"Дон Хуан" - читать интересную книгу автора (Бальестер Гонсало Торренте)

Глава четвертая

1

«У меня больше воспоминаний, чем было бы, проживи я тысячу лет». Строку я позаимствовал у моего друга Бодлера, с которым слишком поздно познакомился: он уже успел написать прекрасное стихотворение о моем сошествии во ад и размышлял над драмой, которую написать не успел, — о моей смерти. Для моего друга Бодлера я был человеком скучающим имеланхоличным, хотя и симпатичным. Сам же Шарль настолько нравился мне и ум его был столь остр, что я так и не рискнул открыть ему свое истинное лицо, хоть он принадлежал к числу тех немногих, кто мог бы меня понять: я не открылся ему только потому, что хотел, чтобы он и впредь верил, будто я умер так, как он себе это вообразил, и что мое сошествие во ад происходило именно так, как он это описал:

Mais le calme heros, courbe' sur sa rapiere, regardait le sillage et ne daignait rien voir.

Да, именно так все и было бы. Если бы было. Вот только врата ада затворены для меня крепко и неумолимо — как и врата небесные. Однажды я намекнул Шарлю, что, возможно, Дон Хуан вовсе не умер. На что он ответил: Дон Хуан нес смерть в самой душе своей, он не был Вечным Жидом и, ежели существовал на самом деле, непременно попал в преисподнюю. Но смею вас уверить, Дон Хуан, придуманный Бодлером, это был сам Бодлер; и смерть, которую он мне приписывал, была его собственной смертью. Он полагал — или боялся, — что погубил свою душу, а оттого и Дон Хуана причислял к проклятым на веки вечные. По правде же говоря, трудно отыскать двух более непохожих людей, чем Бодлер и я. Различия коренятся уже в нашем происхождении. Я — отпрыск самого знатного в Севилье рода. Мы, Тенорио, и отвоевывали Севилью, за что король пожаловал нам изрядные владения, приличные положению нашего семейства, ведь к той поре мы уже звались кабальерос и с незапамятных времен имели родовое гнездо в Галисии. Бодлер же был буржуа, и такими, как он, аристократы пренебрегали; но он сумел возвыситься — благодаря духу своему, а не крови, благодаря неудержимому стремлению к утонченности, благодаря мудрости и высокомерию. Так что он был в своем роде конкистадором, первопроходцем, я — наследником.

Есть еще одно отличие: Шарль в раннем детстве потерял отца и жил под ревностной материнской опекой. Моя мать, Донья Менсиа Оссорио, умерла родами, произведя меня на свет, и детство я провел при отце, который любил меня, конечно, но на свой манер, так и не сумев простить смерть супруги. Пожалуй, именно поэтому Шарль всю жизнь гонялся за юбками, оставаясь рабом плоти. Я же, напротив, никогда не покорился ни одной женщине. Его любовный опыт настолько отличался от моего, что, беседуя о женщинах, мы с трудом понимали друг друга, словно каждый вел речь о чем-то своем. И все же Шарль хоть и по-своему, но постиг глубокую и мучительную тайну человеческого тела.

Однажды я спросил его: как он представлял себе исходную точку в судьбе Дон Хуана? Он ответил, что никогда об этом не задумывался и, скорей всего, начало там было самое заурядное. Но я хотел, чтобы он все же поразмыслил над этим, и два-три дня спустя он сказал: «Дон Хуан был влюблен в свою мать». Иными словами, он объяснил себя самого, собственное донжуанство. Я заметил: «Возможно, так оно и было» — и спорить не стал.

Меня по-настоящему опечалило, когда помрачился этот яснейший из умов, опечалила смерть этого замечательного человека, но я еще и позавидовал ей. На погребении кто-то рядом со мной обмолвился, что безумие и смерть явились ему карой Господней за гордыню. Но я-то знаю: это была не кара Божия, а милость, ибо таких людей, как Шарль, Господь лишает рассудка, когда они подступают к черте, за коей начинается постижение самой сокровенной тайны бытия, лишает рассудка, дабы уберечь от ужаса при столкновении с Истиной. Годы спустя нечто подобное случилось с Фридрихом Ницше.

Удивительно, что Шарль без должного внимания отнесся к истокам моей истории. Он намеревался описать лишь драму моей гибели. Вообще-то поэтов всегда манил этот эпизод — мое фанфаронство, когда я пригласил к себе на ужин Командора. Но тут надобно прояснить одну деталь: фанфаронством это выглядело в глазах того, кто меня придумал, и тех, кто ему следовал. На самом деле бахвальством там и не пахло, а вот дерзости было предостаточно. И началось все не с приглашения, а с вопроса. Приглашение невольно сорвалось у меня с языка: я уже успел позвать на ужин друзей и счел неучтивым обойти вниманием Командора только потому, что он умер. Вежливость — моя вторая натура, порой я могу совершать дурные поступки, но никогда не выказывал себя невежей, хотя в этом нет ни грана эстетства.

Мой отец, как я уже упомянул, не мог простить мне, что своим рождением я отнял жизнь у матери. Он любил ее глубокой и спокойной любовью, какой умеют любить честные и благородные люди, и обрел в ней тайное и запретное счастье, единственную радость своей жизни. Потому сам вид мой причинял ему боль, и часто, сталкиваясь со мной в коридорах или на галерее нашего дома, он проходил мимо с притворно блуждающим взглядом, словно не замечая меня. Можно было ожидать, что вместе со мной в душе моей станет расти и чувство вины, но этого не случилось, ибо семени вины никто туда не заронил. Я восхищался отцом. Не скажу, что любил его, но уважал безмерно, и прежде всего как одного из Тенорио — члена славного рода, к коему принадлежал и я, оттого восхищение мое отцом в той или иной мере оборачивалось и на меня самого, ведь мне предстояло сделаться его преемником.

Вот в чем отец мой проявлял горячее усердие, вот чем занимался только сам — он лепил из меня своего наследника. О нашем роде он толковал либо как об огромном теле, неподвластном смерти, либо как о многоликом существе, частью которого мы с ним являемся и которому обязаны лучшим, что в нас есть. Это взыскательное существо дало нам имя, а вместе с именем и свой закон, сотканный из запретов. «Ты — это ты, а раз так, раз ты тот, кто ты есть, тебе не дозволяется то-то, то-то и то-то. Ведь ты — это ты, ты — Тенорио». Вот в чем состояла главная доблесть — надобно было блюсти себя в тесных рамках, куда загоняло нас имя, и только в этих границах мог я созидать свое счастье, случись мне о нем возмечтать. Но, по правде говоря, о счастье отец мой никогда не заговаривал, ибо после смерти супруги не помышлял о нем. Видно, в глубине души он полагал, что она умерла в наказание за грех — позволив себе быть с ним счастливой. Люди, скроенные на манер отца, могут желать сделаться хорошими, но никогда — счастливыми. Счастье для них — прегрешение против избранничества, лишь низкие души могут не таясь искать счастья. И, познав его хоть однажды, следует скрывать сей опыт, словно проказу или постыдный грех.

Отец говорил мне: «Погляди на всех этих людей, у них темные глаза, кожа оливкового цвета, они суетятся, болтают без умолку. А ты? Глаза у тебя голубые, лицо — бледное в голубизну. Они — мавры и цыгане, ты — гот. Предки твои явились с севера, ты — конкистадор, завоеватель. Они могут жить как бог на душу положит, ты — нет. Жизнь твоя подчинена всевластному закону, но не тому, который постановлен королями — короли нам ровня, и воля их не трогает наших сердец, — мы следуем закону, назначенному нам делами предков». Это был закон гордости. И я рос, понимая себя отличным от цыган и мавров, но равным некоторым сеньорам, что порой посещали наш дом, — тоже белокожим, с голубыми глазами. Они ласково гладили меня по голове, называли Дон Хуаном, невзирая на мой нежный возраст, и почитали за своего.

Войн, которые вел король, мы не одобряли, поэтому по исполнении десяти лет меня отправили в Саламанку. Смею заподозрить, что отец, снедаемый изнутри тоской и одиночеством, не мог более выносить подле мое присутствие. К тому же в Саламанке последний из Тенорио скорее сделается взрослым человеком, прибавив к прочим достоинствам еще и ученость. В Саламанку со мной был послан домашний наставник. Звали его дон Хорхе, по-гречески говорил он лучше, чем по-испански, и был сведущ в литературных новинках. Когда, несколькими годами позже, он умер, я прочел его секретные записи, хранившиеся в ящике стола, и узнал, что был он бесстыдником, вел двойную жизнь и в Бога не веровал. Так вот, дон Хорхе не только обучил меня мертвым языкам и помог постичь тайны поэзии Гонгоры, который в ту пору обретал в Саламанке известность, но наставлял меня и в делах религии.

Дон Хорхе в душе оставался человеком честным, но на свой лад. Ему платили за обучение, вот он и обучал — по своей вере. Верил он в реальность аористов и мне свою веру внушал. Не верил в реальность Credo и учил меня в символ веры не верить. От дона Хорхе получил я сведения о Боге, Христе и Церкви. Они предстали мне незримыми Реальностями, с которыми я был связан столь же таинственными узами, как и с умершими родичами, хотя суть связи была иной. Но ежели отец открыл мне, что я — часть клана Тенорио, дон Хорхе научил меня, что принадлежу я к Христову миру. А так как уроки отца и дона Хорхе получал я по отдельности, никто не озаботился тем, чтобы приладить одно к другому, так что знания эти мирно прижились во мне, не чиня друг другу неудобств, но и не сплавлялись воедино — словом, пребывали на разных полюсах.

После смерти дона Хорхе я взял к себе на службу Лепорелло, который тоже был паскудником и продувной бестией — но уже не таясь. Мы вместе ходили на лекции, ели за одним столом, и он сопровождал меня повсюду; вечерами же, не хлопоча о приличиях, честно объявлял, что заводится на кутеж, и это меня забавляло, но в соблазн не вводило. Затрудняюсь сказать, христианские ли чувства отвращали меня от ночных похождений или убежденность, что человеку моего звания не пристало пускаться в разгульную жизнь, словно простолюдину. Я ни разу не сунул носа ни в один притон, не завел к себе украдкой веселую девицу, не кружил ночами под окнами возлюбленной, да и вообще избегал запретных удовольствий. В двадцать три года я оставался девственником, и, как ни странно, ни общение с женщинами, ни мысли о них не пробуждали во мне волнения, не заставляли мечтать о плотских радостях. Порой Лепорелло спешил сообщить, что некая сеньора поглядывает на меня или некая благородного рода девица справлялась обо мне, но я в ответ только смеялся. Я был поглощен науками; лишь на учебу и тренировку тела тратил я размеренно и безмятежно молодые силы. Не менее, чем теология и стихи, влекло меня фехтовальное искусство: во всей Саламанке трудно было сыскать человека, равного мне в этом деле. Правда, до Севильи докатились лишь слухи о моих богословских успехах.

2

Знакомство мое с Гонсало де Ульоа завязалось вскоре после кончины отца. Никто и никогда не придавал должного значения той роли, какую сыграл он в моей жизни, и никто никогда не сумел достоверно описать, за что и как я убил его. Речь заходила даже об эдиповом комплексе! Мне грех жаловаться на поэтов, с ними мне повезло, но вот ученых мужей я бы благодарить поостерегся — не за что. Те, кто видит в убийстве дона Гонсало символическое повторение смерти моего отца — к тому времени он уже был предан земле, — тасуют пустые гипотезы. Сколь пристально ни всматриваюсь я в минувшее, не нахожу там и следа сексуальных комплексов, как, кстати, не нашел их и один психоаналитик, который изучал мое прошлое, не зная, правда, кто я таков. Я убил Командора, потому что он был мне гадок. Нынче я не стал бы убивать его — нынче я куда лучше знаю людей и стал куда снисходительней к ним, нежели в двадцать три года, да и с иллюзиями относительно человеческого благородства я уж давно расстался.

А Ульоа сыграл роль орудия судьбы, не более того, но не в час моей предполагаемой смерти, а в самом начале истории, сразу после похорон отца. Случилась же скорбная церемония сразу по моем прибытии в Севилью, мартовским утром, в самый разгар Великого поста, очень жарким мартовским утром. Катафалк был сооружен преогромнейший, так что помпезность его и размеры фальшивой нотой звучали в белой и очень маленькой, как-то по-женски изящной церкви, которую отец мой поддерживал своими щедротами. Собралась там вся городская знать, но притекло и множество бродяг да мошенников, коих отец подаянием тоже никогда не обходил. Церемония длилась два часа: сдается мне, ни одного усопшего не отправляли на небеса с такими долгими славословиями. По окончании ее я принялся раздавать милостыню золотом; и всякий раз, как рука моя доставала из кошеля монеты и они звякали друг о друга, друзья покойного, окружавшие меня, вздрагивали и жадные взоры провожали горсть с дублонами: я же творил милостыню лишь во исполнение воли отца, а отнюдь не уповая на то, что усилит она действие заупокойных молитв. Отец слыл человеком безмерно добродетельным, так что Господь, несомненно, уже принял его к себе. «Никогда в жизни не видал столь напрасных подаяний», — пробормотал рядом со мной некий надутый сеньор. Я улыбнулся, словно соглашаясь с ним. В ответ он пообещал вскорости навестить меня и назвался Командором.

Я воротился домой с верным Лепорелло и заперся в своих покоях. Нет, я не слишком горевал, просто того требовал обычай: надобно было уединиться, отдавая тем самым дань уважения памяти отца. Я объявил слугам, что принимать никого не стану. Делать мне было совершенно нечего, и я попробовал вообразить, какой прием клан Тенорио окажет на своих отдельных небесах душе моего новопреставленного батюшки. Я не оговорился, именно так — на небесах, особо для них сотворенных. За главную добродетель там почитается несокрушимая верность своему роду и дворянской чести, а посему попасть туда могли и осужденные Господом, ведь мы, Тенорио, не признавали над собой даже Его закона. Вот я и представил себе, как отец мой возносится на это небо, вернее, душа его, столь же горделивая и надменная, как и сам он при жизни, и все Тенорио встречают его стоя, в торжественном молчании. Самый старший за руку подводит отца к неудобнейшему креслу, где ему предстоит сидеть вечно — правда, рядом с моей матушкой.

После полудня жара сделалась нестерпимой. Я велел открыть окна залы, выходившие на тенистую улочку, и сел у оконной решетки, держа в руках книгу, читать которую у меня не было никакой охоты. Тут вошел Лепорелло и объявил, что Командор де Ульоа почтил меня своим визитом и настаивает на встрече, ссылаясь на свою дружбу с покойным.

Дон Гонсало де Ульоа, когда я увидал его вблизи и с вниманием выслушал, показался мне актером, и пожалуй, даже великим актером, но из тех, кто полагает, будто жизнь в том и состоит, чтобы личность заменить личиной, а потом приноровиться к маске и жить по ее указу. Одет он был в черное, и в костюме его, уже по-весеннему легком, самой броской деталью был крест Калатравы. Он сразу кидался в глаза, и всякому становилось понятно — крест мог заменить собой Командора, по крайней мере так хотелось бы дону Гонсало. На мой же взгляд, не менее важным дополнением к кресту служило и лицо — оплывшее, багровое, толстогубое, с огромным носом и свирепым взором. Именно такое лицо полагалось иметь Командору, и дон Гонсало терпеливо лепил его, доводил до совершенства, чтобы оно соответствовало высокой должности. Так, во всяком случае, мне подумалось. Лицо огромной куклы, напыщенной и важной, годной на то, чтобы держать бразды правления, вышагивать во главе разного рода процессий и председательствовать на заседаниях трибунала по проверке чистоты крови. Туловище у него тоже было огромным, с огромной же головой. Руки, которые он протянул ко мне, привели меня в ужас, а от объятия его у меня перехватило дыхание.

— Любезный сын мой, Дон Хуан!

Голос его дрогнул, и он зарыдал, сокрушаясь по поводу кончины дона Педро. Нет, он, конечно же, не дозволял себе усомниться в том, что отец мой заслужил вечное спасение. Нет, слезы его были о другом: о свалившемся на него сиротстве…

— Поверь, сын мой, другом, истинным другом умел быть твой отец. Да каким верным! Случались тяжкие времена, когда лишь благодаря тайной щедрости его мог я вести достойный моего положения образ жизни.

Он говорил, расхаживая по зале, но внезапно смолк, уставившись на одну из картин.

— Неужто Тициан?

— Право, не знаю.

— По мне, так Тициан — достаточно взглянуть. Целое состояние! А вон там Эль Греко. И натюрморт талантливого юноши по имени Веласкес, теперь прибившегося ко двору. Отец твой знал, на что потратить деньги.

И Командор принялся все осматривать и обнюхивать, и все находил превосходным, и все-то стоило громадных денег — мебель, ковры, гобелены и даже мраморные плиты, покрывавшие пол.

— Твое наследство потянет тысяч эдак на двести в дукатах. Да рента на столько же в мараведи. Эх, что тут толковать, жениться, немедля жениться!

— Теперь я мечтаю лишь о прохладе. Меня словно заживо поджаривают на костре.

— Вольно же тебе в такое пекло оставаться здесь! В твоей усадьбе на Гвадалквивире веет ветерок. А ближе к вечеру там будет сущий рай.

Кажется, он знал о моих владениях больше меня: где располагались апельсиновые сады, а где — оливковые рощи или виноградники, сколько они давали в год доходу и кто покупал урожай.

— Та усадьба, что у Гвадалквивира, — для отдыха, летом твой отец имел обычай наезжать туда вечерами. Место славное! А отчего бы нам теперь же туда не отправиться?

Спорить с ним не было никакой возможности. В мгновение ока он отдал распоряжения кучерам и слугам. Лепорелло весело поглядывал то на него, то на меня и не мог ничего уразуметь. Я же только улыбался: что еще мне оставалось?

— В путь, в путь! Нам надобно добраться засветло. Ах, как славно сидеть под лимонами, когда нещадно палит солнце. А ведь дороги туда всего минут тридцать.

Когда мы добрались, до захода солнца оставалось еще около часа. Дом был выстроен на холме, а склон холма мягко переходил в берег реки. Дом не отличался большими размерами — в два этажа, беленый, с зелеными ставнями и решетками. Внутри царили полумрак и прохлада. Я рухнул в кресло, стоявшее в углу передней комнаты. Сбросив камзол, я остался в одной рубашке и предложил Командору последовать моему примеру.

— Ну что, мальчик мой, небось охота вздремнуть? — спросил он. — Поспи, поспи, а я пойду разведаю, что здесь да как.

Я и вправду заснул. А когда пробудился, солнце уже почти скрылось и едва виднелись последние его лучи. Командор стоял передо мной, держа в руке канделябр. Лицо его пламенело от возбуждения.

— Какие богатства, мальчик мой! Тебе и невдомек, сколько добра ты получил! Только собранное в этом доме потянет на тридцать тысяч дукатов. Сплошь серебро, все лучшее из лучшего! Да ты самый богатый наследник в Севилье!

Я сидел прикрыв глаза и с улыбкой слушал его. Для Командора все в мире, и прежде всего в моем доме, имело свою цену. Он подсчитывал стоимость мебели, ковров, посуды и даже кухонных котлов, которые, по видимости, тоже были какими-то диковинными. Меня начала утомлять болтовня этого сеньора, который, кажется, ошибся в выборе профессии, ему надлежало бы сделаться оценщиком.

Уже опускались сумерки, и старый Гвадалквивир там, внизу, поманил меня к себе. Я стоял и смотрел, как бежит вода. Она была прозрачной и порой завивалась крошечными водоворотами. Я видел гальку на дне, быстро плывущие мелкие растения. Вдруг мне захотелось обнажить руку и опустить ее в воду. Какое блаженство — чувствовать кожей мягкий напор воды и в шуме широкого потока улавливать еле приметные звуки! Я задумался: какой смысл имело все это и отчего сердце мое наполнялось счастьем? Но ответа не нашел. Теология учит, что счастье — состояние человека пред лицом Бога; но тут были лишь моя рука да вода — и ударенья воды о руку, и легкий шум. И разумеется, была еще луна, которая уже всплывала на небеса, и были воздух и цветы — но это уже во-вторых. Я не находил ответа, что вовсе не огорчало меня, ведь от руки моей блаженство разливалось по всему телу, верней, по всему существу моему. В некий миг я вдруг ощутил себя продолжением реки, частью воздуха, стал растворяться в аромате цветов… Словно из моего существа начали пробиваться корни и жаждали укрепиться в том, что меня окружало, — дабы мог я стать одним огромным целым с миром окрест меня. И счастье мое достигло вершины, и по телу моему пробежала неведомая доселе дрожь.

Когда по возвращении домой я рассказал о случившемся Командору и Лепорелло, дон Гонсало спросил меня:

— И как это было?

— Точно мурашки пробежали по всему телу.

— А долго ли продолжалось?

— Пока я не очнулся и не понял, что я — не вода, не воздух и не аромат. Что я — это только я, Дон Хуан Тенорио. И оттого почувствовал себя глубоко несчастным.

В глазах старика блеснула искра догадки, и лицо его озарилось торжествующей улыбкой, которую он поспешил упрятать поглубже. Наверняка именно так смотрел он на серебряный поднос, прикидывая в уме его стоимость.

— Мой дорогой Хуанито! Позволь обнять тебя!

Я снова оказался зажатым в его огромных ручищах.

— Отчего это вы так возрадовались?

— Из твоего рассказа я вывел, что ты еще совсем юнец, и мне придется многому научить тебя, пока ты сделаешься настоящим мужчиной. — Он потащил меня к скамье и усадил рядом с собой. — То, что испытал ты у реки, со мной случилось давным-давно, но то же самое испытывает однажды каждый. К тебе, хвала Господу, это пришло в должный срок. А успей ты принять духовный сан, все могло бы обернуться бедой.

По правде говоря, я был смущен, и, видимо, на моем лице отражалось это смущение либо даже оторопь.

— Послушай, сейчас я попытаюсь растолковать, что с тобой приключилось. Скажи-ка, а неохота ли тебе теперь вскочить на коня и скакать, скакать хоть ночь напролет неведомо куда, чтобы с первыми лучами солнца повалиться на цветущий луг и проспать долго-долго?

— Да. Именно так.

— А не чувствуешь ли ты теперь прилива щедрости, когда можно отдать свое состояние первому, кто о том попросит, и отдать даже жизнь, ежели она кому-то понадобится?

— Да! И это тоже!

— А не было ли и так, что впервые почудилось тебе, будто ты одинок, вернее, будто чего-то тебе недостает, будто отняли от тебя половину?

Я пылко закивал головой, потому что Командор каждым выстрелом своим попадал точно в цель.

— Да! Да! Я все это чувствую! Но отчего так?

— Оттого что природа требует своего, сын мой. Природа — старая самовольница, и рано или поздно мы попадаем в ее ловушку.

Я вспомнил свои богословские познания и ухватился за них, как за соломинку, желая заставить его замолчать.

— Господня благодать уберегла нас от власти природы и помогает нам жить превыше ее.

Он вдруг расхохотался, безудержно загромыхал, разинув рот от уха до уха, так что все лицо его уподобилось хохочущей маске.

— Вот-вот, благодать! А скажи-ка, можешь ли ты прожить без еды? Ну-ка набери хоть мешок индульгенций — и пускай заменят тебе яичницу с картошкой! Он вдруг сделался серьезным и положил мне руки на плечи. — Природа ждет своего часа затаившись, неспешно, ибо знает: пренебречь ею нельзя. В ее руках наши жизнь и смерть, и коли ей заблагорассудится, может она сыграть с нами одну из своих шуток, как вот с тобой давеча. Не стану спорить, в твоей воле попытаться спастись от нее, скажем, отправиться в пустыню и уподобиться отшельникам былых времен. Да только толку от того не будет. Ведь и в пустыне тешилась она на славу над святыми мужами.

— Но я по-прежнему не пойму, о чем вы ведете речь.

— Я мог бы объяснить тебе или, вернее, указать тот путь, что поможет тебе понять это. Но не знаю, пришло ли время.

— Да разве стоило тогда затевать весь разговор?

Он многозначительно помедлил с ответом, сверкнув на меня краем глаза.

— Может статься, тут потребно время…

— Почему же не теперь?

— Ты только что схоронил отца.

— Но при чем тут отец? Он на небесах, а я здесь, на земле.

Дон Гонсало снова взглянул на меня.

— Нужно соблюдать приличия, — сказал он снисходительно. — Иначе что скажут в Севилье?

— Что за дело мне, Командор, до мнения севильцев! В жизни я ничего не таил, да и жизнь эта принадлежит только мне.

— Ну коли так…

Видно, подобных слов он и ожидал, к ним меня и подталкивал. Теперь же поспешно поднялся и сказал:

— …позволь я отдам распоряжения кучеру.

И приказал запрягать. Когда мы сели в коляску, он высунул голову в окошко и крикнул:

— В «Эританью»!

3

Мы ехали молча. Я испытывал волнение и смущение разом. Через окошко я смотрел на деревья, виноградники и белые домики, окутанные сумеречным светом. Командор, шумно дыша, сидел рядом. Под конец, когда уже показались какие-то огоньки, он сказал мне:

— Должен тебе признаться: есть некое моральное основание, коим я пренебрегаю. Надобно только поступать осмотрительно. И если подумать, то кто усмотрит особую странность в том, что томимый жаждой кабальеро стремится жажду эту утолить.

Коляска остановилась. Навстречу нам тотчас сбежались слуги, а как скоро увидали, какого мы звания, выказали большое почтение. Командор послал их за хозяином, и тот не замедлил явиться. Они о чем-то пошептались, и речь явно шла обо мне — я заметил, с какою миной трактирщик взглядывал на меня, кивая в лад речам Командора. Потом он, подскочив, вознамерился было поцеловать мне руку и затараторил о том, как счастлив видеть у себя сына столь почтенного родителя.

