"Братья" - читать интересную книгу автора (Туричин Илья)Часть первая. ВЗРЫВ.Солнце раскаляло стены домов. Воздух густел и зыбко струился. Поникла бледная от пыли листва деревьев. Голуби забились в тень, но тень не спасала, и они не вертелись, как обычно, а сидели неподвижно, распушив перья, опустив крылья и сонно прикрыв глаза. Геннадий Чурин (под этим именем лейтенант Каруселин работал в слесарной мастерской Захаренка) медленно брел по улице. Покрытый ржавыми пятнами комбинезон расстегнут на груди. Из-под него выглядывает ворот несвежей рубашки. Стоптанные сандалии шлепают на босых ногах. Светлые потные волосы всклокочены, неопрятная борода торчит кустиками. В руках - открытый деревянный ящик с инструментами. Геннадий Чурин не спешил. Ну кто ж в такую жару будет спешить, да еще на работу! Он остановился, присел на разогретую каменную тумбу возле ворот. Поставил ящик у ног. Достал из кармана комбинезона синий в ромашках кисет, неторопливо развязал тесемки, оторвал от сложенной газеты листок, насыпал щепоть зеленого самосада, разровнял грязным пальцем, свернул цигарку, несколько раз провел языком по краю листка. Во рту было сухо. Прихватив цигарку зубами, прижал трут к огниву, ударил кресалом, раздул на труте искру, прикурил. Откуда у мастерового человека дефицитные спички? Мимо медленно прошагали автоматчики. Один глянул на Чурина косо, сказал что-то. Гортанная речь ленива. Жара. Чурин даже головы не поднял. Сидел, курил. Сизый едкий дым медленно подымался над головой, не растекаясь в недвижном воздухе. Мимо прошуршали одна за другой две легковушки с опущенными оконными стеклами. В проемах торчали распаренные лица офицеров. Возле бывшей школы, где у немцев разместился какой-то штаб, заметно прибавилось машин. По улицам ходят усиленные патрули. Немцы готовятся к совещанию. Что ж, и их группа неплохо подготовилась. Понемногу переправили в продуктовую кладовую взрывчатку. Заложены три заряда. Под самым носом у штурмбанфюрера Гравеса и его людей. Грохнуть должно знатно! Осталось подключить провода да проверить, чтобы не было обрыва как тогда, когда он подрывал мост в сорок первом. И вывести из гостиницы своих людей. Впрочем, это уже не его задача, тут командует Гертруда Иоганновна. А его задача - взрыв. Чурин докурил цигарку, бросил ее под ноги, придавил каблуком, поднялся, подхватил ящик с инструментами и побрел к гостинице. Как и все служащие, он входил в гостиницу через двор, по черному ходу. Там у дверей стоял часовой, проверял пропуска. Нынче ворота оказались закрытыми. У калитки стояли на солнцепеке двое автоматчиков. Вороты гимнастерок расстегнуты, рукава закатаны до локтей. А рядом - штатский с повязкой полицейского на рукаве отглаженной рубахи, в отутюженных брюках и начищенных светлых штиблетах. Голову прикрывала от солнца белая детская панамка. Тень от ее коротких полей ложилась на потный розовый лоб, а из-под тени торчал большой, облупившийся нос. – Далеко собрался? - спросил полицейский. Чурин заметил, что он был без оружия, видно, хозяева не очень-то доверяют своим верным "бобикам". – На работу. – Пропуск. Чурин достал пропуск. Штатский взял его обеими руками, посмотрел сам, потом протянул одному из немцев, видимо старшему. Немец помотал головой: – Найн. – Недействителен, - сказал полицейский. – Вот те на… У меня ж там трубы развинчены. Залить может. – До се не залило, мабуть не зальет. – Хозяйка фрау ругаться будет, моему хозяину пожалуется, - жалобно произнес Чурин. – Га! - усмехнулся полицейский. - На то оне и хозяева. Чеши, кореш, отседова, а то, гляди, в тюрягу заметут. – Да за что ж в тюрягу? - с отчаянием спросил Чурин. Он всего ждал, ко всему был готов, к провалу, аресту, перестрелке. Но что б вот так просто не пустили? Там же заряды не подключены! – За эту… за про-фи-лактику, - смачно произнес полицейский не совсем привычное иностранное слово. Надо было уходить. Немцев ничем не прошибешь. – Может, вызовешь кого, фрау хозяйку или там хоть повара. – Не можно. Ни тудой, ни сюдой. Так что отпуск тебе вышел… с этим самым… с сохранением содержания, - полицейский засмеялся, обнажив золотую фиксу, и добавил: - Чеши поздорову. Чурин подхватил свой ящик и медленно побрел по раскаленной улице. Что делать? Кто же знал, что они отменят пропуска, перекроют все входы? Разве такое предусмотришь? И вот все - насмарку. Риск с переправкой взрывчатки. Закладка зарядов. Кому они нужны, если не сработают? Гертруда Иоганновна уведет людей. Уведет? Сказал же "бобик" - "ни тудой, ни сюдой". Проваливается так тщательно подготовленная операция! Из-за ерунды, в сущности. Из-за отмены пропусков. Ах, штурмбанфюрер!… Надо предупредить Гертруду Иоганновну. Как? Телефонные разговоры прослушиваются наверняка. Никакой эзопов язык не поможет. Только насторожит Гравеса. Что же делать? Чурин добрел до четырехэтажного дома, в котором помещалась слесарная мастерская, лениво свернул в ворота. Куда спешить мастеровому? Спустился в подвал, ощутил приятную прохладу. Пахло железом, керосином, махоркой. Хозяин разговаривал с заказчиком, мужчиной в шелковой голубой бобочке, вертел в руках замысловатый ключик. Чурин сел на лавку у стены. – Таких болваночек нету, - Захаренок положил ключ на стойку. - Придется изготовлять, сами понимаете. Канавку вытачивать вручную… – Я плачу, господин Захаренок. – Дело не в плате. Только разве для вас. Пожалуйте завтра к вечеру. А еще лучше послезавтра утром. Работа тонкая. Придется лично. – Спасибо, господин Захаренок. Всего вам доброго. В дальнем углу невозмутимый Василь Долевич по прозвищу Ржавый старательно и нудно скреб напильником. Захаренок проводил заказчика до двери, плотно закрыл ее и повернулся к Чурину. – Плохо, хозяин. Пропуск недействителен. Ворота закрыты. – Та-ак… - Захаренок присел на лавку рядом. - Что решил? – Ума не приложу. Если бы кто-то, кто в гостинице, подключил провода. – А сумеет? – Я объясню. И еще необходимо предупредить фрау. Насколько я понял, Гравес создал вокруг гостиницы вакуум, пустоту. И туда - никого, и оттуда - никого. Если удастся подключить провода, ей людей не вывести. Пусть укроются где-нибудь в гостинице. – Опасно. – Опасно. Можешь предложить другой выход? Главное, чтобы никого не было ни на кухне, ни в зале. Они помолчали. В тишине занудно скреб напильник. – Кто-нибудь еще имеет пропуск в гостиницу? - спросил Захаренок. – Говорю: отменили пропуска. – Новые могли выдать. – Фрау, дьякон, Флич, еще Злата-Синеглазка. – Фрау и дьякон отпадают. Живут в гостинице. Флич… Фокусник, что ль? Чурин кивнул. – Ржавый! - позвал Захаренок. Напильник замолк. – Ну… – Ты фокусника знаешь, Флича, который к нам вазу приносил? – Знаю. – А где живет, знаешь? – Наверху по третьей лестнице. У одноногого, который цирк сторожил. – А ну, как бы между делом, слетай к нему. Если он дома, скажи, пусть зайдет. Скажи, спицы я ему достал для пензенского велосипеда. Василь вытер руки о блестящие штаны и вышел, тихо прикрыв дверь. – Что за спицы? - удивился Чурин. – Старый разговор. Давай-ка, Геннадий, займись чем. Вон хоть шейку у примуса припаяй. Что за перекур у частного предпринимателя? Чурин занялся примусом. Захаренок ключом. Зайдет кто - в мастерской разгар работы. Вскоре вернулся Василь. – Придет. Захаренок и Чурин переглянулись. Некоторое время все трое работали молча и сосредоточенно, словно у них не было иных забот. Но думали каждый о своем. Чурин придумывал способы проникновения в гостиницу один фантастичнее другого и тут же отвергал их. По воздуху не перелетишь, под землей не проползешь. Одно непреложно: задание надо выполнить во что бы то ни стало. Хоть ценой жизни. Только сначала выполнить, а потом уж пропадать. С музыкой. Хороший фейерверк - лучшая музыка для сапера. Захаренок думал, чем и как помочь Чурину. Можно ли довериться Фличу? Один раз фокусник приходил от фрау. Он, Захаренок, осудил тогда этот шаг как опрометчивый. Хотя и оправданный: так сложились обстоятельства, каждая минута была дорога. Ведь и сам он вынужден был пренебречь обычными каналами связи, послал в лес мальчишку, Василя. Иногда обстоятельства заводят в тупик, припирают к стене. Тут уж решай сам. Иди на риск. Тогда Флич выполнил просьбу хозяйки, его старой, хорошей знакомой, подруги, можно сказать, передал незаметно записочку, даже не зная, что в ней. Передать записочку - одно дело, и совсем другое - взорвать офицерский ресторан. Там - я ничего не знаю, попросили - передал. А тут - виселица в лучшем случае. А то и с живого шкуру спустят. Эти, в службе безопасности, большие "мастера". Вот и решай. А решать надо. Василь думал о Злате. Последние недели он неотступно думал о ней. Что-то с ним происходит. Факт. Стоит только увидеть ее, и какая-то неодолимая, щемящая и сладкая сила распирает грудь. Словно сердце надувают, как воздушный шар, и вот-вот ноги не удержат на земле, оторвешься, полетишь над улицей, над городом, над землей и заорешь на весь этот удивительный и жутковатый мир: Зла-а-та-а! Нет, девочка и раньше нравилась ему. Симпатяга, друг, одна из Великих Вождей. Ах, какое детство эта игра в Великих Вождей, какое далекое и немного смешное детство. Тогда ничего не стоило дернуть Злату за волосы, а то и щипнуть и захихикать при этом, как от веселой шутки. А теперь случайно прикоснешься к ее руке - будто током шибанет, ноги деревенеют, язык отнимается. Надо же! Всю жизнь все равно было что надевать, да пришита ли на рубахе пуговица, да какие башмаки на ногах, если они вообще надевались. А теперь вот стираешь рубашки через день. Сапоги отцовы драишь бархоткой, не хуже айсора, что до войны на углу у гостиницы башмаки чистил за гривенник. Руки после работы отмываешь, того и гляди - кожу сдерешь. Прическу завел! Уж не любовь ли это? Толик-собачник или дядя Гена узнают - засмеют! А чего смешного! Чего, спрашивается? Напильник все ускорял и ускорял скрип. Занятый своими мыслями Захаренок взглянул на Василя удивленно: чего это парень в такую жару себя не жалеет? Дверь отворилась и на пороге появился Флич в светлых брюках из чесучи и белой рубашке "апаш". Одной рукой он прижимал к животу большой медный таз. "Смотри-ка, работу принес", - удовлетворенно отметил Захаренок. – Здравствуйте, - сказал Флич. - Мне бы тазик обновить. Подходит время варки варенья. - Он оглядел мастерскую, заметил незнакомого бородача с примусом в руках, добавил: - Конечно, при условии, что удастся раздобыть сахар. - И обратился к Захаренку: - Если не ошибаюсь, вы - хозяин и мы с вами знакомы. Вы прекрасно починили "волшебную" вазу. Смею напомнить: Жак Флич, артист оригинального жанра. – Здравствуйте, господин артист. Давайте ваш тазик, посмотрим. Ржавый! - Захаренок кивнул на дверь. Василь молча вышел наружу, захватив напильник и какую-то железяку. Там он уселся на предпоследней ступеньке лестницы лицом в сторону ворот и принялся неторопливо обтачивать железку. Захаренок положил руку на тазик и испытующе смотрел на Флича, словно изучал его. Флич даже оглядел себя, спросил: – Что-нибудь не так? – Все так, - ответил Захаренок и добавил решительно: - Товарищ Флич. Фокусник метнул быстрый взгляд на бородача. Тот поставил примус на обитый жестью стол и подошел. В свете окна лицо его показалось вроде бы знакомым. – Не узнаете? - спросил бородач молодым голосом. – Н-нет… - неуверенно произнес Флич. – А ведь мы с вами встречались до войны в цирке и у Лужиных. Флич присмотрелся. – Позвольте… Действительно… Нет… Не припомню. – А вы исключите бороду. Лейтенанта саперного не помните? Флич заволновался. – Боже мой… Конечно… Еще у вас фамилия… такая… ярмарочная. Ах, ну напомните… – Каруселин. – Верно… Лейтенант Каруселин! Здравствуйте, голубчик! - он схватил руки лейтенанта и начал трясти с такой сердечностью, что у того сжало горло. - Живы, голубчик, товарищ лейтенант. Это расчудесно!