"Биробиджан - земля обетованная" - читать интересную книгу автора (Мелихов Александр Мотельевич)

Новый Иерусалим

Я многие годы отказывался проявлять интерес к еврейскому вопросу, но тщетно — он упорно не желал платить мне взаимностью и всю мою жизнь активно интересовался мною.

В совсем уж безмысленном детстве я был убежден, что слово «еврей» — просто одно из тех неприличных слов, которые ничего не означают и служат исключительно для того, чтобы невоспитанные люди могли поярче обнаружить свою невоспитанность. И в самом деле — как это омерзительно: еврей. Еврей. Еврей. Кажется, если повторять достаточно долго, это мерзкое слово обессмыслится, сделается привычным — но нет, никак. Все равно внутри что-то хоть чуточку да екает. И когда я наконец — лет уже за сорок — впервые задумался о том, что такое национальное угнетение, я понял: угнетен не тот народ, который беден, необразован, социально неуспешен, а тот, который вынужден стыдиться своего имени.

В североказахстанском рудничном поселке, где я провел детство, помимо нескольких тысяч русских и пары-тройки евреев жило еще порядочное количество казахов, а также несколько сот ссыльных ингушей. При этом русские составляли большинство и во власти, и в шахте; казахов во власти тоже было довольно прилично — зато ни евреев, ни ингушей не было вовсе. Но — вся щепотка евреев трудилась на «культурных» должностях, а ингуши выше завхоза не поднимались. Более того, они не имели права без разрешения коменданта даже сгонять на мотоцикле в соседний совхоз — за это полагался арест. И тем не менее, если в компании пацанов у кого-то нечаянно срывалось слово «казах», все сразу же косились на какого-нибудь Айдарбека, и он, потупясь, заливался алым, словно пионерский галстук. (Про слово «еврей» я уже не говорю — оно ощущалось не бестактностью, а прямым оскорблением.) Зато ингуши могли преспокойно называть себя ингушами, хвастаться подвигами Дикой дивизии, расписывать красоты и щедроты Кавказа — и ничего, все почтительно слушали.

Так кто же в итоге был угнетен? Не боюсь повториться: тот, кто был вынужден стыдиться своего народа. Народ же никогда не будет благодарен тому, кто его накормит, но отнимет возможность чувствовать себя красивым и значительным, он скорее возблагодарит какого-нибудь тирана, который позволит ему гордиться собой.

И когда я впервые взялся за отца российского сионизма сперва Владимира, а после Зеева Жаботинского, я уже понимал, что в основе национальной борьбы лежит прежде всего оскорбленная гордость. И не удивлялся, что в качестве первейшей задачи российских евреев Жаботинский призывал их наконец перестать стыдиться самих себя. Я уже понимал, что национальное возрождение начинается с возрождения чувства национального достоинства — быть может, и не слишком обоснованного в глазах посторонних. Да, да, национальное возрождение начинается не с осознания общих интересов (таковых просто не существует, в одиночку всегда легче и устроиться, и перекраситься), а со стремления при имени своего народа не съеживаться, а, наоборот, внутренне приосаниваться. Пружина чести наш кумир — и вот на чем вертится мир…

Желание ощущать себя красивым и уважаемым ничуть не слабее потребности в комфорте и безопасности, чего никак не могут понять практичные люди, пытающиеся заливать национальные обиды деньгами, квартирами и рабочими местами. Ибо народ создается и сохраняется не корыстью, а грезой о какой-то высокой миссии. Национальная борьба ведется прежде всего за картину мира, всегда иллюзорную, в которой народ может ощущать себя красивым, уважаемым и бессмертным, и никакой другой картины мира он никогда не примет — или, приняв, перестанет существовать.

Если для большинства людей главный страх — страх смерти, то главный страх для жизнеспособных народов — страх ничтожности. Это к вопросу о терроризме. И в частности, об арабско-еврейском конфликте.

В сионистском движении в еще догосударственные времена тоже были люди, считавшие, что палестинские арабы помирятся с евреями, когда увидят, насколько приятнее жить в правовом, по-европейски устроенном государстве, и Жаботинский тогда же предрекал, что арабы не примирятся со своим положением отсталого национального меньшинства именно потому, что они народ, а не толпа сброда, остановить их может только полная физическая невозможность военным путем обрести в Земле обетованной доминирующую роль. Из этого и нужно исходить в обозримой израильско-арабской политике: создавать «железную стену» — не оставляющее надежд военное превосходство.