Под эти разговоры мы дошли до потайной двери и поднялись наверх по лестнице, очутившись в комнате с балконом, откуда видны были сад и река. Впереди лежала Севилья, отделенная от нас широким небом, высвеченным луной. Я вышел на балкон и залюбовался. А тем временем Командору уже поднесли напитки, так что он приблизился ко мне, держа в руке бокал.

— Не желаешь ли хересу?

— Нет, пить мне пока не хочется.

— Да неужто вино придумано для утоления жажды?

— Право… я не пью вина.

— Ну-ка, давай — одним махом, устрой телу свадебку с винцом, ведь с ним мало что на свете может сравниться. Выпей и тотчас поймешь: на самом деле жажда тебя мучала, давным-давно мучала.

Под его неотвязным взглядом я сделал глоток и попробовал разобраться во вкусе вина.

— Недурное.

— Выпей-ка до дна.

Во мне словно разом вспыхнул огонь, словно какое-то ликование родилось у меня внутри. Я протянул Командору пустой бокал, но он рассудил за лучшее забрать его и унести прочь. Мне не следовало пить больше на пустой желудок, посему он велел подавать ужин.

Балкон украшали горшки с гвоздиками. Я сорвал цветок и понюхал. Казалось, запах его соединялся с ароматом, который впитал я в себя совсем недавно у реки. Но там меня окружала тишина, а тут, на балконе, я различал приглушенные голоса мужчин и женщин, разговаривавших в саду. Где-то играла гитара. Кто-то пропел коплу. Воздух дышал ароматами, ночь была нежной, и от влажной земли поднимались густые испарения. Вино несло свой жар по венам и полыхнуло в голову. Все казалось мне прекрасным, все рождало восторг и виделось в новом свете — и я опять почувствовал, как жизнь перетекает из меня в окружающий мир, чтобы срастись, соединиться с ним. На соседнем дереве запела птица, и пение ее резануло меня по коже непритворной болью. Из горла моего вырвался стон…

Время остановило свое течение, будто все застыло недвижным кристаллом, где в плену оказались луна, птица и я сам. Тут кто-то постучал в дверь, и волшебство рассеялось. Я неохотно бросил «Войдите!», потому что меня лишали счастья. В комнату вошла девушка, ей пришлось открыть дверь плечом, потому как руки ее были заняты подносом. Поставив поднос на стол, она огляделась, заметила меня и приблизилась.

— Дон Хуан!

Я услыхал голос — хрипловатый, резкий, каким поют канте хондо, он хлестнул меня, как если бы вместо «Дон Хуан!» она сказала «Я хочу умереть!».

— Что вам надобно?

— Я та, кого вы ждали.

— Ах да! Ветчина! Поставьте куда-нибудь.

Ответа не было. Она стояла против света, и я мог различить лишь ее силуэт.

— Вы что-то хотите?

— Я? Нет. Это вы… Тот человек велел…

— Какой человек?

— Старик… с крестом.

— А! Так тебя прислал Командор.

— Да, он отыскал меня, пощупал грудь, поглядел ноги и послал сюда, чтобы я была в вашем распоряжении.

Я не мог уразуметь, какая нужда мне в этой девушке. Я шагнул в освещенную часть комнаты. Она последовала за мной.

— Ты умеешь играть на гитаре? — спросил я.

— К чему вам это, сеньор?

— Я только что слышал, как играют в саду, и мне захотелось, чтобы музыка звучала для меня одного.

— Велите позвать гитариста — чего уж проще! — бросила она равнодушно.

— А ты — не можешь?

— Я не по этой части. Я проститутка.

Наверно, лицо мое сделалось изумленным, потому что она тотчас добавила:

— А вы что ж, и не знаете, что это такое?

— Да нет, некоторое понятие имею…

Я шагнул к ней. Она смотрела на меня деловито и спокойно, словно оценивая. Бьюсь об заклад, именно так смотрел Командор на мебель или картину, прежде чем определить их стоимость в золоте.

— Прошу вас, сеньорита, присядьте.

— Послушайте, сеньор, оставили бы вы свои церемонии. Меня зовут на ты и по имени. А коли хотят, чтобы я села, усаживают тычком, а то и хуже.

— Как тебя звать?

— Мариана.

— Красиво. И ты тоже красивая.

Она и вправду была красива, как падшие женщины с картин у алтаря красотой драматической: губы презрительно поджаты, а в глазах мерцает огонь отчаяния.

Я мягко подтолкнул ее, понуждая сесть.

— Ты пришла по своей охоте?

— Я пришла, потому что этим зарабатываю на жизнь. Пропади она пропадом такая жизнь! Чего только не приходится терпеть и кого только! Вон тот, с крестом Калатравы, ударил меня шпагой, чтобы проверить, крепки ль у меня ляжки.

— Что ж, разве ты не по доброй воле этим занимаешься?

Мариана пожала плечами.

— Так мне на роду было написано, иначе и быть не могло. Выбора-то мне никто не давал.

— А чем бы ты хотела заняться, дай тебе выбор?

Лицо ее просветлело, но лишь на краткий миг.

— Торговать цветами в Триане.

— И если я подарю тебе денег, ты этим займешься?

— Куда там, для таких женщин, как я, сеньор, — либо смерть, либо в монахини, на покаяние. Другого люди не потерпят, вот что.

— Ты хочешь сказать, что ничего хорошего в твоем ремесле нет и из него один путь — в монастырь?

— Так и есть, сеньор.

— А как же наслаждение?

— Радость — для них. А ты — все равно что бревно, лишь бы вытерпеть.

По причине моей наивности и любопытства разговор наш затянулся. А тем временем случилось нечто, чего я не заметил. Я понравился этой продажной женщине. В каких-то сокровенных глубинах ее души затеплилась приязнь ко мне. А я все донимал ее вопросами, пытал о всяких глупостях, она же отвечала. Пока не вскочила вдруг со стула и не устроилась у меня на коленях.

Много позже мне довелось не единожды участвовать в сходных сценах, но уже подстроенных мною самим, разыгранных по моей воле, и теперь я могу легко вообразить, что случилось тогда с Марианой. Но в ту пору понятия о таких вещах я не имел. Тогда я словно оглох. Кровь прилила к голове, и рассудок мой помрачился — я покорился чужой воле. Но горячая волна шла не снаружи, губы Марианы подняли ее внутри меня. Я ощутил неодолимое желание соединиться с ней; не просто соединиться — слиться. Я вновь почувствовал то же томление, что и на реке, то же, что ощущал чуть раньше на балконе. Я мечтал раствориться в Мариане, а через нее — в окружающем мире, в том, что так тревожило меня, куда-то влекло, — воздух, луна, аромат цветов, музыка и ночной мрак. Я обнимал ее, и руки мои казались мне деревьями, чьи бесчисленные ветви прорастали в сокровенные пласты жизни. Каким ликованием вспыхнуло мое сердце при виде ее нагого тела! Словно тело это сделалось средоточием вселенной, словно тело Марианы было орудием Господа.

Едва прикрытая Мариана лежала рядом со мной, смежив глаза и приоткрыв губы. Она притихла и будто погрузилась в себя, к чему-то прислушиваясь. Еще недавно она вела меня за собой, и от каждой ее ласки тело мое пробуждалось руки, ладони, щеки, — точно я долго проспал и Мариана выводила меня из глубокого забвения; а сам я в полном изумлении следил за процессом собственного пробуждения. Каждое новое содрогание становилось открытием, ибо плоть моя была мне неведома. Я и сам решился на робкие ласки и, касаясь пальцами ее лба, ее век, ее шеи, открывал для себя истину чужого тела нежного, теплого, живого. Все, что обнаруживали мои пальцы, было иным и новым, чарующим и прельстительным. Выходило так, что видеть женщину и прикасаться к ней — не одно и то же. Женщина сразу становилась иной, трудно сказать, какой именно — хорошей, красивой или ужасной, — но иной. Пока я глядел на Мариану и чувствовал ее рядом, прежде чем рассудок мой затмился, в некий миг просветления я понял, что искал в ее теле. И тотчас вспышка страха пронзила меня: этого нельзя было предугадать, никогда и никому не удалось описать это так, чтобы истинная суть сего мгновения вместилась в слова.

Наверно, в мире нет ничего другого, на что человек мог бы больше уповать и что несло бы ему большее разочарование. Сам я испытал это сполна: никогда не чувствовал себя больше самим собой — загнанным в клетку собственного тела, чем в те высшие мгновения. Я сжимал в объятиях женщину, стонавшую от счастья, но от своего счастья, как я — от своего. Хлыст наслаждения загнал каждого внутрь себя же. Я не достиг бесконечного единения, коим грезил, и руки мои сжимали ее непостижимое тело. Мы были недоступны друг для друга и далеки друг от друга. К счастью, все быстро кончилось. Я почувствовал себя обманутым, я почувствовал грусть, внезапно мне захотелось пинками прогнать ее прочь. Я удержался, потому что она ни в чем не была виновата и потому что я был кабальеро.

Мариана мало-помалу пришла в себя, возвратилась из своего заповедного мне рая, прижалась ко мне и пылко заговорила. Прежде из ее уст вылетали только банальности. Теперь она сумела помочь мне воспрянуть духом и снова швырнула в бездну, заставив возжелать того, о чем мечтал я раньше, — сердце мое возжелало вечного, дух мой посягнул преодолеть положенные мне преграды и раствориться в Мариане. Я хотел почувствовать ее наслажденье и слить со своим; хотел, чтобы наши две крови сделались одной общей кровью. Это не было прихотью, этим питалась моя страсть, выплескиваясь наружу неукротимой стихией.

Меня снова постигло разочарование, но на сей раз я принял его покорно, даже кротко, может, потому, что поражение не было полным, ведь и разочарование тоже чем-то обогащало. Я шагнул к балкону. Ломоть большой луны плясал у горизонта, а с другой стороны над гладью реки занимался рассвет. Севилья спала во мраке. От земли поднимались сильные запахи. Я жадно вдохнул их, стремясь напитать ими кровь. Наверно, был аромат земной души, но со всем тем душа эта оставалась для нас тайной.

Я сел верхом на край железной решетки и следил взглядом, как в тусклом свете окрест меня возрождалась жизнь: далекие и близкие предметы являли свои еще слепые и мерцающие очертания. Я оставался равнодушным к ним многие годы, а теперь — вот они предо мной, и они влекли меня к себе. Рассвет был дивен! Совсем как золотистое тело Марианы, затихшей, молчаливой, улыбающейся полуоткрытыми губами. Какая-то часть моей души раздумывала над вопросом: что есть тело женщины? И именно в сей части моей души запечатлелся той ночью огненный след тайны.

4

Не знаю, сколько времени я провел так, сидя верхом на перилах балкона, перекинув одну ногу наружу. Ежели верить часам — немного; ежели судить по тому, какой духовный опыт я за это время обрел, — вечность. Подобные переживания, как известно, неимоверно остры и по насыщенности превышают скудные человеческие возможности. Чтобы истолковать их, мы используем пространственные категории. Есть некая вечность, обладающая длиной, шириной, высотой; но должна существовать и другая, ее сумели познать лишь мистики, это бесконечное продолжение некоей точки, продолжение в глубину, при том что она остается точкой — не широкой, не длинной, но — безмерной. Именно такой точке уподобилась моя душа, душа — завороженная зарей, осиянная ее светом. Я отрешился от всего и готов был ступить на заповедную дорогу высшего восторга, экстаза, но тут кто-то позвал меня:

— Дон Хуан!

Это была не Мариана. Бедняжка лежала притихшая и, боясь шелохнуться, вслушивалась в свое внутреннее счастье. И не Лепорелло — тот дрых без задних ног в каком-нибудь углу. И уж разумеется не Командор, неведомо куда подевавшийся. Я узнал этот голос: в детстве, всего лишь произнося мое имя, он рассеивал все сомнения и печали, будь то страх перед злым колдуном или смертным грехом. То был голос моего отца, властный и суровый.

— Дон Хуан!

Голос доносился издалека, но постепенно предо мной стала возникать до мелочей знакомая фигура. Подтянутая, уже слегка согбенная, но по-прежнему внушительная. Отец шел по предрассветным небесам, как раньше ходил по каменным плитам нашего дома, — уверенно, почти величественно. По мере того как он приближался, лучи зари, словно пригашенные, отступали назад, окружающий мир снова терял четкость очертаний, и в воздухе возникла сумеречная сфера, в чьих зыбких границах виделось мне множество лиц.

— Дон Хуан…

Он уже стоял рядом. Он не улыбался. Он протягивал мне руку. И в ответ я протянул ему свою.

— Следуй за мной.

— Я умер?

— Нет.

— Но…

— Следуй за мной.

Он повелевал, как и прежде, и подчинял себе не мою волю, а все мое существо. И я пошел, куда он велел. Вернее сказать, шел за ним не совсем я, потому что, подчиняясь чужому велению, я успел оглянуться назад и увидал свое тело все так же сидящим на перилах балкона. Мое существо лишилось плоти — я сделался, как и мой отец, сквозистой тенью. И по небесной тропе следом за призраком отца шел мой призрак — туда, где ожидал нас сонм теней.

Я узнал их сразу и испытал душевный трепет. Это были они, Тенорио. Зрелище внушительное. И место, где они теперь находились и ожидали меня, наверняка было их особым раем, хотя, может статься, было оно и частью преисподней. Здесь собрались все — от первого в роду галисийского крестьянина, который однажды ночью убил аббата из монастыря Сан-Бенито и украл у него коня, а потом служил королю на войне как кабальеро и с которым король поверстался землями и почестями. Он и теперь был похож на беглого каторжника; стоял опершись на копье и настороженно поглядывал на меня большими голубыми глазами, а рот его кривился ухмылкой — то ли от любопытства, то ли от презрения. Его гигантская фигура царила над беспокойной толпой, рядом застыли те, что родились за семь веков и являли собой результат тщательного отбора. Они стояли полукругом, следуя порядку поколений. Тут были воины, несколько монахов и три-четыре доктора права. Среди военных самым видным казался адмирал дон Хуфре. Как гласила молва, был он убит на капитанском мостике своей галеры, и грудь его до сей поры пронзало копье. Увидал я и множество женщин: красивых и уродливых, старых дев и замужних, вдов и монахинь. Были среди родичей моих и те, что умерли детьми, но их маленькие фигурки отличались той же суровостью и надменной важностью. Теперь мне смешно вспоминать их всех, как смешно вспоминать и свое тогдашнее волнение. Вздумай Господь ниспослать мне такую милость и окружи сонмом ангелов небесных, я не был бы так горд, как тогда, ведь сердцем ценил я предков своих выше ангелов. В том нет моей вины. Так мне внушали с младенчества. И гнев предков был страшнее гнева Божьего. Бог только и может, что отправить грешников в преисподнюю, а вот гнев умерших Тенорио грозит бесчестием.

При сем любопытно было вот что. Все они походили на самого первого, на того разбойника, чья кровь в нас текла. Но сходные черты, передаваясь из поколения в поколение, смягчались, облагораживались; лица удлинялись, кисти рук утончались, и фигуры становились изящными, даже хрупкими. У нашего общего прапрадеда была большая голова, лицо с обрубленным подбородком, нависшие над глазами брови; но те из его потомков, кто был ближе ко мне по времени, имели высокие умные лбы, тонкой дугой выгнутые брови, изысканной лепки сильные подбородки.

Я увидал себя стоящим среди них, и облик мой представился мне обобщением всех различий и сходств. Я венчал собой эволюцию, процесс совершенствования. Будь у меня дети, с них начался бы упадок. Я же был вершиной и, осознав это, почувствовал уверенность в себе, но броня не была столь крепкой, чтобы защитить меня от ожидавших меня испытаний.

Отец занял место в центре собрания.

— Позвольте представить вам Дон Хуана, моего сына.

Я отвесил поклон, чуть ниже, чем следовало отдать королю, но чуть выше, чем склонился бы я перед Богом. И каждый из предков в знак приветствия поднял вверх правую руку. Что-то внутри у меня трепетало, но назвать свое чувство я пока не мог: да, люди эти были непогрешимыми судьями надо мной, но я, в какой-то мере стоял выше их, ведь они пришли в сей мир, дабы смог появиться на свет я. Так что я должен признавать их власть, но не роняя собственного достоинства. Поведи я себя как робкий и смущенный юнец, они облили бы меня презрением.

Я поворотился к отцу:

— Так что это, сеньор? Суд надо мной или мой первый выход в свет?

Отец ничего не ответил. Он отпустил мою руку, отступил назад и занял место рядом с дамой, которая глядела на меня с нежностью и, должно быть, была моей матерью. Увидав ее, я поклонился ей особо и улыбнулся. Она была красива, и от облика ее шло дивное очарование. Матушка моя не принадлежала к клану Тенорио, потому в характере ее не главенствовали гордость, спесь и решительность. Но лишь много позже я понял, что она была из числа редких женщин, аристократизм которых выливается в пренебрежение любыми условностями света и которые из всего дарованного человеку выбирают духовность.

Один из тех, кто принадлежал к судейскому званию, шагнул из полукруга и встал рядом со мной. Вид имел он весьма суровый. Но в нем угадывались также великая хитрость и некая ироничность. Он держал себя очень важно, хотя улыбка нарушала торжественный лад. Судя по этой улыбке, я мог бы найти с ним общий язык, но не без труда. Должно быть, человек этот презирал равным образом и грубость и чванство; правда, с первого мгновения я заподозрил, что он презирает и меня.

— Ну, мальчик, как? Провел веселую ночку? В первый раз, разумеется. И ты, как любой и всякий, после первой гулянки смущен душой. Не стоит того. Мы призвали тебя сюда, чтобы помочь разобраться в себе.

Меня начинали бесить его снисходительный тон и лисья улыбка.

— Неужто здесьтак принято? И всякий Тенорио, впервые согрешивший, является на суд умерших?

— Нет и нет! Мы еще никогда не собирались по такому поводу.

— Значит, подобная честь оказана только мне?

— Да нет же! Как личность — ты еще один Тенорио, равный прочим. Мы видим в тебе последнее колено в роду, не более. До особости же твоей, или индивидуальности, нам дела нет.

— Тогда…

— Мы призвали тебя и вправду из-за твоего греха, но согрешил ты не столько против Бога, сколько против нас.

Я не мог уразуметь, куда он клонит. И не находился с ответом. Только чтобы не промолчать, то есть не уронить достоинства, я указал на отца.

— Вот дон Педро Тенорио, благодаря которому могу я считать себя полноправным членом столь великолепного собрания. Отец научил меня подчинять жизнь свою двум законам: закону Господнему и закону нашего клана. Так вот, в родовом кодексе чести не содержится правила, запрещающего мне провести ночь с продажной женщиной. По крайней мере, мне оно неведомо. Ежели все эти сеньоры поклянутся, что никогда этим не грешили, я им поверю, хоть и с трудом. А покуда…

Среди собравшихся послышался смех — сдержанный, но дружный, а старший из предков, хохоча во всю глотку, даже принялся бить себя кулаками в грудь.

— Так их, парень, так! Осадил-таки! Взгляни хоть на меня, я лет двадцать знался лишь с обозными шлюхами! А чего бы без них делали воины?

Адвокат перестал улыбаться и, повернувшись к предку, поклонился.

— Благодарю вас, сеньор, за столь необходимое и уместное разъяснение. Потом он решительно шагнул ко мне и грозно ткнул в меня перстом. — Не о том наша забота, что ты переспал с продажной женщиной. Беда в другом: все мы поступали так по своей воле. А вот ты… — Тут грозный палец его чуть не попал мне в нос. — А ты позволил себя провести, пошел на поводу у Командора де Ульоа. Сделался игрушкой в руках негодяя, как несмышленыш, над коим всякому дозволено посмеяться. Покуда ты был с Марианой, он потешался над тобой, посчитав за легкую добычу.

Меня словно стегнули хлыстом. Кровь закипела во мне, и краска бросилась в лицо.

— Но зачем? — спросил я в волнении.

— Для Командора де Ульоа ты — богатый цыпленок, и он намерен ощипать тебя.

Мне пришло в голову, что какой-либо драматический эффект мог бы восстановить равновесие, нарушенное выдвинутым против меня обвинением. Я схватил руку адвоката и отвел от своего лица.

— Вот тоже новость! Чтобы сообщить мне о намерениях дона Гонсало, не стоило поднимать из могил столько покойников. Кажется, здесь перегнули палку.

— Да ты, полагаю, все еще не сознаешь всей глубины оскорбления. Ведь семейство Ульоа нам не чета, они были простыми войсковыми арбалетчиками, когда мы уже стали кабальерос. Если бы речь шла о ровне (хоть можно спорить, есть ли на свете равные нам), можно было бы прийти к соглашению. Но с таким, как какой-то Ульоа, выход один — смерть. Ты должен убить дона Гонсало.

— Убить?

— Да. И разумеется, в честном поединке. Но если он окажется более ловким, погибнешь ты. Скажу, что при таком раскладе тебя здесь не встретят рукоплесканиями, но и не осудят. Главный вопрос будет решен.

— Я понял вас.

— Разумеется, — продолжил он, — наше требование не насилует твою волю. Да! Мы уважаем свободную волю каждого. Но если ты откажешься убить Командора, если отвергнешь наши претензии, тебе не будет места среди нас. — Он протянул руку и указал на стоявших полукругом предков. — Знай ты каждого в роду по порядку и по имени, ты убедился бы, что кое-кого здесь не хватает. К счастью, таких мало. Они нарушили наш закон. Одни теперь в преисподней, другие — на небесах; но здесь, среди нас, их нет. Мы не приняли их. Тенорио дозволено погубить душу, но никогда — поступиться уважением предков. Наше уважение к тебе, наше общее уважение — вот что теперь поставлено на карту.

— А разве, — задал я вопрос, — столь жестокий обычай не канул в Лету? По мне, так люди нынче стали проще, и подобные недоразумения разрешаются пощечинами.

Доктор права опустил руку.

— Для начала и пощечина сгодится. Но после — убей Командора. Собственно, детали поединка нам неинтересны, лишь бы Командор был наказан смертью. Ты можешь без лишних слов согласиться. Можешь ответить отказом, имея на то свои резоны. Нам некуда спешить, уверен, эти дамы и кабальерос выслушают тебя охотно. Мы осведомлены о твоем бойком уме и остром языке.

— Благодарю.

Он отступил и слился с темными рядами родичей. Я остался стоять один и на миг почувствовал беспомощность. На ближних лицах читался интерес, но ни капли сочувствия и тем паче любви. Мне вдруг подумалось, что Тенорио никогда никого не любили, что сила рода зиждилась на неумении любить. Даже отец не бросил мне ни одного ласкового взгляда. Семейный клан напоминал полк, состоявший только из капитанов, и вот они все собрались, чтобы вершить суд над самым молодым за нарушение устава.

А я любил их, я любовно сопереживал их величию и их порокам. Теперь же понял, что любовь сделалась помехой, любовь питала во мне нерешительность и слабоволие. И я постарался изгнать из сердца все чувства, кроме чувства долга. Что мне и удалось. Я тотчас ощутил великое облегчение. Без любви все выходило проще.

Я снова отвесил им поклон.

— Прежде всего я желаю заверить вас, что убью Командора. Да, скорее всего, я убью его. Хотя есть у меня на сей счет кое-какие соображения, и я хотел бы их до вас довести. — Я помолчал, отыскивая взглядом место, где стояли служители церкви. — Я обращаюсь в первую голову к вам, святые отцы, ибо речь пойдет о Боге, а вы — посредники между Ним и людьми.

Доктор права перебил меня:

— Пустое. Мы живем не по Божьему закону, а по закону крови. Это мирской закон.

— Но разве мы не христиане? Я, по крайней мере, чту себя христианином. И никогда не мог помыслить, что настанет час, когда Божий закон и мой собственный сшибутся… Убив Командора, я согрешу. Смертоубийство — грех.

Один из епископов согласно кивнул, но ответил мне адвокат:

— Грех искупается раскаянием.

— Стало быть, покушаясь на жизнь врага, должен я уповать на очищение раскаянием?

— Именно так. Бог много что запрещает, а мы подчас не можем не нарушать его заповедей. Но знаем: раскаяние все искупит. Господь простит нас.

— Когда так, то мне будет дозволено раскаяться и в том, что я не убил Командора, и вы простите меня?

— Нет, мы не прощаем. Прощение… — он заколебался, потом продолжил с улыбкой, — это привилегия Господа, нам оно заказано. Мы неумолимы, ибо мы люди.

— Но и моя воля непреложна. А посему я не могу посягать на убийство, полагая после раскаяться. К чему лицемерить? Да и какому глупцу придет в голову садиться играть в карты с Богом, пряча козырного туза в рукаве? Богу ведома правда моего сердца. И теперь я слышу его слова: «Если ты убьешь Командора, ты отступишься от меня».

— А что ж ты не услыхал слова Его, когда нынче ночью имел дело со шлюхой? Ведь известно: «Не прелюбодействуй».

— Тогда Господь промолчал, я его, во всяком случае, не слышал. Я вообще ничего не видел и не слышал, кровь закипела во мне, ослепила… Но в другой раз рассудку своему я помрачиться не позволю.

Невольно я произнес эти слова с особым драматизмом, и они должны были произвести на собрание большое впечатление, однако не произвели, и, кажется, никто не уловил их патетики.