… – Вспомнили? – Еще бы! – А теперь забудьте, товарищ Флич. Не Каруселин я и не лейтенант, а Чурин, Геннадий Чурин, водопроводчик. Флич всплеснул руками растерянно: – Конечно, конечно, товарищ Чурин. – Господин Чурин, - улыбнулся Захаренок. – Само собой. Господин Чурин. - Флич достал из кармана носовой платок, вытер шею и лицо, сунул платок обратно. – Теперь к делу. У вас пропуск в гостиницу есть? - спросил Захаренок. – Конечно. – Покажите. Флич показал пропуск - серый листок картона с наклеенной на него фотографией, какими-то значками и большой печатью с орлом. – Ясно. - Чурин нахмурился, поскреб бороду и вопросительно посмотрел на Захаренка. Тот покачал головой: – Такого не сделать. Чурин вздохнул. Надо решать. Другого выхода нет. Произнес медленно, словно вкладывал в слова какой-то очень важный скрытый смысл: – Товарищ Флич, я работал две недели в гостинице… – Как же я вас там не приметил? – У каждого свое дело и свое место. Вы - артист, я - водопроводчик. Вы на сцене, я - в сортирах да подвалах. Сегодня у немцев совещание. Отовсюду понаехали. Вечером соберутся в ресторане. Среди них крупные шишки. Собрались, чтобы обсудить методы борьбы с партизанами. Усваиваете? Флич слушал внимательно, стараясь угадать, к чему ведет это вступление, и только коротко кивнул. – Наше командование решило провести диверсию. Пусть знают, что мы не дремлем. Я с вами абсолютно откровенен, товарищ Флич. Флич снова коротко кивнул. – Нам удалось заложить заряды взрывчатки в ресторане. Это было очень нелегко - работать под носом у службы безопасности. Сегодня я должен был подсоединить провода к сети. Но меня не впустили в гостиницу, - Чурин помахал своим пропуском. - Они нас переиграли. Они уедут отсюда живыми и невредимыми. И будут уничтожать советских людей. Вот такое положение сложилось на текущий момент. Чурин замолчал. Лицо его было серьезным и скорбным, будто он уже видел будущие жертвы фашистов. И Захаренок молчал. – Я догадывался, что что-то готовится, - сказал Флич задумчиво. - Я, видите ли, иллюзионист и манипулятор, а потому чрезвычайно наблюдателен. Да к тому же кое-что проносил туда в своей аппаратуре. У меня, видите ли, есть аппаратура с двойными стенками. Не скрою. Хотя это - профессиональная тайна… Значит - взрыв в ресторане… Он живо представил себе самого себя на сцене - белая манишка, черный фрак, лаковые туфли. В руках "волшебная" палочка. Вот он наливает воду из кувшина в вазу. Накрывает вазу пестрым платком. Прикасается к ней палочкой… И вместо цветов, которые должны появиться в вазе - грохот, к потолку взлетают столики, с потолка рушатся люстры - дым, пыль, крики, кровь… Содом и Гоморра. Гибель Помпеи!… Впечатляющий фокус. И тотчас подумал: а как же Гертруда? Дьякон Федорович? Как же мальчики? И наконец, как же он сам, Жак Флич собственной персоной? Он растерянно посмотрел на Чурина, потом на Захаренка. – Взрыв в ресторане. А как же?… - он не договорил, Чурин понял. – Гертруда Иоганновна должна была вывести всех из гостиницы до взрыва. – Значит, Гертруда в курсе? Ну, да… разумеется… И ни слова… – Но вывести из гостиницы никого не удастся, - сказал Чурин. - Немцы без специальных пропусков никого не впускают и не выпускают. Полагаю, что ваш пропуск только на вход. Гравес очень осторожен. – Выходит, и тут переиграли? – Выходит. – Намерены уехать целыми и невредимыми наверняка? – Намерены. – И вы им не помешаете? - возмутился Флич. – Я не могу попасть в гостиницу. Никто не может. В подвале повисло тягостное молчание. Захаренок водил пальцем по краю медного таза. Никого не торопил. Пусть каждый решает сам за себя. Все главное сказано. Теперь пусть каждый думает и решает. На риск надо идти с открытыми глазами и свободным от страха сердцем. Чурин молчал угрюмо. В любом случае за операцию отвечает он. И рисковать должен он. И замкнуть концы - его дело. Потому что еще неизвестно, как повернется, как поведут себя стены и потолки - здание старое. Могут и перекрытия рухнуть. – Помните Мимозу? - неожиданно спросил Флич. – Клоуна? Конечно! – Он считал, что можно отсидеться, переждать. Жил у какой-то старухи, бог знает на что и как. Он был абсолютно безвреден и беспомощен. А они его повесили зимой… Послушайте, товарищи, а что надо присоединить? Объясните. Я ведь имею дело с техникой. – Два конца звонкового провода к клеммам электропробки. – Так просто? - удивился Флич. – Специального образования не надо, - кивнул Чурин. – У меня как раз нет специального образования, - сказал Флич взволнованно. - Зато есть пропуск. И потом в молодости я великолепно вставлял жучки в пробки. – Должен предупредить, что это очень опасно, - сказал Захаренок строго. Ему не понравилась легкость, с какой Флич говорил о проводах и пробках. - Очень опасно. Можно погибнуть при взрыве. А можно и потом. Служба безопасности пойдет по следу. Вызовут собак. Все это вы должны знать, товарищ Флич. Флич торжественно приподнял кустики бровей и стал как-то выше ростом. – Уважаемый господин Захаренок! Дорогой господин Чурин! Господа! Я все понимаю. Но скажите мне, где, когда, какой фокусник мог показать такой фокус? А? В конце концов, это мой долг артиста и человека. И потом у меня личные мотивы совпадают с общественными. Как говорил покойный Мимоза: главное - не терять куража. Вы мне только доверьте. За свою жизнь я видел зверей и пострашней, чем СД. И снова Захаренок и Чурин переглянулись. Они еще колебались, хотя иного выхода не было. – Мы вам доверяем, - сказал Чурин. - Знаете, где электрощит? – Н-нет. – В каморке у шеф-повара Шанце. А провода выведены из подвала сквозь пол под его койку. И спрятаны под плинтусом. – Шанце? - удивился Флич. - И он знает? – Знает. Взрывчатка шла разными путями, в том числе и под видом продуктов. Шанце получал ее и хранил. Он - антифашист и готов помочь нам свернуть шею Гитлеру. Так вот, когда зажгут свет в ресторане, не раньше, усваиваете? Когда зажгут свет, надо будет открыть щит. Он открывается легко, поворотом ручки кверху. – Понял. – И подсоединить концы звонкового провода к клеммам второй пробки слева в нижнем ряду. Второй слева. – Второй слева в нижнем ряду. Понял. – Не перепутайте, - вставил Захаренок. – Уж не такой я бестолковый. И что же дальше? – Дальше закрыть щит и уходить. Выйти из гостиницы не удастся. По крайней мере до взрыва. Предупредите Гертруду Иоганновну. – Хорошо. А когда же взорвется? – Включат цветные прожектора, чтобы подсветить стеклянный шарик под потолком. И как только вырубят в зале свет… – Понятно, - Флич вытянул губы трубочкой и задумался. - Еще вопрос: под каким предлогом я полезу в щит? – Резонно, - кивнул Чурин. - А вы сделайте короткое замыкание в комнате, где лежит ваша аппаратура. И идите чинить пробку. Ваша пробка как раз вторая слева в верхнем ряду. – Ясно. Значит, я делаю замыкание и иду чинить пробку. Да! Все равно, какой куда провод присоединять? – Все равно. Важно, чтобы в зале горел свет. За дверью Василь тоненько засвистел "чижика". Чурин быстро отошел к столу и взялся за примус. Захаренок склонился над тазом. Вошла незнакомая женщина со свертком. – Добрый день. – Здравствуйте. Присядьте. Сей минут освобожусь, - любезно пригласил Захаренок и обернулся к Фличу. - Ваш тазик, господин артист, обновим в лучшем виде. Приходите завтра в удобное для вас время. Кланяйтесь уважаемой фрау Копф нижайше. Доброго вам здоровья. – И вам того же, любезнейший, - в тон ответил Флич, кивнул, сверкнув гладким серебряным пробором, и вышел. Павел навалился голым животом на горячий подоконник и смотрел вниз на улицу. Солнце припекало спину. Солдаты, суетившиеся у большого военного грузовика, сверху казались обрубками. Они передавали из рук в руки ящички, в которые были упакованы кактусы доктора Доппеля, а старый знакомый ефрейтор Кляйнфингер, словно священнодействуя, осторожно укладывал их в кузове. За последний месяц несколько раз собирались и снова разбирались чемоданы. Отъезд откладывался, к радости Павла. Он не представлял себе, что может уехать на самом деле. Да еще куда? В Германию, в Берлин, в самое логово Гитлера. Что-нибудь непременно случится, что-нибудь помешает. Да и мама, видимо, тоже не верила в отъезд, поэтому была спокойна. И даже подбадривала сыновей. А после прогулки за город с обер-лейтенантом фон Ленцем только загадочно улыбалась, когда заходил разговор о предстоящем отъезде Павла. А вообще-то об этом старались не говорить, чтобы не портить друг другу настроение. Все больше вспоминали цирк, разные случаи из актерской жизни, главным образом смешные. Флич знал столько историй! Жаль, редко удавалось навещать маму и Петра. Доктор Доппель не любил, когда Павел отлучался. Мальчик должен привыкнуть к нему, к его укладу жизни еще до отъезда. И даже настойчивым просьбам Гертруды доктор не всегда уступал. И когда вчера утром Доппель в который уже раз велел упаковывать чемоданы, Павел не заволновался: упакуем - распакуем. Не торопясь он начал складывать свой немудреный багаж: трусы, майки, рубашки, две пары брюк. В комнату заглянул доктор. Лицо озабоченное и веселое одновременно. – Хорошо, Пауль. Заметил на полу возле раскрытого новенького чемодана книжки, те, что подарил Павлику Толик, нагнулся, поднял их: одна трепаная без названия, другая аккуратно обернута в газету. – Мои книжки, - сказал Павел. Доктор нахмурился. – Не надо брать их. Ничего советского. У тебя впереди новая жизнь, мой мальчик. Зачем же брать в новую жизнь старые книги? Он сунул обе книги под мышку и вышел. Павел огорчился, обидно стало: прятал, прятал и - на тебе! В сердцах пнул чемодан. Потом в коридоре затопали. В комнату заглянул Отто. – Пауль, обедать. Павел нехотя пошел на кухню. Дверь в кабинет доктора была распахнута. На полу лежало множество ящичков с дырками, в таких отправляют посылки с фруктами. Сам доктор сидел за письменным столом, разбирал бумаги. Возле окна топтались трое солдат, что-то перекладывали. Среди них Павел узнал ефрейтора Кляйнфингера. Тот держал в руках горшок с кактусом и удивленно рассматривал веселый красный цветок на колючей зелени. Все это промелькнуло перед Павлом, как картинка в книжке, которую быстро листаешь. Он не стал останавливаться, прошел в ванную, кое-как ополоснул руки. В ванной пахло гарью, и раковина была в рыжих паленых пятнах. Верно, жгли какую-нибудь бумагу. Павел даже подумал: уж не его ли книжки? На кухне на плите, обложенной белыми блестящими изразцами, стоял трехэтажный термос, в котором Отто приносил обеды из ресторана. Сверкающим половником Отто вылавливал из супа большие куски мяса и раскладывал в тарелки. Маленький солнечный зайчик метался по потолку и стене. Павел молча сел за стол. Отто поставил перед ним тарелку супа. – Постарался Шанце, хромой черт. Павел промолчал. Он не любил клецки. Сейчас бы холодную окрошку! Жара. Рубашка прилипает к спине. Отто вышел. В коридоре послышался его - почтительный голос: – Господин доктор, пожалуйте обедать. Ели молча. Доппель любил тишину за столом. Пищу надо тщательно пережевывать, желудок не отвлекать разговорами. Покой во время приема пищи - залог здоровья. Заповеди свои доктор выполнял неукоснительно. Обычно после еды он полчасика бездумно сидел в кресле в полудреме, расслабившись. В этот раз он изменил себе, вернулся в кабинет и снова занялся бумагами. Отто мыл посуду. Павел сидел неподвижно, смотрел на ослепительные изразцы плиты и раздумывал, чем заняться. Смотаться бы в гостиницу, поболтать с Петькой, поиграть с Киндером! Этак собака и вовсе отвыкнет от него. Хотя каждый раз, когда Павел приходит, Киндер бросается к нему, виляет хвостом, задом, подпрыгивает, норовя лизнуть лицо, и, наконец, заваливается на спину, подняв вверх все четыре лапы - высшее проявление собачьей любви, словно хочет сказать: вот он я, весь принадлежу тебе, почеши мое пузо, я счастлив! Да как смотаешься? Надо просить разрешения у доктора, а тот непременно найдет какое-нибудь дело, заставит переводить бумаги с русского на немецкий или с немецкого на русский. "Практика тебе пойдет на пользу, мой мальчик". Голос доктора так явственно прозвучал в ушах, что Павел обернулся. Отто протирал тарелки полотенцем. – Ты ведь еще не был в Германии, Пауль? – Нет. – Берли-ин! - мечтательно протянул Отто. - Какая жизнь! Какие люди! Я, когда приехал из деревни, первый месяц был, как пчела в дыму. Ошалел. Берли-ин!