"Пристальное прочтение Бродского. Сборник статей под ред. В.И. Козлова" - читать интересную книгу автора (авторов Коллектив)С.Г. Николаев. В КАФЕ «ТРИЕСТ» С ИОСИФОМ БРОДСКИМ, ИЛИ ПУТЕШЕСТВИЕ ПО СКРЫТЫМ СМЫСЛАМ ОДНОГО АНГЛИЙСКОГО ТЕКСТА[2]Показанный английский стихотворный текст[3] взят в настоящей статье в качестве центрального предмета комплексного лингвотекстологического исследования. Он был создан русским поэтом Иосифом Бродским в эмиграции, на восьмом году его вынужденного пребывания за пределами русского языкового пространства. Произведение впервые опубликовано в 1984 году в США, в издании Confrontation, № 27–28, вместе с авторским переводом на английский стихотворения Мандельштама Tristia[4]. Затем было включено Бродским в сборник To Urania (в Нью-Йорке, в издательстве Farrar, Straus amp; Giroux, вышел в 1988 году; в Лондоне, в Oxford University Press, в 1989 году), оказавшись в числе 11 других оригинальных английских текстов, не имеющих ранних (предшествующих) русских прототипов. Сборник также включает значительное число переводов стихов Бродского, выполненных им самим или совместно с англоязычными поэтами и переводчиками; есть в нем стихи, переложенные с русского языка на английский без участия автора, но таких меньшинство. Текст стихотворения имеет традиционную рамку: он озаглавлен Cafe Trieste: San Francisco (далее, для краткости — CT), снабжен предтекстовым посвящением To L.G. и послетекстовым хрононимом 1980. Собственно текст без рамки складывается из 10 строф по 4 строки каждая. Строфический облик стихотворения таков, что вся его структура тяготеет к стансовому построению: стансами являются строфы 1, 2, 3, 6, 7, 8. Принцип нарушается дважды, причем радикально, при участии строфического анжамбемана в парах соседствующих строф 4/5 и 9/10. Таким образом, точками, а еще в двух случаях вопросительными знаками, сигнализирующими о концах предложений, завершаются 8 строф из 10. Отчетливое стремление к выстраиванию строгого строфического рисунка прослеживается в способе чередования рифм по их слоговому наполнению. Первые две строки в строфах оканчиваются двусложными женскими клаузулами, третья и четвертая — односложными мужскими (см. в строфе 1: Vallejo — echo, preferred — word; в строфе 2: neither — weather, gain — stain и т. д.). Указанная черта не всегда выдерживается последовательно, ср. неравносложную (но не усеченную!) рифму river — real в первых двух строках строфы 4, где читателю навязывается дисиллабическое восприятие дифтонга во второй, опорной рифменной позиции; ср. также выдаваемую за женскую, но, по сути, мужскую рифму riddle — brittle в первом куплете строфы 6. Впрочем, общего ритма, основанного на чередовании женских и мужских окончаний, показанные отклонения не расстраивают. Одновременно с этим на протяжении всего текста строго выдерживается смежная схема рифмовки: все строки связаны между собой рифмами попарно. По характеру звучания стиховые окончания варьируются от достаточно точных закрытых (gain — stain, five — arrive) до весьма приблизительных с различной степенью фонической аппроксимации. Среди последних выделяются рифмы с внутренним усечением согласного (which — pinch, fix — sphinx), консонантные (neither — weather), зрительные (parlor — squalor). Ритмометрический принцип стихотворения также нельзя назвать регулярным. Здесь преимущественно используются трехсложные размеры — анапест (строфа 1) и дактиль (строфа 2) с многочисленными гипер- и ли-пометрическими нарушениями внутри стиха. Но, к примеру, в строфе 6, строках 1 и 2, внезапно возникает отчетливый трехстопный ямб. Все показанные отходы от строгих формальных канонов и принципов, какие характеризовали бы, скорее, русскую, нежели современную английскую систему стихосложения, не приводят к радикальным нарушениям плана выражения в английском тексте и, в целом, не препятствуют естественному и непротиворечивому его восприятию. Для осмысления содержания стихотворения приведем подстрочник. Вероятные варианты толкования отдельных фрагментов заключены нами в квадратные скобки. Строфа 1: На этот угол Грант и Вальехо / я вернулся, словно эхо / к губам, которые тогда [в ту пору] / предпочитали слову — поцелуй. Строфа 2: Здесь ничто не изменилось. Ни / мебель, ни