— Но мы не столь требовательны. Мы вовсе не запрещаем тебе поддаваться эмоциям, терять голову… Тут нет ничего плохого, а порой выходит и некая польза. Подумай сам: если бы этой ночью ты не поддался эмоциям, мы не обошлись бы с тобой столь благодушно. Эмоции — смягчающее обстоятельство. Ты был так поглощен своими чувствами, что не заметил, как тебя обвели вокруг пальца.

— Только это?

— Насколько нам известно… А нам известно все.

— Вам известно то, что касается вас. Но не то, что тревожит меня. Для меня все, что произошло нынче ночью, связано воедино. Стоит дернуть за одну ниточку, остальное потянется следом. Итак, Командор де Ульоа посмеялся надо мной, но унижение, которое испытываю я в одиночестве, явно лишь для единственного Свидетеля моего одиночества. И вот я не могу не спросить себя: «Зачем надобно Господу мое унижение?» Я хранил добродетель, моя плоть хранила чистоту. По чести говоря, я и думать не думал ни о непорочности собственного тела, ни даже о самом своем теле. Оно служит мне двадцать три года, и я не знал от него ни бед, ни радостей. Его точно и не было — будто я в карете по гладкой дорожке катил прямехонько в рай. Но выходит, с телом нельзя не считаться, как и повелел нам Господь. — Он-то тело непременно принимал в расчет. Господу нужно было, чтобы я свое тело познал, и он прибегнул к помощи дона Гонсало. Он словно крикнул мне: «Эй, парень, вот оно, твое тело, ведь я дал его тебе для чего-то!»

Я замолк. Оглянулся вокруг. Слова мои были встречены громким смехом. Адвокат снова вышел вперед и обнял меня.

— Браво, мальчик! Ты великий софист! Почему бы тебе не стать адвокатом? Ты бы достиг успеха, уверяю тебя.

Но я в гневе оттолкнул его.

— Так вы называете софистикой то, что терзает мою душу?

— Да, софистикой, ведь ты построил свое рассуждение на чрезмерном углублении в суть проблемы. И соединил две вещи несовместимые. А потом придал гипотезе статус истины. Но вышло отлично. Это доказывает, что ты умен и к тому же говоришь так пылко, так убедительно! А теперь сделай следующий шаг: произведи разбор собственного рассуждения и опровергни свои же умозаключения. И ты вздохнешь свободно.

— Я не могу так поступить.

— Отчего же?

— Оттого что у меня имеется та самая честь, за кою вы ратуете. И честь моя требует, чтобы я убил Командора, который насмеялся надо мной, и чтобы я отступился от Господа — потому что Он с небес дозволил эту насмешку. Но есть и иной путь: пасть ниц, молить у Бога прощения, признать Его волю и, значит, самому простить Командора. И остаток жизни посвятить покаянию, искуплению вины.

Адвокат снова рассмеялся, но уже натужно, и в глазах его больше не плясали веселые искорки, в них засквозило уважение.

— Давай взглянем на дело иначе: разве не под силу тебе отыскать аргументы, кои позволят отделить одно от другого — убить дона Гонсало, а после примириться с Богом?

— Да, но сам я таких аргументов не принял бы.

— Лишь бы Он их принял — и довольно.

— Ты предлагаешь мне спрятать туза в рукав?

Адвокат в отчаянии заломил руки.

— Упрямец!

— Нет, я всего лишь верен себе. Нынче ночью я вижу все на удивление ясно и начинаю поступать согласно своей натуре. — Я запнулся. — Я сейчас скажу не слишком пристойную вещь. Могу ли я просить дам удалиться?

Но тут сеньоры принялись перешептываться, о чем-то совещаясь, и одна из них, аббатиса, сделала несколько робких шагов вперед и заговорила от имени всех дам. Сеньора аббатиса имела изящное сложение и была на диво хороша собой. Ей весьма шла тока, но мне неудержимо захотелось взглянуть на ее волосы, которые наверняка были светлыми.

— Мы не желаем удаляться. Нам важно знать все, что говорит Дон Хуан. К тому же мы на его стороне.

Она задержала на мне взгляд больших голубых глаз, потом ласково потрепала за подбородок пальцами, сотканными из воздуха. И поспешно отступила назад. Я вздрогнул от нежного прикосновения аббатисы, как сперва вздрогнул от ее взгляда. Я на миг смешался, но быстро взял себя в руки.

— Коль скоро дамы позволяют… — Но я снова смутился. — Может, согласится удалиться хотя бы моя матушка? Мне затруднительно продолжать в ее присутствии.

Никто мне не ответил, но я увидал, как тень матушки начала таять, послав мне воздушный поцелуй.

— Если бы этой ночью вы пожелали заглянуть в мои мысли, вы бы заметили, как мой едва ли не религиозный восторг, желание отыскать Бога в теле Марианы, сменился разочарованием, ибо в наслаждении человек одинок, сам по себе. И вот я хочу вас спросить: отчего Бог не сотворил все иначе? Отчего сделал Он плоть прекрасной и вожделенной, а после изрек, что плоть греховна? Я обращаю вопрос свой Господу. А теперь дерзну сказать, что Он поступил неверно.

Мне показалось, что родичей сильно напугали мои кощунственные речи. Даже адвокат перестал улыбаться.

— Оставим это, — проговорил он недовольно. — Мир таков, каков он есть, и у Бога были свои резоны, когда он сотворил его именно таким… Мы призвали тебя ради дел мирских. То, что связано с вечностью, дело Господа.

— Но нет ничего мирского, коли существует Бог. Если я дышу, то дышу пред Богом. И если соединяюсь с женщиной, то соединение это запечатлено на вековечных скрижалях. Только во имя Бога могу я восстать против несовершенства земной жизни. Но ежели Бог не одобрит бунта моего, дерзну подняться и против Бога. А дерзнув, пойду своим путем не таясь, раскрыв все карты. Нет, это не по мне: предстать пред очи Его и, увертываясь и лукавя, ответствовать на укоры Его: «Господи, не ведал я, что поступаю противно воли Твоей! Господи, гнев ослепил меня, страсть помрачила рассудок мой! Господи, не сумел раб Твой постигнуть законы творения и оступился!» Нет, я честен и храбр — таким вы меня научили быть. Я отвечу на укоренье Божие: «Я поступил так, как захотелось мне, по воле своей, ибо не согласен с Тобой».

Я повернулся спиной к родоначальнику: судя по гримасам, из моих слов он не понял ни бельмеса. Я двинулся в мрачную глубину и, уже стоя на границе, оглянулся на толпу призраков.

— Теперь вы все знаете. Ежели я убью Командора, я оттолкну длань, кою Вседержитель протягивает мне каждодневно, и буду жить во грехе.

Адвокат рванулся было мне вдогонку.

— Пусть будет так. Но не вали вину на нас. Мы не желаем ничего менять: нам довольно считать себя сливками этого мира — лучшими из лучших. А ты волен, волен признать либо отвергнуть наш завет, волен отыскать свои основания, кои помогут тебе оправдаться за совершенное убийство. Но если во имя нашего закона ты порешил замахнуться на такое… пеняй на себя. Ответ держать тебе одному. И осмелюсь дать тебе совет.

— К чему?

— Научись жить покойно.

— А если я не хочу? Лучшие из вас покоя не знали. И душа моя зрела в преклонении перед ними, я ждал момента, когда смогу пойти по их стопам. Но нынешние войны меня не влекут, вот и решил я придумать собственную и ей посвятить себя целиком. Если можешь ты дать мне военный совет…

— Значит, толковать нам больше не о чем?

Я кивнул в ответ. Адвокат выглядел растерянным и даже казался теперь ниже ростом.

— Тогда… — он протянул мне руку. — До встречи.

Он отступил назад. Я снова остался в одиночестве. Но тут вперед быстро выбежали дамы и окружили меня. Уродливые и красивые, старые девы и замужние, вдовы и монахини.

— Бедный мальчик!

— Тебе будет трудно обрести счастье!

— Как заметно, что рос он без матери!

Одни ласково гладили меня, другие обнимали. А некоторые даже целовали. Но мало-помалу они начали таять, словно растворялись во всепобеждающем утреннем свете.

Я обнаружил свое тело все в той же позе и все там же: я спал, прислонив голову к стене, одна нога так и свисала в пустоту. Я вернулся в свое тело, ощутил, какое оно теплое, как впитывает жар золотого солнца, — и вздрогнул от наслаждения и страха. Я вспоминал то, что со мной только что приключилось, как вспоминают сон.

Я спустился вниз. Разбудил Лепорелло.

— Мы уезжаем.

— Пора бы, хозяин. У меня все кости ломит. На скамье не очень-то поспишь.

Я зашел в комнату. Мариана спала и улыбалась во сне. Я присел на кровать и погладил ее по голове. Она приоткрыла глаза. А увидав меня, распахнула их во всю ширь. И прижалась ко мне.

— Ты уже уезжаешь? — спросила она с болью.

— Мы уезжаем.

— Ты вернешься?

— Зачем?

— Я хочу, чтобы ты вернулся. Я хочу, чтобы ты никогда не покидал меня.

— К чему оставаться или возвращаться? Ты едешь со мной.

— В твой дом?

— В мой дом.

— Да ведь я проститутка!

— Ты едешь со мной.

Я поцеловал ее глаза, сияющие от изумления и радости.

— Поторопись. Одевайся. Я жду тебя у крыльца.

Лепорелло сидел перед стаканом агуардиенте. Я сел рядом и велел принести мне того же.

— Со мной случилась престранная вещь, — сказал я ему. — Доводилось ли тебе слышать, чтоб человеку открылся во сне смысл жизни его?

— Сны, сеньор, всегда тем самым и славились, хоть в них много сокровенного. До сих пор никто не уразумеет, кем они посылаются — Богом или дьяволом.

— А ты-то как полагаешь?

— Я о том никогда не раздумывал, да и ни к чему мне это, я и снов-то почти не вижу.

— Мой сон был причудливым, но понятным. Настолько понятным, что помог мне разобраться в самом себе. Во сне я рассуждал так, как наяву не дерзнул бы помыслить, и с уст моих срывались ужасные слова.

— Да ведь, сеньор, всем известно: за сны свои мы вины не несем. Еще чего… А сеньор не желает рассказать мне сей сон, может, я чего и присоветую?

— Нет. Рассказать я его расскажу, но не тебе.

— Что ж. На то есть люди вам под стать. Командор…

— Люди, что слывут мне ровней, понять меня не сумеют, а Командор тем паче… И думается, с этими людьми дорожка меня скоро разведет. Я останусь один, только с тобой.

— Отчего ж так, сеньор?

— Есть грешники, от которых люди шарахаются хуже, чем от прокаженных.

— Ежели сеньор согрешил — поскорей бы покаяться!

— Я не согрешил, я — грех.

Тут Лепорелло метнул на меня быстрый взгляд, и взгляда его я не понял.

— Я не принуждаю тебя и впредь оставаться у меня на службе. Если боишься…

Лепорелло обнял меня.

— Хозяин! Разве могу я вас покинуть?

Тут появилась Мариана. Она дрожала от утренней прохлады. Я завернул ее в свой плащ, и мы сели в коляску. Когда мы въезжали в Севилью, я приказал Лепорелло:

— Отвези ее к нам, но так, чтоб никто не видал, и пускай ложится спать. А ты немедля отыщи моего торговца платьем, еще до вечера он должен доставить нам лучшие женские наряды, самые модные.

5.

Утро было жарким и ясным, люди двигались неторопливо, стараясь держаться в тени. Я подошел к кафедральному собору. В патио, усаженном апельсиновыми деревьями, нищие и бродяги, собравшись кружком, слушали россказни солдата — калеки. Но, увидав меня, тотчас повскакивали с мест и стали клянчить подаяние. Я швырнул им горсть эскудо. Уже у врат я увидал, какая там разгорелась потасовка из — за моих монет. Мне это не понравилось, и я раскаялся, что не разделил деньги меж ними сам.

Я вошел в собор. Священник служил мессу. Пред алтарем мерцало множество свечей. Я постоял, глядя на язычки зыбкого пламени, и взор мой наслаждался их сиянием. Вдруг я приметил, что какие — то две женщины, сперва только повернувшие в мою сторону головы, теперь поднялись и направились ко мне. Я прислонился к колонне и притворился, будто поглощен мессой; женщины же встали напротив и завороженно глядели на меня. Мне пришлось — сколь можно вежливо — поинтересоваться, чего это они на меня уставились. Они, не ответив, перекрестились и убежали. Одна из них была средних лет, но еще красивая, другая — юная и прелестная. Они скрылись в глубине церкви. Сотворенное ими крестное знамение привело меня в замешательство. Что они увидали во мне или что угадали?

Я не мог бы с точностью объяснить, зачем вошел в храм. Что — то говорило мне: нынешние приключения мои должны были завести меня сюда, но с какой целью — понять я не мог. Я отыскал укромный угол и присел. Мимо прошествовал священник в полном облачении, перед ним — служка с колокольчиком, следом — процессия женщин в черном. Я поспешно отступил в тень. Служка с колокольчиком был уже далеко, и меня снова окружала тишина, полная какими — то шорохами. Только тогда я смог безраздельно отдаться своим мыслям.

Я стал перебирать картины сна, припомнил собственные речи да и разговор с Лепорелло. Это можно было посчитать случайными эпизодами, но теперь я должен был здраво и хладнокровно все обдумать и принять решение. Я вспомнил Мариану — как же иначе? — но лишь в качестве отправной точки или первого звена в цепочке событий. Я не чувствовал плотского восторга, но в то же время сердца моего не коснулась даже тень раскаяния. Бог знал, чего я хочу, и помогал мне. Моя воля и мой разум могли действовать беспристрастно. Я возблагодарил Господа.

Но именно с этого мига в душе моей завязалась борьба. Мне подумалось, что, отрекаясь от Бога, я попадал в тенета дьявола, и такой исход внушал мне тревогу. Я никогда не испытывал к Сатане ни малейшей симпатии. Он слишком подл и грязен. И более всего меня отвращает его двоедушие. Что тут говорить: дьявола никак не назовешь кабальеро — вопреки высокородности. Так вот, в тот момент я явственно ощущал, как он кружит поблизости, стараясь искусить меня. Он не желал, чтобы я остался один на один с моими волей и судьбой. И действовал ловко: уж в чем в чем, а в хитрости ему не откажешь. Он открыл мне глаза на красоту Темных Сил, на заманчивость Бездумного Счастья, и незримый вихрь тотчас подхватил меня и унес так же далеко, от себя самого, как и минувшей ночью. Сердцевина ночи по — своему светоносна, но свет ее не похож на наш, он пронзает ночной мрак и выявляет неведомую сущность вещей. Рассудок мой помрачился, и воля дрогнула, но лишь на миг. Стоило только черной пелене начать полниться счастливыми стонами, ожиданием нескончаемых оргазмов, как я сделал над собой усилие и не позволил земле уплыть из — под ног, не дал чувствам оторваться от реальности. Я сражался отважно. И над головой моей пели виолончели. Но тут рядом прошмыгнули две сплетницы — богомолки — я тотчас постарался ухватиться за действительность, почерпнуть из нее силы. Женщины на чем свет стоит костерили архидиакона, и их брань, их визгливые голоса сумели сделать больше, нежели пение виолончелей, хотя старухи были страшнее черта.

Я знал, что теперь меня покинули и Божья милость, и дьявольские искушения. Но сердцем понимал: долго так продолжаться не может, ни Бог, ни дьявол навсегда от меня не отступятся, станут заманивать в ловушку, как им и положено. Я воспользовался случаем, чтобы поплакаться Господу: дескать, не было у меня иного — третьего — пути к свободе. “Кто не со Мною, тот против Меня”, — изрек Всевышний. Так отчего же непременно с дьяволом? Разве нельзя быть, скажем, с людьми? И тут я осекся, ибо положил себе не лукавить. Ведь редкостное ощущение свободы, которое я только что испытал, мало кому из людей даровалось, но я — то не сумел воспользоваться им. Сердцу моему недостало зрелости для выбора. Словом, я допускал, что могу убить Дона Гонсало, а после душа моя откликнется на первый же призыв Господа. По здравому размышлению, мои претензии к Богу выглядели спорными, даже я сам мог бы оспорить их и разрушить. Но как только я подступал к сему пункту, нутро мое закипало обидой на Дона Гонсало за оскорбление и унижение, которым я подвергся. А если Дон Гонсало принесет извинения? Тот, кто обратился ко мне от лица предков, забыл оговорить такую возможность, сам же я склонился бы к милосердию.

И я тотчас решил, что мой долг — дать старику шанс раскаяться. Нефы опустели, запах ладана волнами плыл по храму, и в темноте свечи сеяли свой дрожащий свет. Я быстро вышел из церкви и кинулся к дому Дона Гонсало. К концу пути я весь взмок от несносной жары и, прежде чем постучать в дверь, чуть постоял в тени, стараясь отдышаться и поостыть.

Дверь мне отворила молодая служанка. Поставив руку козырьком, она глядела на меня, точно потеряла дар речи от изумления. Просто стояла и смотрела, пока я не сказал:

— Я желал бы видеть Командора.

Так и не промолвив ни слова, она распахнула дверь. Я вошел в переднюю. Служанка все так же неотвязно глядела мне прямо в глаза, и во взоре ее я обнаружил то же восхищение, что чуть раньше, в соборе, проскользнуло в глазах двух женщин.

— Не известите ли вы Дона Гонсало…

— Да, да. Сейчас.

— …что его желает видеть Дон Хуан Тенорио.

— Дон Хуан Тенорио! — повторила она таким голосом, словно произносила волшебное заклинание “Сезам откройся!”, а не мое имя, в котором тоже крылась своя музыка, но совсем иная.

— Обождите. Там. В патио.

Я оказался в патио. От солнца спасали куски материи, натянутые поверху. Рюрик был большой, усаженный цветами и с фонтаном посредине. Меня пленил звук льющейся воды, я полюбовался цветами и даже, не удержавшись, нежно прикоснулся к какой — то на диво красивой розе. Но тут я заметил, что служанка так и стояла в передней и смотрела на меня во все глаза. Я резко взмахнул руками и вскрикнул, словно вспугивал кур, и только тогда она бросилась прочь. И почти тотчас же до меня донеслись приглушенные голоса, осторожные шаги, кто — то быстро перебегал с места на место, кто — то с большой осторожностью приоткрывал ставни, иными словами, я понял, что за мной наблюдают.


Вскоре явился Командор. Сперва я услыхал, как он топоча спускается по лестнице, потом в конце галереи выросла его огромная фигура. Господи, что за пугало! Видно, он только что проснулся. Тяжелые космы закрывали половину лица. На нем были мягкие туфли, алый бархатный халат, правда весьма потертый, из — под него торчали голые ноги. Но шпагу он меж тем нацепить успел.

Командор поднял было руки и даже быстро замахал ими, словно ветряная мельница крыльями, но сообразив, что я не думаю кидаться ему навстречу, руки опустил и шагнул ко мне с встревоженным видом. Он будто сразу стал ниже ростом, плечи его опали, а спина сгорбилась. Теперь он походил на сдутый бурдюк — весь обмяк, и плоть висела на костях, как паруса на корабле в пору мертвого штиля. Дон Гонсало явно чего — то испугался. Брось я ему в тот миг “Негодяй!”, он пал бы к моим ногам и разыграл бы сцену бурного раскаяния. Но, слава богу, такое не пришло мне в голову. Я улыбнулся ему, чуть наклонив голову — но не ниже, чем велят приличия, — и поздоровался. Только тогда он вздохнул с облегчением и обнял меня.

— Ах, как ты напугал меня, мальчик мой! Я уж подумал, не стряслась ли какая беда! — пролаял он.

— Нимало.

Командор подтолкнул меня к стулу.

— А я целую ночь глаз не сомкнул — все думал о тебе. Вчера — то, узнав, что ты спознался с той девицей, я решил: “Ну, это надолго”, и велел твоему кучеру отвезти меня домой. Но стоило мне остаться одному, как я засомневался: разумно ли было покидать тебя?.. — Он положил руку мне на плечо. — Слава богу, мальчик, слава богу! Вижу, ты жив и здоров. — Он понизил голос. — Ну и как? Ты меня понимаешь. Кажется, ты с этой девчонкой…

— Да.

— Ну и как? Как? Тебе понравилось?

Я отвел глаза и опустил голову. Я обдумывал ответ. Но старик принял это за стыдливость или смущение.

— Чего уж тут стесняться. Ты не совершил никакого преступления. Напротив, стал мужчиной. И скоро убедишься в этом. Сам себя не узнаешь, уверенности в тебе поприбавится… А ведь у тебя все еще впереди!

— Но вы — то эту дорожку до конца прошли…

Он вздохнул.

— Ах, сынок! Опыт — то есть, да вот мало осталось пороха в пороховницах. Юность давно миновала. Но все ж… — Он снова понизил голос и наклонился к моему уху: — я еще держусь. Девушки девушками, но и кроме них есть кое — что на этом свете. Скажу по секрету: люблю провести времечко в компании знатных сеньоров — подале от любопытных глаз. Тут главное, понятно, осторожность, ведь все мы люди почтенные, и ежели в Севилье прознают про наши забавы, скандала не миновать! Но мы действуем с оглядкой: из дома выходим поужинавши, будто наше братство устраивает ночные молитвы, и у верного человека, где имеется просторное подземелье, закипает такое! Женщины, карты, вино… И будь уверен! Мы зовем не шлюх каких, а дам благородных, тех, что живут в нужде и нашими милостями перебиваются. Вот бы и тебе заглянуть туда нынче ночью… За кого другого я бы не поручился, а за тебя…

Я молчал. Он взглянул на меня.

— Что с тобой, мальчик?

— Я думаю, что, не повстречайся я с вами, мог бы сделаться святым.

— Ба! Все эти сказки про святость — для недоумков. Возьми тех же священников: проповедуют одно, да делают другое. И кое — кто из них заглядывает на наши пирушки, тайком, само собой. А послушал бы ты, как насмехаются они над набожными людьми!

Тут появился слуга, Дон Гонсало оборотился к нему, и вопрос его походил на пушечный залп:

— Ну что тебе?

— Сеньора дуэнья просит вас на минутку подняться в верхние покои.

— Ладно! — прорычал он, а когда слуга скрылся, бросил: — Подожди немного. Пойду погляжу, что ей надо, а заодно и оденусь.

Он удалился огромными шагами. Я смотрел ему вслед и думал: “Ты приговорен к смерти”. Прошло немного времени. Я поднялся и снова стал любоваться цветами. Но вдруг услыхал, как за спиной моей приоткрылось окно и кто — то позвал меня.

Я приблизился. И с трудом разглядел женскую фигуру, укрывшуюся за решетчатой ставней.

— Эй, Дон Хуан, послушайте!

Я отвесил незнакомке поклон.

— Не тратьте время на церемонии. Нынче ночью, в десять, к вам явится дуэнья. Следуйте за ней и не задавайте вопросов.

Окно мягко захлопнулось. Не знаю, заметила ли она мою улыбку.

6.

Я сопроводил Командора до церкви, и, прощаясь, мы условились, что в один из вечеров он возьмет меня с собою и что я дам ему знать, как только надумаю принять приглашение.

— Но потихоньку, понятно? Чтоб не прознали слуги или приятели. Такие вещи делаются украдкой. Главное, сынок, репутация, ведь люди глупы, а безупречная репутация — это, в первую голову, почитание обычаев, соблюдение приличий. Станешь вести себя как подобает мужчине — тебя обольют помоями. Но кто, как баба, всякий день ходит к мессе да молится, да соблюдает пост, а остаток времени проводит в раздумьях и покаянии, того превозносят до небес. Вот и надо быть похитрее, надо ловчить и жить напоказ. По светлу — в церковь, затемно — поразвлечься.

— Но, Командор, разве в том, что вы мне предлагаете, нет греха?

— Ба! — прогромыхал он. — Для грехов — то имеется у нас в душе отличнейшая кладовая, каждый год в Святой четверг мы ее очищаем от хлама, да только потом она заново наполняется.

— А если нагрянет смерть?

— Священник все уладит; а не окажись поблизости священника, молвим “Господи!” — и полный порядок.

Я немного побродил по Севилье и ближе к полудню отправился домой. Я велел позвать Мариану. Она явилась веселая, но глядела по сторонам, да и на меня тоже, с легким испугом.

Я спросил:

— Ты умеешь танцевать?

— А как же!

— Почему же “а как же”?

— Да ведь в нашем ремесле без этого нельзя…

— Не смей впредь поминать свое ремесло, забудь о нем: такова моя воля — ты больше не шлюха. Что тебе нужно для танца?

— Музыка и кастаньеты.

Лепорелло отправился на поиски музыкантов и кастаньет. Стол был накрыт, на нем явились мясные закуски и сладости. Я отказался от мяса — из уважения к посту — и попросил принести овощей. Я наслаждался едой, пил вино, и смотрел, как танцует Мариана. Она делала это на старинный манер, все искусство ее сосредоточилось в движениях головы, рук и ног, а само тело оставалось почти недвижным. Кастаньеты звучали глухо, она безоглядно отдавалась ритму гитары. Танец ее был сама сдержанность — медленный, безупречно целомудренный, и длился довольно времени, чтобы я успел покончить с овощами. и фруктами. Когда дело дошло до сладостей, гитарист словно переродился, тело Марианы оживилось, и она запела — голосом чуть резким и хрипловатым, но красивым:

Арена Севильи, оле, Да Золотая башня, Где севильянки, оле, хороводы водят.

Мне больше нравился первый танец, подумал я, там движения были благороднее, хоть и беднее. Теперь же вихрем завивались юбки, мелькали голые ноги, и зрелище это заставило меня обратиться мыслями к женскому телу, которое теперь, казалось, готово было сыграть совсем не ту роль, что минувшей ночью.