… – Слушайте, Отто, а почему вы не на фронте? - неожиданно спросил Павел. – Грыжа. И малокровие. Форму надел, чин мне доктор выхлопотал. Ба-альшой человек! Он тебя в люди выведет. А к строю я не годен. Мое дело - учет, подсчет, входящие-исходящие. - Отто ткнул носком сапога мусорное ведро. - И откуда столько мусору набирается? Пошли-ка из солдат кого-нибудь. Павел машинально взглянул на мусорное ведро и увидел торчащий из него угол потрепанной книжки. Подумал: "Не моя ли?" – Да ладно, сам вынесу. – Это хорошо, что ты черной работы не чураешься, - одобрил Отто. Павел подхватил ведро и вышел на черную лестницу. В нос ударил резкий запах кошек. На бетонных ступеньках валялся мусор. Он остановился возле запыленного окна с расколотым пополам стеклом. С верхнего края рамы свисала старая паутина. Поставил ведро на грязный подоконник, потянул за угол книжку. "Моя". Пошевелил мусор и выловил вторую, обернутую в газету. Надо же! "Железный поток" - в мусорное ведро! Павел отряхнул книжки и положил в угол лестничной площадки. Пусть пока здесь полежат. Лестницей давно не пользуются. Позже он улучит момент, заберет их и снова спрячет в секретере. Ни в какую Германию он не поедет. Который раз собираются! …Солнце здорово печет спину. Внизу солдаты укладывают на грузовик ящики и ящички с кактусами. Вынесли маленький личный сейф доктора Доппеля. Неужели на этот раз… Но мама бы знала. Мама - компаньон Доппеля. Она б уже прибежала. Может, переезжаем на другую квартиру? – Разрешите? Павел обернулся. В дверях стоял ефрейтор Кляйнфингер. – О-о! Вот так встреча! А где дублик? - лицо ефрейтора расплылось в улыбке. - Где копия от оригинала? Или наоборот - он оригинал, а ты копия? – Мы оба копии, - ответил Павел без улыбки. – Оригинально! Слушай, нет ли у тебя холодного пива? Жара, как в Индии. – Нету. – Может, подскажешь оберу? Чтобы в таком шикарном доме не было пива! Что ж, вы потащитесь без пива по жаре? – Не так уж и далеко, - осторожно возразил Павел. – До Берлина-то? В коридоре послышался топот. – Давай, орлы! - крикнул Кляйнфингер в дверь. - Выносите вот эту штуку с перламутром, - приказал он вошедшим солдатам. Солдаты раскрыли вторую половинку дверей, подхватили секретер и стали вытаскивать его в коридор. Кляйнфингер суетливо давал указания. Павел вышел вслед за солдатами, заглянул в двери докторского кабинета. Комната показалась огромной без привычных кактусов, заполнявших раньше оба подоконника, теснившихся у стен. А большой письменный стол, стоящий посередине, словно бы уменьшился. На полу валялись обрывки бумаги. Вид опустошенного кабинета заставил Павликово сердце испуганно сжаться. Он только теперь понял, что отъезд - правда, что его и в самом деле увезут от мамы, от брата, от Киндера в непонятную, ненавистную Германию, в проклятый Берлин, где живет бесноватый фюрер с прилизанной челкой и будто приклеенными усиками. Бежать!… Немедленно бежать к маме. Мама что-нибудь придумает, с мамой не страшно. Не зря же она улыбалась, успокаивая его. Бежать! Он выглянул в раскрытое окно. Солдаты вытаскивали на улицу секретер. Пусть они увозят его чемодан, ничего не надо. Лучше ходить голым, чем ехать в Германию. Мама спрячет. А Доппель останется с носом, "добрый" доктор юриспруденции. Слово-то какое! Павел не стал возвращаться в свою комнату, проскользнул на кухню, снял крюк, которым запирался черный ход. Вышел на лестницу, бесшумно прикрыв за собой дверь. В углу на площадке увидел свои книги. Хорошо, что он не успел забрать их и сунуть в секретер, их увезли бы в Германию… Пусть полежат. Уедет доктор, он заберет их. Маленький, мощенный булыжником двор был ограничен с трех сторон стенами домов, а с четвертой вплотную друг к другу стояли разномастные дровяные сараи. Выход из подворотни перекрывали глухие деревянные ворота, обитые кровельным железом. Да Павел и не пошел бы через ворота - рядом солдаты грузили вещи. Он бегом пересек двор, влез на бетонный край мусорной ямы, поднял руки - попробовал достать до крыши ближайшего сарая. Только бы уцепиться, тогда он перемахнет на соседний двор - и прощайте, доктор Доппель! Но крыша оказалась высоко, и подпрыгнешь - не достанешь! Он огляделся. Неподалеку лежала куча битых кирпичей. Он торопливо стал выбирать кирпичи поцелее и складывать их один на другой на краю ямы. Получилась башенка - вот-вот рассыплется. Павел вспомнил одну из реприз Мимозы. Клоун выходил на манеж с трубой и начинал играть. Шпрехшталмейстер прогонял его, но он возвращался. Тогда у него отнимали трубу, цепляли ее к лонже и поднимали. Блестящая желанная труба висела над головой клоуна. Мимоза пытался ее достать, подпрыгивал, падал. Но достать не мог. Тогда он выносил на манеж стул, влезал на него - не достать. Он ставил стул на передние ножки, клал на его спинку доску, на доску маленький бочонок, на бочонок кирпич, второй, третий. Все рассыпалось под смех зрителей. Но Мимоза упорно снова складывал шаткое сооружение, каким-то чудом взбирался на него, теряя длинноносый башмак, схватывал трубу. И тут все под ним рушилось. Он повисал на трубе, подтягивался к ней и начинал играть. Павлик и Петр удивлялись, как он умудряется долезть до верха, сами пробовали. Мимоза только усмехался: – Нужно стать невесомым. Я не тороплюсь, забираюсь себе потихоньку. Главное - не торопиться. "Главное - не торопиться", - сказал себе Павел. Прикинул: достанет ли он с вершины кирпичной башни до крыши? Пожалуй, достанет, если подпрыгнуть. Башня непременно рассыплется, и он шмякнется, если не успеет ухватиться за край крыши. И шмякнется, если край не выдержит его тяжести. Но другого пути нет. Не ехать же в Германию из-за того, что во дворе нет подходящей подставки! Главное - не торопиться. Он осторожно поставил носок на один из выступающих внизу кирпичей, положил обе руки на вершину башни. Кирпичи дрогнули, но устояли. Он оперся вторым носком о край другого кирпича. Не торопиться! Шажок, второй, третий… Ему казалось, что он подымается по воздуху, что он ничего не весит. Вот он уже замер в нелепой позе: руки и ноги на верхнем кирпиче. Так стояла слониха Моника на днище бочки. Но бочка не рассыпалась, а кирпичи… Сколько можно так продержаться? Секунду, две, три?… Башня качается. Еще мгновение, и она рассыплется под ним. Надо успеть за это мгновение распрямить тело, оттолкнуться ногами и уцепиться за край крыши. Бросок, стремительный, как скачок на бегущего по манежу Дублона. Пальцы хватаются за край крыши. Что-то треснуло вверху. Неужели не выдержит? Рухнули кирпичи. Над ними повисло розоватое облачко пыли. Нет, он не падает, он висит. Теперь подтянуться. Это - пустяк. Это он умеет. Забросить ногу на край крыши. Заползти. Железо дохнуло жаром. Ладони саднило. Едкий пот заливал глаза. Крыша предательски гремела под ногами. Соседний двор тоже мощен булыжником. Прыгать нельзя, можно ноги переломать. Он лег на живот, сполз через край, повис на руках. Глянул вниз. Высоковато. Но не ехать же в Германию из-за того, что внизу не подстелили коврик! Павел разжал пальцы, ощутил удар в ноги, подогнул колени и коснулся ладонями теплых камней. Все. Вроде цел. Он выпрямился, огляделся. Незнакомый двор. В противоположной стене ворота, калитка открыта. Над воротами окно. В окне маленькая девчушка смотрит на него, открыв рот. Не каждый день мальчишки прыгают с крыши! Павел перебежал двор, выглянул в калитку. Переулок. Хорошо. Не заметят. Надо дать крюк переулками, чтобы ненароком не столкнуться с доктором или Отто. В гостиницу Павла не пустили. Автоматчики, стоявшие у входа, посмотрели его пропуск и велели проваливать. Не задерживаться. Павел стал объяснять им, что он живет здесь, что он сын фрау Копф. Просил, чтобы позвали маму. Но видимо, автоматчикам дали строгий приказ - никого не впускать. Павел пожалел, что не позвонил маме по телефону. Неужели она не знает, что уже грузят вещи? Что Доппель и в самом деле собрался в Берлин? – Проходите. Здесь нельзя стоять, - деревянным голосом сказал один из автоматчиков. Доказывать им что-нибудь бесполезно. В ворота тоже не пройти. И на углах стоят автоматчики. А то можно было бы влезть в какое-нибудь окно. Павел перешел на противоположную сторону, прислонился к стене, словно искал у нее защиты. Все рушилось. Надо уходить. К деду Пантелею, к Злате, к Ржавому. Переждать день-другой. Но он не уходил, надеялся на чудо, на случай. Лучше мамы никто не поможет. Выйдет же кто-нибудь из гостиницы! Из переулка выкатился черный "оппелек". Павел узнал его сразу. "Оппелек" подкатил к подъезду и остановился. Из него вышел штурмбанфюрер Гравес. Поднялся по ступенькам. Автоматчики потребовали у него пропуск. У самого штурмбанфюрера! Гравес показал пропуск. Автоматчики козырнули. – Господин штурмбанфюрер! - крикнул Павел и побежал через улицу. Гравес смотрел на него удивленно. Рубашка перепачкана, словно мальчишка валялся в ней на мостовой. Руки в ссадинах. – Ты кто? "Нельзя говорить, что я Павел. Он сразу заподозрит неладное". – Петер. – А что ты здесь делаешь? – Меня не пускают домой. – Вот как? А где же твой пропуск? – Забыл дома. Гравес смотрел на него насмешливо. – Большая оплошность. Он отлично знал, что пропуска Петеру не выписывали. И фрау Копф тоже. Только тем, кто живет вне гостиницы. И то только для входа. Стало быть, Петер из гостиницы выйти не мог. Значит, он - Пауль. Зачем же он выдает себя за Петера? Почему здесь? Доктор Доппель сегодня уезжает. Может быть, уже уехал. Видимо, мальчишка сбежал. Ай-я-яй!… Так стремился в фатерлянд! Гравес смотрел на Павла насмешливо. Доктор Доппель заварил эту кашу, пусть сам ее и расхлебывает. Старая лиса совал нос не в свои дела. Теперь у службы безопасности будут развязаны руки. Теперь-то он доберется и до этого еврея Флича и до самой фрау Копф. До сих пор их прикрывал своей широкой спиной доктор Доппель. Теперь они на его, Гравеса, ладонях. Голенькие. Ничего не значит, что за фрау Копф не числится никаких серьезных грехов. Нет безгрешных на этой земле! – Пропустите, - бросил Гравес автоматчикам. – Нужен пропуск, господин штурмбанфюрер, - сказал автоматчик с деревянным голосом. "Отличная охрана. Мышь не проскользнет!" - удовлетворенно подумал Гравес и повернулся к Павлу. – Подожди меня здесь. – На той стороне улицы, - сказал автоматчик. Гравес вошел в гостиницу. Павел побрел через дорогу, снова прислонился к стене. Сейчас выяснится, что Петер дома. Надо было сказать, что он - Павел и пришел проститься с мамой перед отъездом. Может быть, смыться? Теперь уже нельзя. Гравес появился в гостиничных дверях с офицером. Оба посмотрели на Павла. Офицер сказал что-то автоматчикам. – Проходи, Петер! - позвал Гравес. В вестибюле, сумрачном и прохладном, штурмбанфюрер взял Павла за плечо и, сладко улыбаясь, сказал: – Подымайся наверх к маме. И больше не ври, Пауль. – Я попрощаться… - пробормотал Павел. Гравес цепко держал плечо, не отпускал. – Сбежал от доктора? Доктор, наверно, ищет… Глаза штурмбанфюрера блеснули в сумраке. Павлу показалось, что Гравес доволен, даже рад, что доктор ищет. Показалось, что штурмбанфюрер готов стать сообщником, помочь спрятаться. Павел даже рот открыл, чтобы попросить убежища. Но вспомнил о коварстве шефа СД и только вздохнул. Гравес отпустил плечо и легонько толкнул Павла к лестнице. – Павка! Ура! - заорал Петр, когда Павел вошел в комнату, и вместе с радостно залаявшим Киндером бросился на брата. Павел повалился на пол, одной рукой обхватил шею пса, другой схватил Петра за ворот рубашки. Шумная радостная куча мала копошилась на полу. Как хорошо! Как хорошо, когда они все вместе! Гертруда Иоганновна смеялась. – Тихо, мальчики, тихо! - и, когда они угомонились, спросила: - Тебе выдали пропуск? – Штурмбанфюрер провел. – Гравес? – Да. Я наврал, что я Петр. Но он все равно догадался, что я Павел. Гертруда Иоганновна нахмурилась. Все, что исходило от Гравеса, таило опасность, заставляло настораживаться. – Вещи грузят на машину. - Все трое еще были на полу. Киндер завалился на спину и задрал лапы кверху. - А я не хочу в Германию! Не хочу! Я сбежал от доктора. – Киндер! - сердито крикнула Гертруда Иоганновна. Пес опустил лапы и, склонив голову набок, недоуменно посмотрел на хозяйку. Хотел понять: почему такая несправедливость? – Грузят вещи? – Кактусы, чемоданы, даже секретер… – Почему грузят? – Он уезжает в Германию. В Берлин. – Кто это тебе сказал? – Отто. И Кляйнфингер. А ты… ты не знала? Она ждала, что Доппель уедет. Но не раньше сегодняшнего дня. Сегодня совещание. И три заряда в ресторане все решат. Должны все решить. Грузят вещи?