"Смерть белой мыши" - читать интересную книгу автора (Костин Сергей Васильевич)

6

Паром «Таллин» был издали белоснежным, вблизи местами слегка облупленным, уже не фешенебельным, как утверждалось в одном из проспектов, но все еще отвечающим другому определению: «комфортабельный». В нем не было полетной устремленности к горизонту, он был скорее кургузым, плотно сбитым; при этом двигался он на удивление быстро. Так, вы не ожидаете большой прыти от ротвейлера, который настигнет вас в два прыжка.

Погода была солнечной, и — какой смысл заказывать каюту на три часа? — я взял билет на палубу. На мой вопрос, где на корабле я могу подключиться к интернету, крепко немолодой стюард дал неожиданно молодежный ответ:

— Где угодно — у нас вай-фай.

Большинство палубных пассажиров — наверняка не только палубных — поспешило в последний раз воспользоваться преимуществами либерального режима беспошлинных зон. Так что я высмотрел на корме скамейку в окружении спасательных шлюпок и беспрепятственно устроился на ней в одиночестве. Однако официант настиг меня и здесь. Исключительно из соображений конспирации — зачем выделяться из общей массы? — я заказал двойную текилу, которая мгновенно была подана мне в исключительно правильном виде: с мокрым слоем соли по всему краю рюмки и насаженным на него кружочком лимона.

В моем наладоннике, в скрытой его части, есть и очень продвинутый, как говорят айтишники, шифровальщик текстов. Я, как обычно, перед отъездом в Таллин открыл почтовый ящик на одном немецком сайте. Я зашел туда и переслал на него же шифрованное сообщение, которое будет снято и удалено с сервера за несколько секунд бдительным компьютерщиком из Конторы. В сообщении я в двух словах описал ситуацию с Анной и запросил поддержку. Мне нужен был местный человек, желательно со связями в полиции. Эсквайр-Бородавочник, мой куратор в Конторе, доступен в любое время дня и ночи. Так что я был уверен, что к моему возвращению в Таллин нужный контакт у меня уже будет. Еще я запросил сведения об эксплуатирующем с пользой для себя мужские пороки Юкке Порри. Сведения о своем агенте Контора выдаст, естественно, в минимальном объеме, но в несколько заходов его можно будет расширить.

Собственно, моя однодневная поездка в Хельсинки преследовала две цели. Главная — найти этого Юкку Порри и попытаться выйти на его контакты в Таллине. Вторая была более эгоистичной. Чтобы чувствовать себя свободно в этой маленькой, частной, вымышленной жизни, мне нужно было обезопасить свою пусть отчасти тоже вымышленную, но основную жизнь. Сидеть в Эстонии, где дело уже дошло до стрельбы, с моим настоящим паспортом, кредитными карточками, обратным билетом в Нью-Йорк и прочими атрибутами американской жизни граничило с безрассудством.

А в камере хранения морского порта Хельсинки меня ждал заложенный туда на всякий случай паспорт какого-то другого государства и иные принадлежности, необходимые человеку — не важно, реальному или вымышленному — в эпоху компьютеров и пластиковых денег. Я даже купил в Таллине местную СИМ-карту, на которую переадресовал все свои звонки с американского мобильного, чтобы свою симку тоже оставить в Хельсинки.

Я собирался вернуться в Эстонию в тот же вечер. Встреча с Анной по ее подсказке была назначена на завтра в полдень в ресторане тихой гостинички «Михкли», минутах в пятнадцати ходьбы от Старого города. Мы решили, что, пока ситуация не прояснится, полковнику разведки будет спокойнее жить подальше от дачных мест.

В сущности, чувство защищенности — такая же неотъемлемая часть профессии, как и упоение риском. Мы — как тушканчики, маленькие, хилые, с тонкой прослойкой мышц на хрупких косточках, которых жизнь заставляет выбираться в мир, кишащий острыми клыками, кривыми когтями, крепкими клювами и ядовитыми зубами. Мы можем подолгу резвиться на солнце в обманчивой безмятежности, однако у каждого из нас в голове особый компас, который в любую секунду безошибочно укажет нам направление на спасительную норку. Еще миг — и мы в безопасности. Или думаем, что мы в безопасности.

Я в своей жизни повидал сорвиголов. Они особенно заметны на войне. В Боснии я как-то пару дней провел в окопе с двумя нашими казаками из-под Ейска, воевавшими на стороне сербов. Боснийские окопы были в сотне метров, на другой стороне небольшого поля, ограниченного, как и за нашими спинами, рядком терновника, увитого, как будто его шипов соседям-крестьянам казалось мало, зарослями ежевики. Наступать пока никто не собирался, и военные действия сводились к попытке подстрелить противника, если он ненароком распрямится.