— Девчонка похожа на спелую вишенку, — шепнул Лепорелло, не сдержавшись.

Я велел ему умолкнуть. Мариана стучала каблучками, летала туда — сюда, кружилась и непрестанно поглядывала на меня. Теперь кастаньеты звучали призывно, и сигнал их повторялся с каждым разом все настойчивей. Как — то незаметно, против моего желания, кровь моя заиграла; я больше не думал о женском теле и сокрытой в нем тайне, моя правая нога начала слегка пританцовывать. Мариана, словно пламя, горела все ярче, и жаром обдавало всех, кто находился рядом: ее бешеные юбки заполнили собой всю залу. Лица присутствующих переменились, ноги сами пришли в движение, потом и кисти рук, руки, тела, будто у всех у нас, здесь собравшихся, была одна душа, одна воля. Тут один из слуг, не стерпев, пустился в пляс. Он щелкнул пальцами и встал лицом к лицу с Марианой. Гитарист играл неистово, он обнимал инструмент, как обнимают женщину, и, казалось, вот — вот примется осыпать гитару поцелуями. Скоро в комнате остался только ликующий и привязчивый ритм, ритм и пламя, жаркий огонь, кастаньеты и перебор гитарных струн… И души наши кинулись в этот огонь… Пока не лопнула с жалобным стоном первая струна. Волшебство тотчас рассеялось, и все будто окаменели.

— Словно ангел пролетел, — заметил я.

И ровно в этот миг явился слуга с известием, что меня желает видеть Дон Мигель Маньяра. Я пошел туда, где ожидал меня гость.

Посреди залы, в профиль к свету, скудно пробивавшемуся сквозь жалюзи, стоял некий господин. Увидав меня, он подался вперед и простер ко мне руки — будто олицетворяя собой напоминание о смерти.

Я поклонился и указал ему на кресло.

— Добрый день, сеньор.

Он воздел руки к небесам.

— Сын мой!

Голос его срывался, жест был театральным, и вообще он переигрывал.

— Что — то стряслось?

— Сын мой! Тело батюшки твоего еще трепещет, по крайне мере, пожирающие его черви доподлинно трепещут, а ты встречаешь меня музыкой?

Я пожал плечами и объяснил:

— Я немного послушал гитару, дабы оживить трапезу.

Он взглянул на меня с испугом, приблизился и опустил руку мне на плечо.

— Несчастный! И ты — тот святой, каковым считал тебя Дон Педро, ты — надежда Церкви, гордость благочестивых севильцев? Это проклятая Саламанка сделала тебя добычей нечистого! Лучше уж было остаться тебе неграмотным! — Он снова схватил меня за плечи. — Пришла пора вспомнить о душе твоей.

— Мы можем порассуждать и на сей предмет.

— Порассуждать? Что это значит? Может, ты желаешь вслух покаяться в грехах, осознав наконец, что смерть таки завладеет плотью твоей — изничтожит, сгноит ее, обратит в прах и даже хуже того?

— Нет, мы могли бы просто потолковать о делах моей души, а коли угодно — и вашей. Вы начинаете — я отвечаю, словно вы пришли что — то купить, и мы никак не сойдемся в цене.

Дон Мигель перекрестился и попятился назад. Он смотрел на меня оторопело и даже со страхом.

— И ты можешь говорить о своей душе, как цыган об ослике?

— Я могу говорить о своей душе так, словно участвую в ученом диспуте, а это не то же самое. Но сделайте милость, присядьте.

Я подтолкнул его к стулу и сам сел рядом. В полумраке глаза Дона Мигеля казались мне усталыми и тусклыми. Весь пыл благочестия сосредоточился у него теперь в кистях рук — длинных, темных, похожих на искореженные железные крюки. Он положил свою ладонь на мою, и я вздрогнул, как от прикосновения скелета.

— Я назвал тебя “сын мой”, но это неверно. Ты — это я сам, и в сей краткий миг промелькнула предо мной вся моя молодость, проведенная расточительно и беспутно. Не знаю, не Господь ли послал тебя, дабы умерить мою гордыню. Тогда готов я пасть на колени и лобызать твои руки. Ты послан мне, чтобы воскресить мои воспоминания. Я — грешник, я оскорбил Всевышнего и поскупился на покаяние.

Он и впрямь упал на колени и хотел было поцеловать мне руки. Я с трудом удержал его, потом ласково погладил по седым волосам.

— Успокойтесь. Я знать не знаю, каковы были ваши прегрешения, но не думаю, что могут они сравниться с моими.

— Я полагаю своим долгом направить тебя на верный путь.

— А я не противлюсь этому.

— Будучи юнцом, я жил бездумно и как одержимый гнался за плотскими наслаждениями, тешил свое тщеславие, покуда в одну из ночей, когда я вернулся с очередной пирушки, Господь не сжалился надо мной и не явил мне картину моего погребения. С тех пор всякий поступок я обращаю во спасение свое. И, видя человека, погрязшего в пороке, непременно рассказываю ему в назидание эту историю.

— Но мне от нее проку мало. У меня все иначе: я не порочен и не тщеславен. Да и смерть понимаю по — своему.

— Но смерть, как ни взгляни, всегда одна! Конец всему, час ужаса, час страха! Тело теряет все человеческое, нет больше лица — есть череп. Смерть холодна, — он запнулся, — черна, — он снова замолк. — И Господь, — он поднялся, — потому что вот он Господь, — он указал в темный угол, — во всеоружии гнева своего. И горе тому, кто не несет раскаяния на ладони своей! И будет тому сказано: “Прочь, проклятый, тебе — вечный огонь, геенна огненная”.

Тут рука его поспешно опустилась и теперь столь же грозно указывала на плиты, покрывавшие пол.

— Я не боюсь смерти.

— Как можешь ты говорить такое?

— Потому что так оно и есть.

— Даже Христос боялся ее!

— Иисус пришел, чтобы дать нам жизнь свою в назидание, а я глух к назиданиям, — я поднялся. — Все дело в воспитании, в обучении. Я, сеньор мой, дворянин. Мне с младых ногтей внушали, что нельзя ничего бояться и что худшее из худшего для кабальеро — это выказать себя трусом. А еще мне твердили, что мы, люди благородной крови, получаем жизнь, чтобы растрачивать ее по потребностям своим — не кичась этим, но и никому не давая отчета. Вот лучший из усвоенных мною уроков. Да, я помышляю о смерти, но она меня не пугает. Видно, я не таков, как другие…

— А ежели живешь ты во грехе?

— Недавно я сделался воплощением греха и не успел еще с этим обвыкнуться. Я шагнул в неведомые земли, и, как знать, может статься, в смертный час страх посетит меня. Пока же у меня нет для вас ответа.


— Мне говорили, что ты сластолюбив, но не тщеславен.

— Нет, я не сластолюбец. И пожалуй, никогда им не стану — мне отвратительно любое ослепление, а любовное самозабвение, как я убедился, сродни опьянению вином, которое мне тоже не по душе.

— Но отчего ж вчера… — Дон Мигель заколебался. Потом доверительно шепнул: — Я все знаю.

— Пересуды челяди?

Он опять помедлил, и его замешательство навело меня на след предателя.

— Я сам назову вам имя: Командор де Ульоа.

У Дона Мигеля словно груз упал с плеч. Он подвинулся ближе ко мне и зашептал:

— Нынче мы вместе вышли после капитула ордена Калатравы. Дон Гонсало был озабочен: “Меня тревожит Дон Хуан Тенорио! Не дале как вчера мы проезжали мимо “Эританьи”, и вдруг он как о деле привычном завел речь о веселых забавах и порешил там остаться — с девками, в крепком подпитии, словом, надругался над памятью отца… Это в пост — то… А я уж подумывал о нем как о женихе для моей дочери Эльвиры!”

— Для его дочери Эльвиры? У Командора есть дочь?

Дон Мигель Маньяра, этот духовидец и человеколюбец, перестал интересовать меня в тот самый миг, как упомянул имя Эльвиры де Ульоа. Он попытался было продолжить свои нравоучения, но мысли мои уже витали в ином месте. Я быстренько отделался от него, пожертвовав изрядную сумму на бедных, и спор о моей судьбе был отложен до лучшего случая.

7.

Судя по всему, визит ко мне Дона Мигеля нельзя было назвать случайным… Вот уже несколько часов как вокруг меня происходили вещи сверхъестественные, и я не мог не увидеть в его посещении, да и в чем угодно другом, особого смысла. Но все вставало на свои места, стоило усмотреть здесь отражение небесного промысла, Господней воли: тогда Командор де Ульоа опять был не более чем орудием, дав повод Дону Мигелю явиться ко мне и сыграть роль посланца Провидения. Да, этот сморщенный старик стал ни много ни мало как Господним вестником. Вот обрадовался бы он — и примирился бы с собой, — если бы догадался о том!

Но мысли мои недолго задержались на Маньяре. Он имел неосторожность упомянуть об Эльвире, и известие о ее существовании встревожило меня, подхлестнуло мое воображение и заставило предположить, что она — то и была дамой, которая говорила со мной, укрывшись за ставней, и назначила свидание на десять часов нынешней ночью. Маньяра явился посланцем неба, но к концу визита оборотился еще и вестником лукавого, ведь в моем нечаянном интересе к Эльвире не было ни капли благочестия.

Я уже не сомневался. Первая заминка в пылких речах Дона Мигеля и стала, по моему разумению, вешкой: тут в дело вмешался дьявол; вторая заминка ознаменовала дьяволову победу — может, победу ничтожную, грех был простительным, почти и не грех вовсе, но все же победу. Существование Эльвиры все осложняло. Теперь мои отношения с Командором не могли увенчаться только ссорой, поединком и его гибелью.

Мысли мои побежали еще дальше. После того как я согрешил и испытал чувство свободы (нынешним утром в соборе), Бог и дьявол начали охоту на меня. Пока меж ними случилась лишь первая стычка — не жестокая и не драматичная, нечто вроде уведомления о намерениях, был подан знак, что они рядом, не забыли обо мне, что свобода моя — дело нешуточное. Я почувствовал гордость: значит, на небесах меня принимали в расчет. О том, что дьявол никогда не забывал обо мне, я был уверен и прежде.

Я призвал Лепорелло и велел ему покрутиться по Севилье, чтобы добыть сведения о семействе Дона Гонсало, о самом Командоре и о том, какая слава идет о нем по городу. Едва слуга скрылся из виду, как мне доложили, что прибыл торговец платьем — осевший в Севилье француз, который лучше любого другого разбирался в европейских модных новинках. У него был высокий голос и женские манеры. Он сообщил мне, что его услугами пользовались содержанки многих важных господ и что все оставались довольны — как его скромностью, так и умением. С ним явилась служанка, по его приказу она раскрыла сундук и принялась вытаскивать товар. Я осматривал всякую вещь, расспрашивал о достоинствах, кое — что даже щупал.

Служанка отобрала все необходимое для полного приданого. Потом позвали Мариану, сняли с нее мерки — где — то принялись ушивать, где — то прибавлять, и через пару часов нижнее белье было готово. Верхнее платье выбирал я сам — под цвет ее лица и волос. Затем торговец удалился, оставив служанку. Мариану раздели, одели, причесали, подрумянили, а я, сидя в углу, за всем наблюдал, но не с чувственным удовольствием, а с любопытством. Порой я спрашивал название какого — нибудь предмета или бросал замечание о том, шла вещь Мариане или нет.

— У девушки удивительное тело, — заметила служанка. — Слишком худое и подвижное. А мужчинам обычно по вкусу полненькие и спокойные.

Мариана покорно делала то, что мы ей велели: ходила туда — сюда, стояла, наклонялась, хотя присутствие служанки ее и смущало.

— Будь мы одни, — шепнула она мне, — я и ходила бы поосанистей.

— А когда служанка ушла, спросила: — Для кого ж все это добро?

— Для тебя.

— Но зачем?

— Женщина, достойная стать хозяйкой этого дома, должна носить платье, достойное как этого дома, так и ее самой.

Мариана склонила голову мне на плечо, спрятав лицо.

— Но я недостойна…

8.

Ровно в десять я вышел на улицу и встал у дверей так, чтобы было видно — я один. Лепорелло получил указания следовать за мной тайком, не на миг не теряя из вида. Наконец, чуть припоздав, явилась дуэнья: она шла семенящей и неровной походкой, держась поближе к стенам домов. Лицо ее закрывала вуаль, но по походке я легко угадал в ней старуху.

— Дон Хуан?

— К вашим услугам.

— Следуйте за мной и ни о чем не спрашивайте.

Мы тронулись в путь. По освещенным луной улицам разливался аромат цветов, из — за темных ставень слышались вздохи. Я никогда не думал, что в Севилье любят так расточительно, вкладывая в любовь столько пыла. По дороге нам не встретилось ни одного закутка, откуда не раздавались бы шепот и стоны наслаждения. Мы миновали какие — то улицы и площади и попали в глухой тупик — как я понял, туда одним боком выходил дом Дона Гонсало. Дуэнья остановилась у зарешеченного окна, бросила: “Сюда!” — и метнулась в темноту. Я успел обернуться и в конце улицы различил фигуру Лепорелло: он стоял широко расставив ноги, уперев руки в боки, готовый заступить на караул.

— Дон Хуан.

Голос доносился из — за цветов. Я приблизился. Я не знал, как подобает держать себя. Но вспомнил, как поступали герои виденных мною комедий, и поднес руку к шляпе, хотя, скорей всего, в ночной темноте приветствие мое не было замечено.


— Дон Хуан! Подойдите ближе.

Лоб мой коснулся цветов, а потом и оконной решетки. И тут я ощутил на щеке жар сдерживаемого дыхания.

— Еще ближе. Не бойтесь.

— Бояться? Чего?

— А вдруг я убью вас.

— Зачем?

Она засмеялась.

— Вы правы. Зачем? Вот нелепость — звать вас, чтобы убить, а ведь вы так нужны мне.

Я раздвинул цветы и прижался лицом к решетке.

— Кто вы?

— Всему свое время. Прежде хочу предупредить, что быть здесь для вас опасно. Командор не оставляет дом без надзора. В любой миг вас могут обнаружить и отколотить.

— Это вас он так ревностно стережет?

— Нет. Свою дочь.

Мне почудилось, что нежный, едва слышный голос наполнился печалью; но лишь на миг, и она снова заговорила:

— Вы можете, ежели желаете, удалиться.

— Для того вы меня и звали?

Я почувствовал, как ее легкие руки крепко вцепились в мои.

— Нет, Дон Хуан. Я позвала вас…

— Эй, хозяин! Берегитесь!

Лепорелло мчался по улице, а за ним неслись две тени. С другой стороны спешили еще двое. Дама быстро проговорила:

— Вот и они. Бегите направо, там дверь, продержитесь, пока я вам не отопру.

Я услыхал ее быстро удаляющиеся шаги. Лепорелло уже стоял рядом со мной.

— Мы попали в ловушку.

— Вытаскивай шпагу и защищайся. Обо мне не беспокойся.

Я отыскал дверь и прижался к ней спиной. В тиши переулка зазвенели удары шпаг: готов поклясться, что даже искры полетели. Мимо меня метнулись два человека — на Лепорелло напали сзади. Я бросился было ему на подмогу, но тут дверь беззвучно отворилась, кто — то схватил меня за плащ и затянул внутрь. Потом дверь снова захлопнулась. Я оказался в полной темноте, наверно, то была прихожая, рядом слышалось женское дыхание.

— Они убьют моего слугу.

— Но не убьют вас.

— Я бросил Лепорелло в беде.

— Может, у него достанет сноровки…

Среди звона шпаг мы различили крик. Все затихло. Но лишь на миг, потом послышались стоны раненого, топот убегающих ног, и кто — то завопил: “За ним! Не дайте ему уйти!” Женщина взяла меня за руку,

— Не тревожтесь, Дон Хуан. Ваш слуга…

— Вы уверены, что он сумел убежать?

— Наверняка. Следуйте за мной.

Я подчинился. Двери, коридоры, темные комнаты, патио, где я побывал нынче утром, ароматы, пение фонтана. Мы шли довольно долго. Порой свет, проникавший сквозь окна без ставень, позволял мне разглядеть белые стены, мрачные тени шкафов, пятна картин. Женщина была моего роста и уверенно двигалась в темноте.

Она отпустила мою руку и отодвинула затвор на какой — то двери.

— Погодите.

Я слышал, как она прошла туда — сюда по комнате, потом зажгла свечу. Она стояла в углу, ко мне спиной, и свет вычерчивал ее силуэт. На ней было изящное платье свободного покроя, волосы падали на плечи, словно она только что поднялась с постели. Она взяла канделябр, повернулась и двинулась ко мне, а когда оказалась достаточно близко, подняла свечу и осветила свое лицо. Ей было лет тридцать — тридцать пять, она была красива. Я окинул взглядом ее фигуру, но платье скрывало все, кроме выступавших вперед полукружий груди.

— Я донья Соль, жена Дона Гонсало.

— Но… вы так молоды!

— Я вторая его жена.

— Все равно… Командор — старая развалина!

Она горько улыбнулась и поставила подсвечник на стол.

— Если бы только это…

Теперь она говорила в полный голос, не таясь, и даже с долей театральности. Потом положила руки мне на плечи и заглянула в глаза. Взор ее пылал, губы дрожали.

— Что вы думаете обо мне?

— Мне трудно судить, я вас не знаю.

— Взгляните на меня получше, Дон Хуан. Нравлюсь я вам?

— Это да.

— Заметно ли, как я несчастна?

— Вы кажетесь слегка печальной.

— Нет, нет. Я несчастна. Горе разрушило мою красоту. Когда меня выдали за Командора…

Я и раньше слышал в доме какой — то шум, но тут он раздался так близко, что Донья Соль замолкла на полуслове.

— Мой муж! За ним сходили. Но не бойтесь. Если он обнаружит вас в спальне жены, ему это будет безразлично.

— Зато мне — довольно неприятно, — пошутил я. — Доселе мы считались друзьями.

— Я избавлю вас от встречи с ним.

Она подтолкнула меня к маленькой дверце, отперла ее, и я оказался в узкой комнате, заставленной шкафами. Над дверцей имелось стеклянное окошко, и я, изловчившись, добрался до него, чтобы наблюдать за происходящим. В дверь спальни колотили, голос Дона Гонсало громыхал:

— Эй! Скорей открывайте! Чтоб вам всем сгореть!

Донья Соль неспешно взяла свечу и отворила дверь. Дон Гонсало вихрем ворвался внутрь. За ним следовала юная девушка в накинутой поверх рубашки шали. Донья Соль повернулась к мужу, так что девушка оказалась в тени.

— В дом пробрался мужчина!

— И вы ищете его здесь?

— Я буду искать его хоть на дне преисподней! И убью наглеца!

В правой руке он держал огромную шпагу, в левой — пистолет. Донья Соль хранила невозмутимость.

— Велите принести огня и обыщите все.

— Тут? К чему? — Он повернулся к Донье Соль и окинул ее презрительным взглядом. — На тебя — то уж никто не позарится.

— Тогда зачем вы меня разбудили?

— Чтобы ты присмотрела за дочкой, пока я стану обыскивать дом.

— При упоминании Эльвиры голос его дрогнул, и глаза заметались, отыскивая ее во мраке. — Ты здесь?

Дочь шагнула вперед и оказалась на свету. Она была миловидной, стройной и грациозной. По спине рассыпались темные волосы с золотистым отливом. Небрежно накинутая шаль оставляла открытыми пухлые, красиво очерченные руки.

Дон Гонсало протянул чудовищную лапу с зажатым в ней пистолетом, обнял дочь за плечи и пылко притянул к себе. Она подчинилась, но как — то вяло. Дон Гонсало спрятал пистолет и пальцы его нежно погладили обнаженные плечи Эльвиры.

— Честь дочери… — начал Дон Гонсало, все крепче прижимая к себе девушку.

— Оставьте ее на меня и ступайте, а то незваный гость успеет улизнуть.

— Я разрублю негодяю башку надвое! — взревел Дон Гонсало и выпустил Эльвиру, но прежде еще раз погладил. — Я покажу, покажу этим севильским юнцам, что такое…

Донья Соль захлопнула дверь, оборвав вопли мужа. Девушка прижалась к стене.

— Я так хочу спать, — промолвила она певучим голосом.

— Сдается мне, сеньорита, что вы не слишком обеспокоены случившимся.

— Как и ты сама. Я не привыкла к такого рода покушениям, потому и не знаю — радоваться мне иль слезы лить.

— Но неужели тебе не боязно: в доме прячется какой — то мужчина, может статься, ему нужна ты?

— А чего мне бояться, если никогда ни один мужчина не искал меня? Да случись такое, я, верно, не испугалась бы. Надо думать, мужчины не так дурны, как судит отец, а есть среди них и красавцы. Вот и пускай бы один из них оказался рядом со мной, остался навсегда. — В тоне ее засквозила игривость, а по губам пробежала улыбка досады и горечи. Она скинула шаль и взяла в руки веер. — Жарко! Почему ты не откроешь окно?


— А если кто с улицы увидит тебя раздетой?

— Но я просила открыть только окно, а не ставни. К тому же…

На ней была рубашка из такой тонкой ткани, что сквозь нее просвечивало тело. Донья Соль отнесла подальше свечу и распахнула окно. Эльвира подошла к окну, подняла руку над головой и продела пальцы в решетчатый узор.

— Эльвира!

— Что?

— Если вернется твой отец…

— Пускай. Какой грех в том, что я хочу глотнуть воздуха?

— В том греха нет.

— А в мечтах о муже, который оберегал бы дом от незваных гостей?

— И в этом нет греха. Но вслух о таких вещах не говорят.

— Какая разница, говорю я иль нет, ежели они не выходят у меня из головы? Только о том и думаю, и прямо бешенство одолевает — ведь мне уже скоро двадцать, и я знаю, что красива. — Она резко повернулась. — Не желаю больше сидеть взаперти, как велит отец. Ну где я бываю? Только в церкви — закрыв лицо, под надзором! Но мне известно, что есть иная жизнь, как, скажем, у моих служанок, которые проводят ночи в объятиях возлюбленных. Да, известно, я сама видала и мечтаю о том же. Пускай и меня обнимет мужчина, сделает счастливой. Если отец об этом не думает, я сговорюсь с каким — нибудь конюхом и, как простая служанка, отворю ему ночью дверь своей спальни.

Говоря так, она приблизилась к свету, и Донья Соль телом загородила огонек, так что фигура Эльвиры опять потонула во мраке. Эльвира замерла.

— Ты позволишь мне провести ночь тут, с тобой?

У Доньи Соль невольно вырвалось:

— Почему? Зачем?

— Затем, что тут дышится свободно, а в золоченой клетке, где сплю я, — нет воздуха. Вот было б у меня такое же окошко, с цветами, — я глядела бы на улицу, на проходящих юношей.

— Эльвира!

Они стояли совсем рядом. Донья Соль протянула к ней руки, обняла и усадила в кресло, задвинутое в самый угол. Я больше не видел ее — рамка окна открывала мне ноги ниже колен. Донья Соль опустилась рядом с ней на корточки и о чем — то зашептала.

Я стал находить свое положение пренеприятным. Кроме того, меня мучила загадка: я не мог уразуметь, отчего так приниженно держала себя Донья Соль с мужем и Эльвирой и отчего с таким пренебрежением обращались они с ней. Я кое — как спустился вниз и замер в ожидании. Прошло немало времени. До меня доносился шелест тихой беседы и шум, с каким Дон Гонсало обыскивал дом: крики, хлопанье дверей, проклятия. Меня клонило в сон. И сон таки едва не сморил меня, но тут воротился Дон Гонсало. Он кричал, что мужчина сбежал, но завтра утром все служанки предстанут пред судьей, и он дознается, хоть под пытками, кто и кому отворил дверь. Потом он повернулся к дочери.

— Нынче я стану спать у твоей двери, и в спальню к тебе можно будет войти только через мой труп.

— Я могла бы побыть с Доньей Соль, — прошептала Эльвира.

— Упаси Господь! Донье Соль надо позаботиться о себе самой. А ты пойдешь со мной, ведь я твой отец и должен оберегать твою честь. Да! Дочери — забота отцов! Нет в мире любви, крепче отцовской.

Шаги, хлопанье дверей, звон запоров. Мало — помалу дом затих. Только тогда Донья Соль выпустила меня.

— Вы разглядели ее?

— До меня доносился только голос. Было плохо видно…

— Она очень красива…

Опять та же грусть прозвучала в голосе Доньи Соль, и я напрягал память, вспоминая, где прежде слышал нечто подобное, пока в ушах моих не прозвучали первые слова, произнесенные Марианой, ее полное драматизма приветствие “Дон Хуан!”. У Доньи Соль тоже был голос исполнительницы канте хондо.

— Вы, верно, успели заметить, как я ненавижу их. — Она прижалась спиной к стене и смотрела на меня. — Всех здесь. Ненавижу молча, как рабыня, не смея ни словом, ни жестом выдать свои чувства. Ненависть живет в груди моей и гложет меня. А я прислуживаю мужу и его дочери с улыбкой на устах.

— Почему же?

— Иначе Дон Гонсало убьет меня. — Она опустила голову, потупила глаза. — Убьет сам или чужими руками. Ему легко будет сделать это. Достаточно донести на меня в инквизицию. — Она быстро подняла голову и посмотрела на меня решительно, дерзко. — Я иудейка. Вы не заметили, что в моих покоях нет распятия? Я не верю ни в Деву Марию, ни в Иисуса Христа.

Я отвесил ей почтительный поклон.

— Я лишен расовых предрассудков и никогда не был фанатиком. Но… как же Дон Гонсало?..

В глазах ее засветилась благодарность, она улыбнулась.