погода. / Предметы в отсутствие человека набирают (ся) / постоянства [зрелости], пятно за пятном. Строфа 3: Мне холодно. Сквозь огромные запотевшие окна / я наблюдаю жестикулирующих чудаков, / надутых лещей, нагревающих / свой аквариум. Строфа 4: Разворачиваясь вспять, река / превращается в слезу, реальность — / в воспоминание, которое / способно, словно кончики пальцев, ухватить Строфа 5: всего лишь хвостик ящерицы, / исчезнувшей в пустыне, / которой так хотелось навсегда остановить / путешественника посредством сфинкса. Строфа 6: Твоя золотая грива! Твоя загадка! / Сиреневая юбка, худые / Лодыжки! Безошибочный слух, / толкующий слово «читать» как слово «дорогая». Строфа 7: Под тенью какого облака / бьется сейчас триколор / твоего будущего, твоего прошлого [прошедшего] / и настоящего, воздетый на мачту? Строфа 8: По каким постельным водам / Ты отважно дрейфуешь к / новым берегам, сжимая в руке бусы, / чтобы удовлетворить дикие требования [запросы дикарей]? Строфа 9: И все же, если грехи прощают, / то есть, если души «расходятся на равных» / с плотью где-либо, то и это заведение / можно с удовольствием воспринимать Строфа 10: как приятную приемную загробной жизни, / где, среди задымленной убогости, / святые и грешники делают передышку / и куда мне было суждено прибыть сначала. Внутренняя формально-логическая противоречивость в смысловом наполнении текста, постоянно соприкасающаяся с невероятностью, невозможностью, неосуществимостью сказанного, заявлена достаточно рано, уже в первой строфе. Герой возвращается в известное ему место, но сравнивает себя с эхом, которое возвращается к губам, некогда занятым не произнесением слов (едва наметившаяся, но тут же отброшенная тема словесного творчества?), но поцелуями (решительно вторгшаяся тема любви), т. е., по сути, к губам безмолвным, беззвучным, а значит, и неспособным вызвать эхо (парадокс следствия, лишенного причины). Помимо этого, совершенно непонятно, о чьих губах ведется речь: мужских, женских, губах неких абстрактных любовников, губах вообще? Во второй строфе происходит пристальное вглядывание героя в «старую среду», но его внимание прежде всего привлекают неживые предметы, окружение. Здесь также возникает нарочитая неясность, двойственность местоположения говорящего: он словно находится и внутри кафе (furniture), и снаружи, на улице (weather). При том что в речи героя эксплицирована категория постоянства, неизменяемости (мебели и погоды), заключительное выражение stain by stain имплицитно намекает на стоящий за ним динамичный по включенным в него семам полуустойчивый английский оборот step by step («шаг за шагом»). Первое упоминание посетителей, которое встречаем в строфе 3, скорее отделяет героя от этих людей, нежели сближает и смешивает их. Об этом, во-первых, свидетельствуют не самые лестные характеристики завсегдатаев (weirdos, bloated breams), а во-вторых, смысловая антитеза cold (о себе) — warm up (о них). Читатель вновь в растерянности относительно нахождения героя. Скорее всего, тот претендует на обе позиции сразу — внутри и снаружи помещения, уж очень тщательно он заботится о сохранении смысловой амбивалентности собственного монолога. В строфах 4 и 5 наступает разочарование в предпринятом акте возвращения, осознание того, что такой опыт ничего, кроме горечи (tear), не принесет. Память, в отличие от реальности, некогда стоявшей за ней, породившей ее, не в состоянии восполнить пережитое и утраченное, но лишь может предпринимать одну за другой безуспешные попытки «ухватить за хвост ящерку», которая неизменно скроется в пустыне. Пустыня же (одиночество?) всегда подстерегает героя-путника и, подобно сфинксу, при помощи сфинкса, стремится задержать, навсегда оставить его в себе. Вся строфа 6 — внезапная яркая эмоциональная вспышка. На первый взгляд случайное образное упоминание сфинкса (атрибут пустыни) вызывает у героя мгновенную ассоциацию с возлюбленной (golden mane и riddle как атрибуты загадочной женщины[5]). Здесь интересен нечастый для Бродского прием анаграммы (read — dear), которым снова утверждается — в трактовке портрета возлюбленной — примат любви над творчеством. Идея творчества, правда, на этот раз манифестирована глаголом с перцептивным значением, в то время как в строфе 1 мы