У такой политики есть своя слабость: надежда слишком часто умирает последней. Но в подобном представлении о психологии народов неизмеримо больше понимания природы национальной вражды, чем в наивном рационализме, все сводящем к дележу бабок. Бабки, конечно, тоже никто не отменял, но на смерть за них не пойдут и аплодировать другим смертникам тем более не станут.

Нет, борьба ведется за красоту, достоинство и бессмертие — за возможность предаваться чарующей грезе, что твой народ и ты вместе с ним велик, прекрасен и бессмертен, и примирение народов возможно лишь через примирение их грез.

В своем романе «Исповедь еврея» я наметил такую модель межэтнических отношений: не отдельные злобные ксенофобы, а весь народный организм в их лице отвергает чужака, подобно тому как фагоциты набрасываются на любую чужеродную частицу, не разбирая, заноза это или нить хирурга. Ксенофобы — это просто пограничные пикеты, это фагоциты народного организма. И если ты чужак, то тщетно доказывать свою полезность, благонамеренность и благородство — фагоциты в таких тонкостях не разбираются; если ты чужак, они отторгнут тебя лишь с еще большей ненавистью за то, что ты пытаешься замаскироваться под своего и тем усложняешь их задачу.

Мне захотелось исключить все отвлекающие от сути дела факторы: пускай мой герой во всем будет русским из русских, пускай он будет могуч, щедр, бесстрашен, готов в любую минуту засадить полведра водки, а еще полведра разлить первым попавшимся собутыльникам, пускай он будет даже красавцем в глазуновском вкусе. Но! Где-то на самом краешке его личности отпечатана едва заметная черная метка: еврей. Пустячок. И тем не менее вызванного им слабенького, но упорного воздействия оказывается достаточно, чтобы превратить двухсотпроцентного русского в девяностопроцентного еврея — не склонного бросаться в объятия первого встречного, не склонного присоединяться к общему энтузиазму, не расположенного сливаться, распинаться… Хотя с подавляющим большинством русских людей у него устанавливались вполне приличные, а то и дружеские отношения.

И постепенно он понял, что отторгли его не отдельные люди, отторг его Народ как целое.

Но что же такое Народ, Нация? Это не «кровь» — «кровь» любой нации представляет собой невероятный коктейль, в который беспрерывно продолжают вливаться все новые и новые струйки. Это и не «почва» — иной раз и территория, а уж тем более образ жизни меняются радикально, а нация все же сохраняется. Это даже не язык — случается, что нация меняет и язык, но остается той же нацией. И наконец герой приходит к выводу: НАЦИЮ СОЗДАЕТ ОБЩИЙ ЗАПАС ВООДУШЕВЛЯЮЩЕГО ВРАНЬЯ.

Впоследствии эта формула из «Исповеди еврея» не раз обсуждалась и порицалась за намеренную эпатажность, но суть ее кажется мне верной и сейчас: нацию создает система коллективных иллюзий. Жизнь и вообще слишком ужасна и беспросветна, если смотреть на нее трезвыми глазами, человек способен любить и воодушевляться только собственными фантомами: истребляя иллюзии, грезы, мы уничтожаем важнейший источник жизни; то, что сегодня считается высшей мудростью — прагматизм, «трезвый взгляд на вещи», — и есть главная причина наркомании, экзистенциальной тоски, самоубийств. А потому нация как главный хранитель коллективных грез и есть вместе с тем главный источник воодушевления, без которого человеческая жизнь становится невыносимой. Не случайно национализм обрел идеологическую и поэтическую силу примерно тогда же, когда ослабела эмоциональная власть религий: нация сделалась суррогатом Бога, даруя своим приверженцам драгоценное чувство причастности к чему-то бессмертному, прекрасному, справедливому…

Но! Если нация создается коллективными грезами и уничтожается их упадком, то и борьба наций за выживание есть прежде всего борьба за грезы. Главная причина национальной вражды — вовсе не дележ материальных ресурсов, а соперничество химер: народы ненавидят прежде всего не тех, кто покушается на их территорию (они чаще всего даже и не знают точных ее границ), на полезные ископаемые (за их добычей следят только зануды-экономисты), на промышленность и сельское хозяйство (см. выше) — прежде всего они ненавидят тех, кто покушается на их сказки, на картину мира, позволяющую любоваться и гордиться собой. Материальное же богатство становится источником межнациональной ненависти только тогда, когда оно в каком-то символическом виде включено в народообразующие грезы.

А потому евреев начинают ненавидеть всерьез не тогда, когда в них видят опасных конкурентов на каком-то реальном поприще — на финансовом, научном, политическом, — а тогда, когда в них видят угрозу национальным фантомам, или, выражаясь высокопарно, национальным святыням.