Звали его… Редкое такое имя… А, Тарас, имя второго казака я и не вспомню. Этот Тарас был среднего роста, крепко сбитым, с очень загорелым, до подкопчености, лицом с густыми залихватскими усами. Он убивал время так. Опершись руками о край окопа, он высовывал голову наружу и потом не спеша втягивал ее обратно. В ответ пролетало две, а то и три пули боснийских ополченцев. Тарас довольно улыбался: «От же медленные эти басурмане! Спят, что ли?» — и через несколько секунд снова выглядывал за край окопа: чуть левее, чуть правее, а то и в том же самом месте. И так минут пятнадцать, пока не надоест или пока один раз нам не принесли поесть.

— Зачем ты это делаешь? — не удержался я.

— А так, — охотно откликнулся Тарас, уминая кукурузную кашу из потертой глиняной миски с выщербленным боком. — Традиция у нас такая. Старинная казацкая забава. От прадедов еще.

— Если это со времени турецких войн, то понятно, — возразил я. — Тогда из ружья и с двух шагов не всегда попадали. Но у этих же «Калашниковы».

Тарас довольно улыбался, соскребая кашу со стенок миски, и ничего не отвечал.

— Рано или поздно ты их раззадоришь настолько, что они будут стрелять наудачу, на секунду раньше, чем увидят твою…

Я хотел сказать «пустую башку», но даже с учетом разделяемой опасности мы с Тарасом не были на столь короткой ноге.

— Кумпол твой, — подобрал я подходящее слово. — А тут-то он как раз и подставится.

Тарас отставил пустую миску и, улыбаясь, провел рукой по краю своих пышных усов, стряхивая с них крошки.

— А вот это мы посмотрим.

С ним все было ясно: этот человек, оставивший на Кубани жену и двоих сыновей, за которых он, несмотря ни на что, чувствовал ответственность, жил в убежденности, что, что бы он ни делал, с ним ничего не может случиться. Он чувствовал себя защищенным. Господь меня любит и не допустит ничего плохого.

Это была моя первая мысль. Вторая, основанная на опыте, подсказала, что такие-то и гибнут в первую очередь. Господа не надо искушать. Хотя, если задуматься, так ли я отличался от Тараса?

Первым человеком, дававшим мне чувство защищенности, была, как, наверное, у большинства людей, моя мама. Я был привязан к ней, как тушканчик к своей норке, очень долго. Мне было одиннадцать или даже двенадцать лет, когда мы с ней впервые расстались на какое-то время. Это было в лето, когда она сдавала госэкзамены в медицинском институте, и меня, чтобы ее не отвлекали домашние дела, было решено отправить в пионерский лагерь.

Лагерь КГБ находился в полутора сотнях километров от Москвы, в Семеновском. Легкие летние домики располагались под скрипящими стволами сосен, построения и массовые мероприятия проходили на просторной мощеной площадке с дощатым постаментом и рядами простых скамеек под развевающимися флагами. Я плохо помню заведенный в лагере распорядок. В первый же день мы подружились с мальчиком, который разделял мое отвращение к жизни в строю и любовь к живой природе; его звали Женя Мальков. Мы присоединялись к сообществу три раза в день: на обед, полдник и на ужин, за которым следовали ночь и завтрак. Я до сих пор не понимаю, как такая вольница оказалась возможной при всем количестве взрослых, которые за нас отвечали: вожатого, фельдшера, медсестры, наконец, директора лагеря. Но факт остается фактом: все пионеры жили по одному расписанию, а мы с Женей — по своему собственному.

В нескольких сотнях метров от лагеря протекала речка. Дважды в день всех отдыхающих водили купаться на широкую песчаную отмель. С того места, которое мы с Женей облюбовали вверх по течению, мы слышали радостные крики резвящихся ребят и звуки горна, означавшие начало и конец купания. Нас организованное и дозированное веселье не касалось: мы могли заходить в воду, когда нам заблагорассудится.

В сущности, мы все время и проводили в реке — весна в тот год была ранней, а июнь был жарким. Мы выкопали в песке в метре от воды большую яму и заполнили ее водой. Это был наш аквариум. Первыми обитателями его стали раки. Мы бродили по колено в воде и высматривали их на дне. Потом надо было осторожно поднести руку поближе и схватить рака за панцирь. Именно за панцирь: если схватишь за хвост, раку часто удавалось высвободиться энергичным движением и шмыгнуть под какую-нибудь корягу. Схватишь за клешню — он начнет больно кусаться второй, ну или просто оторвешь ее и останешься ни с чем. Варить раков мы не собирались, хотя раздобыть котелок и спички труда бы не составило. Это годы спустя я прочел у Льва Толстого фразу, которая так поразила писателя, когда он наткнулся на нее в какой-то поваренной книге: «Раки любят, чтобы их варили живыми». Но и без того вряд ли Женя или я смогли бы бросить живое существо в кипящую воду.