… Ну и что? Он отправит вещи вперед. Или груженая машина будет стоять наготове. Все логично. Вечером он не выедет. Побоится. Ночью немцы сидят в своих норах, носа не высовывают. Партизанский час. Значит, завтра утром. А до утра надо дожить. Надо дожить. Многое переменится до утра. Должно перемениться. – Мама, я не хочу в Германию! – Успокойся, - Гертруда Иоганновна улыбнулась. - Ты еще не уезжаешь. Ты еще с нами. Идите, мальчики, в спальню. У меня дела. Вечером банкет. Доппель, наверно, хватится тебя. Как же ты убежал? – Через черный ход. Гертруда Иоганновна посмотрела внимательно на сына. Рубаха грязная, штаны в каких-то рыжих пятнах. – Вид у тебя, как у трубочиста. Переоденься. И погладь брюки. – Мои вещи тоже погрузили. – Петр, дай ему какую-нибудь рубашку. Мальчики ушли в соседнюю комнату, обиженный Киндер поплелся за ними, опустив хвост. – Я с ним все равно не поеду, - сказал Павел по-русски, стягивая через голову рубашку. Когда братья были вдвоем, они говорили только по-русски. – Что у тебя с руками? – А… - Павел посмотрел на ладони. Они были в ссадинах, а на левой немного содрана кожа. - На крыше висел. - Он рассказал брату, как перебирался через сарай. – Давай йодом помажу. Петр взял из аптечки в ванной склянку с йодом, заткнутую почерневшей пробкой, поболтал, вытащил пробку и стал прикладывать ее к ссадинам. Павел поморщился: защипало. – Даже представить себе не могу, что вы - и мама, и ты, и Киндер - здесь, а я где-то там, в вонючем Берлине. - Берлин казался ему городом, пропахшим хлоркой и ваксой, как солдатские казармы. – Тебе надо сховаться. Доппель может силой увезти. Он только на вид добрый такой. Не зря у него фамилия - Доппель, двойной. Слушай, - загорелся Петр. - Сховайся в землянке Великих Вождей! Мы тебе еду будем носить. Там лейтенант Каруселин прятался, - добавил он шепотом. - Т-с-с… - Петр на цыпочках подошел к двери и прислушался. За дверью было тихо. Он вернулся к брату и прошептал: - Лейтенант здесь. Позавчера я иду по коридору, а он - навстречу. С ящиком. В комбинезоне. Борода клокастая. – А может, не он? - так же шепотом спросил Павел. – Он. Я его сразу узнал, только виду не подал. И он виду не подал. Прошел мимо. – Что же он здесь делает? – Водопровод чинит. Мама водопроводчика вызывала. На кухне труба лопнула. – И мама знает, что это Каруселин? Петр пожал плечами. – Может, она его и не видела. – И ты не сказал? – По шее схлопотать? Ты что, маму не знаешь? Если тебя в Германию увезут, она очень расстроится. – Я все равно сбегу. По дороге. - Павел представил себе, как его силой увозят в Германию. Два здоровенных фашиста хватают, связывают руки и ноги и бросают в кузов грузовика, на ящики с кактусами. И садятся рядом с автоматами наизготовку. Ну и пусть стреляют! Пусть! Лучше умереть! Он вздохнул прерывисто, словно уже наплакался досыта. Петр угадал, о чем он думает, и ему стало жаль брата. – Слушай, Павлик. Давай я скажу, что я - это ты. Они ж нас не отличат. Подумают, что увозят тебя. – Маме от этого не легче. – Да, конечно, - согласился Петр. И оба одновременно погладили спину притихшего Киндера. Штурмбанфюрер Гравес постоянно ощущал беспокойство, вечно что-нибудь не ладилось, казалось, что люди его работают кое-как, с холодком, без фантазии, прямолинейно. Конечно, проще всего подстрелить птицу. Куда труднее и приятнее рассчитать ее полет, расставить где надо силки. Птице кажется, что она еще взлетит, высокое небо чисто, ан нет, уже нависла невидимая, искусно сплетенная сеть. И вот уже в клетке птичка. Ее можно рассмотреть вблизи, пощупать руками и, если надо, свернуть хрупкую шейку. Тревога, которую штурмбанфюрер ощущал нынче, другого свойства, она не от неприятностей, она, скорее, предчувствие неприятностей. Совещание в Гронске - большие хлопоты. Он сам настоял на том, чтобы штаб и гостиницу охраняли не его люди, а команда, которую специально прислал гебитскомиссар. Усиленным патрулям дан приказ: всех подозрительных задерживать и без шума отправлять в тюрьму. Правда, там стало тесновато, но что поделаешь? Кончится совещание, разъедутся высокие гости, разберемся. Зря держать не будем. Кого взяли случайно - выпустим. Пусть город знает, что штурмбанфюрер Гравес справедлив и гуманен. А какой великолепный ход с пропусками! Если что и задумали злоумышленники - дорога им отсечена. А к концу совещания перекроют улицы, ведущие к гостинице. Ведь могут найтись и любители бросать гранаты в раскрытые окна. Его непосредственное начальство бригаденфюрер Дитц был удовлетворен докладом о принятых мерах. И даже намекнул, что после совещания к чину прибавится долгожданное "обер". Обер-штурмбанфюрер Гравес. Звучит! Откуда ж это беспокойство, эта тревога? Вроде ничего не упустил, все предусмотрел. Штурмбанфюрер прошелся по ресторанному залу. Столы накрывали солдаты в белых больничных халатах. Официантов освободили на сегодняшний вечер. Обойдутся и без них. Тоже неплохая профилактическая мера. Конечно, у солдат не такие проворные руки, не знают толком, где класть вилки, где ножи, какое блюдо куда ставить. Ну, да не велика беда, Гертруда поправит своими золотыми ручками. И Шанце дело знает, обслуживал генеральских гостей. Ах, фрау Гертруда Копф! Ничего предосудительного в ее поведении не зафиксировано. Разве что покрывает еврея Флича да меняет в кассе оккупационные марки на рейхсмарки. А кто не тянет в свою сторону? Когда он намекнул об этом доктору Доппелю, тот засмеялся. – Это прекрасно, Гравес! А я что говорил? В Гертруде кипит немецкая кровь, она мечтает уехать в фатерлянд. Но мы, немцы, не абстрактные мечтатели. Мы - как наш фюрер, он, мечтая, действует. И Гертруда, как истинная немка, действует. Готовится к отъезду. В конце концов закроем глаза, она меняет свои. Меня не обманула ни разу. Все расчеты сходятся пфенниг в пфенниг. Отто - мастер считать. Что ж, довод убедительный. Может, Доппель и прав. Но почему каждый раз он, Гравес, настораживается, когда сталкивается с Гертрудой? Почему? Профессиональный психоз? Эдакая гипертрофированная подозрительность? А может, он просто злится, ревнует? Смешно, черт возьми, - ревнующий штурмбанфюрер Гравес! Она приятная женщина, воспитанна, умна, тактична. Знает свое место. Многим нравится. Ему стало больно, когда этот лощеный пруссак фон Ленц пригласил ее на загородную прогулку. Тогда, со злости, он сам настоял на ее согласии. А она - умница! - натянула фон Ленцу нос: взяла на прогулку своих сынков. А в душе у нее траур. Его Гравеса, не проведешь! До сих пор она оплакивает мужа. А муж - офицер Красной Армии, Герой Советского Союза. Вот что настораживает. С одной стороны, она - немка, старается служить фатерлянду, с другой - скорбит о "погибшем" враге. Где же Гертруда истинна? В службе или в скорби? Тряхнуть бы разок ее темную душу, докопаться… Штурмбанфюрер спустился вниз, на кухню. Шанце - белый передник поверх белого халата, белый накрахмаленный колпак, который делал его длинную сутулую фигуру еще длиннее и сутулее, - что-то нарезал на выскобленном деревянном столе. Две русских поварихи, тоже в белых халатах, передниках и колпаках, хлопотали у плиты. Пахло жареным мясом, подгорелым луком, перцем… Гравесу захотелось чихнуть. – Шанце! Повар обернулся, увидел штурмбанфюрера, щелкнул каблуками. – Я, господин штурмбанфюрер! – Все в порядке? – Минуточку, - Шанце, прихрамывая, прошел в свою каморку, вынес халат, оставив дверь открытой. – Разрешите… - Он накинул халат на плечи Гравеса. - Инструкция. Святая святых. "Хромой дьявол", - с удовольствием подумал Гравес. Он сам любил порядок, незыблемость его. На том рейх держится! И даже счел нужным извиниться за бесцеремонное вторжение на кухню. – Извините, Шанце, служба. Все в порядке? – А что у меня может быть не в порядке, господин штурмбанфюрер? - ворчливо ответил Шанце. - Мясо свежее, поросята еще тепленькие. Доставили немного зернистой икры. Но для вас найдется паюсная. – Спасибо, Шанце. Я не о том. Посторонних на кухне не было? – Есть, - озабоченно произнес повар. – Вот как? - насторожился Гравес. – Жизнь осложняют эти бездельники. Котла вымыть толком не могут! Представляю, сколько посуды перебьют! Вот, полюбуйтесь! Он подвел Гравеса к двери в посудомойную. В тесноте сидели два солдата, окутанные паром, клубящимся над лоханью. Увидев штурмбанфюрера, они вскочили, прижали ладони к бедрам и отставили в стороны локти. При этом один сшиб тарелку со столика. Она разбилась звонко о цементный пол. – Я же говорю, - сокрушенно клюнул носом Шанце. Солдаты в мокрых клеенчатых фартуках, из-под которых торчали тяжелые сапоги, выглядели комично, Гравес с трудом сдержал смех. – Нельзя ли вернуть девчонку-посудомойку? - сказал Шанце. – Потерпите, господин фельдфебель. - Гравес назвал повара почтительно его военным чином, чтобы солдаты знали, с кем имеют дело. - Завтра вернется посудомойка, а сегодня - потерпите. Вольно. Работайте. – Разве что сегодня, - пробурчал Шанце. По пути к выходу Гравес заглянул в каморку. Койка застелена по-солдатски, уголок подушки смотрит в потолок. На столе - свежая клеенка. Чистота. Порядок. Шанце сделал приглашающий жест. – Кусочек мяса с пылу с жару? Выпить нечего. Очень фрау Копф строга, - с сожалением добавил повар. Сейчас у него лицо человека, сжевавшего кислый лимон. Гравес улыбнулся. – Спасибо, Шанце. Дела. Потерпите до завтра. А завтра, я надеюсь, и вы станете "обером". Обер-фельдфебель Шанце. Звучит! – Хорошо бы, господин штурмбанфюрер, - улыбнулся Шанце. "Ну и улыбка! Что твоя обезьяна! А фрау Копф и повара держит в черном теле!" - подумал Гравес, подымаясь по лестнице. Настроение его улучшилось. Он заглянул в буфет. Так, для порядка. Буфетчик перетирал высокие пивные стаканы. Буфетчика Гравес давно обработал, он был его человеком. Именно он сообщил о финансовых операциях Гертруды. Интересно, что бы она с ним сделала, если бы узнала, что он ее продал? – Ну, как есть дела? - спросил Гравес буфетчика по-русски. – Зер гут, герр штурмбанфюрер, - буфетчик похлопал пухлой ладонью по ящикам с бутылками, стоящими один на другом. - Коньяк. Водка. Шампанское. Пиво. Много. Хватит. Рюмочку? - он протянул руку назад и безошибочно взял с бара нужную бутылку. – Можно. Буфетчик проворно налил в рюмку коньяк, подвинул ее к штурмбанфюреру. Гравес взял рюмку обеими ладонями, задумчиво подержал ее, согревая содержимое, потом быстро опрокинул его в рот. Положил на стойку деньги. – Спасибо. – Вам спасибо, господин штурмбанфюрер. Гравес прошел пустым коридором в вестибюль. И здесь было тихо. Гостиница словно вымерла. Прибывшие офицеры - на совещании. Старых постояльцев рассовали на время по казармам и в вагончики, которые все еще стояли у потрепанного, выгоревшего купола цирка "Шапито". Удобств, конечно, никаких. Кое-кто поворчал. Но приказ есть приказ. А хитрая лиса доктор Доппель отозван в