"Я буду здесь, на солнце и в тени" - читать интересную книгу автора (Крахт Кристиан)

I

Была первая ночь без отдаленной артиллерийской канонады, стояла тишина. Собака спала на каменном полу, и я слышал ее прерывистое дыхание. Она дергала лапами, иногда ей снилось что-то собачье-хорошее. Я лежал в серой шерстяной ночной рубашке на деревянной кровати, давил блох и других насекомых, бегавших по моему телу, и курил. Простыни были грязными, а подушка засалена и воняла так, что спать было невозможно.


Утром, еще до рассвета, мне принесли чай, горячий крепкий черный чай без сахара. Пока я его пил, мой денщик, парень монголоидного типа, помог мне надеть сапоги, а затем обмотал мои икры войлочной лентой. Собака сидела под дверью. Был конец зимы, и в комнате стоял звенящий холод; в последнюю неделю снег шел, не переставая.

— Готово?

— Да, господин, — ответил денщик. — Ваша фуражка, господин. Морозно. Минус пятнадцать.

— Спасибо.

Одевшись и засунув свою записную книжку в карман пальто, я открыл дверь и вышел на улицу. Собаку я не стал брать с собой. Сегодня был день Бражинского.


Я был комиссаром партии в Ной-Берне[1] и носил на фуражке красно-белый значок. Наша 5-я армия неделю назад снова заняла этот город. От снега пахло железом. Он хрустел и скрипел под моими сапогами. Ледяная лужа разлетелась вдребезги. Подо льдом лежали вырванные страницы из какой-то немецкой книги, отдельные предложения можно было даже прочитать. С шумом захлопнулась деревянная дверь, когда я шел вниз по аллее. Взлетели испуганные вороны. Сверкающие голубые сосульки свалились с обвисших электрических проводов и разбились о землю. Повсюду лежали раздавленные ампулы из-под морфия. Начался рассвет. Теплее не стало.


А как же все было летом, когда земля лежала мягким и рыхлым ковром? Но вспомнить это почему-то не получалось, как невозможно было вспомнить лица людей. Исчезли времена года, цикличность жизни, время словно застыло, никаких колебаний, лунных фаз, шел девяносто шестой год войны. Как же все это было прошлым летом, а позапрошлым? А что было в последнее полнолуние? Река времени все смыла из памяти. Хиндустанцы на Востоке говорят, что это — век Кали-Юги. Люди потеряли память. Война идет уже почти сто лет. Из тех, кто родился в мирные времена, в живых не осталось никого.

Утренняя дорога к вокзалу каждый раз казалась похожей на театральные кулисы. Сначала она шла вдоль крытых гофрированной сталью домиков, потом — вдоль забора, деревьев и черных птиц, которые то и дело взлетали как по команде, как будто какой-то невидимый режиссер в соответствии с придуманным им сценарием дергал за ниточки. Солнце холодным блеском отражалось на снегу. Поперек дороги стоял выведенный из строя бронированный немецкий автомобиль, его еще не успели убрать. Далеко на юге были видны покрытые ледниками горы.


На вокзале я пообщался с телеграфистом, которому регулярно платил за то, чтобы он показывал мне незашифрованные депеши до того, как они будут отправлены в Верховный Совет, а самое главное — в дивизионат и службу безопасности. Связь с севером хотя и не была прервана, но дальше Карлсруэ ее, как всегда, не было. Шпайер, Страсбург, разрушенный нами много лет назад и снова отбитый немцами Гейдельберг оставались также без связи.


Телеграфист пригласил меня в свой кабинет и, поскребя в грязной жестяной банке, заварил какой-то особенно гадкий чай. Потом он протянул мне депеши. Бумага, на которой составлялись фронтовые документы, была похожа на ту, что получали наши солдаты, чистоплотно справлять нужду. Наливая кипяток, он весь чесался, как это делают дети, солдаты-инвалиды и собаки. В кабинете стоял такой холод, что было видно наше дыхание. Я просматривал написанное и курил, а он поглаживал свою грязную бороду и подсчитывал про себя, сколько на этот раз на мне сэкономил. Хороший корейский кирпичный чай он пил только в одиночку.