— Я расскажу вам историю о подлом коварстве и кое — что еще. Теперь мне тридцать пять, а замуж за него выдали в восемнадцать. Я была невинной девушкой с завидным приданым, отец же мой жил в постоянном страхе, потому что инквизиция давно зарилась на его богатства. Командор посулил ему защиту. Брак заключили тайно, Дон Гонсало привел мнимого священника, тот сперва окрестил меня, а после обвенчал нас. Я жила в доме отца, и Командор являлся каждую ночь. Инквизиторы словно забыли о нашей семье. И так продолжалось до той поры, пока Командор не пустил на ветер мои деньги. Тогда отца заточили в темницу, где он и умер, вот только наследства, как надеялся супруг, я не получила — всем завладели инквизиторы. Судьи вышвырнули меня из отцовского дома, и Командору пришлось забрать жену к себе. Для всех, в том числе для Эльвиры, я что — то вроде дуэньи. Теперь он презирает меня, а раньше… — Она покраснела и закрыла лицо рукавом. — Я была невинной девушкой, и этот выродок… — Слова ее звучали надрывно, губы дрожали. — Ему нравились молоденькие девушки, и как только я стала повзрослей, он выкинул меня из своей постели. А дочь его меж тем подрастала. Он просто надышаться на нее не мог. Мне ни разу не купил платья — я донашиваю те, что брошены Эльвирой. Не знаю, откуда берутся деньги, но он одевает ее в самые дорогие и красивые наряды. Вдруг, нежданно — негаданно являются швеи и принимаются шить из шелка да бархата. Делают примерки, Командор же выносит суждения, что хорошо, что плохо. А когда платье готово, Эльвира надевает его, чтобы порадовать отца, прохаживается под его восторженным взглядом. Для Командора это главная утеха.

Она снова заплакала. Я раздумывал, для чего она рассказывала мне такие подробности, и одновременно рассматривал ее. Во второй раз в жизни женщина оказалась так близко от меня; нетрудно было угадать, чем закончится дело, и все же, как и с Марианой, меня вело не столько желание, сколько любопытство. Я жадно смотрел на нее и слушал, словно стремясь разгадать тайну, мерцающую под уклончивыми словами. Но то, что открылось мне, я тогда назвать не сумел бы, а может, оно и не имело названия, принадлежа только ей. Но так я рассуждаю нынче, когда познал столько женщин и научился видеть и ценить особенность каждой. Тогда я сравнил Донью Соль с Марианой — не более того, отметив отличительное: движения рук, дрожащую хриплость голоса, голубую жилку, трепетавшую на шее.


— Нынче утром Командор зашел ко мне. Вернее, ворвался, не постучав, раздвинул занавеси, отворил окна. “Вставай, иудейская сука!” — крикнул он мне. Я трепеща подчинилась. Когда я оказалась посреди комнаты, там, рядом со столом, он запустил руку в вырез моей рубахи и разодрал ее сверху донизу. Я хотела спрятаться, скрыть наготу. “Подожди!” Он оглядывал меня, кружа вокруг. “Ты еще красива, еще можешь завлечь неопытного мальчишку!” Он опять принялся поворачивать меня туда — сюда, ощупывать, щипать. “Немного увяла, правду сказать, но ежели ты не забыла моих уроков, в постели сгодишься, будешь даже получше прочих. Да постарайся! Другая — то могла бы меня и надуть, но ты у меня на хорошем крючке”. Он грубо толкнул меня обратно в постель и продолжал: “На самом деле, ты не жена мне, а наложница. о чем я тебе твердил не раз. Стоит мне пойти к викарию и признаться… Так что супружество наше ненастоящее, и, значит, честь твоя или бесчестье меня не задевают. К тому же тебя никто не знает… как супругу Командора де Ульоа. Почему в Севилье за мной укрепилась слава ревнивца? Я позаботился об этом, дабы иметь повод никому тебя не показывать, дабы никто не дознался, что в доме моем живет такая мерзавка. Я держу тебя при себе только из жалости. И ежели ты до сих пор не попала на костер…” — Она на несколько секунд замолчала. Слез уже не было. — “Неопытный мальчишка” — это вы, — сказала она и снова замолчала.

У меня, должно быть, сделалось совсем уж глупое выражение лица, глупое и изумленное, потому что она не сдержала улыбки.

— Он объяснил, что мне назначена роль приманки. Он поселит меня совсем в другом доме, отдельно, даст вышколенных служанок. “Мне нужны деньги, а твой проклятый отец убрался на тот свет, оставив меня с носом. Мне нужны дублоны на балдахин для статуи Девы Уповающей. Будет только справедливо, если ты добудешь мне их. А если все сделаешь как надо, я даже поделюсь с тобой”. Я успела прийти в себя и слушала его поношения спокойно. Только спросила, какой вы из себя, “Красивый и честный малый! Вот увидишь, так что тебе повезло”.

— “И он на самом деле очень богат?” — “Богаче нет в Севилье!” — “И знатен?” — “Из готов, как и я сам!” — “Но, может, тогда надежнее и достойнее женить его на Эльвире?” Он двинулся на меня, бешено вращая глазами. “Что?” — “Женить его на Эльвире. Ведь и она…” Он схватил меня за руку, опять выволок из постели, встряхнул что было сил. “Иудейская сука! Как тебе только взбрело в голову, что Эльвиру можно выдать замуж! Тело моей дочери никогда не послужит на потребу ни одному мужчине! В этом доме уже есть одна потаскуха!” Он рвал и метал. Готов был убить меня. “Выдать замуж Эльвиру! В жизни она не увидит другого мужчины, кроме меня! А перед смертью заточу ее в монастырь. Чтобы дочь моя стала ублажать похоть Дон Хуана!” С этими словами он быстро убрался.

— Здесь что — то не так, — перебил я ее. — Как бы ни любил он свою дочь, это слишком. Так не ведут себя и самые ревнивые мужья!

— А вскоре появились вы. — В глазах Доньи Соль загорелись веселые огоньки и с лица стерлись следы печали. Она неожиданно рассмеялась. — Ну и переполох вы устроили среди служанок! Та, что отворила дверь, прибежала словно околдованная и велела остальным поскорее пойти взглянуть на вас. И все до одной будто одурели, потом принялись перешептываться, называть вас красавчиком, говорить, что готовы хоть теперь же поладить с вами… Я тоже полюбопытствовала…

Я сел на край постели, лицом к ней. Донья Соль, сложив руки вместе, замолкла. Потом колени ее подогнулись и она упала к моим ногам.

— Дон Хуан! Вы человек или дьявол?

Мне стало смешно, и одновременно я почувствовал к ней безмерную нежность. Я погладил ее по щеке.

— Сохрани меня Господь! Я даже бесами не одержим, по крайней мере, надеюсь, что это так. А дьявол не внушает мне ни малейшей симпатии.

— Тогда почему же?.. — Она запнулась, обняла мои ноги и стала смотреть на меня в полном изумлении. Но в глазах ее горел странный свет. — Почему с того мига, как я увидала вас, я возжелала, чтобы Бога на свете не было, и я могла принадлежать только вам? Почему весь день я ожидала вас, как ожидают Мессию? И почему теперь, рядом с вами, я чувствую себя так, словно попала в рай? Вы для меня — Предвозвестие, сделанное Аврааму! Вы — моя жизнь, мое счастье и победа!

Ее руки стали поспешно расстегивать платье, и мгновение спустя она предстала предо мной нагая.

9.

Я запретил себе ожидать чего — то особенного, укротил воображение; но осмотрительность не помогла мне избежать в финале разочарования, и я снова почувствовал, как погружаюсь в вечность, встаю лицом к лицу с Богом. Все случилось так же, как с Марианой, только было богаче оттенками, ярче. Главное отличие состояло в том, что я не испытал желания вытолкать донью Соль из постели тумаками, может, оттого что уже начал свыкаться с любовными разочарованиями, может, оттого что понимал: за доньей Соль не было никакой вины, как не было ее и за Марианой — или любой другой женщиной, окажись она на их месте. Я вел себя почтительно и ни разу не улыбнулся, выслушивая слова чуть ли не религиозного восторга и видя, что донья Соль воспылала ко мне явно мистической любовью. Она же то возносилась к самым вершинам этой любви, коей я не мог разделить, то погружалась в неведомую пучину, словно ныряльщик ко дну моря; но добывала она там не жемчужины, она приносила на устах своих улыбку счастья. Сначала мне было любопытно проверить, как, несмотря на все различия, две женщины вели себя столь сходным образом — разными были лишь слова, которые помогали им выразить чувства. У доньи Соль они походили на молитву, в остальном состояние доньи Соль, по крайней мере внешне, вполне можно было уподобить блаженной отрешенности Марианы. И все же я сумел избегнуть главной ошибки: мне удалось раз и навсегда убедить себя, что в таких случаях все женщины испытывают одно и то же, поэтому я перестал интересоваться их ощущениями, чтобы заняться их чувствами. Поступи я иначе, жизнь моя, видимо, и сложилась бы по — другому; ведь донья Соль, сама того не ведая, несла на губах своих то блаженство, кое дьявол сулил мне во время первого искушения. Но я открыл нечто, напрямую связанное с предыдущими событиями, более важными, — отчего забыл о чувственных радостях и разом возвратился к мыслям о Господе. Мне открылось, что донья Соль не преувеличивала — я на самом деле заменил ей Бога, и она искренне возжелала, чтобы Бога не существовало, тогда она будет принадлежать целиком только мне. Словом, я таил в себе нечто, позволявшее мне соперничать с Господом, во мне — или, верней сказать, через меня — действовали силы, до сей поры сокрытые, и для женщин они были неотразимы и заставляли их мечтать о соединении со мной на веки вечные, видя в подобном соединении высшее блаженство, природа коего, по здравому размышлению, потрясла меня. Признаюсь, что придя к такому выводу, я испытал ужас и на некоторое время, не могу сказать, на какое именно, потерял способность двигаться дальше и чуть не бросился бежать прочь от этого ложа, сотрясаемый раскаянием; я даже соскользнул с постели на черно — белые плиты, пал на колени, моля Бога простить мою дерзость. Но тут на память мне пришел смех предков, ехидный голос адвоката, который спрашивал: “Ну что, юноша, не вы ли возомнили, будто в силах бросить вызов Всевышнему? Не вы ли похвалялись, будто способны положить жизнь свою на то, чтобы исчерпать грех до последних пределов? Ну же, бегите поскорей к Командору, поклонитесь ему в ножки, молите о прощении, а остаток жизни советую вам провести в картезианском монастыре, коль на большее вы не годитесь!” Я вскочил с пола, преисполненный гордой решимости, руки мои снова потянулись к донье Соль, и я вознес ее к вершинам такого блаженства, какое только может вообразить человеческий разум, и сам я вознесся превыше всех людей. И настал миг, когда она безоглядно погрузилась в себя, когда через каждую ее пору наружу рвались стоны наслаждения. И тут душа моя послала адвокатишке последний вызов: “Вы еще увидите, на что я способен!”


И все же чувство вины не покидало меня; наоборот, оно росло в душе моей, заполняло ее собой, и я вступил в сражение с ним, призвав на помощь самые изощренные доводы, и одержал — таки победу. Но главным было иное: я почувствовал удовлетворение, увидав в раскаянии знак того, что Господь не отвернулся от меня, что он принял вызов и пытался воздействовать на меня самыми тонкими, самыми божественными из своих методов. Если Величием моего Соперника можно было бы измерить мою собственную значимость — с учетом разделяющего нас расстояния, потому что я никогда не был настолько глуп, чтобы равнять себя с Богом, и никогда не забывал, что победа будет за ним, — мои предки могли бы гордиться мной.

Донья Соль задремала. Я подошел к окну и вдохнул аромат цветов. Весенние волны врывались в комнату, тело мое набухало ими и тоже чувствовало себя весной. Я увидал Лепорелло, который стоял у стены, надвинув шляпу на глаза, словно спал. Рассветные лучи возвращали его одежде цвета. Я тихо окликнул слугу. Он поднял голову и подбежал к оконной решетке.

— Вы здесь?

— Думаю, что скоро выберусь отсюда, хоть нельзя сказать наверняка… Жди меня у площади, на углу.

Он неспешно пошел прочь. А я еще несколько минут постоял у окна, впитывая рассветную свежесть и наполняя ею свои вены. Потом вернулся в полумрак комнаты. Аромат цветов смешивался с ароматом, исходившим от тела доньи Соль, и смесь эта рождала тревожный и будоражащий запах, что — то вроде запаха ладана.

Донья Соль села в постели, скрестив руки и опустив голову на грудь. Я сел рядом и взял ее руки в свои. Она взглянула на меня с нежностью и отстранилась.

— Не трогай меня больше, жизнь моя.

Я собрался было обнять ее, но она выскользнула из моих рук.

— Что случилось?

Она вцепилась в мои плечи и изо всех сил удерживала меня на расстоянии.

— Не знаю, сумеешь ли ты понять…

Я попытался польстить ей своим ответом:

— Почему же нет, если мы — одно.

Она улыбнулась.

— Нет, Хуан. Мы составляли одно целое, по крайней мере я была частью тебя и чувствовала, что ты стал тебя частью моего тела и моей души. Но чары уже разрушились…

— В нашей власти вызывать их снова и снова.

Она покачала головой.

— Нет. Мне такое больше не удастся. То, что случилось нынче ночью, случается только однажды, и довольно. Кроме того… — Она отпустила мои плечи, руки ее безвольно упали. — Я больше не хочу этого и никогда не захочу. Я много чего успела испытать в жизни, и наслаждения мне опостылили! Когда нынче утром я увидала тебя, мне показалось, что ты дашь мне иное, тогда я еще не знала, что именно, но что — то прекраснее наслаждения, может даже любовь…

Она вскочила с постели и принялась одеваться. По мере того как она одевалась, к ней словно возвращалась стыдливость, она торопилась прикрыть наготу.

— Как передать тебе, Хуан, что открылось мне там, наверху, в мире, куда ты увлек меня и куда я так мечтала попасть… — она запнулась и недоверчиво взглянула на меня. — Ты не будешь смеяться?

Я поймал ее руку, повисшую в воздухе, и поцеловал. Она сжала мою.

— Спасибо, Хуан… Я боялась… Все так невероятно и разом так просто! Ты привел меня к любви, помог испытать ее… И разве странно, что в твоих объятиях я нашла Бога? Знаешь, я хотела сделать своим Богом тебя, мечтала забыть моего собственного, а ты вернул меня к Нему… Почему ты так смотришь, Хуан! Благодаря тебе я почувствовала, насколько полно принадлежу Ему, даже в детстве, когда вера во мне была крепче, я не испытывала такого. И поэтому я еще больше люблю тебя.

Видно, в глазах моих отразилась оторопь: я ждал от доньи Соль самых невероятных признаний, самых безумных слов, но никак не этого. Она говорила пылко, будто в экстазе, не ведая, как сильно ранит мою гордость, не ведая, что от нее я узнаю: Господь оставил меня в дураках.

— Теперь я знаю, что ничего плохого в сем мире не совершу, и готова на любую жертву. Да, Хуан, даже умереть на костре, лишь бы Бог простил моего мужа. И такой день, верю, наступит. А до тех пор останусь рабой дона Гонсало и его дочери. Я все сделаю ради нее…

Она вдруг замолкла и схватила меня за руку.

— Ты должен жениться на Эльвире! Избавь ее от отца, Хуан! Укради, коли надо! Я дам тебе ключ! Напиши ей письмо, подкарауль в церкви, пусть она на тебя посмотрит! Она тотчас влюбится — и в твоих объятиях станет нежной и доброй! Не говори “нет”, Хуан!

Ее взгляд умолял, ее голос подстегивал. Я же в ответ не мог выдавить из себя даже улыбку.

10.

Мы добрались до дома с первыми лучами солнца. Я был взбешен, но вместе с тем наиболее трезвая часть моего рассудка требовала, чтобы я как следует обдумал ситуацию и попробовал разобраться в ней. “Ясно одно, Хуан, кое — что ты упустил из виду, ибо Бог — это любовь, и если донья Соль нашла в тебе любовь, значит, ты невольно помог ей прийти к Богу. Ты замахнулся слишком высоко. Лучше оставаться в тени; пускай Его предугадывают, точно не распознав, ты ли есть Бог, на которого они уповают. Тогда ты не станешь препровождать их прямехонько в Его руки, нет, они окажутся в твоей власти. Но это, разумеется, если они веруют. А вот тем, кто веры лишен, было бы недурно открыть тайну Вечного и его прелести, дабы потом мог ты сказать Господу: “Вот тебе дар мой, но рожден он для Тебя из греха”. Было бы недурно, недурно… Идея показалась мне безупречной, и тут я подумал: а почему бы не испробовать ее на Эльвире. Донья Соль пообещала мне ключ, указала время, когда та каждодневно отправлялась к мессе. У меня оставалась пара часов.

Лепорелло помог мне разуться и принес с кухни кое — какие закуски, потому что оба мы были голодны. Потом он спросил, не желаю ли я вздремнуть. Я ответил, что нет, что хотел бы только прилечь, прямо так, не раздеваясь, и что вскорости нам предстоит снова выйти из дома. Потом он принес бумагу и перо, и я принялся сочинять любовное послание. Письмо вышло длинное, пошлое, витиеватое, я перечел его и, негодуя на себя, разорвал. Дожить до двадцати лет и не научиться начеркать юной даме несколько пылких слов! Мне пришло в голову порыться в отцовских книгах, может, кто — то из поэтов даст мне урок любовного красноречия… Но отец мой всю жизнь читал только эпико — героические сочинения и богословские трактаты. Я обозлился еше пуще, и гнев погнал меня в патио. Дворик в эти часы был прохладен, пуст и тенист. Меж розами и апельсиновыми деревьями бил фонтан, ласточки пили воду. Черный упитанный кот, притаившись в углу, изготовился к прыжку, прыгнул, но толстое брюхо помешало ему достичь цели. Я счел это упреждением себе: велеречивая эпистола обречена на провал. Но как вместить в пять — шесть слов все, что желал я сказать Эльвире? Я сел на скамью рядом с розовыми кустами, глубоко вдохнул аромат цветов и крепко задумался. Дело было спешным и не терпело кружения вокруг да около. Не годился тут и слишком высокий стиль — я помышлял о телесном союзе, но не духовном. Я опять потребовал бумагу и перо и сочинил новое послание, получилось чуть менее двух квартилий. Тоже не слишком коротко, но куда как решительней. Я начал исправлять то тут, то там; вымарал пустые словеса, ужалвступление, и после часа трудов от письма осталось лишь следующее: “Это я сегодня ночью проник в твой дом и стоял так близко от тебя, что пистолет твоего отца был направлен мне прямо в сердце. Я — то, о чем мечтает тело твое. Я вернусь”. Внизу я поставил свои имя и фамилию. Письмо, как легко обнаружить, содержало только одно утверждение — ложное, но эффектное, да и главная фраза на деле принадлежала не мне — слишком она походила на первые слова Марианы: “Я то, о чем вы мечтаете”. Ежели словам этим научил ее Командор, в чем я ни минуты не сомневался, ибо безграмотной девице в жизни самой не додуматься до столь театрального зачина, то я возвращал мяч, но теперь уж с камнем внутри, иначе говоря, я отразил удар оружием противника, но сперва как следует наточил его.


Часы на Хиральде пробили восемь раз. Я поднялся в свою комнату, сменил платье на более легкое и нарядное, а потом, спрятав письмо в карман, направился к церкви, где Эльвира имела обкновение слушать утреннюю мессу. Лепорелло плелся сзади. До места мы добрались загодя, так что у нас было время побродить и посмотреть, кто входил в храм и кто оттуда выходил.

Эльвира явилась ровно в девять, с двумя дуэньями по бокам и двумя слугами за спиной. Я заметил их издали, и у меня хватило времени встать в дверях и там дожидаться ее — одна из нищенок охотно уступила мне свое место и даже подмигнула, разгадав мой коварный замысел: “Коли надобно тайком передать записочку, положитесь на меня”. Как только Эльвира приблизилась, я метнул на нее дерзкий взгляд. Она споткнулась, я послал ей улыбку. Она подняла вуаль и открыла лицо, я взглядом поблагодарил ее. Заметив, как она затрепетала, я показал ей свою руку с зажатым в ней посланием. Эльвира замешкалась и вздохнула. Я жестом пояснил, что она вольна принять письмо иль отвергнуть. Проходя мимо, она уронила молитвенник; один из слуг кинулся за ним, но я успел наступить на книгу. Слуга свирепо выпятил грудь. Я тоже принял воинственную позу. Мы обменялись грозными взглядами, но, видно, он все же одумался и сделал шаг назад, я смог нагнуться и поднять книгу. Эльвира громко промолвила: “Отец убьет вас”. Я ответил: “В этом нет нужды, дочь уже сразила меня наповал”. Она спрятала письмо в перчатку и торопливо вошла в церковь.

Эльвира села в один из первых рядов. Я наблюдал за ней, укрывшись за колонной: она уткнулась в молитвенник и не поднимала головы, но я разглядел, как дрожали ее губы. Лепорелло стоял рядом со мной и самозабвенно следил за полетом мухи, ему не было дела до моих забот.

— Когда она станет уходить, я поспешу за ней, а ты проверь, не выкинула ли она письмо.

Проповедь длилась долго, Эльвира сидела неподвижно и, кажется, ничего вокруг не замечала, так что, если бы не дуэнья, не подошла бы и под благословение. Когда же она собралась покинуть храм, я двинулся вперед, чтобы увидать, как она выходит, и чтобы снова предстать перед ней. Четыре пары пылающих гневом глаз охотно испепелили бы меня, но в глазах Эльвиры я заметил ожидание. Своим же взглядом я желал внушить ей лишь одно: “Ты будешь моей”.

Было еще рано. Синее небо Севильи пересекала стая голубей. Яркое солнце и белизна стен делали тени более темными, почти черными. До меня донесся аромат жасмина, но рядом со мной расположились нищие, распространяя свой неистребимый запах. Тут из храма вышел Лепорелло и, зажав нос одной рукой, другой протянул мне что — то. На ладони моей оказалась кучка бумажных обрывков. Я взглянул на них и швырнул по ветру.

— Следуй за мной.

— Домой?

— Да. У нас есть дело.

Я заперся в мрачной зале с покрытым сверкающей плиткой полом, снял камзол, расстегнул ворот рубашки и закатал рукава. Становилось чертовски жарко, и мозг работал вяло, словно желая отдохнуть, выключиться и отдать тело во власть одних лишь ощущений. Я велел принести чего — нибудь холодного, и мне подали ледяной воды с анисовкой, которая помогла мне взбодриться. В голове начало проясняться, но тело давила усталость. Я прилег на диван, чтобы рассудок мой поработал покойно, но тотчас заснул. А когда проснулся, уже миновал полдень. Вокруг на цыпочках кружил Лепорелло. Услыхав, что я шевельнулся, он подскочил ко мне.

— Вот, принесли пакет.

Я разорвал обертку. Внутри лежали ключ и какие — то бумаги. Донья Соль прислала мне план дома, на нем был обозначен путь к спальне Эльвиры, имелась и приписка: “Эльвира поведала мне, что в церкви увидала мужчину, краше которого нет на свете. Это был ты? Благодарю! Я сказала, что тот мужчина. наверно, предназначен ей судьбой, и глаза ее вспыхнули надеждой. Не обмани меня! Полагаю, все легко уладится и можно будет отыскать сговорчивого священника, который вас обвенчает. Как бы мне хотелось при том присутствовать! Ты позволишь? Клянусь: увидав тебя счастливым, я обрету силы для своей жертвы. Напиши ей, Хуан, нынче же напиши, пусть твой слуга в час молитвы доставит письмо к моему окну, я сама положу его Эльвире на подушку. Объясни ей, что в церкви был ты”.

Ах, простодушная донья Соль! Теперь я знаю, что все женщины спят и видят, как бы поспособствовать чужой любви, обожают устраивать тайные свидания и помогать двум любящим любить друг друга еще сильней; но тогда — то мне почудилось, что супруга дона Гонсало проявляла чрезмерное великодушие и что она очень уж поспешно двигалась вперед по дороге, ведущей к святости. Я поклялся в душе не разочаровывать ее, а так как письмо подстегнуло мое воображение, я тотчас набросал несколько строк для Эльвиры: “Как это письмо добралось до тебя, так я доберусь в одну из ближайших ночей до губ твоих. Я дам тебе свободу. Дон Хуан”. Я вручил письмо Лепорелло и снабдил того указаниями.

— Это для той, вчерашней, хозяин?

— Стоит ли о ней вспоминать? Нет, для другой, но из того же дома.

— Так быстро проходит любовь?

— Трудно ответить в общем и целом. Та любовь умерла, едва родившись, скорей всего, и завтрашняя дольше не протянет, хоть тут ярискую…

И тотчас в мозгу моем сверкнул луч, я осекся. “Я рисковал, мне угрожала женитьба”. Ведь мое доброе сердце не позволит мне покинуть соблазненную Эльвиру, мои моральные устои приведут меня к алтарю, даже если сердце мое остынет. “Брак был одним из условий игры, в которую я готов был ввязаться, и правила игры следовало либо целиком принять, либо с ходу отвергнуть, без оговорок и уверток”. До сей поры справедливость была на моей стороне, но если я соблазню и брошу Эльвиру, у Командора появятся веские основания считать меня виноватым, он будет вправе назвать меня подлецом и плюнуть мне в лицо.