Берлин самим Розенбергом. Вычистил всю округу. И себя не обидел. Теперь, наверно, пошлют на юг, очищать новые закрома. На юге - победоносное наступление. Везет этим полуштатским администраторам! А ты тут убирай дерьмо! Нет, он не завидует. Он любит свое дело, власть над людьми. Любит плести тонкие сети. Начальство с ним считается. И он посылает с оказией домой не такие уж скудные посылки. И все же обидно! Первыми за армией в завоеванное пространство врываются доктора Доппели, снимают пенки. А потом уж - порядок и его стражи. А правильнее было бы наоборот. Сверху послышались легкие уверенные шаги. Гравес обернулся. По лестнице спускалась фрау Копф. Он молча наблюдал за ней. Лицо спокойное, но бледнее обычного. Впрочем, в вестибюле горит только дежурная лампочка. Все кажется тусклым и бледным, даже сверкающие по вечерам стеклянные висюльки люстр. Серое скромное платье, черные туфли на босу ногу. Она любит серое и черное, понимает, что эти цвета молодят ее… Едва подкрашены губы. Да-а, хороша! – Здравствуйте, Гертруда! – Здравствуйте, штурмбанфюрер, - она легко и, как показалось Гравесу, сердечно протянула руку. Он с удовольствием взял ее, склонился, тронул губами и чуть задержал в своей. – Трудный день? – И нелегкий вечер. – А тут еще Пауль… Ресницы едва приметно дрогнули. – Не говорите… Беда с мальчишками. Чем старше… - Гертруда Иоганновна беспомощно развела руками. Гравес смотрел на нее не мигая выпуклыми добрыми глазами и чуть прикусывал верхнюю губу, отчего тонкие усики его изгибались, словно живые гусеницы. О, он понимал фрау Гертруду и сочувствовал ей! – Вам теперь придется все решать самостоятельно. Большой труд. Большая ответственность. Компаньон, надо полагать, выразил вам свои прощальные пожелания? – Доктор Доппель? - уточнила Гертруда Иоганновна ровным голосом. Гравес уловил в ее глазах растерянность. – Разумеется. Ведь он уезжает сегодня. Ого, уже не растерянность, а испуг. Не может скрыть. Гравес улыбнулся недоверчиво: – Неужели он не поставил вас в известность, что срочно вызван в Берлин? Разве не за вами он послал Пауля? Сегодня… Сегодня… Гертруда Иоганновна почувствовала, как начинают дрожать губы, слабеть ноги и в груди разверзается пустота, от которой мутит и не хватает воздуха. Гравес все знает. Гравес притворяется. Он накинул ей на шею петлю и медленно с удовольствием затягивает. Нельзя поддаваться слабости. Она втянула в себя воздух и резко, с хрипом, выдохнула, словно и верно шея была стянута петлей. – Каждый раз, когда мне… напоминают об… об отъезде Пауля, я теряю равновесие… Я - мать, Гравес… Мать!… Дети не разлучались с самого рождения… Умом я понимаю, отъезд мальчику на пользу, а сердцем… Нет, Гравес, нет, сердце не может смириться с разлукой… Фюрер бы понял меня. Она закрыла глаза, чтобы не видеть ненавистные живые усики-гусеницы, и ждала, что ответит Гравес. А он молчал. Все прозвучало искренне. Даже фраза о фюрере. Она получила передышку, но не захотела ею воспользоваться. – Очевидно и доктор Доппель понимает меня, поэтому и отложил прощанье на последние минуты. - Гертруда Иоганновна посмотрела прямо в выпуклые глаза Гравеса. - А Пауль сбежал от него. По черному ходу. Перелез через крышу какого-то сарая, ободрал руки. - Вот так: говорить правду, ничего не скрывая. Правда обезоруживает. - И его можно понять. Он еще ребенок. Ему и хочется в Берлин, и страшно… Он там будет совершенно один!… - теперь можно не сдерживать слез. Она всхлипнула горько, достала из рукава платья носовой платок. Лицо Гравеса сделалось печальным, концы усиков скорбно опустились и замерли. – Я все понимаю, Гертруда. Вы - сильная женщина, но все-таки женщина, - сказал он проникновенно. - Доктор Доппель многое может сделать для Пауля. И сделает, поверьте. У него такие связи в Берлине! И ведь не на чужбину же вы отправляете сына. В фатерлянд. Немец едет в Германию. Не вечно же ему держаться за мамину юбку. Гертруда Иоганновна кивнула и сказала, всхлипывая: – Ах, Гравес, все это так некстати… именно сегодня… когда я… должна быть особенно в форме. Такие гости!… Упросите Доппеля отложить отъезд хотя бы до завтра. Завтра я смогу поплакать вволю… – Не думаю, чтобы он отложил отъезд. Его ждут в Берлине, - с деланным сожалением произнес Гравес и спросил деловито: - Вы направлялись в ресторан? Она кивнула. – Я оттуда. Пока все в порядке. Идите к себе. На вас лица нет. Побудьте с сыном. Доктор, очевидно, появится с минуты на минуту. Гертруда Иоганновна повернулась и пошла вверх по лестнице. Из комнаты швейцара выглянул офицер, начальник караула, посмотрел ей вслед. – Красивая женщина. – И очень умная, - хмуро добавил Гравес. Крохотная надежда жила в сердце: а вдруг Доппель действительно так торопится, что уедет без Пауля?… Удивительная штука человеческое сердце: уже совсем тупик - кругом высокие стены, выхода нет, а сердце все надеется. На брешь, на трещину, на внезапное землетрясение, - вдруг она рухнет, эта стена… Спрятать Пауля! Чтобы не нашел. И тогда уедет один. Где? Как? Штурмбанфюрер Гравес сам привел мальчика в гостиницу. Гравес насторожился, чует опасность. Нюх у него собачий. Не зря же никому не выдал пропуска на выход. Захлопнул всех в гостинице, как мышей в мышеловке. Знал бы, что поздно!… Ах, если бы Павел прибежал не к ней, не сюда, а к Фличу или к тому старику, у которого они жили в прошлом году или еще к кому!… "Если бы"… "если бы"… Этих "если бы" не перечесть. Если бы не было этой страшной войны, как бы они жили сейчас! С Иваном, с мальчиками… Гертруда Иоганновна потерла виски кончиками пальцев. Начиналась головная боль, сказывалось напряжение последних недель. Все эти длинные жаркие дни ее не покидало ощущение, что она идет по тонкой шаткой жердочке над бездной. Достаточно неверного движения, не то что шага, и неминуемо сорвешься. И не одна. Мальчиков за собой потащишь, Флича, Федоровича, Шанце и еще многих, многих, которых она и в лицо-то никогда не видела, но с которыми связана цепями страданий, крови и боли. Общая радость так не связывает, как общая беда. С минуты на минуту может появиться Доппель. Не надо себя обманывать. Что ж она сидит здесь одна?… Гертруда Иоганновна прислушалась. Даже обычной возни не слышно, притихли мальчишки… Надо поговорить с Паулем. На всякий случай. Она была уверена, что Доппель будет вечером в ресторане. И заряд заложен поближе к его постоянному столику. Поэтому не тревожилась всерьез. Как-то не верилось, что Пауля и в самом деле могут увезти… Оттянуть бы отъезд до вечера! И Шанце не идет утверждать меню. Значит, "водопроводчик" еще не появился. Гертруда Иоганновна поднялась с низенькой кушетки, приоткрыла дверь в спальню. Мальчики сидели на коврике возле кровати и тихо о чем-то разговаривали. Рядом растянулся Киндер, он поднял голову и хлопнул несколько раз по полу хвостом. – Пауль, мне надо с тобой поговорить. – С одним? – Да. Петер, прогуляй Киндера во дворе. – Он уже гулял. – Пусть еще погуляет. Братья переглянулись. Это что-то новое, обычно попадало сразу обоим. Петр поднялся с коврика. – Идем, Киндер, гулять. Пес вскочил и завертел хвостом: что может быть приятней внеочередной прогулки! Павел тоже стал подыматься. – Сиди, - махнула рукой Гертруда Иоганновна. Когда Петр с Киндером ушли, она опустилась рядом с Павлом на коврик, посмотрела на сына внимательно, словно хотела разглядеть вблизи и запомнить. Павла насторожил ее взгляд, он уловил в нем и ласку, и печаль, и боль. Сердце сжалось. – Плохо дело, Павка, - тихо сказала Гертруда Иоганновна по-русски. - Минута через минуту придет Доппель. – Я спрячусь. Она медленно покачала головой. – Они будут находить тебя. И будет только хуже. – Я не здесь спрячусь. В городе. – Сегодня отсюда нет выхода. Даже для меня. Гравес засадил нас в мышеловку. - Она протянула руку, ласково откинула волосы Павла со лба. - Ошень может стать, что тебе будет ехать в Берлин. Он прижался щекой к теплой маленькой руке. – Я не хочу, мама! – И я не хочу. Война. Она разбрасовывает людей. - Гертруда Иоганновна тяжко вздохнула и перешла на немецкий. То, что она хотела сказать сыну, казалось ей очень важным и русского могло не хватить: - Тебе пятнадцать лет, Пауль. Ты почти мужчина… Берлин - это не только Гитлер, наци. Мой папа, твой дед, тоже берлинец. И я родилась в Берлине. Сейчас там все в угаре от побед. Если смотреть на солнце, как бы слепнешь. Отведешь глаза и - ничего кругом, сплошное пятно. Потом слепота проходит. Нужно, чтобы немцы терпели поражения. Как под Москвой. Чтобы солнце победы погасло. И тогда к ним вернется зрение и они увидят, что натворили. Только ты не думай, что я хочу оправдать их. Если тебе придется уехать с Доппелем… - голос ее прервался, не хватило дыхания. Она замолчала. Справилась со спазмом в горле: - Тебе будут вбивать в голову, что ты приехал на Родину. О-о, они умеют выбивать твои мысли и вбивать свои! Соглашайся с ними. Но где бы ты ни был и что бы с тобой ни случилось, никогда не забывай, что Родина твоя - здесь, эта земля - твоя Родина. Они будут внушать тебе, что ты - немец. Соглашайся. Но помни, что ты - русский. Весь их великий рейх держится на обмане. На большом, когда обманывают целые народы и весь мир, и на маленьком, когда обманывают людей и обманывают самих себя. Так обмани их, Пауль. Понимаешь, мальчик? Всю жизнь я учила вас быть правдивыми. А теперь говорю - обмани. Как я их обманываю, сынок. Они уверены, что я - Гертруда Копф, а я - Гертруда Лужина. – Я знаю, мама, - шепнул Павел. – Если тебе придется вмешиваться в какие-нибудь события, подумай сначала, кому от этого будет хорошо, а кому плохо. И поступай по своей совести. Мы все сейчас на войне. Посторонних нет. И еще… Этого никто не должен знать, Пауль. И я не должна тебе этого говорить, но… Тебе будет легче там, на чужбине, если ты будешь знать правду. Наш папа - жив. – Жив? - Павел поднялся на колени и посмотрел на мать долгим удивленным взглядом. - Кто тебе сказал? – Не важно. Важно, что он жив. – А… а как же газета? – Фальшивка. Я же говорила, что весь рейх держится на обмане. – Значит, он не Герой? – Герой. Настоящий Герой. Они прибавили только одно слово: "посмертно". Они хотели убить его в нас. – А Петя знает? – Узнает в свое время. И они не знают, что мы с тобой знаем правду. Павел ничем не проявил радости, и Гертруда Иоганновна опечалилась. Но она понимала, что отец для него был далеко, дрался с фашистами, погиб под Москвой, мальчики пережили его гибель и смирились с ней, привыкли считать отца погибшим. В их возрасте быстро стираются и горе и радости. И хоть они и повзрослели за этот страшный горький год, узнали и увидели такое, чего другим не выпадет и за всю жизнь, все-таки они - дети. Она верила: пройдет время, Павел поймет сердцем, что Иван жив. И там, в Германии, среди коричневых и черных волков, ему легче будет выжить, потому что он будет знать, что отец с боями идет к нему, его отец, Герой Советского Союза Иван Лужин. Нельзя, чтобы мальчик на чужбине ощущал себя сиротой. Гертруда Иоганновна взяла голову сына обеими руками, и долго молча смотрели они друг другу в глаза, стоя на коленях друг против друга. Со стороны могло показаться, что маленькая светловолосая женщина и долговязый белобрысый подросток совершают, какой-то странный молитвенный обряд. Так и показалось появившимся в дверях доктору Доппелю и штурмбанфюреру Гравесу. Машина сразу от шлагбаума набрала скорость. Переднее стекло было поднято, боковые опущены. В салон с однотонным свистом врывался наружный воздух, но прохлады не приносил. Справа мелькали деревянные телеграфные столбы. Провода между белыми, как цветы ландыша, изоляторами сильно провисали: то никли к земле, то взмывали в густое голубое небо, тянулись, тянулись, и от мотания проводов вверх-вниз начинало рябить в глазах. Впереди, между голов шофера и сидевшего с ним рядом Отто, текла навстречу серая широкая лента шоссе. У горизонта она мокро блестела и переливалась, словно там прошел дождь. Машину иногда встряхивало на неприметных ухабах. Павла подбрасывало чуть не до крыши, какое-то мгновение он чувствовал себя беспомощно висящим в воздухе, и от этого в желудке становилось пусто. Но тотчас тело вжимало обратно в мягкое кожаное сиденье. Пахло кожей, незнакомыми духами, дорогим табаком. Горячий ветер никак не мог выдуть этот чужой запах. Рядом, закрыв глаза, покачивался на сиденье доктор Доппель, в светло-сером костюме с чуть приподнятыми плечами, в белой рубашке с жестким воротником, стянутым полосатым галстуком. Несмотря на жару, он не позволил себе расстегнуть даже пуговку у ворота. За все время, что они мчатся по бесконечному шоссе, не произнес ни слова. Только когда машину встряхивало, доктор открывал глаза, смотрел мгновение безучастным взглядом прямо перед собой и снова закрывал их. На Павла не взглянул ни разу, будто место рядом было пусто. Пронзительно и однотонно свистел ветер, свист вызывал в памяти вой Киндера. …Все вышли из номера в коридор, пса закрыли. Он часто.