Покушение на народное богатство, конечно, тоже вызывает раздражение, досаду, злость — но святую ненависть вызывает только покушение на святыни.

Предания, верования, иллюзии, грезы составляют вовсе не «надстройку», а именно базис всякого общества; покушаться на них и означает покушаться на основы.

* * *

Еврейский народ служит наиболее выдающимся подтверждением этого принципа: уникальность его исторической судьбы заключается в уникальной прочности его химер; страстная преданность химерам и есть, по-видимому, пресловутая пассионарность. Еврейские грезы на протяжении веков с их изгнаниями и расселениями, разумеется, трансформировались, разделялись на субэтнические ветви, что-то в них вливалось, а что-то (вплоть до языка) утрачивалось, но одна составляющая в течение двух тысячелетий оставалась неизменной — мечта о Земле обетованной. Во время исторического спора между сионистами, полагавшими, что еврейское государство следует возрождать именно в Палестине, и «территориалистами», не видевшими большой разницы между Сионом, овеянным легендой о былом храмовом и дворцовом великолепии, и любым другим холмом на любой другой свободной и пригодной для проживания территории, — так вот, во время этого спора Жаботинский повторял, что свободных мест под солнцем нет, что каждый клочок пригодной для жизни земли впечатан в память какого-нибудь народа, и хорошо еще, если только одного; поэтому притязания евреев повсюду столкнутся с другими притязаниями и никакая иная земля не сможет объединить еврейский народ с такой прочностью, как тысячелетиями живущая в еврейских душах, то есть в еврейском воображении, Земля обетованная с легендарным Иерусалимом, пожелание встретиться в котором на будущий год евреи из века в век произносят в традиционной молитве.

Владимир-Зеев не был ни мистиком, ни фундаменталистом, он намеревался строить светское демократическое государство европейского типа. И вместе с тем он понимал, что даже самое рациональное общество не может быть построено на одних лишь рациональных основаниях. (Чего, к сожалению, не понимают слишком многие российские западники.)

Тем не менее какие-то внепалестинские варианты возникали — одно время муссировалась, например, Уганда (интересно, израильско-какой конфликт сейчас бы там тлел?). А видный специалист-практик и, можно сказать, главный завхоз Третьего рейха по окончательному решению еврейского вопроса штурмбаннфюрер Адольф Эйхман некоторое время обдумывал план переселения немецких евреев на Мадагаскар. Однако ни один территориальный фантом (идея, как любил называть грезы Владимир Ильич Ленин) не овладел сколько-нибудь широкими еврейскими массами. Пожалуй, только одна мечта оказалась в состоянии четверть века соперничать с грезой о Сионе — эта мечта носила имя Биробиджан.

* * *

Биробиджан — так была названа столица Еврейской автономной области, довольно часто отождествляемая с самой этой областью, ЕАО, приютившейся на краешке Хабаровского края, далеко на Дальнем Востоке (свет и здесь исходил с Востока!).

Незадолго до убийства Кирова на Первом Всесоюзном съезде советских писателей (среди которых евреев было всего вдвое меньше, чем русских) известный еврейский поэт Ицик Фефер в своей речи напирал на такую небывалую особенность еврейской поэзии в СССР, как бодрость и оптимизм (что не помешало ему быть расстрелянным в 1952 году по делу Еврейского антифашистского комитета, ЕАК). В своем оптимистическом порыве Фефер постарался еще и отряхнуть со своих ног последний воображаемый прах родины предков: «Когда мутная волна антисемитизма захлестывает все капиталистические страны, советская власть организует еврейскую самостоятельную область — Биробиджан, который очень популярен. Многие из еврейских писателей буржуазных стран едут сюда, многие палестинские рабочие удирают из этой так называемой „родины“ на свою подлинную родину — в Советский Союз». Да, собственно, и было ли что отряхать? «Палестина никогда не была родиной еврейских трудящихся. Палестина была родиной еврейских эксплуататоров».

Поняли намек? У трудящихся и эксплуататоров разные родины. Где вот только они размещаются?..