видели существительное с «продуктивной» семой — word. Из строф 7 и 8 становится ясно, что герою все еще небезразлична судьба возлюбленной: в риторико-вопросительной форме он интересуется, где она сейчас находится, любит ли кого-то снова, что с нею было, есть, что ей еще предстоит. В двух последних строфах впервые отчетливо явлен мотив смерти, конечности всех и всего, сильных человеческих чувств и тех, кто их испытал. Место действия — кафе — теперь воспринимается как далеко не худший вариант посюстороннего мира. Происходит примирение с судьбой, принятие явленной герою возможности повременить, «передохнуть» перед окончательным уходом. Он согласен стать посетителем «Триеста», войти в кафе, смешаться с его завсегдатаями, затеряться, стать одним из них[6]. Амбивалентность текста CT убедительно подтверждается тем, что в нем присутствуют сразу два жанрово-тематических плана: философский, связанный с размышлениями о быстротечности и необратимости жизненного цикла, неизбежности смерти и необходимости достойного принятия конца; и любовный, обусловленный ностальгическими воспоминаниями об отсутствующей, но некогда (возможно, и сейчас) любимой женщине, представленной значимой для героя, соответствующей объекту любовных переживаний атрибутикой. Оба плана совмещены в том смысле, что и воспоминания, сопряженные для героя с радостями земной жизни, и его стоические размышления о неизбежности расставания, ухода, навеяны повторным посещением знакомого (знакового) места — сан-францисского кафе «Триест». Отметим наличие ощутимой содержательно-смысловой (также и интонационной) переклички CT с произведениями, относимыми по меньшей мере к двум важным для Бродского поэтическим макроконтекстам. Первый манифестирован русской классической поэзией золотого и серебряного веков и представлен в одном случае пушкинским «…Вновь я посетил…» (октябрь 1835), а в другом мандельштамовским «Ленинградом» («Я вернулся в мой город, знакомый до слез…», декабрь 1930)[7]. Авторство второго макроконтекста принадлежит самому Бродскому, причем речь здесь идет не об англоязычном его творчестве (среди английских, не имеющих соответствующих русских аналогов, стихотворений Бродского CT как текст-представитель серии «вновь я посетил», пожалуй, уникально), а как раз русскоязычном. Назовем лишь несколько русских поэтических произведений Бродского, которые наиболее очевидно соотносятся с разбираемым текстом по содержащейся в них ключевой идее. Из стихов доэмигрантского периода это «Воротишься на родину. Ну что ж» (1961), «Элегия» («Подруга милая, кабак все тот же…», с посвящением М. Б., 1968). Из произведений, написанных уже в эмиграции, ближе всего к CT стоит «Элегия» 1986 г. с характерной первой строкой «Прошло что-то около года. Я вернулся на место битвы…»; ср. в связи с текстом CT в этом стихотворении образ щиколоток как атрибута возлюбленной и образ знамен (за которым скрыто постельное белье) как символа любовного романа-«войны» в следующем фрагменте: Теперь здесь торгуют останками твоих щиколоток, бронзой / загорелых доспехов, погасшей улыбкой, грозной / мыслью о свежих резервах, памятью об изменах, / оттиском многих тел на выстиранных знаменах. Существует и авторский английский вариант данного стихотворения — «Elegy: About a year has passed. I've returned to the place of battle…», 1985, помещенный в сборник To Urania вместе с CT. Обращает на себя внимание обратная датировка разноязычных версий этой «Элегии/Elegy»: если доверять проставленным под стихами датам, русскоязычная версия возникла уже после англоязычной, т. е. автоперевод производился Бродским с английского языка на русский, а не наоборот (ср. с другими разноязычными парами-вариантами его стихов). Еще один текст — «Пчелы не улетели, всадник не ускакал. В кофейне…», 1989, где видим интонационно родственное CT описание интерьера кафе, но на этот раз еще и его посетителей (строка новое кодло болтает на прежней фене соотносится — с типической заменой знаков «плюс» на «минус» в оценке созерцаемого — с пушкинским «Здравствуй, племя / Младое, незнакомое! Не я / Увижу твой могучий поздний возраст…» из «…И вновь я посетил»), а также, с подобной же «опрокинутой» оценочной позицией говорящего субъекта, со словами Мандельштама «Петербург! У