И все же что — то подсказывало мне: игра не была чистой, и я, поддаваясь ей, своей волей шел в ловушку, притворяясь слепым. Иначе говоря, мы либо принимаем условности, либо глядим правде в глаза и подрываем установленный порядок. Это я понял еще в Саламанке, когда плоть моя пребывала в невинности, а дух еще не дерзнул возмутиться против Всевышнего: уже тогда мне нравилось докапываться до основ общепринятых истин и убеждаться, что они лишены внутреннего стержня и зиждятся на фундаменте из нелепых правил, голословных утверждений. “Грешно совращать девицу, — говорил нам профессор, — ибо это будет действием, совершенным против воли ее отца”. — “А если у нее нет отца? — спрашивал я. — Или отец сам ее к тому понуждает?” Профессор начинал выстраивать цепь силлогимов. “Но отчего же мы почитаем за грех, если свободная женщина волею своей соединяется со свободным мужчиной?” — продолжал я допытываться. И к вящему гневу педанта делал вывод: “Самоочевидно: коль скоро Бог прямо наложил на это запрет, то потому, что акт сей по сути своей — акт религиозный…” На что преподаватель отвечал мне: “Сеньор Тенорио, у вас еретический склад ума — уже только в силу любви к противоречиям”. А я отвечал: “Это лишь прием, сеньор, не более того, я прибегаю к нему из учтивости: задаю вам труднейшие вопросы, дабы вы их разрешили и тем явили нам тонкость своего ума”. Но профессору так и не удалось внятно втолковать мне, почему мужчина обязан жениться на девушке, которую соблазнил, и не должен жениться на проститутке, чье тело купил.


И вот теперь, размышляя о своих нравственных обязательствах перед девицей, я приходил к выводу, что жениться на ней и убить ее отца — вещи логически трудно совместимые, словом, вещи, которые без грубой натяжки немыслимо поставить в один ряд. Нет, нет! Убийство здесь прозвучит фальшивой нотой, царапаньем по стеклу, станет неловким мазком на картине. Смерть добавит к комедийной интриге неуместный трагический оттенок. Верней было бы позвать Командора и сказать ему: “Вы — глупец и пугало гороховое, я решил украсть вашу дочь, а после жениться на ней, просить у вас ее руки и заключить с ней брак подобающим образом. Теперь, когда дело сделано, поступайте как знаете. Я привел ее в свой дом и обращаюсь, как должно обращаться с сеньорой, и уверяю вас: брак наш вполне законен…” и так далее. Командор учинит скандал, станет угрожать судебным разбирательством и бог весть чем еще, а в конце концов попросит денег. Я ему их, наверно, дам. Но мои высокочтимые предки там у себя, в особо им отведенной части загробного мира, отвернутся от меня. И адвокат засмеется своим ехидным смехом — снисходительно, словно знал обо всем заранее. “И чтобы закончить вот этим, ты строил из себя трагического героя? Ради этого, милый племянничек, ты произносил пылкие речи, бросал вызов Богу? Ведь ты обращался к небесам в надежде быть услышанным. Во всяком случае, меня ты встревожил. А оказывается, то были не более чем словесные хлопушки! Все успокоилось свадьбой. Дон Гонсало добился своего — заграбастал твои денежки, и как раз так, как замыслил, приманив тебя женским телом. А то, что это тело его дочери, а не доньи Соль, ничего не меняет”.

И адвокат был бы прав. Крыть мне было бы нечем.

— Лепорелло, скажи — ка, в каких случаях соблазнитель избавлен от обязанности жениться на соблазненной им девице?

— Нет таких случаев, коли он кабальеро. Разве что…

— Разве что?

— Разве что он уже женат, хозяин. Но тут и греха будет поболе, потому как он еще и прелюбодействует.

— А ты полагаешь, что плотский грех бесчестит прелюбодея?

— В любой порядочной земле, хозяин, обесчещенным считают супруга. Иль отца, когда речь идет о незамужней девице.

— И по — твоему это справедливо?

— Тут судить не берусь. Так заведено испокон веку.

— Завел — то это небось дьявол.

Лепорелло дернулся и взглянул на меня сердито.

— Чего уж валить на дьявола все подряд? Человек — то и сам не промах по части дурных дел, и без дьявола управляется.

Я, расхохотавшись, схватил его за руку.

— Разве этому учит тебя богословие?

— Знать не знаю, учит оно этому иль не учит, но тут я и свое рассужденье имею. Избавься мир от дьявола, лучше в мире не будет.

Я подвел его к окну, откуда задувал свежий ветерок.

— Никогда не повторяй такое на людях. Это ересь. Хотя…

— Что?

— Хотя сам я замышляю согрешить на свой манер, то есть дьявол тут будет ни при чем, даже против его воли. Я — сам и ради себя самого, но от моего греха людям вреда не будет. Получится что — то вроде ученого диспута, спора между Господом и мною. И другим до того дела нет.

— Так ведь вы на помыслах не остановитесь… Начнете богохульствовать вслух, вас детки могут услышать.

— А разве такой путь заказан: творить добро, замешенное на кощунстве?

— Очень уж дело хитрое, как мне сдается.

— Да разве невозможное? Скажем, вот я теперь…

— Что, хозяин?

Я схватил его за плечи и взглянул ему в глаза.

— Что ты обо мне подумаешь, если я женюсь на Мариане?

В его зрачках на миг вспыхнул странный огонек.

— Я только слуга, сеньор. Не мне судить того, кто мне платит.

— Я уверен: Мариане я бы сделал добро. Но ведь на самом деле я совершил бы кощунство, ибо брак сей послужит мне лишь средством: тогда совесть моя не вынудит меня жениться на девице, которую я вскорости намерен соблазнить.

— Ту, что была в церкви? — Лепорелло задумался. — И мне дозволено сказать свое слово?

— Разумеется.

Он поднес к губам сложенные в щепотку пальцы.

— Девочка всем на зависть!

— Больше тебе нечего сказать?

Он улыбался.

— Ведь я не Тенорио, хозяин. Мы — люди простые, и чести у нас нет, потому что нет денег, нам нет нужды заглаживать грехи. Слюбиться можно с кем угодно, а потом уж — старайся выкрутиться. Совесть у нас не такая деликатная, как у господ. Подлыми мы родились, вот и ведем себя по тем деньгам, что в кармане имеем. Да от нас многого никто и не требует. Так что я бы на вашем месте голову себе не ломал и всякими сложностями не забивал, да в рассуждениях не исхитрялся, а шел бы прямиком к цели. Но я — то, хозяин, не Тенорио.

— Нет, ты не Тенорио, но ты — циник. Так?

— Самую малость, хозяин, в меру необходимости. Только в меру необходимости.

— Короче, ты советуешь мне идти прямо к цели? Правильно я тебя понял?

— Нет, где уж мне вам советы давать! Я смотрю со своей колокольни, у вас — свои резоны. Я только и сказал, как бы сам поступил на вашем месте, в этом и вся разница. А как поступить вам, то мне не по уму.

— Да я и сам, поверь, во многом не могу разобраться. По крайней мере, вот уждня два, как в голове у меня разброд и нет никакого порядка. Раньше все было проще: все стояло по местам, и не надо было думать. Теперь другое дело.

— Да отчего ж так, сеньор? — лукаво ухмыльнулся он, и даже подмигнул. — Оттого что успели переспать с парой бабенок? Такое случается с каждым в нужный срок, и в душе поднимается переполох… Но потом все становится на свои места.

— Да я — то не желаю, чтобы оно туда становилось. Мне больше по вкусу переполох…

— Ну коли так…

11.

Я принял решение. Было около шести вечера. Я отправился в дом к некоему нотариусу и велел составить дарственную запись, по которой Мариане переходило все мое состояние, все мое имущество — в качестве свадебного дара, чтоб в мое отсутствие она могла распоряжаться им как владелица и сеньора. Нотариус позволил себе выразить сомнения: не чрезмерна ли общая стоимость дарения, и уведомил меня, что, как правило, мужья не отписывают супругам всего, чем владеют. Я сослался на какие — то причины, которые если и не убедили его, то заставили примолкнуть. Справив нужные бумаги, я вернулся домой. И тотчас написал Командору, приглашая его к себе на десять вечера. Затем пошел к Мариане, которую не видел весь тот день. Она была у себя, стояла на коленях перед Распятием и, судя по всему, молилась. Услыхав мои шаги, она оглянулась, поспешно поднялась и побежала мне навстречу: на груди ее был приколот букетик тубероз.


— Чем ты занималась?

— Молилась. Раньше мне на это недоставало времени.

— Тебе нравится молиться?

— Конечно. С сегодняшнего дня. Ведь раньше…

— Забудь это “раньше”, забудь себя прежнюю, теперь ты — другая. Я взглянул на ее новый наряд, на красиво уложенные волосы.

Запах тубероз горячил мне кровь и словно подталкивал к Мариане, но я уже дал себе слово не понуждать ее больше грешить.

— Да, кажусь — то я другой…

— Ты и есть другая, а станешь и вовсе непохожей на себя прежнюю. Я решил жениться на тебе, Мариана!

Она печально улыбнулась и положила голову мне на грудь.

— Не смейтесь надо мной, сеньор.

Я взял ее за плечи и, чуть отстранив от себя, посмотрел ей в глаза.

— Мы скоро обвенчаемся, Мариана, нынче же ночью. Здесь, в моем доме. Я прикинусь умирающим, чтобы священник мог выполнить все, что положено, укоротив обряд.

— Значит, обманом?

— Да, но это обман дозволительный. Только так и можно обвенчаться, когда время не терпит.

Мариана опустила голову.

— Я грешница.

— Но я ведь не собираюсь умирать немедленно, ты еще успеешь исповедоваться.

Она обняла меня, обливаясь слезами.

— Для чего вам это, сеньор?

— Ты того стоишь.

— Не могу уразуметь. Я — продажная женщина. Благородным господам на таких жениться не пристало. Что скажут люди?

— Люди поймут, что душа у тебя чистая и что сердце твое способно на самую великую любовь.

Она улыбнулась.

— Это да. Я готова умереть за вас.

Я поцеловал ее.

— Вот уж в чем нет нужды. Хватит того, что ты окажешь мне честь выйдя за меня замуж.

Она расхохоталась.

— Честь? Я — вам?

Из глаз ее исчезла печаль, исчез страх. Они сверкали новым, счастливым светом.

— А теперь подготовься как следует. Мне нужно отлучиться. Но я скоро вернусь. На сей раз, и вправду, скоро.

Уже успели спуститься мягкие и золотистые сумерки, пропитанные дразнящими ароматами. Я направился к адвокату, который занимался делами моего отца. Он удивился, увидав меня, провел в кабинет и предложил чего — нибудь выпить. Я объяснил ему цель своего визита.

— В ближайшие дни я убью одного человека. Да не удивляйтесь так, не пугайтесь! Я — не убийца и сделаю это не ради куража, я человек чести, и должен кровью смыть оскорбление. Ведь это так называется? Кровью смыть оскорбление — на дуэли. Но есть у меня опасения, что судьи не сочтут дуэль законным способом отправить подлеца в ад. Они похлопочут о том, чтобы наложить руку на мое добро, и я бы не слишком о том горевал, если бы речь шла только о моем богатстве; но вчера я все передал во владение женщине, на которой сегодня же ночью намерен жениться…

Адвокат вытаращил глаза и изобразил на лице испуг и изумление.

— …на которой сегодня же ночью намерен жениться. И мне нужно устроить так, чтобы никто не посмел коснуться ни этой женщины, ни ее имения. — Я положил на стол кошель, полный дукатов. — Взгляните, хватит ли тут на оплату ваших трудов? Да напишите расписку, где будет указана сумма вознаграждения и за какую услугу оно вам вручено.

Дрожащей рукой адвокат отыскал бумагу и перо.

— А вы, Дон Хуан? Что станется с вами? Вам грозит тюрьма?

— Я уеду, только и всего. Может, найду убежище. Пока не решил.

Он написал расписку и протянул ее мне.

— Извольте получить. Но зачем?..

— Вы ловкий и опытный адвокат. Вы должны убедить судей, что из состояния моей супруги лично мне не принадлежит ни сентимо, что все, чем владеет она, принадлежало ей до вступления в брак, как то и следует из бумаги, подписанной сегодня. И потому она не должна отвечать материально за мои деяния. Вот ваша задача. — Я поднялся. — Вы могли бы поручиться, что все решится должным образом?

Он тоже поднялся.

— Я лучший адвокат в Севилье. — Он проводил меня до передней. И по дороге еще раз попытался образумить, заставить все хорошенько взвесить.

Я вернулся домой. Лепорелло был уже там. Командор принял мое приглашение.

— А теперь узнай, где живет приходской священник и в котором часу он отходит ко сну.

12.

В половине десятого я еще был полон сомнений. Меня без видимой причины преследовал страх, непрошеный, как чих: не выбрал ли я заведомо ложный путь, не впутываюсь ли в скверное приключение, из коего не найдется достойного выхода? Я вспоминал недавние события, и теперь многое показалось мне нереальным, словно речь шла о фарсе, и действие развивалось в специально подготовленных для меня декорациях, в театре, где актеры знали и свою роль, и мою, а мне в комедии досталась роль простака. И я уже был готов пойти на попятный. Внутренние голоса называли меня дураком и наущали послать все к черту, воспользоваться визитом Командора и просить у него руки его дочери, и жениться на ней, как велит Господь. Подобные образы преследовали меня так неотвязно, что я задался вопросом, не Бог ли мне их посылает — в последней, полной любви попытке охранить меня. Я был польщен таким вниманием, такой приязнью Создателя. Но я задался и другим вопросом — уже из привычки к диалектическому анализу: а не дьявол ли мне их внушал? И это меня спасло, ибо я тотчас сообразил: Бог никогда не посоветовал бы мне жениться на Эльвире, ведь она была отнюдь не той женщиной, которая может направить мужчину на благую стезю. Дьяволово коварство привело меня в бешенство: подлое искушение добродетелью, соблазн вроде бы христианской жизнью, хотя в нее вкрапливалось великое множество ничтожных на первый взгляд мелочей — из тех, что как раз и способны завести всякого в преисподнюю, правда безрадостно, бесславно. Теперь я пришел к убеждению, что грешники, подобные мне, приносят лукавому только лишние хлопоты, ведь ему приходится с нами много возиться, мы вечно преподносим ему неожиданности, в любой момент можем поворотить все с ног на голову и ринуться в объятия Господа; потому — то дьявол всегда и отдавал предпочтение людям посредственным с их блеклыми грехами, тем, кто полагают себя вполне хорошими и не сомневаются, что попадут в рай, а оттого всю жизнь мучают окружающих своей несносной добродетелью. Но в тот миг, в миг колебаний, я еще до этого не додумался, Нет, сомнения мои были иного рода: мне казалось, что достойней принести покаяние, чем жениться на Эльвире. Может, так хоть ей удастся спасти душу, а ежели она станет моей супругой, мы оба неотвратно погубим себя.

Вот о чем размышлял я, ожидая Командора, в этот жаркий, непостижимый, пропитанный ароматами вечер, когда прикосновение ветерка к щеке напоминает женскую ласку. Какой поразительный отклик нашла во мне севильская ночь! Как остро, всем существом своим принимал я ее! Как успокаивала она меня, ублажала, какую будила жажду жизни! Да, я всегда сражался со своим чувственным телом, как святые боролись со своими. Тело мое влекло меня к супружеству и, скорей всего, из — за него я бы попал в Чистилище, ведь Чистилище уготовано Богом для посредственностей.


Командор влетел вихрем.

— С тобой что — то случилось?

Мы находились в патио. Клок лунного света падал на выбеленную стену, сзади темнели острые верхушки кипарисов, много ниже — апельсиновые деревья, еще ниже — цветы.

— Меня напугало твое письмо, — промолвил он.

— Право, нет повода для тревоги. Я послал за вами, потому что почитаю своим другом, и в решающий час, к каковому я теперь подступаю, не могу обойтись без вас. Я намерен жениться.

Он окаменел. В тот миг лицо его как никогда показалось мне сделанным из папье — маше и раскрашенным грубыми мазками — как у большеголовых карнавальных великанов.

— Что? — голос его дрогнул.

— Я намерен жениться — ровно через полчаса, и прошу вас быть при сем свидетелем.

Рука дона Гонсало нащупала спинку стула и стиснула ее. Другой рукой он отер пот со лба.

— Ты собираешься жениться, — громыхнул он. — Но на ком? Ведь ты никого не знаешь в Севилье.

— Я собираюсь жениться на Мариане.

Дон Гонсало сел. Он наморщил лоб, потом густые брови его поползли вверх.

— Я такой не знаю.

— Знаете. Это та потаскуха, что прошлой ночью в “Эританье”…

— Потас…

Он вдруг расхохотался, расхохотался оглушающим, громоподобным смехом, долгим, как шум речного потока. И все его тело тоже смеялось — огромное брюхо, здоровенные ручищи. Он смеялся, словно был землей, раздираемой землетрясением, и казалось, он сам вот — вот распадется на куски от смеха. И мне страшно захотелось наброситься на него — и дубасить, дубасить, разбить в кровь нос, а потом сунуть Командора в фонтан и посмотреть на него такого — жалкого и мокрого.

— Над чем вы так смеетесь, Командор? — спросил я самым вкрадчивым голосом.

Дон Гонсало начал приходить в себя. Еще дрожали его второй подбородок и загривок, но слова уже звучали отчетливо.

— В порядке ли у тебя голова? Ты не перегрелся на солнышке и мозги у тебя не расплавились? Солнце — то в Севилье, говорят, такое…

— Я в самом здравом уме.

— Тогда я тебя не понимаю. Вчера, в моем доме, ты выглядел юношей вполне разумным, и никто бы не вывел из твоих слов, что ты вздумаешь совершить такую глупость. Мало того, ведь мы договорились в одну из ближайших ночей…

— Отложим разговор на эту тему. Да, еще пару дней тому назад я не помышлял о женитьбе, но вышло вот что: ко мне явился дон Мигель Маньяра, человек святой, как вам известно.

— И дон Мигель надоумил тебя жениться на этой?..

— Дон Мигель ее не знает. Дон Мигель не знает и того, что я потерял невинность в объятиях Марианы. Дону Мигелю сообщили, что я пустился во все тяжкие, и он пришел наставить меня на путь истинный. И преуспел. Знали бы вы, как красноречиво он говорит, как ярко живописует муки адовы! А руки, его руки? Они такие ползучие, так шевелятся… Словно дьявольские крючья, готовые впиться в тело грешника!

Командор постепенно успокаивался, теперь он смотрел на меня с хитрой улыбкой.

— Его слова дошли до моего сердца, поймете ли вы меня? — продолжал я. — Меня вдруг обуял ужас. И с тех пор я обдумываю, как бы мне искупить грех перед Господом нашим.

— Но, мальчик мой, довольно покаяться — и все в порядке. Хороши бы мы были, вздумай жениться всякий раз, как…

— Нет, одного покаяния мало. Я исповедался, но, кроме того, открыл душу Господу, воззвал к нему смиренно, молил дать сил, чтобы избрать стезю добродетели и больше не сворачивать с нее. И тогда Господь сказал мне прямо и ясно…

— Господь? Ты сам слыхал? — Выражение его лица было красноречивей слов: уж кто кто, а он в чудеса не верил.

— Слыхал, как и должно слышать подобные вещи: словно в душе моей зародилась некая мысль — мысль, которая иным путем никогда не явилась бы ко мне. Мысль была вполне логичной и согласной с тем, к чему я и сам, своим умом, мог бы прийти, не будь мой рассудок помрачен. Ведь всякий, кто находится в здравом уме, поймет, Командор…

Он откинулся назад, к спинке стула, и взглянул на меня с любопытством.

— Всякий? Ну — ка, продолжай!

Он потирал руки.

— Давайте взглянем на проблему как на силлогизм, Предположим, некий распутный мужчина соблазняет невинную девицу. Разве он не обязан, как того требуют мораль и обычаи, жениться на ней?

Командор обхватил свое пузо руками, словно стараясь помешать раскатам хохота снова посыпаться из этого мешка.

— Да, кабальеро так и обязан поступить.

— Пойдем дальше, Командор. Предположим, что у вас есть дочь и я ее соблазнил. Разве вы не потребовали бы от меня?..

Лицо его помрачнело, глаза запылали гневом. Он отнял руки от брюха, и поднес кулаки мне к лицу.

— Нет, такого мы предполагать не станем, никогда, потому что мою дочь…

— А вам не приходит в голову, что батюшка мой, упокой Господь его душу, мог бы сказать обо мне то же самое?

— Будь твой батюшка на моем месте, он бы тебе задал трепку. Такому благородному человеку, как он, получить в невестки потаскуху! Да он в гробу перевернется от негодования!

— Напротив, думаю, мой отец порадовался бы такому решению. Он уже переступил порог Истины, он знает, как говорил мне Маньяра, что всякий раз, когда соединяются мужчина и женщина, Сердце Господне либо огорчается, либо ликует — в зависимости от того, согрешают они или нет. Мой батюшка уже познал, что соединение мужчины и женщины запечатлевается навеки. Значит, ему известно, что, когда я сошелся минувшей ночью с Марианой, мы словно повенчались. И, вступив с ней в брак, я лишь подкреплю уже свершившееся.

Глаза Командора сузились, сделались похожими на точки.

— И таким образом ты восстановишь утерянную честь, так? Честь, утерянную в объятиях гулящей девки?

— Именно так.

— И на голове твоей вырастут рога, огромные, как церковные башни, самые разные — как у быка, как у оленя, у газели, даже как у улитки — на любой вкус. Все рога мира на голове Дон Хуана Тенорио, потомка самого знатного рода в Севилье… если не считать моего.

— Вы позволяете себе рассуждать слишком фривольно, Командор. А вы веруете в Бога?

Он одним прыжком вскочил на ноги.

— Как ты смеешь сомневаться?

— Да ведь вы рассуждаете не по — христиански. Что нам за дело до прошлой жизни Марианы, коли все грехи ее смыты покаянием?

— А что оно, покаяние это, смоет и память об ее теле у тех, кто ею попользовался? Ну — ка, сколько севильских молодцов, увидав тебя с Марианой, укажут на нее пальцем со словами: “А вот с этой я имел дело?”

— Зачем мне думать об этих несчастных? Пусть они сами позаботятся о своих душах. Главное, что Мариана силой покаяния очистилась, и теперь она для меня словно святой образ. Что касается ее чести… ей довольно будет чести, которой я с нею поделюсь. Ведь у меня чести столько, что хватит, чтобы облагородить целый полк шлюх.


Он молча поглядел на меня, потом пожал плечами и поднялся.

— Ладно. Хозяин — барин. Но учти, в Севилье с тобой здороваться перестанут. И на меня тут не расчитывай.

— А как же забавы, о которых вы вчера толковали?

Он уже успел повернуться ко мне спиной. И двинулся было к выходу. Но тут остановился и медленно оглянулся.

— Что ты хочешь сказать?

— Да вы же сами рассказывали мне о веселых ночах, о пирушках… Я бы хотел на них побывать, само собой, когда там не будет женщин, потому что я не собираюсь обманывать свою супругу, но вот карты и прочее… Тут греха нет, как я понимаю.

— Нет, милый мой, нет греха, раз уж не грех жениться на шлюхе! Только смотрят на это косо. Но ты готов совершить неслыханную глупость! И из твоих объяснений я понял, что разубеждать тебя проку мало. На том и покончим. Что касается пирушек…

Я перебил его.

— Только не нынче, понятно. Не гоже бросать жену в первую брачную ночь. А вот завтра…

— Так скоро?

— А почему бы и нет? Я надеюсь заиметь не менее дюжины детей, и хоть я богат, денег мне понадобится много. Вот я и думаю: легко заработать их игрой.

— Это точно! Конечно! Ты человек везучий и, сдается мне, станешь выигрывать. А если когда и проиграешь, назавтра наверстаешь упущенное. Игра закаляет характер. Но тебе — то будет проще. Ты так богат! С такими деньжищами можно проигрывать хоть год подряд. — Голос его сделался сладким, на устах снова заиграла хитрая улыбка. Он опустил руку мне на плечо. — Только послушайся моего совета, никому не болтай о своей женитьбе и уж тем более помалкивай о том, кого взял в жены. У людей много предрассудков… Держи это в секрете, хотя бы до поры до времени, ладно? А потом выход отыщется…

— Не могу выразить, как я вам благодарен!

Мы договорились встретиться завтра вечером, в половине одиннадцатого. Я проводил его до порога, потому что не сумел уговорить стать свидетелем на венчании: поступиться принципами он не мог. Я смотрел, как он удалялся, по — хозяйски, широкими шагами, словно улица принадлежала ему одному. И смех его будил ласточек под крышами.

— Господи, ведь я без всякого удовольствия отправлю его на тот свет, такие типы вызывают омерзение где угодно. Молю Тебя, дай ему время раскаяться в содеянных непотребствах.

Потом я сказал Лепорелло:

— Сейчас я лягу в постель. Пусть принесут одеяла и бульон погорячей. Когда увидишь, что с меня начал течь пот, словно я в агонии, беги за священником, да поскорей зови сюда — мол, надо обвенчать одну пару in articulo mortis.

13.

Я вышел из покоев на рассвете. Мне хотелось глотнуть свежего ветра, нужно было прикоснуться к воде. Еще темный двор благоухал, и в гуще кипарисов пел соловей. Я разделся и погрузил тело в водоем. Вода была холодной, и я почувствовал, как холод очищает меня, смывает поцелуи и ласки. Мне почудилось, будто вода возвращает моей плоти свойственную ей цельность, то, что было ее принадлежностью и что нынче ночью она утратила. Но восстановив эту цельность, я словно что — то у себя самого и украл.

Мариана уже спала на огромном ложе, где я когда — то родился. Меня же любовь лишила сна.