Так припечатал конкурирующую грезу идеологически продвинутый еврейский поэт. Но… Но ведь поэт всегда прав, как однажды припечатала Ахматова, ведь народ не имеет иного голоса, кроме голоса своих поэтов (в том числе и тех, кто не напечатал ни строчки, а только жил поэтическими чувствами)…

Правда, прежние еврейские поэты возглашали нечто противоположное Феферу и К°: «Да прилипнет в жажде к нёбу мой язык и да отсохнут руки, если я забуду Храм твой, Иерусалим!..» Если бы Фефер или кто-нибудь еще произнес о Биробиджане хоть вполовину что-нибудь столь же мощное — тогда бы я им поверил. Невозможно обрести родину, не заставив ее имя звучать поэзией, не включив его в какую-то систему чарующих образов. Не корысть, но поэзия движет народами, страну создают не столько инженеры и землекопы, сколько поэты и прочие грезотворцы. А это звучит отнюдь не поэтично: Биробиджан, страна моя…

Биробиджан — как много в этом звуке для сердца русско-еврейского слилось, как много в нем отозвалось! Для меня это имя, сколько помню, отзывалось чем-то нелепым, без всякого умения и старания изготовленным названием бездействующего муляжа еврейской независимости, еще гораздо более бездействующей, чем независимость украинская или эстонская. Надо же выдумать — еврейское государство в государстве у высоких берегов Амура, где наверняка по пальцам трех-четырех рук можно пересчитать всех евреев, сидящих там разве что в силу какой-то жизненной неудачи или по заданию партии. И слово-то, начинающееся с пивного «бир», тут же на полинезийский манер откликающегося еще одним «би», а заканчивающееся тюркским «джан» (Азербайджан) — и при этом все равно каким-то чудом еврейское, конфузившим меня перед окружающими неким особо смехотворным образом.

И этакое звукосочетание собиралось соперничать в величии и благозвучии с Иерусалимом!

Но может быть, когда-то для кого-то оно и впрямь звучало поэтически? Как бы заглянуть в уши и души тех, кто его в те времена слышал и произносил? Кто знает, возможно, они и впрямь могли воскликнуть от всего сердца: Биробиджан — это звучит гордо!

* * *

Когда я начал погружаться в историю Биробиджана, я очень скоро понял, что эту историю нужно в большей степени создать, чем изучить. Я имею в виду не научную историю, собирающую действительно важные факты о росте надоев и перемещениях во власти, но способную зачаровать лишь редких счастливцев, обладающих бухгалтерским складом души. В народной же душе способна жить лишь история поэтическая, почти пренебрегающая всем, что только полезно, а интересующаяся лишь грандиозным, трогательным, прекрасным и ужасным; в центре народной истории всегда стоит человек, тайный символ самого народа, — нет, не стоит, но борется, ликует, страдает, побеждает, терпит поражение и снова восстает, то безмерно великий и гордый, то безмерно несчастный, но никогда не жалкий или презренный. Народная память готова принять трагическое, но не унизительное.

Что же требуется, чтобы Биробиджан вошел в историческую память еврейского народа, сделался частью еврейской истории — не той, повторяю, истории, что живет в книгах, а той, что живет в сердцах, то есть в фантазиях? История Биробиджана представляется мне сплетением трех главных нитей — история событий, история судеб, история грез.

С историей событий Еврейской автономной области посчастливилось: в Биробиджане нашелся большой ее патриот историк Давид Вайсерман, переработавший массу опубликованного и архивного материала и на основе его написавший две книги — «Как это было?» (Биробиджан, 1993 г.) и «Биробиджан: мечты и трагедия» (Хабаровск, 1999 г.). Обе книги, может быть, даже и сразу по выходе из типографии сделались библиографической редкостью, но те читатели, которых не насытит мой лирический дайджест, при сильном желании смогут их разыскать. По крайней мере, они обе имеются в библиотеке петербургского Еврейского общинного центра, директора которого Александра Френкеля прежде всего и нужно поблагодарить за то, что он вывел меня на оба эти сочинения, первое из которых предварено эпиграфом из Н. Бердяева: «С точки зрения обыкновенных исторических объяснений еврейский народ должен был перестать существовать. Ни один народ мира не выдержал бы подобной исторической судьбы».

Увы, историю судеб написать будет изрядно потруднее, чем историю событий, — уж очень мало осталось участников этой истории. Но кое-что все-таки есть и у Д. Вайсермана, а каких-то персонажей, может быть, еще удастся отыскать и запечатлеть, прежде чем они окончательно исчезнут в реке времен.

А вот самое интересное — история грез — пропаганда, художественная литература, слухи, анекдоты, песни, частушки, рассказы бывалых людей, — вот они-то, быть может, уже безвозвратно рассеялись в воздухе. Но вдруг — вдруг дети тогдашних мечтателей и обывателей, героев и злодеев, жертв и палачей, — вдруг они что-то еще помнят о канувшей в небытие дальневосточной еврейской Атлантиде?..

Ау, отзовитесь!..