меня еще есть адреса, / По которым найду мертвецов голоса» («Ленинград»). С английским CT в «Пчелы не улетели…» Бродского очевидно корреспондирует и универсальный, «вечный» (ведущий свое начало от античной культуры) образ воды, ассоциируемый с возвращением героя или, точнее, неосуществимостью такого возвращения, равно как и невозможностью повторного обретения героем некогда пережитого положительного эмоционально-интеллектуального опыта («Тая в стакане, лед позволяет дважды / вступить в ту же самую воду, не утоляя жажды»[8]). Подобно CT, оба упомянутых стихотворения, созданных Бродским в эмиграции («Прошло что-то около года…» и «Пчелы не улетели…»), вдохновлены эротическими переживаниями и отмечены любовной нотой. Оба снабжены посвящениями женщинам: в первом случае перед текстом проставлены инициалы А. А., во втором читателю представлено полное имя адресата — Сюзанна Мартин. Наконец, третьим стихотворением, частично, хотя и достаточно отчетливо перекликающимся с CT, выступает поздний русский текст Бродского «Итака» («Воротиться сюда через двадцать лет…», 1993) с характерным отторжением увиденного, прежде всего «аборигенов», через чуждость, «чужесть» звучащей вокруг героя речи: «И язык, на котором вокруг орут, / разбирать, похоже, напрасный труд» (ср. с иронично-снижающей, но ни в коем случае не пренебрежительной характеристикой завсегдатаев кафе в строфе 3 и особенно в строфе 1 °CT). «Итака», в отличие от «Прошло что-то около года…» и «Пчелы не улетели…», как и от CT, на статус любовно-лирического не претендует, что неожиданно сближает его с юношеским «Воротишься на родину» (ср. почти безупречно синонимичные первые строки этих двух вещей, написанных с интервалом в 32 года). Существенное отличие составляет то, что в «Итаке» есть упоминание некогда любимой женщины, поданное в грубовато-горьком, приземленном контексте, через аллюзивное привлечение образа Пенелопы — античного символа супружеской верности и постоянства: А одну, что тебя, говорят, ждала, / не найти нигде, ибо всем дала. Список ассоциативно соотносимых с CT текстов будет неполным, если, с учетом тематической неоднозначности разбираемого стихотворения, не указать и на другие стихи поэта, в которых, в качестве декораций, как и в CT, использован антураж кафе. Это, к примеру, Science Fiction («Тыльная сторона светила не горячей…», 1970), где никак не представлена любовная компонента, но ярко и убедительно воплощена авторская философская рефлексия[9]. Уже из проведенного беглого сопоставительного анализа значимых текстов можно сделать первый, достаточно важный в рамках настоящей работы вывод. Стихотворение CT, интертекстуально поддержанное соответствующими пушкинскими и мандельштамовскими стихами, содержательно, интонационно и образно подготовленное устойчивым топосом возвращения героя, который возники закрепился в стихах поэта еще в российский период его творчества, становится для Бродского-эмигранта, Бродского-изгнанника своеобразной творческой вехой и, одновременно, пробным камнем, написанным сразу на неродном для него языке, по-английски. CT не имеет предшествующего русского прототипа или последующего аналога. Но опыт его создания представляется автору настолько положительным, непротиворечивым и продуктивным, что служит в итоге основой к написанию ряда произведений родственного типа, которые, взятые в общей своей совокупности, претендуют на статус сквозного тематического цикла (ср., например, с циклами рождественских стихов Бродского или с его любовной лирикой, объединенной посвящениями М. Б.). Первое, с чем сталкивается читатель при восприятии CT, — это указание автором на то конкретное, единственное на земном шаре место, в котором и вокруг которого разворачивается поэтическое повествование. В роли двух сильных позиций текста, его заглавия и его начала (первая строка), выступают слова-онимы. В заглавии это название кафе (Trieste) с последующим указанием его размещения — города (San Francisco) и пересекающихся друг с другом улиц — улицы (Vallejo) и бульвара (Grant). Известно, что одной из базовых функций онима, помимо номинативной и коммуникативной, выступает идентификационно-дифференцирующая, а среди его факультативных функций выделяются экспрессивная и поэтическая[10]. Авторское