В первой депеше было два сообщения: Революционный комитет в Швейцарском Зальцбурге обращался к нашему Совету с просьбой немедленно арестовать некоего полковника Бражинского — это проблемы не составляло, если тот находился здесь, в Ной-Берне; во втором сообщении говорилось о том, что маршал фон Колч сдался чехам, которые, в свою очередь, сдали его Революционному комитету в Зальцбурге. Тексты второй, третьей и четвертой депеши были зашифрованы, возможно, они имели отношение к первой.

— Вы не умеете писать тушью.

Буквы были смазаны, на полях — кляксы и рваная бахрома бумаги.

— Извините, здесь так холодно. Утром рука дрожит. Но немецкие бестии тоже померзнут в эту зиму, товарищ конфедерат. Хотите еще чайку?

— Нет, спасибо.

Телеграфист открыл дверцу маленькой железной печки и подложил туда полено. Температура в комнате не изменилась.

— Ну выпейте еще чашечку! Согреетесь. Не хотите?

Не ответив, я перевернул чашку вверх дном, звонко поставил ее перед ним на стол и еще раз взглянул на первую депешу.

О немецком маршале фон Колче я знал, что он кокаинщик. Его адъютант таскал с собой целый чемодан различных моноклей и призм, их можно было надевать на глаза, выбрав по цвету соответственно освещению. Таким образом, он видел мир сквозь постоянно меняющийся пестрый калейдоскоп. А синтетический кокаин сыграл с ним, в конце концов, злую шутку. Как явствовало из каракулей депеши, он заключил пакт с генералом Лалем, и его поддерживаемые британцами фашистские бригады потерпели окончательное поражение.


В Румынии и на Черном море стояли хиндустанские армии под руководством генерала Лаля, наводящие ужас солдаты в оранжевых мундирах. Лаль, победитель Запада, Лаль и присоединившиеся к нему жестокие дивизии племени синти, мужчины с длинными густыми усами, раскрашенными глазами и золотыми кольцами в ушах. Перед собой на седле они крепили тяжелые пулеметы, чтобы стрелять на скаку. Говорили, будто они не едят животных, у которых есть ноги и перья. Ну а дальше, на северо-востоке, под Ной-Минском, две-три недели хода от нас, проходил Корейский фронт.


— А что Швейцарский Зальцбург хочет нам этим сказать?

— Я не знаю, товарищ конфедерат, — ответил телеграфист.

— Подумайте. Или попробуйте просто угадать.

— Может… Может, они не захотели больше ждать, пока кто-нибудь предложит деньги за немецкого маршала. И за его войско. Хиндустанцы берут любого.

— Может быть. Но что они с ним сделали?

— Это написано дальше, вот здесь, внизу.

Его указательный палец остановился на строчках в конце страницы. Маршала фон Колча расстреляли седьмого февраля в Швейцарском Зальцбурге и сбросили под лед реки Зальцах. Я опустил бумагу и посмотрел на телеграфиста. После ликвидации высшего офицерского состава немецким и британским солдатам полагался выбор: надеть форму наших солдат или встать к стенке. Я положил депеши на стол.


— Не могу понять. Его должны были доставить. Сюда.

— Да.

— Как давно это поступило в Ной-Берн?

— Меньше получаса, товарищ конфедерат. Сегодня утром пришло.

— Кто еще об этом знает?

— Только вы и я, товарищ конфедерат.

— Тогда немедленно направьте депешу в дивизионат. По телеграфу и с курьером. Пошлите своего помощника верхом. И поскорее.

— Слушаюсь.