оставался дома в одиночестве, растягивался в прихожей у двери и, положив голову на лапы, терпеливо ждал возвращения хозяев. Хозяева вернутся, никуда не денутся! И не было случая, чтобы он подал голос, залаял. А в этот раз Киндер, видимо, учуял что-то необычное, неладное или понял, что Павел покидает его навсегда. Кто угадает собачьи чувства и мысли? Он вдруг завыл протяжно, тоскливо, на одной высокой ноте. Вой вонзался в уши, заполнял мозг, леденил сердце. Павел остановился, рванулся назад. Он бы помчался обратно к плачущей собаке, но мамина рука крепко сдавила плечо. Мамина маленькая рука может быть такой тяжелой! Вой оборвался, а Павлу казалось, что он все еще звучит, мечется в длинном гулком коридоре от стены к стене. А когда ступили на лестницу, Киндер снова завыл. И только в этот миг Павел по-настоящему понял, что сейчас он уедет, на самом деле уедет от мамы, от Петра, от Киндера… Они останутся здесь, будут жить без него, а он - без них один, совершенно один в далекой чужой Германии, которую и представить себе не мог, даже рассматривая ее на цветных открытках у доктора Доппеля. Лестница и вестибюль внизу начали терять очертания, становились зыбкими. Сквозь набежавшие на глаза слезы он увидел, как шедший впереди штурмбанфюрер Правее, не останавливаясь, обернулся и сказал Доппелю: – Собака воет не к добру. В голосе прозвучало плохо скрытое злорадство. – К покойнику, а мы - уезжаем, - отпарировал Доппель. Павел шмыгнул носом и поморгал ресницами. Предметы и люди обрели четкость. Нет, он не заплачет. Хотя бы ради мамы, чтобы не терзать ее сердце. И не доставлять удовольствия штурмбанфюреру. Мама хочет, чтобы они думали, что он настоящий немец!… Он взглянул на осторожно ступающую рядом мать. Какая у нее прямая спина, независимо и гордо поднята голова, а бледное лицо спокойно, словно высечено из мрамора. Внизу, на середине вестибюля, расставив ноги в блестящих сапогах, стоял офицер, начальник караула, и с удивлением вслушивался в вой Киндера. Спустились вниз. Остановились у входной двери. – Все будет хорошо, Гертруда, - сказал Доппель. - Ждем писем. – И я буду ждать, - ровным голосом произнесла мама. А Петр спросил: – А мне можно будет приехать к Паулю в Берлин? Я тоже никогда не бывал в Берлине. Ай да Петька! Доппель улыбнулся: – Полагаю, можно. И очень скоро. Война подходит к концу, - сказал он назидательно, - Москва, отрезанная от угля, железа и хлеба, умрет естественной смертью. Поцелуй маму, Пауль. Из-за тебя мы опоздали почти на два часа. Павел обнял мать, и она вдруг показалась ему маленькой, хрупкой и беззащитной. Он шепнул ей по-русски: – Я тебя очень люблю, мама. А Петру сказал: – Ты теперь у мамы за двоих. И Петр понял его. И когда Павел вместе с Доппелем вышел из гостиницы - остальных не выпустили автоматчики, - и когда садился в машину, и заурчал мотор, и машина тронулась, время как бы остановилось, сжалось в одно горькое мгновение. А в ушах непрерывно звучал вой Киндера. И потом, когда выехали за шлагбаум на мосту и помчались по шоссе, Павел слышал тоскливый голос своего мохнатого друга. Вой словно завяз в ушах. …Доппель открыл глаза, взглянул на серую реку шоссе, стремительно текущую под машину. Впереди показалась деревня. Справа и слева от дороги стояли на пепелище кирпичные печи с длинными вытянутыми к небу шеями труб. Будто села на землю стая больших нелепых птиц. И ни живой души вокруг. Запахло гарью. Доппель поежился, приказал шоферу: – Поднажмите, Фишман. Надо засветло доехать до города. "Боится партизан", - подумал Павел. Зелеными, стремительно мелькающими стенами побежал мимо лес. Павел пытался отделить деревья одно от другого, но ничего не получалось. Глаза устали. Он закрыл их и представил себе, как из лесу выскакивают на шоссе партизаны. Здесь был и Алексей Павлович, и тетя Шура, уводившая их в прошлом году от деда Пантелея, и Семен с пистолетом на поясе, и еще много-много людей, мужчин и женщин, перепоясанных пулеметными лентами крест-накрест поверх ватников и тужурок. В фуражках и папахах. А впереди - огромный "дядя Вася", о котором столько говорили фашисты. В руках у него граната. Лимонка, величиной с футбольный мяч. Он бросает гранату. Шоссе перед машиной встает на дыбы черным дымным столбом. Машина спотыкается об этот столб, переворачивается, летит в кювет. И вот уже связаны крепкой веревкой и доктор Доппель, и Отто, и шофер Фишман. "Дядя Вася" подходит к нему, к Павлику, и говорит громовым голосом: – Иди в Гронск, Павка. Там тебя ждет мама. И вот тебе автомат на всякий случай. И дает ему новенький, холодный, тяжелый автомат. От сладкого видения Павел улыбается, сам того не замечая. Доктор Доппель покосился на него. Он уже не так сильно сердится за побег. Мальчишка! Да и Фишман жмет, в город они приедут еще засветло. Сбежал, паршивец! Ну ничего, он из него сделает настоящего мужчину, опору рейха. И Гертруда… Теперь, когда Павел с ним, она связана по рукам и ногам. Кончится война, он с ее помощью приберет к рукам весь город: рестораны, пивные, лавки. Деньги потекут рекой! Гертруда - истинный клад, деловая женщина. И нашел ее он, Доппель. – Побыстрее, Фишман! Павел открыл глаза. Поперек шоссе легли синие тени. Солнце садилось за зеленую стену. Партизан не было. А жаль… Флич пришел в гостиницу как обычно около шести. Улицы перекрыли эсэсовцы, солдаты и полицейские. Несколько раз его останавливали, проверяли пропуск. Вдоль здания гостиницы прохаживались автоматчики. Ресторанные окна были раскрыты, тяжелые плюшевые шторы не пускали в зал солнце. Улица пустынна. Из соседних домов и домов напротив никого не выпускали. В вестибюле возле швейцарской сидел неподвижно штурмбанфюрер Гравес, встречал и провожал каждого проходящего тяжелым взглядом немигающих выпуклых глаз. Взгляд и поза делали его похожим на филина. Флич приподнял шляпу и поклонился. Гравес едва приметно кивнул. Сначала Флич намеревался пройти наверх к Гертруде, но почему-то передумал, взял в швейцарской ключ от артистической и направился прямо туда. Артистическая помещалась напротив запасного хода в ресторан, в самом конце коридора, возле туалетов. На стульях и столе лежали в беспорядке брошенные после вечернего представления цветные шелковые ленты, платки, бумажные цветы. Большое алое полотнище с белым кругом в центре и черной свастикой на нем свисало с подоконника. Под ним в клетке клевал пшено маленький пестрый петушок. Длинные перья хвоста отливали синевой. Петушок покосился круглым глазом на вошедшего и снова деловито застучал клювом. Флич присел на стул, сдвинув в сторону ленты. Никакого особого волнения он не ощущал, хотя вечер предстоял необычный. Он достал из кармана медный пятак, уверенно повел его между пальцами с лицевой стороны ладони на тыльную и обратно. Пятак двигался ровно, подчиняясь неприметным движениям тренированных мышц. Флич вызвал в памяти ресторанный зал, столики, накрытые подкрахмаленными белыми скатертями, тяжелые люстры, металлический шар, подвешенный к высокому потолку и оклеенный мелкими зеркальными пластинками. В углах зала - четыре прожектора с цветными стеклами. Шар висел когда-то под куполом цирка. И прожектора - цирковые. Они посылали круглый яркий луч и назывались "пушки". Сначала в ресторане появились прожектора. Он помнит, как во время танцев впервые погас в зале свет и четыре цветных луча заметались по потолку и стенам. Комендант города полковник фон Альтенграбов крикнул истеричным тонким голосом: – Прекратить! Произошло замешательство. Включили свет. Полковник был бледен, нижняя его челюсть непроизвольно отвисала, он водворял ее на место и при этом издавал глухой клацающий звук зубами. – Прекратить! - повторил комендант. - Это ни к чему, напоминает ночную бомбежку. Вот тогда Гертруда вспомнила о подвешенном к куполу "Шапито" зеркальном шаре. Его крутил маленький электрический мотор, шар вращался, по стенам и потолку шатра скользили цветные звезды, казалось, что цирк плывет в небе. Гертруда решила заполучить этот шар, если он, конечно, цел и немцы не упражнялись в стрельбе по нему. Шар оказался на месте. С помощью штурмбанфюрера Гравеса она раздобыла пожарную машину с лестницей. Машина въехала прямо через форганг на манеж. Лестницу выдвинули, но никто не решился лезть по ней на самую верхотуру. Ни к чему не приставленная, лестница оказалась очень шаткой. Тогда Гертруда надела Петькины штаны и полезла сама. Лестница раскачивалась как на пружине. Чем выше лезла Гертруда - тем больше. На манеже воцарилась тишина. Замерли солдаты, замерли пожарные. Уж как она там, на высоте, умудрилась прицепить довольно тяжелый шар к лонже и снять его с крюка, никто так и не понял. Она махнула рукой, двое пожарных бережно спустили зеркальный шар на манеж. И только после этого Гертруда двинулась вниз - маленькая, светловолосая, ладная фигурка в легкой блузке и мальчишечьих штанах. Пожарные и солдаты встретили ее аплодисментами. Она улыбнулась и сделала комплимент публике, стоя на борту машины. Шар подвесили к потолку между тяжелых люстр. Когда вечером заскользили по стенам, по скатертям, по лицам, по потолку веселые цветные звезды, полковник фон Альтенграбов первым соизволил хлопнуть в ладоши. Звезды плыли медленно, а не метались, как лучи прожекторов в черном ночном небе, сотрясаемом гулом самолетов и пронзительным воем падающих бомб. Флич положил монету в карман и принялся сматывать легкие шелковые ленты. Что бы ни произошло вечером, все должно идти так, как всегда. Надо зарядить аппаратуру, подготовиться к выступлению. В дверях артистической появился штурмбанфюрер. Он проследил за пальцами Флича, ловко сматывающими ленту, внимательно осмотрел комнату. Подошел к клетке с петушком, присел на корточки и сунул палец между прутьев. Петух недовольно заворчал и вытянул шею. – Цыпльонок в табаке, - отчетливо произнес Гравес и усмехнулся. Флич сделал вид, что только сейчас заметил штурмбанфюрера, и встал. – Вы что-то сказали, господин штурмбанфюрер? – Нишего. Арбайтен зие. Работайте. Сегодня публикум быть доволен. – Так точно, господин штурмбанфюрер, - совсем по-военному ответил Флич. Гравес вышел, не притворив дверь. "Ходит, вынюхивает", - неприязненно подумал Флич, сел на стул и занялся своим делом. Вскоре появился дьякон Федорович, краснолицый от жары, злой, с потной всклокоченной бородой. Не здороваясь, он неприкаянно послонялся по комнате, остановился возле клетки с петушком. Спросил густым басом: – Клюешь?… А человеку в буфет не войти. Понатыкали кругом эсэса, в буфет не пускают. Виданное ли дело? Православную душу от буфета отлучить. - Каждый раз он со смаком выделял слово "буфет". – Начальство большое приехало, - кротко пояснил Флич, особым способом складывая множество маленьких платочков. – А чихать!