обозначение места действия в начале текста звучит многократно; его презентация настолько настойчива и категорична, что читатель вправе задаться вопросом: а существует ли вообще на карте мира такое место? Вот информация, доступная сегодня в сети Интернет: «В Сан-Франциско, в кафе «Триест», вот уже почти полстолетия подают отменный «эспрессо» и исполняют превосходную музыку. Историческое местоположение кафе в районе Норт-Бич позволяет поэтам, писателям, композиторам, художникам наслаждаться самым замечательным кофе во всем Сан-Франциско»[11]. В другом источнике читаем: «Норт-Бич — известный квартал ресторанов, ночных клубов, стриптиз-баров и порнокинотеатров в районе Коламбус-авеню (Columbus Avenue) и Бродвея (Broadway) в центре г. Сан-Франциско между Китайским кварталом (Chinatown), Телеграф-Хилл (Telegraph Hill) и заливом Сан-Франциско (San Francisco Bay). Здесь находятся также популярные книжные магазины и художественные салоны. До Второй мировой войны был известен как центр итальянской общины города. Ныне здесь проживают итальянцы, баски, китайцы»[12]. Приведем карту-схему с обозначением расположения сан-францисского «Триеста» на пересечении трех улиц — бульвара Гранта, бульвара Колумба (Columbus Ave) и улицы Вальехо, с фирменным логотипом названия, фото фасада и точным адресом заведения. Выходит, что названное в стихотворении кафе давно является достопримечательностью Сан-Франциско; в задачи Бродского входило придать предельно достоверный, документальный характер тексту в самом его начале, что он и сделал, используя этот факт. Нашей же задачей будет попытаться выяснить причину такого намеренного авторского шага. Обратим внимание: документализируя текст, придавая ему тем самым облик путеводителя[13], а всему повествованию — дневниковой записи, Бродский заботится о том, чтобы в его начале присутствовали не «чистые онимы». К последним ближе всего стоит, пожалуй, San Francisco, хотя и здесь различим агионим — имя христианского святого. Помимо этого, Trieste — не единственное кафе, но целая сеть заведений, расположенных на Западном побережье Соединенных Штатов, недалеко от Тихого Океана, в Калифорнии (города Сан-Франциско, Лос-Анджелес, Сан-Хосе, Беркли), поэтому топоним San Francisco в заглавии кажется вполне оправданным общей логикой внехудожественной, внетекстовой реальности: он локализует место действия литературного текста точно «по адресу». Но уже для первой строки стихотворения Бродский выбирает такие онимы, которые способны восприниматься двояко: как географические названия и, одновременно, как стоящие за ними культурно- и политико-исторические знаки. Так, Grant — это и бульвар, и давший ему свое имя генерал Улисс С. Грант, 18-й президент США (1869–1877); Vallejo — улица, но и перуанский поэт Сесар Вальехо (1892–1938), изгнанник, вынужденный покинуть родину из-за своих политических взглядов, живший во Франции и Испании и умерший в Париже (ср. с судьбой автора CT). Предельную концентрацию смыслов, «семантическую многомерность» читатель видит в ключевом топониме Trieste, составляющем наиболее важную часть заглавия. На разборе его семантического наполнения задержимся подробнее. Триест — город-порт, основанный во времена античного Рима; в Средние века — торговый центр, за который велась борьба нескольких государств; с XIV века находился во владении Австрии; после Первой мировой войны отошел к Италии; в годы Второй мировой войны — под немецкой оккупацией; в 1945–1947 годах управлялся англо-американскими военными властями; в 1947–1954 годах составлял т. н. Свободную территорию Триест под контролем тех же властей; с 1954 года перешел к Италии[14]. Таким образом, Trieste в заглавии стихотворения — это как бы «ничья земля», «свободное место» на карте мира, а в переносном, метафорическом смысле — то самое «нигде», которое расположено между двумя мирами, — этим и тем, реальным и трансцендентным, или между жизнью при жизни и жизнью после жизни (ср. afterlife из заключительной, 10-й строфы). Такая трактовка адекватно корреспондирует с амбивалентностью позиции героя стихотворения (см. выше) и находит подтверждение с опорой на еще один текст Бродского «кафейной» тематики, ср. первые строки стихотворения «В кафе» (1988): «Под раскидистым вязом, шепчущим «че-ше-ще», / превращая эту кофейню в нигде, в вообще / место…» (выделено нами. — С. Н.). В 1936 году, указывая на необходимость учета грамматических характеристик поэзии Пушкина для верного ее понимания и истолкования, Р.