Чиновник исчез во дворе, чтобы положить депешу в карман пальто своего помощника. Я слышал удар кнута по крупу лошади. На письменном столе телеграфиста рядом с выщипанными кисточками для туши лежали серебряные карманные часы. Перед моим приходом он поспешно съел на завтрак вареное яйцо: на железной тарелке все еще лежала скорлупа. Я сбросил пепел сигареты на пол и взял часы. Они были сделаны в Ла-Шо-де-Фоне, еще в прошлом веке; тяжелые часы оттягивали руку. На обратной стороне когда-то были выгравированы имя и дата, однако кто-то зацарапал гравировку острием ножа, так что невозможно было ничего прочесть. Я сунул часы себе в карман.


Телеграфист был человеком ненадежным. Его предки — фабриканты в моравском городе Брно. Еще в декабре, я знал это, он беспрепятственно пропустил на восток несколько поездов чешского легиона, поступок законный, но неправильный. Дивизионат был поставлен в известность, а партийный комиссариат — нет. Когда он вернулся в комнату, я внимательно посмотрел на него — и он отвел глаза.


Действительно ненадежный. Я подозревал, что он знал ключ к зашифрованным депешам. Это как насыпать песка в машину вместо того чтобы налить туда масла. Я бросил окурок в печку и поднялся, чтобы уйти.


— Господин.

— Да?

— Я… хочу сказать, что поляк закрыл свой магазин и снарядился в дорогу.

— Когда?

— А это ведь значит, что он собирается бежать, верно, товарищ конфедерат?

— Когда? Где он снарядился?

— У… Бражинского, то есть сам у себя. Вчера днем. Купил ружье, боеприпасы, мясные консервы, ранец, соль.

— Это точно?

— Чтоб мне провалиться, — даже вторую пару сапог.

В том, как он захихикал, было что-то ужасно неестественное, этот смех скорее напоминал икоту.


— Хорошо.

— Что, товарищ конфедерат?

— Очень хорошо.

Чиновник склонился в угодливом поклоне, прикрыв зубы ладонью, словно не в силах сдержать свою радость. В уголках губ запеклись желтые хлопья слюны, возможно, остатки пищи, которую он ел на завтрак, забыв вытереть рот. Через стол я подтолкнул ему пачку папирос, и она подлетела прямо к тарелке со скорлупой. Он не взял ее, устремив все внимание на свои грязные ногти.


— Ну и?

— Маленький подарочек, товарищ конфедерат. Я думал…

— Лучше не думайте. Вы еще живы.

— Слушаюсь, господин, слушаюсь, — сказал он и, кланяясь в угодливом усердии, чуть ли не распластался на полу. Пачку с папиросами он быстро сунул в нагрудный карман униформы.


— Вы сказали, у полковника Бражинского?

— Да, господин, у Бражинского, у еврея-поляка.

— Хорошо. Еще вот что: ваши часы.

— Что, господин?

— Они конфискованы.


Хлопнув дверью, я вышел на улицу и, чтобы успокоиться, на какое-то время сосредоточился на дыхании. Реваншист. Антисемит. И почему только в этой стране есть такие ненавистники? Ему лучше было бы на севере, у немцев или англичан. Может, обменять его или написать на него донос? Нет, это было бы неправильно.

Партия не должна превращаться в Молох. Сила ШСР в ее человечности.


Железнодорожные пути справа и слева от вокзала терялись в залитом солнцем белом одиночестве. Улицы центра города были покрыты тонкой, почти невидимой пылью снежных кристаллов. Скованная морозами желто-коричневая влажная грязь давно забытого лета и войны застыла в аркадах и на стенах домов. По солнечным перекресткам шмыгали тени: высокие худые нойбернцы, крестьяне Оберланда[2] в старинных каракулевых шапках с шелковым верхом, раненые солдаты нашей армии с забинтованными головами и булавкой пристегнутыми к погонам пустыми рукавами, из которых когда-то торчали локти и ладони. Одетые в не по росту длинные разорванные пальто белокурые мваны[3] прыгали по брусчатке. Приветствуя друг друга, на велосипедах проезжали старухи, никогда не видевшие мирной жизни. Оборванные нищие ругались с уличными торговцами из-за шнурков или соли. Собаки дремали на слабом зимнем солнце, просыпаясь только когда из-за угла выруливал грузовик живодера, чье тарахтенье они различали издалека.