… Флич, сотвори фокус, вынь откуда ни есть стаканчик. – Откуда? - засмеялся Флич. – А хоть откуда… Ну, жара… Организм горит, а загасить нечем. Нечто до Шанца дойти, так и там, верно, эсэсы, дьяволово отродье. – Ты думаешь? - спросил Флич, делая вид, что его это мало интересует, а спрашивает он исключительно для того, чтобы поддержать разговор. Федорович не успел ответить, вошла Гертруда Иоганновна. Лицо измученное, осунувшееся. Оба уставились на нее, не скрывая тревоги. – Что случилось, Гертруда? - спросил Флич. – Нишего. Для ровного счета, нишего. Доппель увез Пауля. – Как это увез? - брови Флича вздернулись. – В Германию. – Сукин сын! - пробасил Федорович. – Голубшик, - повернулась к нему Гертруда Иоганновна, - не пейте сегодня. Я вас прошу. – Да что вы, Гертруда Иоганновна, да у меня и наперстка не было. – Вот и хорошо. Не сердитесь, голубшик, я хочу поговорить с Флиш. Федорович насупился. – Понимаю, фрау, ухожу. Он с независимым видом зашагал к двери, вышел и плотно прикрыл ее за собой. – Обиделся, - вздохнул Флич с сожалением. – Плохо, Флиш. Он увез Пауля… Глаза ее как-то обесцветились, словно из них ушла жизнь. Флич не знал, что ей сказать. Известие было неожиданным, его еще надо было осмыслить, пережить. Гертруда Иоганновна села на стул, опустила руки на колени, они казались неживыми. – Я схожу с ума, Флиш… Я схожу с ума… Она сжала ладонями виски и закачалась вправо-влево, словно внутри сорвалась пружина, выпрямлявшая ее. Флич смотрел с состраданием и думал: "Она теряет лицо. Она на пределе. Павел - последний удар. Она не выдержит…" Он вспомнил ее скачущей на строптивой Мальве, вспомнил подвернувшей ногу, побелевшей от боли, но улыбающейся публике, вспомнил плачущей над вырезкой из газеты, когда погиб Иван, подымающейся по шаткой пожарной лестнице под брезентовый купол, куда мужчины не посмели подняться. Нет, она не может, не должна сломаться. Она - пример, опора даже для более сильных. Она - само добро, само тепло, возле которого отогреваются до дна промерзшие сердца. – Гертруда, помните, как говорил Мимоза: главное - не терять кураж - и добавил тихо, отчетливо: - Водопроводчик Чурин просил передать вам, что из гостиницы никого не вывести. Она посмотрела на него опустошенными глазами, внезапно в них появилась крохотная искорка. – Что вы сказали, Флиш? – Я сказал, водопроводчик Чурин просил передать, что уйти из гостиницы никому не удастся. Надо найти убежище здесь. – Убежище?… Да-да… - Она оживилась. - Шурин пришел? – Нет. Его пропуск недействителен. Я за него. – Вы? – Я. Чему вы удивляетесь? Она протянула ему руку. – Я нишему не удивляюсь, Флиш, - глаза ее потемнели, словно их затянуло грозовой тучей. - Нишему… Их надо взрывать, как бешеных зверей. Вы знаете, что делать? – Чурин объяснил. Но вам надо найти убежище. – Уходить нельзя. Подозрение. Гравес ошень хитрый. Мы будем сидеть в этот комната. Две стены… Нам нельзя никуда уходить. – Понимаю, - сказал Флич. - Но это опасно. Теперь вся жизнь опасно! – В зале уже зажгли свет? – Надо немножко ждать. Сегодня за официанты есть солдаты. Я объясню, когда солдат погашает люстры. Ровно двадцать один час мы открываем занавес. Там большой портрет Гитлер. Четыре пушки светят на него. И тогда солдат погашает свет. Вы, Флиш, скажешь мне: аппаратур готов. Я пойму. – Хорошо, Гертруда. Флич поцеловал ей руку. Она ушла. Он взглянул на наручные часы. Было девятнадцать часов пятьдесят одна минута. Впереди еще уйма времени, целая вечность! Он закончил зарядку аппаратуры и поставил ее в привычной последовательности. Потом на гладильную доску положил брюки. Подождал еще немного и вместо штепсельной вилки утюга воткнул в штепсель ножницы. Вспыхнула голубая искра, раздался короткий треск, и свет в комнате погас. – Черт бы его побрал! - громко воскликнул Флич и открыл двери. В коридоре стояло несколько незнакомых офицеров. Они посторонились, пропуская мимо себя четырех хихикающих танцовщиц. Флич развел руки и пожал плечами. – Свет, фройлейн… Из зала появилась Гертруда Иоганновна. – Что здесь происходит? – Свет… Видимо, перегорела пробка, фрау Копф. Глаза Гертруды Иоганновны гневно сверкнули. – Немедленно шинить! - приказала она и, улыбаясь, пошла к офицерам, приглашать их в зал. – Айн момент, - сказал Флич притихшим танцовщицам и почти побежал по коридору. Спустился вниз. Возле двери на кухню стоял эсэсовец. – Хальт. – Иди ты со своим "хальтом"! - сердито закричал Флич. - Пробки перегорели! Понятно! - Он достал из кармана пропуск и сунул его прямо под нос эсэсовцу. Из кухни выглянул Шанце. Понял, что Флич пришел на кухню не зря. Есть какие-нибудь важные новости. – А-а, Флич! Наконец-то! - воскликнул он по-немецки. - Пропустите его! Он чинит свет. Флич, не ожидая разрешения, рванулся мимо эсэсовца на кухню и устремился в клетушку повара. Шанце пошел за ним. Эсэсовец удивленно глядел им вслед, раздумывая, как поступить, вызывать или не вызывать начальство? Вызовешь, еще тебе ж и попадет, зачем пропустил или зачем не пропускал. Пускай чинит свет. У него есть картонка. Флич стоял возле койки тяжело дыша, будто прибежал по крайней мере с окраины, и держался за сердце. – Вас?… Забольел? - спросил Шанце. – Нет… Эсэсовцы… Водопроводчик не придет. – Нет? - Нос Шанце совсем опустился на подбородок. - Плехо. – Ничего не "плехо". Встань у двери, - Флич энергичным кивком головы показал Шанце, где ему встать. Шанце понял. Подошел к двери. Флич мысленно скомандовал себе: не торопиться, не блох ловишь. Поднял металлическую ручку. Дверца щита не скрипнула и открылась легко, видимо, лейтенант ее предусмотрительно смазал. И оттого что щит так легко открылся, Флич успокоился. Подлез под койку, вытянул из-под плинтуса два тонких звонковых провода. Гайки-клеммы оказались туго затянутыми, но под пробками лежал ключ. Все предусмотрел господин Чурин. Флич ослабил гайки, сунул под них оголенные концы проводов и снова затянул. Потом вывинтил верхнюю вторую слева пробку и тут сообразил, что жучка делать не из чего. Он растерянно огляделся. – Шанце, - позвал он. - Из чего делать жучок? Немец не понял. Флич показал ему пробку и замысловато повертел вокруг нее пальцем. Шанце пожал плечами. – Про-во-лоч-ка… Маленькая, - раздельно произнес Флич. – О!… Про-во-лош-ка… - Шанце подошел к своему шкафчику, открыл ящик, стал рыться в нем. Потом протянул Фличу пробку. – Эс ист гут… Хорошо… Флич взял у него пробку и повертел в пальцах. Она ничем не отличалась от той, что он вывинтил. А Шанце говорит "гут". Он ввинтил ее вместо перегоревшей и закрыл дверцу щита. Сейчас он вернется в артистическую и, если свет не горит, найдет проволочку и придет сюда снова. В дверях он остановился. – Шанце. В девять, - и для верности показал девять палцев. Шанце кивнул и легонько стукнул Флича по плечу. Флич деловито устремился к выходу, проходя мимо эсэсовца, он показал ему пропуск и сказал: – Пойду проверю. Может, еще вернусь! Эсэсовец ничего не понял и равнодушно посмотрел ему вслед. Еще в коридоре Флич увидел в проеме двери артистической свет. Слава богу! Танцовщицы без стеснения переодевались. Федорович стоял у окна спиной к ним. Он никогда не смотрел на "жалких грешниц", когда они переодевались. В углу оркестранты играли в карты. Флич переодеваться не торопился. Он включил электрический утюг и стал ждать, пока нагреется. В комнату заглянула Гертруда Иоганновна. – Оркестранты - в зал. Оркестранты бросили карты, торопливо подхватили инструменты и ушли. – Девочки, шевелитесь. Как у вас, Флиш? - спросила она по-русски. – Аппаратура готова, фрау Копф. Она улыбнулась ему серыми глазами и сказала: – Начало сегодня ровно в девять. В ресторане стоял гул. Офицеры и штатское начальство уже расселись за столиками, откупоривали бутылки, нетерпеливо выпивали. Звенели бокалы, звякали о тарелки ножи и вилки. Табачный дым уплывал под потолок к люстрам. Штурмбанфюрер Гравес встречал бригаденфюрера Дитца на улице. Когда подкатил серый "Мерседес", подскочил к машине и открыл дверцу. Первым из машины вылез Дитц, широкоплечий, грузный, с тщательно выбритым гладким розовым лицом под фуражкой с высокой тульей. Выбравшийся за ним полковник фон Альтенграбов казался рядом с ним игрушечным, ненастоящим. Он ни за что бы не поехал с бригаденфюрером в одной машине, но положение хозяина города обязывает. – Мой бригаденфюрер, мы ждем вас, - сказал Гравес и сделал широкий приглашающий жест в сторону входной двери. "Мерзавец! - сердито подумал фон Альтенграбов. - А меня здесь нету?" И сказал надменно, глядя мимо Гравеса: – Идемте, бригаденфюрер. В ресторан Дитц и фон Альтенграбов вошли плечом к плечу. Офицеры вскочили. Шум утих. Гертруда Иоганновна двинулась навстречу, сияя улыбкой. – Господин бригаденфюрер, для нас большая честь принимать вас. Дитц поднял светлые густые брови. – Фрау Копф, хозяйка нашей гостиницы, - сердито представил ее фон Альтенграбов, бросая хмурые взгляды по сторонам: не смеется ли кто? Лица офицеров были серьезны. – Благодарю вас, фрау Копф, - улыбнулся Дитц и согнул кренделем руку. Гертруда Иоганновна продела в крендель свою, и так, под руку, они проследовали к столику возле эстрады. Фон Альтенграбов вышагивал сзади, а следом - довольный Гравес. Гертруда Иоганновна церемонно усадила гостей за столик, извинилась и вышла. Бригаденфюрер махнул рукой. – Садитесь, господа! Мы славно поработали, теперь славно повеселимся. Он не важничал и слыл "простецким парнем" в своем кругу. И иногда лично делал черную работу в застенках СД. Невидимый за занавесом оркестр заиграл марш. Занавес дрогнул, раздвинулся, и все увидели на эстраде большой портрет фюрера, обрамленный зеленой еловой гирляндой. На нем скрестились лучи прожекторов. – Хайль Гитлер! - крикнул фон Альтенграбов. – Хайль! - дружно ответило несколько десятков глоток и вскинулось несколько десятков рук. – Зиг! – Хайль! - охотно проревел зал. – Зиг!… Солдат возле двери рванул ручку рубильника. Свет погас. И в то же мгновение возникла непонятная яркая вспышка. Штурмбанфюрер почувствовал невыносимую боль в ушах, словно в них внезапно вбили гвозди. Ускользающее сознание зафиксировало падающую люстру. Она ослепительно сверкнула в луче прожектора. Без четверти девять Шанце отослал поварих чистить картофель во двор. Собственно, чистить его можно было и на кухне. Но там стояла несусветная жара, занудный вентилятор, несмотря на наступивший вечер, гнал горячий сухой воздух. Не надышишься. И потом жалко этих немолодых женщин. Он привык к ним, а если когда и прикрикивал на них, то не со зла. И они понимали это. И раньше, бывало, чистили картофель во дворе. Выносили потертые табуреты, бак с водой, ведро для очисток. Присоединялась синеглазая Злата. Сегодня Златы не было. Вместо нее - два потных неуклюжих солдата. Пусть сидят в посудомоечной. Злату бы он выгнал во двор. Шанце отослал поварих, а сам остался. Нельзя уходить всем. У дверей - эсэсман. Кто его знает, еще взбредет в голову сунуться в его клетушку. А там - тонкие провода тянутся из-под дверцы щита под койку. Даже если и не заподозрит ничего, зацепит ненароком, оборвет. Шанце подхромал к плите, втянул длинным носом воздух: не горят ли отбивные? Прихватил полотенцем край большой сковороды, встряхнул ее. Пожалуй, пора сыпать лук. Но не посыпал. Скоро девять. Кто их будет есть после девяти? Он почему-то вспомнил своего генерала Клауса фон Розенштайна. Сколько лет кормил! Не злой был генерал. Вежливый, Бисмарка читал и еще кучу книг. Ученый. Такой осторожный человек был генерал, а и его захлестнула коричневая чума. Старый уже, а туда же, на фронт запросился. Сам Гитлер позвонил ему по телефону. – Да, мой фюрер! Готов, мой фюрер! - кричал генерал в трубку, и глаза его блестели, а усы топорщились. И он пошел сеять смерть. И фельдфебель Гуго Шанце с ним. И генерала разорвало на куски. Хоронили сапоги да фуражку. Нет, не надо было ему на войну идти. Да ведь это как угар. Норвегия, Франция, Бельгия… Наци забили его старые мозги своим мусором. Чего это вспомнился вдруг генерал? Нет, зло не может быть великим. Только добро. Только добро… Без двух минут девять. Шанце ушел в свою клетушку. Закрыл дверь. Два тонких провода тянутся от крышки щита под койку. Выдернуть - и ничего не случится. Ничего?