О. Якобсон писал: «Контрасты, сходства и смежности различных времен и чисел, глагольных видов и залогов приобретают впрямь руководящую роль в композиции отдельных стихотворений; выдвинутые путем взаимного противопоставления грамматические категории действуют подобно поэтическим образам»[15]. Оставляя в стороне иные категории грамматики, определяющие данный английский текст Бродского, мы намерены уделить здесь внимание только одной из них — глагольной категории времени, обозначающей отнесенность отражаемого в речи процесса к настоящему, прошедшему или будущему временным планам. На эту мысль нас наталкивает тот эпизод в 7-й строфе CT, где названы все три времени — present, past и future. Отметим две важные черты этой вставки в тексте стихотворения. Во-первых, внешним, изобразительным стимулом для самого Бродского к подобному обращению к трем временам мог послужить итальянский триколор, на фоне которого начертан логотип Caffe Trieste, — ср. иконическую трактовку триединого «времени жизни» (в связи с поэтическим обращением к отсутствующему объекту описания — возлюбленной) именно как трехцветного флага в той же строфе. Во-вторых, английский язык стихотворения в поименовании трех времен предлагает автору такую возможность, какой нет в русском. Дело в том, что по-английски грамматические и реальные времена номинируются идентично, одними и теми же лексемами (так же происходит и в ряде других европейских языков), ср. с русским, где имеем прошедшее грамматическое, но прошлое реальное время. По глагольным временам сказуемых действия в содержательной ткани произведения распределяются таким образом, что настоящее и прошедшее постоянно сменяют друг друга, вступая в содержательное, продуктивное, значимое взаимодействие. Причем глаголы настоящего времени в стихотворении употребляются в разных видовых формах и выполняют не одну, а несколько разных функций и, соответственно, передают ряд частных значений. Это: А) семантика завершенного к настоящему моменту действия, переданная в Present Perfect Active[16]: (I)'ve returned — о свершенном акте возвращения героя; nothing (has changed) — об изменениях, которые не произошли с прежним местом; Б) семантика действия, протекающего в данный момент (в момент произнесения героем монолога), переданная в Present Simple Active: (I) watch — о поведении героя; (that) warm up — о поведении завсегдатаев кафе; В) семантика действия, предполагаемого к протеканию в данный момент, переданная в форме Present Simple Active: (the tricolor) throbs — об атрибутике возлюбленной; do (you) drift — метафорически о самой возлюбленной; Г) семантика действия, совершаемого всегда, вечно, непреложно, но необязательно в настоящий момент, переданная в Present Simple Active: (a river) becomes; (the real) becomes; (memory which) can lt;…gt; pinch; (souls) break even; Д) семантика действия, совершаемого всегда, в том числе и сейчас, в момент произнесения героем монолога, переданная в форме Present Simple Active: (saints and the ain'ts) take five. Диапазон значений, отраженных формами прошедшего времени, заметно беднее. Это, конечно, действия, совершенные или совершаемые некогда, в прошлом, и закрепившиеся в памяти героя в виде воспоминаний. Все переданы в Past Simple Active: (the lips that) preferred; (the desert which) was eager to fix. В двух случаях время глагольного действия дополнительно (избыточно, но не ошибочно) подтверждено соответствующим наречием времени: the lips that preferred then…; now throbs the tricolor. Здесь же отметим, что 6-я, срединная строфа стихотворения состоит из четырех восклицательных односоставных номинативных предложений (Your golden mane! Your riddle! и т. д.). Лишая предложения сказуемых, устраивая цепочку высказываний по принципу градации, последовательно демонстрируя читателю объект в направлении от визуального его восприятия к аудиальному, т. е. от внешнего его элемента к внутреннему, сущностному, — автор не просто передает интеллектуально-эмоциональную оценку поименованного, но как бы относит