Еще мы ловили щурят. Они были размером с карандаш, такими же тонкими и очень стремительными. Мы связывали за лямки концы маек, образуя сачок, расправляли его под водой и, затаив дыхание, подводили как можно ближе к зависшим на месте рыбкам. Потом резкое движение — иногда щурята от испуга сами ныряли в сачок — и мы радостно тащили добычу к нашему аквариуму. На ночь мы его опустошали, выпуская пленников обратно в реку — мы боялись, что к утру кто-либо подохнет по нашей вине.

Но я ведь не об этом хотел рассказать — удивительно, как детские воспоминания остаются живы в малейших подробностях и способны нахлынуть разом и заполнить все сознание. Так вот, несмотря на эти минуты несомненного счастья, которое живет во мне до сих пор, все наши с Женей мысли вертелись вокруг одного — вернуться домой. Мама с отцом приехали проверить, все ли в порядке, в первые же выходные. Я уплетал свои любимые рогалики с вареньем и грецкими орехами, свободной рукой утирая со щек слезы. Было непостижимо, зачем, раз нас к этому ничто не вынуждало, я должен был терпеть боль разлуки с мамой. Она тоже плакала, с надеждой и мольбой поглядывая на мужа. Но отец был непреклонен: он в моем возрасте был разлучен с родителями навсегда (напомню, его привезли в СССР на пароходе, полном детей поверженных испанских республиканцев). Я не в обиде на него из-за этого, даже, честное слово, и тогда не обижался. Я понимал, что в моем возрасте пора было становиться мужчиной.

В следующие выходные родители не приехали. И здесь я позднее согласился с отцом: так было лучше для всех. Включая отца: видимо, сцена свидания раздирала и его закаленную двумя войнами душу. Женя Мальков стремился домой не меньше меня, и в перерывах между ловлей щурят и раков мы составили план. И когда через две недели нашего пребывания в лагере не находившая себе места мама все же связалась со мной по телефону директора, я заявил, что если они не заберут меня в следующие выходные, мы с Женей сбежим из лагеря и отправимся в Москву пешком. Угроза подействовала — даже на родителей моего товарища, хотя и была лишь передана им моей мамой.

Странно, что прошло каких-нибудь пару лет, и я внутренне совершенно отпочковался от мамы. Хотя почему странно? Пускается же в свободный полет бабочка, которая до того была куколкой, а еще раньше — личинкой в своем коконе. И это одно и то же существо, хотя и так не похожее на само себя в разных стадиях.

И странно — я только сейчас задумался над этим, — моя любовь к моей первой жене, Рите, была абсолютно независима от чувства защищенности. Вернее, даже не так: мне тогда защищенность была не нужна. Жизнь расстилалась перед нами, как огромное чистое поле, и мы готовы были мчаться по нему с животной радостью и задором молодых лошадей. Мы знали, что всегда можем опереться друг о друга, но это не было связано с уязвимостью каждого из нас перед лицом жизни. Мы были одним человеком, которому все было по плечу.

Отчасти мы с Ритой были обязаны все тому же Петру Ильичу Некрасову. Потому что отсутствие защищенности в нашем новом качестве агентов-нелегалов мы, разумеется, ощущали. Мы жили на Кубе, чтобы потом чувствовать себя в Штатах кубинцами, а наш куратор Некрасов завершал подготовку. Я даже не знаю, что за эти два года было для нас важнее: среда, которая под конец пребывания стала для нас своей, или присутствие этого невозмутимого, неторопливого, все знающего, все понимающего и абсолютно бесстрашного человека. Мы много лет спустя встретились с Некрасовым еще как раз во время войны в Боснии, где он и погиб. И там я еще раз смог убедиться, насколько мое первое впечатление, полное юношеского восхищения и почитания, было верным.

Для Петра Ильича не было новых ситуаций. Где он черпал свое всеведение? У меня не раз была возможность убедиться, что этот бывший военный разведчик читал и Тацита, и Плутарха, и кардинала де Ретца, и Талейрана, и даже не существовавшего тогда в русском переводе Никколо Макиавелли. И, как несравненный автор «Государя», он считал, что все уже было, что с библейских времен люди не поменялись и в схожих обстоятельствах действуют одинаково, в каком бы столетии они ни жили. Кроме того, Некрасов был напитан народной мудростью, и никогда не слышанные мною ранее поговорки, поразительно точные, часто смешные, как правило, неожиданные, сыпались из него как из рога изобилия. Возможно, эти два источника и взрастили в нем мудрую отстраненность, позволяющую ему в любых обстоятельствах сохранять холодную голову. Чувство защищенности, которое он дал мне самим фактом своего существования рядом со мной, было отнюдь не коконом. Не знаю, стремился ли он сделать меня похожим на себя самого — и было ли это возможно, ведь таланты так редки, но снабдить меня инструментарием на всю жизнь, на все возможные случаи ему удалось. По крайней мере, я надеюсь, что не был у него самым плохим учеником.