— Сдается мне, что сеньору нужна простыня.

— Ты был здесь, Лепорелло?

— Да уж ясно, не спал, как мне и положено.

Я с трудом различал его лицо, но готов был поклясться. что он смеется. Он помог мне вытереться досуха. Потом собрал с земли мои вещи и обождал, пока я оденусь.

— А еще я приготовил сеньору кое — чего горяченького. И старого вина. В таких случаях нет ничего лучше.

— Да разве ты когда — нибудь уже служил у новобрачного?

— Нет, никогда, сеньор.

— Откуда же такие познания?

— Смекалка!

Он удалился и вернулся с подносом, на котором стояли закуски. Я пригласил его разделить со мной трапезу и налил ему вина.

— Выпей. За меня.

— За ваше счастье?

— Нет. За меня.

— Ну, тогда за вас, сеньор!

Он выпил, кашлянул и хлопнул бокал оземь.

— Есть на земле одно место, где принято делать именно так. На счастье.

— На твоей родине?

— Нет, в одном месте на земле.

Я тоже выпил.

— За твое здоровье, Лепорелло.

— Благодарю покорно, сеньор, — он протянул руку и удержал меня.

— Только свой бокал не бейте. Я того не стою, да кроме того, с моей судьбой все ясно, в ней нет секретов. Я хочу сказать… — Он на миг замолчал и взглянул на меня. — Смею думать, что отныне мы станем ложиться спать в божеское время. Уж не знаю, помнит ли сеньор, что мы провели три ночи без сна. Что скажут почтенные граждане Севильи, узнай они об этом?

— А тебе так важно мнение почтенных людей?

— Я думаю о сеньоре, Что до меня… признаюсь, я не прочь заваливаться пораньше. Но, коль надо полуночничать, извольти. Таковы “издержки службы”.

— Что ж, Лепорелло, может, мы еще не раз станем полуночничать. Пожалуй, и на весь остаток жизни нам придется пожертвовать ночным покоем. Хотя пока не знаю.

— Но… а как же сеньора? Ведь она — то вышла замуж, чтоб почивать с супругом, как мне сдается. Так уж заведено.

— Да. Ей бы того хотелось.

— А вам?

Я встал, Лепорелло отступил назад. Я шагнул к нему и схватил за плечи.

— Никак ты выпытываешь у меня кое — что?

Он улыбнулся.

— Уж очень я любопытен, сеньор, к тому же не лишне будет узнать, какая жизнь меня ждет. И опять же: очень уж я привязан к сеньору, да и вы не раз мне доверялись, вот я и подумал, может, и теперь… Я вот уж сколько часов ломаю голову. Женитьба… Клянусь, сеньор, не под силу мне это понять.

— Я и сам в замешательстве. Верно, на меня нашло легкое ослепление, нынче ночью я плутал по дорогам мира, в котором нет пользы ни от глаз, ни от рассудка. Но пока я счастлив.

— Да что вы говорите, сеньор! Да неужто! — В том, как были произнесены эти слова звучала бесконечная насмешка. — Счастливы взаправду?

— А это нетрудно. Довольно перестать требовать от жизни больше, чем она может дать. И тогда открываешь у многих вещей новое лицо, они делаются богаче оттенками, и с ними вроде бы легче примириться. Знаешь, что бывает, когда подносишь руку совсем близко к глазам: руку видеть перестаешь, зато можно разглядеть рисунок на коже.

— И в нем — судьбу. Я имею в виду линии ладони.

— А я имею в виду вещь очень простую — союз с женщиной. Стоит перестать мечтать о невозможном и отказаться от мечты слиться с ней в одно существо, стоит удовольствоваться немудреным наслаждением, кое готова даровать нам плоть, как ты поймешь, что сей союз прекрасен.


— Двое — одна плоть.

— Да вот это как раз и неверно! Две плоти — и всё тут! Так будет всегда, вечно, во всяком случае в земной жизни. Зато жизнь твоя перестает быть только твоей, она принадлежит двоим.

— До известной степени…

— Да, именно что степень эта известна, не забывай. И я недавно испытал это. Ночью я заглянул в будущее, коему никогда не суждено стать моим будущим. Мы вдвоем вычерчивали его облик. Да только вот линии были придуманы не нами. С небес нам указывал их перст Божий.

— Снова Бог, сеньор? И чего вы никак от него не отвяжетесь, примерялись бы лучше к земле. Вам бы здесь и положить себе предел.

— Господь всю ночь вел со мной спор и не раз одерживал верх. Кто бы мог подумать, что Мариана — его приманка, способ лишить меня свободы. Останься я на всю жизнь с этой женщиной, стал бы святым. Рядом с ней невозможно быть дурным. От нее исходит добро, милосердие, она заражает ими.

Сердце мое все еще томилось любовью, испытанной нынче ночью; через Мариану я любил весь мир и всякое живое существо. Любил даже дона Гонсало де Ульоа. И купание не до конца остудило мой пыл.

— Послушай. Тут Господь не ставит пределов. Он позволяет любить все, что ни пожелаешь, упиваться любовью, не делая различия меж созданиями благородными и подлыми. Все тебе видится хорошим, и дурное не возмущает, а лишь вызывает улыбку. Даже на дьявола ты смотришь с симпатией, сочувствуя его несчастной судьбе!

Лепорелло словно испугался чего — то.

— Дьявола оставьте в покое. Он здесь ни при чем.

— Нынешней ночью — нет, а вот вчера он искушал меня. И соблазнял вещами куда менее занятными, да и постыдно заурядными.

— Ну, у Бога воображение — то побогаче будет. При разделе свойств и качеств он выбрал себе те, что попривлекательней.

— Но Он использует те же приемы. Бог тоже искушает.

— Видать, это приносит хорошие плоды.

— И сегодня ночью плоды были как никогда прекрасны!

— Словом, Он добился своего? Будем считать, что отныне вы ступили на путь святости?

Мне стало забавно. Я вознес руки, будто застыл в экстазе пред воображаемым алтарем.

— Святой Хуан Тенорио. Неплохо звучит, а? Святой Хуан Тенорио — покровитель рогоносцев, как сказал бы Командор. И святая Мариана кающаяся. — И тут на меня точно накатило, я потерял узду. Схватив Лепорелло за руку, я впился в него взглядом. — Пойми, все это возможно. Надо только слушаться Мариану, внемля ее словам и озарениям. Но, знаешь, что от меня потребуется?

— Нет, сеньор, не могу знать. Я полагал, что вам предлагали все. ничего не требуя взамен.

— Мне придется отречься от себя самого.

— И только — то!

— Где — то это было написано, но я только теперь уловил истинный смысл: “Кто ищет себе погибели, тот и будет спасен!” Не припоминаешь? Но я — то не желаю терять себя, только — только себя обретя. Вчера я пребывал в согласии с собой и готов был принять любую кару за право быть верным себе. Отчего же теперь меня гложут сомнения?

— Видать, хозяин, вам открыли ту сторону вашей души, с которой вы не считались, и она небось не так уж плоха, вот вы и растерялись.

— Нет, не плоха. И если прельщает меня, то тем, что есть в ней неукротимость, геройство. Отречься — от имени, от богатства, от мира, от свободы. Покориться, смириться. Растворить свое “я” в действенной любви, жить только для других… Что скажут Тенорио, если в один прекрасный день среди них воссядет святой? Полагаешь, посмеют отвернуться от такого?

Лепорелло взглянул на меня точно на безумного.

— Не понимаю я вас, сеньор. При чем тут ваши Тенорио?

— Да ведь я — род Тенорио.

— Так это они велели вам жениться на такой девице?

— Да, отчасти… Ведь они велят мне беречь честь, а честь моя пострадала, когда я утратил невинность в объятиях продажной женщины. И вот я сделал ее только своей, наделил ее собственной честью, очистил ее, а значит — очистился сам.

Лепорелло улыбнулся.

— Как забавно вы все толкуете. Сдается мне, ваши Тенорио не приняли бы таких рассуждений.

— Я их принимаю — и довольно.

— Так на чем же мы остановимся? Следуете вы собственному закону или закону рода Тенорио?

— Я пытаюсь примирить их меж собой.

— А ежели изберете вы путь святости? Тоже надеетесь примирить свой закон с законом Христовым?

Я встал прямо перед ним и торжественно произнес:

— Последовать за Христом — значит, отречься от своего закона.

— И вы решились?

— Пока нет.

— А почему бы вам не бросить монетку, не поиграть в орла и решку? Ведь кинь Буриданов осел монетку, не помер бы с голода. — Он поспешно вынул из кармана серебряный реал. — Вот. Орел — грех. Решка, то есть крест, — святость. Идет?

— Идет. Орел — ад. Крест…

Лепорелло, протестуя, поднял руку.

— Нет, хозяин, нет. Хоть монету бросайте, хоть свою волю заявляйте, ни Бога, ни дьявола этим не проймешь. На кон ставится только ваша жизнь, земная жизнь, а не спасение души. С нею порешат уж после вашей смерти. Коли сказал Господь: “Сей человек для меня!”, тут греши не греши — все едино. Он уж изловчится послать вам раскаяние в смертный час.

Он, Лепорелло, говорил довольно странным тоном — будто слова эти ему не принадлежали и он произносил их против воли. Я почуял в них ересь. Но, подумав о том, что Бог, возможно, выбрал меня для Себя и что бы я ни наделал, меня ждет вечное спасение, я ощутил, как душа моя встрепенулась от гордости. Я с размаху сбросил на землю поднос со всем, что на нем оставалось.

— Кидаем монету! Пускай Бог скажет свое слово, а уж потом скажу свое я!

Лепорелло поглядел на меня не без сомнения. Потом подбросил монетку, и взгляды наши устремились следом за ней. Она улетела так высоко, что сверкнула в первых солнечных лучах на фоне синего неба. Реал упал на плиты патио, подскочил, звякнул и покатился до кромки клумбы с гвоздиками.

Лепорелло указывал мне, куда упала монета.

— Орел или решка?

Он наклонился, быстро выпрямился, словно в разочаровании.

— Ребром, сеньор.

Я не пал на колени, хотя такое желание у меня возникло. Нет, я только склонил голову, посылая привет небесам.

— Бог — настоящий кабальеро.

Лепорелло протягивал мне монету.

— Вот она. Сберегите как амулет. Она принесет вам удачу.

— Удача будет мне куда как кстати. Ведь я получил доказательство собственной свободы, а раз Бог лишил меня благоволения, с сего мига я избираю грех. Господь все предвидел, но все же хотел дать мне шанс. Итак — я убью Командора и соблазню Эльвиру. Потом…


Лепорелло поднял руку и опустил мне на плечо.

— Пусть сеньор простит мне фамильярность. Но не следует ли поиметь в виду, что между святостью и той греховной жизнью, на которую вы решились, есть и нечто среднее? Нынче грешим — назавтра каемся, и так до самого конца. Человек получит прощение либо будет проклят — смотря по тому, в какой момент настигает его смерть. По сути то же самое, но поменьше мороки. И человечнее.

— Да. Человечнее — и подлее. Отречься от Бога, чтобы грешить не таясь, либо рядить грех в одежды добродетели. Должно быть, Богу отвратительны грешники. Но я — то дерзну грешить в открытую, поклоняться греху, не забывая, что именно поставлено на кон. Знаю, поражение мое неминуемо, и принимаю его; но до той поры стану грешить с достоинством воина — победителя. Я восстановлю честь грешников в глазах Господа, стану первым из достойных Его. И в конце концов Он вынужден будет наградить меня улыбкой.

Солнце начинало заполнять все пространство патио. Нашедший приют в кроне кипариса соловей умолк. В сверкающем утреннем свете звучала лишь песнь фонтана.

14.

В пять часов пополудни Лепорелло отправился похлопотать насчет лошадей и подготовить все к тому, чтобы мы могли выехать из Севильи глубокой ночью или же на рассвете: он сговорился со стражником, заступавшим нынче на пост у одних из городских ворот, и тот пообщал за два дуката тайком выпустить нас из города. Что касается верховых коней, то Лепорелло добыл самых быстрых и красивых.

За время его отсутствия я написал письмо к Эльвире — последнее. Всего в несколько слов: “Сегодня ночью, когда часы пробьют двенадцать. Дон Хуан”. Лепорелло взялся доставить его по назначению. Я спросил его, как ему удается улаживать такие дела. “Да уж всегда найдется, сеньор, служанка, падкая на ласки или на денежки”.

— Лучше, когда и на то и на другое. Надежней. Если посчитаешь нужным, назначь свидание на тот же час. Чтоб сноровку не терять.

Потом я долго беседовал со своим управляющим: пытался вникнуть в состояние дел, распорядился об отсылке денег в два — три места, через которые думал проехать, и приказал ему во всем слушаться Мариану. Он спросил, долгой ли будет моя отлучка.

— Сие от меня не зависит.

— Всегда, отправляясь в путь, сеньор, мы вверяем судьбу свою в руки Божии.

— В моем случае это особенно верно.

Мариана открыла для себя радость не только в молитве, но и в шитье. Целый день она провела с иголкой в руках Я заглянул к ней, когда уже начало темнеть. Она сидела у зарешеченного окна и пела какую — то песенку. В волосы она воткнула ветку жасмина, шею украсила изумрудами, доставшимися мне от матери.

Я сел рядом; она улыбнулась мне, продолжая шить и напевать. Я долго смотрел на нее. Она порой вздыхала. Потом я достал бумаги и вручил их Мариане.

— Вот здесь говорится, что ты являешься полной хозяйкой всего моего состояния, а вот в этой бумаге — что ты имеешь право поступать по своей воле в отсутствие супруга. Храни их как зеницу ока.

Услышав мои слова, они погрустнела.

— Ты уезжаешь?

— Мне надо решить одно мужское дело. Это займет какое — то время.

— Я могу отправиться с тобой.

— Я охотно взял бы тебя, но дело это не терпит присутствия женщин. Ты все равно обо всем узнаешь завтра, лучше скажу тебе сам: ночью мне придется убить некоего человека.

Она вскрикнула, с испугом взглянула на меня и бросилась мне на грудь. Она рыдала и просила меня отказаться от задуманного.

— Этот человек жестоко меня оскорбил.

— Но разве ты не можешь его простить? Ты должен, должен, Хуан! Господь велит нам прощать!

— А если бы оскорбление касалось тебя?

— Я прощаю его!

— У тебя великодушное сердце, но я, если не убью его, не смогу смотреть в глаза людям.

— Ну и что? Зато ты не опустишь глаз перед Господом.

— Мне предстоит жить среди людей.

— Разве можно жить, когда тебя преследуют муки совести?

— Пока преследовать меня будут альгвасилы, это наверное. Поэтому мне надобно скрыться.

— Я умру без тебя!

— Я всегда буду рядом. Каждую ночь стану кружить вокруг твоего сердца, и ты почувствуешь это, клянусь. И однажды мои руки разбудят тебя.

Она продолжала обнимать и целовать меня. Мне было горько расставаться с ней. Но я понимал, что ее отчаяние сильнее моего и что ни слезы, ни ласки, ни слова не могли до конца выразить его. Сам не знаю зачем я увлек ее к постели, и тут мне открылось: два существа могут соединиться, не стремясь к наслаждению, когда им дано вместе пережить нечто, чего словами не передашь.

Мы поужинали вдвоем, в молчании. Потом она проводила меня до порога. Я выслушал ее последние наставления, и когда мы прощались, она не проронила ни слезы. Уже спустилась ночь, на улице было совсем темно.

— Ступай и молись за меня.

Я еще раз поцеловал ее и закрыл за собой дверь. Лепорелло дожидался неподалеку. Я прислушался — и до меня донесся плач Марианы.

— Если Господь и сотворил что — то хорошее, люди это сумели испортить, — сказал я Лепорелло.

— Что я и не устаю повторять, сеньор.

— Ты хочешь сказать — я украл твою мысль?

— Да нет. Я только подумал, что тут наши взгляды сходятся. Мы, люди, способны сгноить даже соль.

— Но умеем и очистить ее, не забывай. Если однажды Господь спросит у меня, сделал ли я что — нибудь хорошее в жизни, я смогу указать ему на эту благородную душу, на чистую и прозрачную душу Марианы.

Мы дошли до тайного игорного дома, где меня уже поджидал Командор.

— Следуй за нами, когда мы отсюда выйдем. Заметишь, что мы куда — нибудь заходим, стой снаружи. А сообразивши, что дело сделано, беги за лошадьми и жди меня с ними перед домом Командора.

Дон Гонсало сидел в плохо освещенном углу залы и попивал холодное вино. Он протянул мне навстречу руки с наигранной и нелепой радостью, потом усадил рядом и велел принести вина и мне.

— В таких случаях полезно немного выпить. Но не теряя головы, а чтобы воспарить духом и не бояться риска. А деньги при тебе?

Я позвенел дукатами в кошеле.

— Золото! Ты взял золото?

— Золото показалось мне уместней серебра. Каков металл, таков и человек.

— Ну — ка, дай мне его потрогать. — Он высыпал содержимое кошеля на стол, и руки его перебирали и ласкали дукаты, словно то было женское тело. Теперь он больше ничего кругом не видел. — И у тебя осталось еще много таких монет?

— Целый сундук.

— Хватит, чтобы купить всю Испанию! И чего тебе вздумалось жениться? С такими деньжищами ты не знал бы отказа от самых красивых женщин Севильи! В нынешние времена все продается и все покупается, так зачем жениться тому, кто может баб покупать? Супружество, оно для бедных.


— Что за печаль, раз я смогу и впредь вести холостяцкую жизнь? Я хотел было собрать монеты, но он попросил позволения самому

сложить их. Он складывал дукаты в кошель по одному, прежде как следует ощупав каждый, словно хотел пальцами проверить, вычеканен ли там портрет короля. Он насчитал сто дукатов, завязал кошель и протянул мне.

— А теперь — действуй с умом, да не теряйся, когда не повезет. С новичками судьба капризна, надо ловить момент, выжидать, пока она разомлеет от неги. Никаких особых хитростей тут нет. Но уж если в эту ночь не повезет — не ерепенься, а спокойненько жди завтрашней. Сто дукатов — то можно спустить за пару часов.

Мы вышли. Мимо прошмыгнул Лепорелло и что — то украдкой вложил мне в ладонь. Я сжал кулак и почувствовал, что это была монета, наверно, тот самый серебряный реал — на нем мы утром испытали судьбу. Я забыл его.

Дон Гонсало вел меня по незнакомым улицам, которых уже коснулся лунный свет, пока мы не очутились у богатого с виду дома, Командор постучал в дверь негромко и каким — то особым манером, словно сообщая пароль. Нам открыли. Человек со свечой в руке осветил лицо Командора, а потом и мое…

Мы спустились в подвальное помещение и после ряда предосторожностей оказались в зале с низкими сводами и на первый взгляд темноватой. Свет падал вертикально на столы и освещал зеленое сукно, нервные руки, передвигающие карты и деньги. С моего места это напоминало сборище призраков. Но в глубине залы имелось некое возвышение, вроде небольшого помоста, там было светлее, и там, за особым столом, сидел важного вида человек, очень богато одетый, и казалось, что он управляет сборищем — для чего ему хватало легкой улыбки и еле заметных движений рук. Дон Гонсало подошел к нему. Они говорили обо мне, дон Гонсало кивнул в мою сторону. Важный кабальеро заскользил меж столами и игроками и кинулся ко мне. На губах его играла сладчайшая улыбка.

Он протянул ко мне руки.

— Дон Хуан Тенорио! Вот кого я рад видеть в своем доме! Только вас недоставало в этой славной компании. Все, кого вы тут видите, принадлежат к лучшим семьям Севильи: будущие гранды Испании, самые титулованные особы в Кастилии. Сегодня черед молодых. По средам и пятницам мы их сюда не допускаем, чтобы их отцы тоже могли немного поразвлечься.

— И мой отец был вашим клиентом по средам и пятницам?

— Ваш отец нет. Он был человеком строгих правил, как мне известно, старомодных взглядов. Но сегодня все переменилось, и люди в годах свыкаются с новшествами. Надо только соблюдать приличия… — Он забрал мою шляпу. — Если шпага вам мешает…

— Она не более чем для красоты.

— Многие оставляют шпаги при входе. Тогда, случись какая ссора, дело решается кулаками, а шпаги могли бы привести к нежелательным последствиям.

— Я никогда не ввязываюсь в ссоры. Зачем? Я человек покладистый. Тут к нам приблизился и Командор. Они принялись давать мне наставления: чтобы я не торопился вступать в игру, чтобы сперва походил да понаблюдал, как играют другие…

— Большой науки тут не требуется, зато нужно хладнокровие. Давай, поосмотрись, а коли желаешь выпить, дай знак. Заведение угощает за свой счет.

Игра шла за четырьмя — пятью столами, играли в карты и в кости. Многие просто глазели. Я скользнул к свободному месту и, не садясь, спросил:

— А я могу попросить карты?

Банкомет глянул на меня с усмешкой, игроки заулыбались, ротозеи громко расхохотались.

— Разумеется! Деньги при вас?

— Конечно.

Он принялся тасовать колоду. Я чувствовал, что за мной наблюдают, меня изучают, меня презирают. Я прикрыл карту рукой, в руке были зажаты деньги — моя ставка.

— Сколько вы ставите?

Я показал им дукат.

— Целиком?

— Что тут такого?

В глазах банкомета сверкнул алчный огонек. Остальные не отводили от монеты взгляда, словно больше ни на что в мире уже смотреть не могли, смотрели похотливей, чем смотрят на женщин.

— Взгляните на свою карту и объявляйте!

— А если я не стану на нее глядеть?

— Можете играть вслепую.

— Я играю вслепую.

— Это все равно что бросать деньги на ветер.

— Мне нравится бросать их.

Банкомет уже не смеялся. Он вытащил шестерку. Сгреб три хороших ставки и заплатил одну незначительную.

— Ну — ка, какая карта у вас?

— Откройте ее сами.

Он протянул дрожащую клешню, помедлил. Взглянул на меня.

— Открывайте же. Или я сделал что — то не так?

— Нет. Все так.

Он перевернул карту. Это была семерка. Я ощутил озноб.

— Я выиграл. Правда?

— Да, выиграли, — прохрипел он в ответ.

Он отсчитал столько серебряных монет, сколько соответствовало одному дукату.

— А золота у вас не имеется?

— Нет. Но какая разница?

— Тогда оставьте это себе. Я ненавижу серебро.

Банкомет, игроки и ротозеи проводили меня взглядами. Кто — то заметил:

— Он из тех, что вернулись из Перу.

Я сел в стороне и велел проходящему мимо слуге подать мне вина. Я строил из себя человека рассеянного, но сам внимательно следил за передвижениями в зале. Один из зрителей поспешил к Командору и к человеку в богатом платье и начал им что — то рассказывать, размахивая руками и поглядывая в мою сторону. Командор вроде бы успокаивал его. Человек в дорогом платье слушал с отсутствующим видом. Но после того как соглядатай отошел, он что — то сказал Командору, и дон Гонсало, заспешил ко мне.

— Что, мальчик мой? Скучаешь?

— Нет, выжидаю, пока прибудут серьезные люди. У этих юнцов маловато денег, чтоб играть со мной.

Он похлопал меня по левому плечу.

— Ах уж эта нынешняя молодежь!.. В мои времена мы были осмотрительней.

Я снова остался один. Машинально сунул руку в карман и пальцы мои нащупали там монету. Я вытащил ее и увидал, что это был серебряный реал Лепорелло. Я тотчас вспомнил его давешний совет: хранить его как талисман. Может, это и вправду талисман? На всякий случай мне следовало избавиться от него — хотя бы на время, пока не разрешится дело с Командором. Я сунул его в щель стола, и мне почудилось, что с плеч моих упал тяжкий груз, груз судьбы, которая мне, по чести говоря, не принадлежала.

Вскорости круг гостей полностью обновился. Двое слуг составили несколько столов вместе. Все стянулись к ним. Командор швырнул кошель с деньгами и произнес:

— Держу банк!

И сел. Ему принесли карты. Каждый доставал деньги и выкладывал перед собой кучкой. Я выбрал место напротив Командора и вытащил свои дукаты. Когда игроки увидали их, услыхали звон, воцарилось гробовое молчание — как в минуту опасности. Все глядели то на деньги, то на меня. Кто — то тихонько спросил:

— Откуда этот птенец?

— Тебе следует разменять несколько монет, — посоветовал мне Командор. — Не все же твои ставки будут по дукату.


И он пододвинул ко мне кучу денег. Мы совершили обмен. Мое золото выделялось своим блеском среди тусклого и грязного металла, составлявшего банк. Дон Гонсало отодвинул мои дукаты в сторону, словно это были белокурые и изнеженные барские дети, которых следовало оберегать от своры уличных мальчишек.

Командор раздал карты. Мне досталась пятерка. Я сделал скромную ставку. Потом попросил еще одну карту, и мне пришел конь. Другие делали ставки покрупнее. Командор проиграл какую — то мелочь и забрал по крупному. Передавая мне выигрыш, он улыбнулся.

Я украсил дукатом первый же выпавший мне валет. Были и другие валеты и высокие ставки. Некий тип с бледным лицом, скользкий, с волчьими зубами, показал семь с половиной. В банке — семь. Мой дукат отправился к зубастому типу. Я внимательно следил за Командором и углядел, что он вытаскивал карту из — за пазухи, прямо из — под креста. Я небрежно бросил на стол еще один дукат.

Так мы и продолжали, в полном молчании. Я снимал маленькие ставки и проигрывал крупные, как в общем — то и все остальные игроки, за исключением зубастого типа, перед которым уже выросла башенка из моих дукатов. Их было десять, сложенных очень ровно.