Было нужно, чтобы война продолжалась. Эта война была целью и смыслом нашей жизни. Для нее мы появились на свет. У одного дома стояла непривязанная лошадь. Высоко в небе в направлении с севера на восток звонко жужжали снаряды, которыми выстреливала дальнобойная пушка. Иногда они падали с неба и разрывались неподалеку. Это всегда было неожиданно, потому что сначала, естественно, был удар, и только потом до нас доходил воющий звук снаряда.

Возле жилого дома солдаты подразделения Романской Швейцарии играли в снежки. Завидев меня, они побросали их на землю и окоченевшими, красными от холода руками стали быстро стряхивать снег с шинелей. Это были почти еще мваны. Они приветствовали меня по уставу. Я узнал одного из них. В городе Куре он гвоздями прибил одному пленному, раздетому догола немецкому солдату его же погоны к плечам, орудуя деревянным молотком. Потом этого окровавленного, визжащего и обезумевшего от страха немца привязали к липе и расстреляли.


Когда я прошел мимо, они высморкались в снег, вместо того чтобы воспользоваться платком. Я услышал, как они засмеялись. Один тихо сказал: «Снежный человек», — это было наше прозвище. Другие зашикали на него, потому что за такие слова давали год принудительных работ в самых глубоких штольнях Швейцарского Редута.[4] Я не обернулся, хотя все слышал. Эти романцы ужасные невежды, особенно молодые.


Лавка Бражинского находилась на Мюнстергассе. Она открывалась только в восемь, и я пошел прогуляться вниз, на берег Аары. Там я обратил внимание на какой-то предмет, похожий на большой коричневый ствол дерева, одиноко торчавший из ледяной воды. На середине реки, вероятно, было теплое течение, дерево время от времени погружалось в воду, но с той же регулярностью метров через двадцать-тридцать вновь появлялось среди льдин.


Одна высунувшаяся из воды ветка была похожа на застывший взмах руки. Скоро бревно совсем исчезло, утонуло. А я подумал, сколько коллаборационистов мы затолкали под лед Аары. Наши солдаты, по большей части романцы, сделали проруби, а потом, приставив пистолет к голове, предлагали на выбор пулю в голову или прыжок в воду. Это было на прошлой неделе, и больше такого быть не должно, как комиссар партии я нес за это ответственность. Немецкая оккупация Ной-Берна продолжалась долго, почти восемь лет.


Я сидел на скамейке и курил. В записной книжке я отметил:

«Колч — Дивизионат — Чехи — Бражинский».

В отличие от нас, наши враги сохранили высокую культуру чтения и письма. Для поколений, выросших в ШСР в годы войны, язык стал важнее, знания передавались в устной форме. Немецкая пропаганда обзывала нас «недочеловеками» и «безграмотными горцами». Но мне все-таки удалось научиться читать и писать и выработать у себя привычку вести записную книжку. Хотя моим коллегам это не казалось подозрительным, они надо мной подсмеивались. «Вон идет комиссар с записной книжкой, — говорили они. — Как живописно он смотрится!» Я предпочитал игнорировать эти мелкие уколы. Я работал вдвое и втрое эффективнее их. Взглянув на часы телеграфиста, я увидел, что было десять минут девятого, надел опять перчатки и, засунув замерзшие руки в карманы, пошел вверх по направлению к Мюнстергассе.


Пожилая женщина, немка, увидев меня, быстро пересекла аллею, чтобы дальше пойти по противоположному тротуару. Она перекрестилась и плюнула.

— Красное животное! Убийца! — крикнула она через улицу.

— Будет, мамаша!