Джессика? Нет, когда мы встретились, она была такой юной, такой неопытной в своем искреннем энтузиазме перед лицом начинающейся жизни, что это она нуждалась в моей защите. Тогда, когда она знала об этом, и тогда, когда опасность различал лишь я один. Удастся ли мне вот так протянуть эту ложь, на которой основана наша в остальном счастливая жизнь, до моей или ее смерти? Эта мысль — мрачный basso continuo всего моего существования, это — как черная спираль смерча под закрывшей горизонт тучей. Пронесет — не пронесет? Вот от этого кто-то бы меня защитил!

А вот мать Джессики Пэгги — четвертая после моей мамы, Риты и самой Джессики женщина, благодаря которым я по-прежнему жив и на плаву, — даже не знаю… Я ведь уже рассказывал об этом, после гибели Риты и наших двойняшек именно Пэгги вернула меня к жизни, которую дала мне мама. И все же, — во мне очень сильно развит инстинкт курицы-наседки, стремящейся опекать и защищать всех своих близких, — она теперь для меня ближе к своей дочери. Я иногда, не очень отдавая себе в этом отчет, проходя мимо, целую ее в макушку, как поцеловал бы ребенка, как до сих пор целую восемнадцатилетнего недоросля Бобби. Нет, в сущности, это я теперь защита всей семьи, ее дамба, прикрывающая польдер.

В этой сооруженной мною системе укреплений, в этой организованной круговой обороне я не защищен лишь с одной стороны. Всю мою выстроенную с немалым трудом жизнь может погубить малейший ложный шаг из Москвы. Я мог бы спиться от чувства постоянной тревоги, если бы не чувствовал, что и в Лесу, хотя бы пока что, мои тылы защищены. Это благодаря Эсквайру, ловкому и даже в чем-то коварному манипулятору, для которого интересы дела чаще всего оказываются приоритетом, но который — может быть, именно в силу того, что прагматически для тех же интересов дела это важнее всего — неприступной стеной обороняет своих агентов. Я знаю, что Эсквайр, он же Бородавочник, не сдаст меня, даже если от этого будет зависеть его собственная жизнь.

Его подчиненный и мой друг Лешка Кудинов как-то с усмешкой рассказывал мне, как Бородавочник отказал во встрече со мной своему новому непосредственному начальнику. Это было еще в советское время, когда в разведку «на укрепление» могли послать партийного чиновника. Тот, его новый начальник, как-то узнал, что один из наших самых удачно внедренных нелегалов в Штатах, то есть я, оказался в Москве. С рвением новообращенного, в котором, возможно, ничего предосудительного и не было, он хотел вплотную прикоснуться к этой стороне своего нового назначения, поддержать бойца, прибывшего с передовой, подбодрить его, снабдить ценными указаниями. Однако Эсквайр был профессионалом и понимал, что оправданные риски на самом деле вещь очень редкая. Его начальнику не помогли ни уговоры, ни прямые угрозы. «Подождите лет пятьдесят, если его досье решат рассекретить», — это все, чего он добился в качестве ответа. Через пару лет этого начальника отправили на укрепление в ЦК какой-то среднеазиатской республики, что в глазах всех подтвердило правоту Эсквайра. Теперь это уже не имело бы значения — все давно знают, что тот всегда прав.

Теперь, когда я мысленно обошел все степени своей защиты, мне пришла в голову новая мысль. Защищенность нужна не для статики, не для того, чтобы спрятаться от жизни и замереть в своей норке. От нее зависит степень твоей свободы. Ощущение свободы обернуто в чувство защищенности, как электрический провод в изоляцию. И чем оно, это чувство защищенности, сильнее, тем дальше ты можешь зайти в поисках приключений и смыслов.

Все эти воспоминания и философские построения меня в итоге утомили, и в какой-то момент я отключился. Этому, вероятно, способствовала вторая текила, уступленная мною по слабости характера предупредительности настигшего меня пожилого стюарда. К тому времени начал накрапывать дождь, и я присоединился к своим собратьям в баре. Мне посчастливилось найти свободное местечко на диване, я прислонился головой к деревянной обшивке стены и поплыл. А потом наш паром мягко толкнул в бок причал, и моему сонному взору открылись набережная и над ней — очертания собора с зелеными куполами под серой пеленой дождя.