Разодетый сеньор стоял за его спиной, но достаточно близко от меня. Он видел и мои карты, и карты волка. Я приметил, что они с Командором обмениваются взглядами и подмигивают друг другу, и сообразил, что тот, кто выиграл мои дукаты, играл от заведения, а богато одетый сеньор выполнял роль сигнальщика. Но до остальных игроков ему дела не было, их манила куча моих дукатов.

Я спросил:

— А могу ли я быть банкометом?

Я услыхал смешки, увидал, как собравшиеся переглядывались и подталкивали друг друга локтями. Но Командор ответил мне очень серьезно:

— Конечно, мальчик мой, но только это, полагаю, опасно. Без нужного навыка можно и проиграть.

— А разве теперь я не проигрываю?

Командор передал мне колоду.

— Вот, возьми. Охота пуще неволи.

— Но разве вы отдали мне все?

Он взглянул на меня с изумлением.

— А ты никак желаешь получить и мои деньги?

— Нет. Мне, надеюсь, хватит своих. Но те карты, что вы держите в рукаве, под столом и за пазухой, — разве их вы мне отдавать не намерены?

Я сказал это с самым невинным видом. Рука моя указывала на командорский крест. Слова мои прозвучали громом среди ясного неба. Все повернулись к Командору, и кто — то выкрикнул:

— Объяснитесь, дон Гонсало!

Дон Гонсало откинулся назад, потом вскочил, опрокинув стул, и схватился за шпагу.

— Что ты несешь, мальчик мой? Ты обвиняешь меня в мошенничестве? Он смотрел на меня в ярости, словно пламя, полыхавшее в его взоре, должно было испепелить меня.

— Дон Хуан Тенорио шутит, — произнес разряженный сеньор; руки его мягко легли на мои плечи. — Он немедленно извинится, я уверен. В противном случае, что подумают эти господа?

Игроки поднялись со своих мест и стали требовать, чтобы Командор снял камзол и остался в одной рубашке. Тип с волчьими зубами собирал выигрыш и намеревался улизнуть. Откуда — то из темноты ко мне уже спешили два крепких молодца. Дон Гонсало продолжал осыпать меня бранью. Я смекнул, что не пройдет и пары минут, как со мной расправятся и что пора действовать. Руки разодетого сеньора на моих плечах делались все тяжелее, словно он хотел удержать меня на месте. Молодцы уже стояли возле него. Я метнулся под стол и приподнял его плечами: мои дукаты покатились на пол, перемешавшись с серебром Командора. Следом за деньгами вниз полетели канделябры. Началась суматоха, слышались крики и проклятия. Все устремились в погоню за деньгами и ползали по полу, стараясь ухватить побольше. Разодетый сеньор вопил: “Держи его!”, и молодцы кинулись к двери, чтобы перегородить мне путь к отступлению. Я сумел выбраться из свалки, подхватил с пола канделябр и зажег свечу. Когда гости начали подниматься на ноги, набрав полные горсти моих дукатов, я уже успел перебежать в ту часть залы, где был устроен помост, со шпагой в одной руке и канделябром, поднятым над головой, — в другой.

— Командор — мошенник, — крикнул я. — Я хочу получить назад свои сто дукатов.

Разряженный кабальеро с улыбкой ступил вперед.

— Сеньор Тенорио, я готов простить вам ваши наглые выходки, учитывая вашу неопытность и свойственную вашим младым летам глупость. Возьмите вашу шляпу и ступайте вон.

— Я хочу получить назад свои сто дукатов. А эти господа должны потребовать свое. Всех нас обманули, кроме вон того — с длинными зубами.

Разодетый господин сделался серьезным.

— Не глупите, Дон Хуан, и убирайтесь, ежели не хотите, чтобы я приказал слугам вытолкать вас вон тумаками.

— Прежде я должен сразиться с Командором.

Ответ дона Гонсало прогремел под сводами, перекрывая собой прочий шум. Голос его был громозвучней самых буйных раскатов его недавнего хохота, и столь же оглушающим и нечеловеческим.

— Мне сражаться с тобой? Шпага моя может скреститься только со шпагой настоящего кабальеро, а не жалкого рогоносца! А вы, сеньоры, знайте: Дон Хуан Тенорио вчера женился на потаскухе. И у него хватило наглости просить меня быть при том свидетелем!

— Послушайте меня, Командор! — Не знаю, как мне это удалось, но голос мой прозвучал резко и повелительно. — Послушайте, что я скажу. Не вам поминать здесь рогоносцев, ведь и вы — из их славной армии. Женщина, которую вы держите в заперти у себя дома, та иудейка, с которой вы тайно обвенчаны, позапрошлую ночь провела со мною. А что касается вашей дочери…

Он издал истошный вопль и прыжком выскочил на середину комнаты, держа шпагу в руке.

— Ни слова о моей дочери, не то…

— …что касается вашей дочери, в которую вы, как выяснилось, влюблены, то я собираюсь проникнуть к ней в спальню нынче же ночью, после того как убью вас. И ключик уже у меня.

Он рычал и размахивал во все стороны шпагой. Его лицо, подобное маске, перекосилось, голос то становился визгливым, то завывал. Дон Гонсало повторял “Моя дочь!” во всех трагических регистрах.

— Я проколю тебя насквозь, как бурдюк с вином!

Я поставил канделябр и спрыгнул с помоста на пол.

— Советую вам, Командор, снять камзол. В нем вам будет неловко.

— Чтобы прикончить тебя, мне нет нужды…

Когда я приблизился, он переменил тактику — хохотал, делал обманные движения, ловко подпрыгивал на своих огромных ногах. Я рядом с ним казался мальчиком с пальчик, который крутится в ногах у великана.

Разряженный господин, высоко подняв руки, встал между нами.

— Прежде надо попытаться найти путь примирения. Командор был оскорблен дважды, и справедливость на его стороне. Но все мы знаем, что никто в Севилье не владеет шпагой лучше него. Он убьет вас, Дон Хуан, и будет жаль, если вы умрете таким молодым, хотя, несомненно, вы заслужили того, чтобы вам устроили хотя бы хорошенькую взбучку. Но я все же предлагаю вам: извинитесь перед Командором и оставьте ему те самые сто дукатов в счет материальной компенсации. Я уговорю Командора простить вас, и вы сможете убраться целым и невредимым. Но само собой, ноги вашей здесь больше никогда не будет.


— Сто дукатов! Кому могло прийти в голову, что я продам свою честь за столь нищенскую сумму? Мне нужна кровь, только кровь!

— Давайте сойдемся на двухстах, Командор. Дон Хуан Тенорио подпишет нам бумагу и мы положимся на его подпись.

Он повернулся ко мне.

— Вы согласны на двести?

— Нет.

Тогда он медленно приблизился ко мне и, смерив презрительным взглядом, спросил:

— Так чего же вы хотите, неразумный юнец?

— С вашего позволения, сразиться и с вами, когда я прикончу Командора.

Он пожал плечами. Потом повернулся к присутствующим.

— Вы будете свидетелями: я пытался уладить дело миром. Я умываю руки и за гибель его не отвечаю.

Командор продолжал скакать и вертеться, размахивая шпагой над моей головой и крича мне:

— Берегись! Смерть рогоносцам!

Нам освободили просторную площадку. У двери, схватившись за шпаги, встали все те же молодцы. Я обратился к хозяину дома:

— Я имею право потребовать, чтобы выход был свободен.

Он улыбнулся в ответ:

— Как вам угодно! Вы все равно минуете этот порог только ногами вперед…

— Давай, давай, мальчишка! Хватит разговоров!

— Снимите камзол, мой вам совет.

Мы скрестили шпаги. Дон Гонсало ураганом шел в атаку, и сначала я держал оборону. Но вскоре убедился, что он был ловок и силен, но хитрости ему недоставало. Сперва он попытался поразить меня в шею — я ускользнул от удара. Потом он нацелился мне в грудь — и попал в пустоту, под руку. Наконец он наметил для удара мой живот — я подпрыгнул и шпага ткнула в пространство между моими ногами. Тут силы дона Гонсало начали таять, и в глазах его забрезжило изумление. Он продолжал вопить и изрыгать угрозы, но голос его срывался, и он перешел в оборону, хотя я еще не начал атаковать.

Собравшиеся затаив дыхание следили за схваткой и хором выражали разочарование, когда удар не попадал в цель. Я успел бросить взгляд на зрителей, и ко мне подкатило ощущение опасности. Один из храбрецов прятал за обшлагом рукава кинжал. Разряженный кабальеро достал кружевной платок, и его украшенная изумрудами рука поигрывала этим платком. “Когда он взмахнет им, меня убьют”, — подумалось мне. Это может случиться в любой миг, а ведь грудь у меня ничем не прикрыта.

Я сильным ударом выбил шпагу из рук дона Гонсало, и она отлетела к двери. Все взгляды устремились за ней. Я же левой рукой схватил табурет. Дон Гонсало упал на колени. Он утратил всю свою важность и тоненьким, стонущим голосом, похожим на выходящий из пузыря воздух, молил:

— Он убьет меня! На помощь! Ко мне! Он убьет меня! Разряженный господин махнул платком, и в воздухе мелькнул кинжал, направленный мне в сердце. Но преградой ему стало сиденье табурета, лезвие вознилось туда и застряло, мелко задрожав. Я рванул кинжал, глянул на него и быстро метнул в горло убийцы. Раздался крик, похожий на предсмертный хрип, и тело рухнуло. Дон Гонсало продолжал что — то жалобно выкрикивать, но уже совсем невнятно.

Разряженный господин поднял руку.

— Довольно, Дон Хуан! Забирайте свои дукаты, и покончим на этом.

— Нет уж, сперва я разделаюсь с Командором.

Я сильным толчком свалил Командора на землю и грубо поставил ногу ему на грудь, прямо на крест Калатравы, хотя, клянусь, безо всякого кощунственного умысла.

— Берите — ка снова шпагу, да глотните чего — нибудь прежде. В преисподней нет лимонада.

Разряженный сеньор собрался было приблизиться к нам. Он поднял обе руки над головой.

— Ну довольно, довольно же. Вы уж убили одного человека и унизили дона Гонсало. И мы теперь знаем, что вы отменно владеете шпагой. Неужто вам этого мало?

— Я должен убить его, — произнес я по слогам. — Он мне мерзок.

— Но вы понимаете, Дон Хуан, что о случившемся будет извещено правосудие?

— Пусть. Я буду уже далеко.

Он растерянно опустил руки.

— Что вы за человек, Дон Хуан?

— Я? Что угодно, но только не глупый юнец, не хвастливый форсун, за которого вы меня тут принимали.

Разряженный кабальеро улыбнулся и поклонился.

— Тысяча извинений, но меня дурно проинформировали.

— Вот за эту ошибку вам и придется скрестить со мной шпагу, когда я разделаюсь с доном Гонсало.

Он опять улыбнулся, но на сей раз в его улыбке мелькнуло что — то неожиданное, искра торжества. И глядел он в этот миг куда — то мимо меня, только вот задержал взгляд на мгновение дольше положенного. Я насторожился, обернулся и обнаружил, что Командор уже исчезает за дверью.

— Оставайтесь с моими дукатами! — крикнул я и бросился следом за ним. Дон Гонсало успел оторваться от меня. Когда ему отворяли уличную дверь, я только добрался до передней, за собой я слышал голоса и топот ног. Привратник хотел было преградить мне путь, но я отшвырнул его к стенке. Я выскочил на темную, уже совсем пустую улицу. Посмотрел в одну сторону, в другую.

— Направо, хозяин, скорей.

Тень Лепорелло чернела на фоне выбеленной стены.

— Позаботься о лошадях!

Я побежал. Обогнул угол и увидал дона Гонсало, который со всех ног мчался уже в самом конце улицы. Я крикнул: “Эй, вот он я!”, и крик мой парализовал Командора. Когда я догнал его, он стоял, вжавшись в проем какой — то двери и молил о прощении. Я заставил его вытащить шпагу и снова принять бой. Мне было нелегко убивать его — внезапно сердце мое преисполнилось жалости, и я сражался не столько с доном Гонсало, сколько с собственными чувствами. Кажется, моя шпага попала под четвертое ребро слева. Он застонал, зашатался, дернулся и замер на земле, словно огромная поверженная статуя.

Его друзья уже показались в начале улицы. В руках у них были зажженные факелы, они взывали к правосудию.

15.

Путь к дому покойного сперва был для меня горьким. Душу мою нежданно начали одолевать уныние, укоры совести и даже сомнение в том, правильно ли я поступил. Своей собственной рукой всего за несколько минут я лишил жизни двух людей, отправил в ад, не дав времени покаяться.

Это не входило в мои планы. Но я понял и другое: хотя такой шаг, как убийство, был в моей программе лишь вынужденной мерой — расправа с Командором была не частью моих планов, а, скорее, условием их осуществления, отправной точкой, — убийство порой может оказаться неизбежным, как случилось с тем бандитом, и в подобных случаях у меня не было иного выхода, как скрепя сердце взвалить на себя последствия — и юридические и нравственные. Вывод несколько меня успокоил. Позднее я на собственном опыте убедился: ничто не успокаивает придирчивую совесть лучше, нежели решение взять на себя целиком всю ответственность за собственные деяния, пускай и невольные. Как обогащается, какие утонченные ощущения испытывает душа в такие мгновения!


Я заблудился на улицах Севильи. Беленые стены и белый свет луны делали город похожим на кладбище, и сам я напоминал тень, скитающуюся меж могил. Так я и шел, сам не зная куда, пока на Хиральде не пробило полночь. Это помогло мне сориентироваться. От собора было легко дойти до дома Командора. Там, на углу маленькой площади, я увидал тени лошадей.

Я направился к той самой двери, через которую меня совсем недавно впускала донья Соль. Ключ повернулся легко, и дверь отворилась. Впереди чуть высвечивался внутренний дворик. Я немного помедлил. Мало — помалу тишина стала полниться какими — то далекими, приглушенными звуками. Я снял башмаки и, взяв их в руки, сделал пару шагов до первой колонны. Вокруг все дышало ароматом, сильным цветочным ароматом, ароматом весны, который преследовал меня в Севилье, и горячил мне кровь, и заставлял снова и снова, против воли, вопреки доводам рассудка, ожидать чего — то несбыточного от собственного тела. Я перевел дыхание. По телу пробежала легкая дрожь, и на краткий миг я почувствовал слабость в ногах. Боже, какой острой болью отзывалась моя кожа на пение фонтана!

Мне надо было подняться по лестнице, пройти верхнюю галерею, попасть в коридор, посчитать двери… Я высунулся в патио, поднял взор и глянул на окна. Кажется, в одном из них я разглядел освещенную луной девичью фигуру. Не вышла ли Эльвира мне навстречу? Я не смел надеяться на такую любезность, вернее, на такое безрассудство, нет и нет, я был готов скорее к легкому сопротивлению, к пылким проявлениям страха, стыдливости и целомудрия. И все же я не ошибся. В конце верхней галереи, на самом углу, стояла, подняв лицо к серебристым лунным лучам, темноволосая женщина.

Я застыл, прижавшись к колонне. Но словно некая неумолимая сила срывала меня с места, влекла за собой, словно вокруг пояса меня обмотали веревкой и оттуда, сверху, Эльвира тянула за другой конец. Я делал шаг за шагом в полной тишине: патио, лестница, пятна лунного света, пятна тьмы. Я боялся, что стук моего отчаянного сердца разбудит птиц.

Я добрался до галереи. Скрипнули деревянные половицы, Из — под ног моих выскочил мышонок и шмыгнул в свою норку. Мне нужно было дойти до угла и свернуть. Я остановился и постоял, прижавшись к стене. Заглянул за угол. Последние сомнения исчезли: Эльвира ждала меня, обмываемая потоками лунного света. Я обулся и двинулся вперед. Эльвира шевельнулась, отстранилась от окна. Мне казалось, что от шагов моих грохочет и содрогается весь дом. Эльвира тоже устремилась ко мне. Мы стояли совсем близко друг от друга, мы смотрели друг на друга. Я протянул руки, и она упала в мои объятия.

— Как река бежит к морю, так я спешил к тебе.

Фраза вышла совсем уж литературной. Но любовь не может обойтись без литературы. Скажи я что — то другое, наверно, все и закончилось бы иначе, но в именно в сорвавшихся с моих уст словах выразилась истинная суть и этого мига, да и предшествующих: “Как река бежит к морю”, то есть не по своей воле, а по принуждению. Эльвира в моих объятиях печально вздыхала, не зная, то ли ей спрятать лицо у меня на груди, то ли протянуть мне губы. Но я больше не помышлял ни о ее устах, ни о трепещущем теле, ни о сердце, которое билось рядом с моим. Во мне занозой засела мысль о веревке, которой я обвязан, о силе, влекущей в море речной поток, и о силе, властно влекущей за собой меня. Не моя воля управляла моими шагами, моими руками, обнимавшими Эльвиру, нет, все подчинялось жизненной силе, силе крови, тому, что заставляло цветы источать ароматы, не испрашивая на то их согласия. Я был пленником, зажатым в объятиях куда более сильных, нежели мои собственные; я вдруг осознал, что и Эльвира ждала меня не по своей воле, а лишь подчинялась велению крови. Но меня не слишком волновало, что толкнуло Эльвиру выйти мне навстречу и ждать, купаясь в лунном свете, и что заставило наши сердца биться как одно сердце. Меня пронзила мысль, что я опять попал в западню, и сердце мое взбунтовалось.

Я резко отстранил от себя Эльвиру.

— Но река не может остановить свое течение и повернуть вспять… а я — могу.

Она смотрела на меня, ничего не понимая. Но что — то такое в моем взгляде, в выражении моего лица она уловила, потому что вдруг закрыла ладошкой рот, и в глазах ее блеснул испуг.

— Хуан!

Опять — канте хондо, опять имя мое прозвучало терпко и глухо. Я засмеялся.

— Ты хочешь уйти?

— Может, я когда — нибудь вернусь. А пока — прощай!

— Хуан!!!

Она хотела кинуться вслед за мной, но я уже был далеко. Я шел, не опасаясь, что шум разбудит обитателей дома. Я миновал галерею и начал спускаться по лестнице, когда услыхал голос Эльвиры. Она кричала, высунувшись в окно:

— На помощь! В доме мужчина! Мужчина! Он хочет надругаться надо мной! На помощь! Отец!

Перепрыгивая через ступеньки, я добежал до патио. Наверху захлопали двери. Я выбрался на улицу и поспешил к маленькой площади, где ждали лошади.

— Все, сеньор?

Лепорелло выскочил из темноты и поддержал стремя.

— Пора в путь.

— Вы так быстро уладили дело с Эльвирой? — не отставал он.

— Образно выражаясь, да.

Он посмеялся над моими словами. Мне нравилось видеть, как в его наглых глазах плясали хитрые огоньки.

— Это что ж, хозяин, вы как — то по — новомодному стали забавляться с девицами?

Я не успел ответить: в конце одной из улиц, ведущих на площадь, засветились огни, послышались крики. Лепорелло повернул голову.

— Лучше бы нам не мешкать.

— Погоди.

Мы, не спешиваясь, спрятались за угол. На площадь вышли люди с факелами, на носилках несли покойника.

— Никак Командор?

— Пойди — ка послушай, о чем там толкуют.

Процессия двигалась медленно и торжественно, словно это уже были похороны. Слышались заупокойные молитвы. Издали я мог разглядеть огромное лицо дона Гонсало, оно бледным пятном выделялось в неровном свете факелов. Его телу придали должную позу, руки сложили на груди, сверху поместили шпагу. Перо от положенной сбоку шляпы мело уличный булыжник. Они пересекли площадь и остановились перед воротами с великолепными колоннами, украшенными самым нелепым образом. Послышались удары дверного молотка. В окнах засветились огни. Одно из окон отворилось. Те, что стояли внизу, прокричали, что доставили тело дона Гонсало. Вопли и рыдания. Женский голос начал взывать к правосудию. Дверь распахнулась, факелы, носилки с покойником двинулись внутрь. Над приглушенными голосами, сдавленными охами и ахами, поношениями и угрозами летало мое имя, меня называли убийцей.

Лепорелло вернулся в большом волнении.

— Лучше будет, хозяин, поспешить. Не ровен час вас тут увидят.


— Что ты слыхал?

— Уж как только вас не обзывают! Самое доброе — дьяволом.

— Видишь, как все устроено в мире! Как творятся мнимые репутации!

— Уж не знаю, что там было на самом деле, но винят вас еще и в надругании над Эльвирой.

— Ложь!

— А вы попробуйте — докажите правду — то!

— Но ведь она сама может заверить их…

Мы уже отъехали от маленькой площади, на безлюдных улицах гулко раздавался цокот копыт.

— Эльвира говорить ничего не станет, ни что над ней надругались, ни что нет. Ей ни к чему опровергать сей слух, ведь для женщины, хозяин, неприятней всего слыть девственницей. Потому — то они и не простят мужчину, который пойдет на попятный и задаст стрекача. У женщин тайна их не в чести, они спешат от нее избавиться.

— Я не пошел на попятный.

— Это вы так полагаете и отыскиваете себе оправдание, но на самом — то деле вы испугались, как и многие другие, как пугается всякий мужчина, явно иль нет, столкнувшись с девственницей. Видно, сотворяя мир, Господь позабавился вволю. Ведь все, что Бог поместил на земле и на небесах, полезно и необходимо — кроме вот этого самого. Он наделил этим женщин и самок высших видов животных как лишней добавкой, своего рода предметом роскоши. А нам, мужчинам, велел: “Ну — ка, отыщите сему разумное объяснение, раз вы всему обожаете находить объяснения!” А мы его не находим, и нас берет страх. Вы никогда не задумывались, сколько всякого разного проистекает из этой пресловутой женской невинности? Если они теряют ее до замужества, отцы их беснуются так, словно в лицо им швырнули всю грязь вселенной. Они готовы погибнуть или убить обидчика и видят в этом свой священный долг. Что же касается мужей, то о них много чего могла бы порассказать толпа замурованных в стены женщин, которые смертью заплатили за утраченную до свадьбы чистоту. Есть мужчины, которые озабочены этим больше, чем своими деньгами и гораздо больше, чем спасением души.

Мы доехали до городской стены. Ворота находились прямо у реки, и я прислушивался к шуму воды, пока Лепорелло толковал со стражниками. Фонарь качался на ветру. Звякнули монеты, скрипнули петли на воротах.

— Пора, хозяин!

Мы покинули Севилью и двинулись берегом реки.

— Лепорелло, ты веришь, что в женщинах сокрыта некая тайна?

— Уж не знаю, верю я там во что или не верю, но стараюсь голову себе этим не забивать. Хотя и поговаривают, будто девственниц укрывают крылья архангелов.

— Наверно, нынче ночью архангел и уберег Эльвиру, а я принял его сияние за лунный свет и не обратил на него должного внимания.

— Но ведь архангел — то своего добился.

— По чистой случайности. Причина, которая заставила меня покинуть Эльвиру, не имеет ничего общего ни с женщинами, ни с их тайной.

— Стало быть, была и причина? — спросил Лепорелло, расхохотавшись во всю глотку. — А я уж, грешным делом, порешил, что и вы струхнули.

— Я благодарен тебе за твое толкование, ты и вправду прояснил мне некоторые вещи. А ты не находишь странным, что в минувших событиях женщины играли слишком важную роль? Мариана, донья Соль, теперь Эльвира…

— Я нахожу, что их сошлось слишком уж много за такое короткое время, но, видать, судьба решила разом восполнить то, что вы до сих пор держались от женского племени на приличном расстоянии.

— А я полагаю все иначе. Господь, чтобы поспособствовать мне, решил указать, где наилегче всего могу я явить свое несогласие с Ним. Вот я узнал, что женщины находят блаженство в моих объятиях. И пожалуй, они чрезмерно счастливы со мной — словно попадают в рай. Но даруя им неземное счастье, я отнимаю у Бога то, что только Он может даровать.

— Презабавная теология у вас выходит, сеньор, прямо головоломка. Только я позволю себе опять задать вам давешний вопрос. Отчего бы вам не оставить Бога в покое? Вы, вроде как, только о Нем и думаете, поболе, чем монашенка — кармелитка…

— И мы с монашенкой правы.

— А по мне, так теперь нам полезней было бы решить, куда дальше двигаться.

— Мне все едино: куда бы ни вела эта дорога, я непременно повстречаю на ней женщин.

— Никак вошли во вкус?

— Нет, все сложнее. Я избрал их орудием в моем споре со Всевышним.

— Ну, орудие — то куда какое приманчивое… И уж раз они на вас клюют…

Мы поднялись по откосу. Сверху были видны огни на городской стене и фонари на судах, стоявших на якоре у берега.

— Так мы попадем в Кадис, сеньор…

Я не ответил ему. Пылкое дыхание весны, запах земли, речная сырость, стрекотание сверчков в поле, чистый свет луны заставили меня содрогнуться. Пожалуй, под влиянием всего этого я действовал в последние дни. Но теперь я положил своей обязанностью то, что весна давала мне в наслаждение. Я чувствовал себя в силах управлять своей плотью, подчинять ее себе подобно аскету. Я должен был укротить ее, как норовистого коня, потому что плоть и должна будет впредь служить мне, как служит конь всаднику на скачках — нельзя отпускать поводья, нельзя дать слабину, иначе потеряешь свободу, угодишь в любовную ловушку, в сети весны, расставленные руками какой — нибудь красотки.

Я сделал над собой усилие — и тотчас запах земли, речная сырость, луна, полевые ароматы и стрекотание сверчков перестали смущать меня.

— Кадис, говоришь? Ладно. Мы едем в Кадис. Там мы сядем на корабль.