Магазин на Мюнстергассе был закрыт. Я несколько раз нажал кнопку звонка. Бражинского здесь, конечно, не было. Одна из витрин была разбита, над тяжелой деревянной дверью и поперек целых стекол кто-то размашисто написал красной краской:

«Śmierċ Żydom!», «Смерть жидам!».

Я снял перчатку, отколупнул краску ногтем и понюхал. Это была кровь поросенка.


В витрине магазина грудой валялись бутылки с вином, рядом с ними лежало несколько меховых курток, пледов, ампулы для ауротерапии, а немного дальше — целая гора консервов Corned Beef. Осколки стекла хрусталем сверкали на пледах и сахарной пудрой — на меховых куртках. Не похоже было, что отсюда что-то взяли. Маленький металлический зонд парил на расстоянии пяти сантиметров от курток, светился и вертелся вокруг своей оси. От него доносилась какая-то песенка, я замер и прислушался.


Мои глаза закрыты. Закрыты. Я здесь ненадолго. Горы и облака. Там птицы. Я их слышу. Я здесь. Я пропал.


Зонд крутился все быстрее, пение перешло в тихое жужжание, потом все погасло и пропало. Я опустился на корточки. Надпись была еще свежей. На снегу у двери и под витриной были красные пятна. Вероятно, сначала злоумышленники поставили здесь, на пороге магазина, ведро с поросячьей кровью, а потом кисточкой, нет, скорее тряпкой, окунутой в кровь, написали эти слова. Но почему по-польски? Потому что Бражинский поляк? Следы ног одного человека вели через аркады к запорошенному снегом переулку. Он был только один.


Несколько часов я ходил по разрушенным окраинным кварталам Ной-Берна, по Брайтенрайну и Лорану, потом свернул налево и через Вспомогательный понтонный мост вновь поднялся к хорошо сохранившемуся центру города. Торчащие из ледяной воды Аары сваи взорванного немцами Лоранского моста напоминали рыбий остов. Медвежья пещера была пустой, фашисты давно уже уморили зверей голодом. От некоторых попавших под бомбежку домов остались одни фасады. Так они и стояли на улицах и в глубине дворов, без крыши, с одной только стеной. Через дыры окон как через камеру видеонаблюдения можно было увидеть, что скрывали эти стены: здесь — зелено-бурый пейзаж, там — заснеженное поле, а за ними — голубое небо. Снова появилось ощущение, что эти руины — театральные кулисы, поставленные и натянутые кем-то у холмов взорванной немцами земли и треснувших деревянных балок, обугленные зубья которых было видно со всех сторон.


Вот здесь, на месте этих руин, мы построим театры, здесь — резиденцию советского правительства, здесь — фабрики, здесь — государственный банк. Их будут строить знаменитые архитекторы, ведь так? Да, и все будет современным, из стекла и стали, современным и, конечно же, соразмерным с человеческими потребностями. Мы снова разрушим церкви и часовни, построенные немцами, места унижения и лицемерного поклонения мертвому Богу. А как я попаду в город, когда приеду из Базеля, Граца или Лиона? По новому кольцу, товарищ конфедерат, там будет проходить серебряная монорельсовая дорога, движение круглосуточное. А за рулем будут сидеть наши надежные друзья и братья, и приветствовать каждого пассажира. Мы построим сеть современных дорог, от Бордо до Любляны, от Карлсруэ до Вентимильи. Вслед за тем мы построим гигантские подземные пневматические тоннельные дороги, пересекающиеся друг с другом во тьме, освещенные потрескивающим электричеством. От Базеля до Милана всего за семь часов. А потом, позже — ракеты, раскрашенные в красный цвет. И с белым крестом. Мы заключим мир с Хиндустаном, Кореей, Великой Австралийской империей. Мы победим германских и британских фашистов, но не будем их порабощать. Вот наш путь. Мы построим деревни и города из золота. Так что я здесь совсем ненадолго. Горы и облака. Птицы. Я их не вижу.