… Господам офицерам подадут свиные отбивные с луком и жареным картофелем соломкой. Картофель будет вкусно хрустеть на крепких зубах. А потом они разъедутся и станут стрелять, мучать, вешать… Нет, добро не может смириться со злом. Им не ужиться на одной земле… Раздался грохот. Каморку тряхнуло. Лампочка мигнула несколько раз и погасла. Что-то посыпалось на голову. Потолок валится? Шанце машинально закрыл голову руками. По руке больно ударило. Рядом на кухне что-то падало, гремело, звенело, шипело. Шанце оторвал руки от головы, присел на корточки и стал шарить в темноте. Вот они, провода. Он, не выпуская их из пальцев, шагнул к щиту, выдернул и начал сматывать в клубок. Провода надо убрать. Набегут ищейки. Он сунул клубок в.карман и вышел на кухню. Света не было. Дверца плиты открылась, головешка вывалилась на пол и чадила. Под ногами захрустели обломки. – Что случилось? - крикнул он. Никто не ответил. Эсэсман куда-то подевался. Шанце подковылял к плите. Она оказалась заваленной белыми обломками. В потолке зияла дыра, пересеченная железной рельсой. Полено на полу дымило. Он подхватил его полотенцем, поднял над головой. – Эй, кто-нибудь! Из посудомоечной показался солдат. – Это вы, господин фельдфебель? – Кто ж еще, черт побери! – На нас упала посуда. Кунцу расшибло голову. Что это было, господин фельдфебель? – Это я сам бы хотел знать. Господи, боже мой! Потолок свалился на отбивные! Что я подам господам офицерам? Надо куда-то деть проволоку. Мальчики из СД начинают с того, что выворачивают карманы. Уж он-то знает! Как там фрау Гертруда? Жива ли? – У Кунца вся голова в крови, - сказал перепуганный солдат. – Перевяжи посудным полотенцем. И давай чистить плиту. Может, удастся спасти отбивные. Шанце направился к входной двери, пнул ее ногой. – Сидите?… Шнель, шнель!… На кухня есть авария! Поварихи замерли с ножами в руках, и лица их были белее поварских колпаков. Гертруда Иоганновна зашла в артистическую. Все должно быть, как всегда, как каждый вечер, никаких отклонений, никаких особенностей. Танцовщицы вертелись перед зеркалом. Их осталось только четыре. Двух пришлось отправить обратно в Гамбург, к мамам. – Готовы, девочки? – Да, фрау Копф, - ответила рыжая. - Можно нам немножко порепетировать в коридоре? – Идите. И не очень утомляйтесь. Сегодня вы должны станцевать, как никогда! – Мы понимаем, фрау Копф. - Рыжая выскочила в коридор. За нею остальные. Флич в белой манишке, черном фраке и лакированных туфлях стоял в углу комнаты, гонял на ладони медный пятак. Федорович малиновым пятном рубахи выделялся на фоне окна. Петра не было. Обычно он вертелся в артистической. Сейчас она его закрыла в номере. Никто не знает, чем обернется взрыв. Они все здесь, в артистической, могут погибнуть. Там, в номере, безопаснее. По крайней мере так ей казалось. Она сцепила пальцы. Флич заметил, как они побелели. Это единственное, чем она выдала свое волнение. Потом за стеной глухо зазвучал марш. И десяток глоток крикнули: – Хайль! Гертруда Иоганновна поняла, что открыли занавес. – Хайль! Сейчас солдат выключит рубильник. Третье "Хайль!" слилось с грохотом. Здание дрогнуло. На стене возле двери возникла трещина. С потолка посыпалась известка. Гертруде Иоганновне казалось, что сейчас рухнут стены. Она зажмурила глаза. Она готова ко всему. Со звоном упала со стола "волшебная" ваза. В коридоре закричала женщина. Федоровича качнуло. Он выдавил локтем оконное стекло. – Бомбят? Ему никто не ответил. Комната была полна белой пыли. – Все, - сказала Гертруда Иоганновна и открыла глаза. - Мы сейшас не уйдем. Не пропустят. Это не бомбят. Это взорвали ресторацию. – Взорвали?… Кто?… - пробасил Федорович, понимая, что задал глупый вопрос. – Мне надо идти туда. А ноги не слушают. Как наверху Петер? – Я схожу, - Флич двинулся к двери. – Нет. Сейшас опасно. Мы все потрясены и нишего не понимаем. Штурмбанфюрер Гравес задыхался. Сверху наваливалось что-то тяжелое, расплющивало тело. Дышать нечем. В ушах звон, словно рядом непрерывно бьют и не могут разбить одну и ту же тарелку. Перед глазами вспыхивает радугой падающая с потолка люстра. Он попробовал сбросить с себя давящую тяжесть. Сил не хватило. Тогда он стал выползать из-под нее медленно, сантиметр за сантиметром. И после каждого усилия падала, ярко вспыхивая, люстра. Наваждение! Что же случилось?… Зиг!… Хайль!… Зиг!… Свет погас. Падает люстра. Перестанут когда-нибудь разбивать эту проклятую тарелку! Он внезапно почувствовал озноб. Озноб начался где-то в желудке, быстро раскачал внутренности и вот уже колотит все тело, трясутся руки, плечи, голова, стучат зубы. Гравес приподнялся на трясущихся руках. Придавлены только ноги. Темнота. В ней какое-то движение, огромное черное чудовище шевелится вокруг, хрипит, стонет, вскрикивает… Два окна напротив слились в одно, рваное по краям и за ним тоже движение, туманный неверный свет. Освободить ноги. На них давит что-то тяжелое, но мягкое. Падает люстра. Слепит… Гравес закрывает глаза, свет становится розовым, но не исчезает. Он заслоняется от света ладонью. Гравес понимает: случилось что-то необычное, непоправимое, страшное, но еще не может осмыслить случившееся. Свет проходит сквозь стену, где два окна слились в одно неровное. Он до боли давит на глаза, Гравес ощущает его физически. И без конца разбивают тарелку… Штурмбанфюрер поднялся на четвереньки, начал медленно выпрямляться, повернулся к неумолимому свету спиной и увидел у своих ног грузное тело бригаденфюрера Дитца. А рядом, зацепившись за опрокинутый стул ножками, в аккуратных блестящих сапогах, свисал вниз головой маленький полковник фон Альтенграбов. Неудержимый спазм сдавил внутренности Гравеса в тяжелый ком. Ком рвался в горло. Штурмбанфюрера вырвало, он успел только отвернуться, чтобы не запачкать мундир Дитца. Это не окно, рухнула стена. На улице подогнали к пролому автомобиль и светят фарами. Диверсия!… Слово пришло само, теперь не отвяжется. Диверсия. Он что-то упустил. Они сумели его обвести, перехитрить. Это - "дядя Вася". Он проворонил его людей. Гертруда… Где Гертруда?… Если ее нет среди трупов здесь, в зале, - значит, без нее не обошлось. И без еврея Флича. И без попа. Одна шайка. Гравес повел головой на негнущейся шее. Мундиры… мундиры… Кошмар!… Он заплакал, не замечая, что плачет. Не от жалости к своим соотечественникам, от жалости к себе, от своей неудачи, от бессилия. Хотел потрясти за плечо бригаденфюрера, но испугался. А вдруг тот очнется и попросту всадит в него пулю. Всадит пулю… А ведь он, штурмбанфюрер Гравес, жив… Еще жив!… Он отшатнулся и, переступая через распростертые тела, побрел к запасной двери, ведущей в коридор, к туалетам. Дверь висела наискосок, на одной петле, и покачивалась. В коридоре лежала рыжая танцовщица, другие пытались привести ее в чувство. Горела тусклая дежурная лампочка, и черные длинные тени танцовщиц плясали на стене как черти в преисподней. Гравеса шатало. – Что это, господин штурмбанфюрер? - спросила одна из танцовщиц, обратив к нему желтое безжизненное лицо. Голос слабо пробивался сквозь звон разбиваемой тарелки. Гравес скорее угадал, чем услышал вопрос. Он хотел сказать: "диверсия", но губы не разлипались и получилось невнятное мычание. – Вы весь в крови. Он посмотрел на свои ладони. Они кровоточили, видимо, порезался осколками битой посуды. – И лицо тоже… Что эта дура шепчет? Не может говорить громче!… Где Гертруда?… Гравес осторожно ощупал себя, расстегнул кобуру, достал пистолет, зловеще блеснул черный ствол. Танцовщица в ужасе отшатнулась, закрыла лицо локтем, защищаясь от выстрела. Но штурмбанфюрер уже не видел ее, двинулся мимо, к двери артистической. На окровавленном лице его белыми пятнами выделялись остановившиеся выпуклые глаза. Он открыл дверь артистической. Под потолком горела лампочка вполнакала. В желтом неверном свете он увидел малиновую рубашку Федоровича, сложенные на коленях желтые тонкие руки Гертруды, она сидела на стуле. Черного Флича. Пре-ис-подняя! Он увидел их сразу всех трех, расстояния между ними как бы не существовало, словно они не были во плоти, а нарисованы на большом желтом листе бумаги. Он сделал шаг вперед. Его мутило, снова тяжелый ком подступил к горлу, но он мотнул головой, останавливая его. Значит, Гертруда жива. Все трое живы. Знали. Знали!… Сейчас он с ними рассчитается. Ах, как это просто, выстрелить. И она даже мучиться не будет. Просто сползет со стула. А в голове маленькая дырочка. Она даже не обезобразит Гертруду. А?… Смерть - избавление. А он, Гравес, останется, и его будут таскать по канцеляриям, его разжалуют, его пошлют на фронт. Смерть - это мало. Малая цена… Почему Гертруда смотрит спокойно и нет страха в ее глазах? Очищающего страха? Сколько он видел глаз на допросах! Голубых, серых, синих, карих, черных, в крапинку, видел, как расширялись зрачки перед НЕИЗБЕЖНЫМ, как глаза кричали от страха!… Сейчас он наведет на нее пистолет, мушку между ее прекрасных глаз. И зрачки их станут большими!… Гравес уже не видел ни малиновой рубашки, ни черного фрака. Он видел только желтое в желтом свете спокойное лицо Гертруды и серые широко поставленные глаза, в которых было непостижимое спокойствие. Дьявол в обличье женщины! Преисподняя! Гравес медленно стал подымать пистолет. Ноги, живот, грудь, лицо. Вот она - переносица. – Гертруда… - он почти не слышал своего голоса, разбивали тарелку. - Гер-тру-да, это - ваша работа. Это - вы!… – Что с вами, господин штурмбанфюрер? Вы ранены? Вот же она! Рядом! Перед ним! Почему ж голос ее доносится издалека? А может, это не она спросила? – Это - вы-ы!… - Он не сомневался, нет, он не сомневался. Сейчас лицо ее исказится от страха, она закричит, закричит, и тогда он выстрелит. – Это - вы, Гертруда! – Гравес, вы бредите, - сказала Гертруда Иоганновна спокойно усталым голосом, и глаза ее стали печальными. Да, он может выстрелить, может убить, но страха она не ощущала. На страх уже не хватало сил. Этот ужасный день и напряженный вечер вымотали ее. Страх испытал Флич. Даже не страх, а ужас. Выстрелит. Штурмбанфюрер выстрелит… Ужас сковал его на мгновение, рукой не шевельнуть. Делай что-нибудь, делай, пока не раздался выстрел… Отвлеки! Флич внезапно взвыл как-то страшно, как собака, которую ударили, резким движением прижал пальцы к губам и начал быстро вынимать изо рта цветную шелковую ленту. Казалось, лента льется на пол сама, меняя цвета, - синяя, красная, желтая, зеленая. Гравес повернул голову на собачий вой и смотрел на ленту, как завороженный. Он не понимал, что происходит, он забыл, что Флич - фокусник. А лента падала к ногам Флича и собиралась легкой пестрой горой. И вдруг словно клещи сжали руку с пистолетом, пальцы вплющились в рукоятку. Гравес застонал и дернул руку, но клещи не отпускали. Надвинулось что-то большое, малиновое, светлые глаза на обросшем лице приблизились. Он видел тонкие красные жилки на белках, и было в тех глазах НЕИЗБЕЖНОЕ. И ему стало страшно. Он хотел крикнуть, но крик застрял в горле, вырвался не то хрип, не то стон. А НЕИЗБЕЖНОЕ поворачивало его руку с пистолетом дулом к его груди, к его сердцу. Гравес задохнулся от ужаса. Выстрела он не слышал, обмяк и рухнул на пол. Федорович утер взмокший лоб малиновым рукавом и перекрестился: – Прости, господи, мое прегрешение! Гертруда Иоганновна увидела, как стена метнулась к потолку, потеряла сознание и стала сползать со стула. Флич поддержал ее. – Дайте воды. Федорович схватил графин и трясущимися руками стал лить ей воду в рот прямо из горлышка. В коридоре послышался топот. В дверях появились эсэсовцы. |
||||||||||||||||
|