суждения героя ко всякому времени, делает их вневременными. И тут намечается следующий смысловой конфликт CT как цельного, завершенного словесного произведения. Уже говорилось, что в тексте отчетливо — имплицитно и контактно (компактно) — названы все три возможных времени. Это future, past (расположены в одной строке) и present (перенесено в другой, соседний стих), см. строфу 7. Неизвестное герою настоящее возлюбленной все еще вызывает его интерес — возможно, подогреваемый чувством ревности (linen waters); поэтому настоящее время отчленено от двух других. Прошедшее (прошлое, былое) ему хорошо знакомо, оно закреплено, «живо» в воспоминаниях, и его номинация занимает срединное положение (не становясь при этом слабой смысловой позицией, поскольку your past замыкает собою строку и вовлечено в рифму). Грамматическое прошедшее также манифестировано наименьшим числом глагольных форм в тексте (см. выше). Существенную лакуну, таким образом, составляет будущее, в отличие от двух других реальных времен не имеющее своего формально-грамматического воплощения на протяжении всего текста. Иными словами, будущее упомянуто, но не манифестировано. Создается впечатление, будто об этом — будущем — модусе ничего не известно ни автору, ни говорящему субъекту, ни тем более читателю. На будущее нет планов, в нем нет ожиданий, надежд. Жизнь героя обрывается hic et nunc — здесь и сейчас, и после настоящего момента уже ничего не произойдет. Но такой интерпретационный путь представляется нам заведомо неверным, а заявленное противоречие оказывается фактическим только на первый взгляд. В поисках «недостающего» будущего времени — но теперь уже не грамматического, поскольку его в тексте, действительно, нет, а понятийного, возможно, отражающего время реальное еще точнее и тоньше — всмотримся в формальный облик и содержательное наполнение сказуемых двух заключительных строф стихотворения. В строфе 9 представлены два условных предложения, анафорически начинающихся одним и тем же союзом: if sins are forgiven и if souls break even (with flesh). Разумеется, восприниматься эти два действия или, точнее, события — прощение грехов и расставание душ с плотью — любым живущим могут только в рамках воображаемого грядущего. А в данном случае в высказываниях еще и звучит интонация надежды — чувства, или ощущения, онтологически связанного с парадигмой предстоящего, «вдвинутого» в эту парадигму, способного реализоваться только в ней. Далее. Предложение this joint… must be enjoyed с составным глагольным сказуемым в Present Simple Passive, в котором использованы модальный глагол долженствования + инфинитив, благодаря семантическому диапазону модального must может указывать на действие, предполагаемое к совершению (должное быть совершенным) в будущем. Must, не обладая категориальным значением прошедшего времени, относит необходимость совершения действия, выраженного инфинитивом, к настоящему и/или будущему; в нашем случае must передает значение догадки или уверенности[17]. И последнее. Заключительный стих всей вещи where I was first to arrive, с формально-грамматической точки зрения являющий собою придаточную часть предложения в Past Simple, парадоксальным образом подразумевает действие, еще не совершенное героем. Через секунду-другую говорящий, в результате длительной, трудной рефлексии, окончательно примиряющей его с заведенным порядком вещей, положением дел «тут и там», должен переступить порог кафе и оказаться среди его посетителей. Но, возможно, этого и не произойдет: наверняка мы этого не знаем, поскольку такой шаг как совершенное действие только озвучивается, но сам он фактом действительности еще не стал. Теперь выскажем второе итоговое соображение. Считаем, что прием документализации текста CT, которым автор пользуется в начале для передачи картины земного, вещественно-материального, посюстороннего плана-декорации всей вещи в ее дальнейшем развитии, на редкость удачно уравновешен метафизическим, т. е. ирреальным по сути, содержательно-образным наполнением конца этого текста. Такое художественное решение вносит в произведение вполне определенную логику и группирует его смыслы таким образом, что все они оказываются последовательно расположенными на единой, цельной, охватывающей и скрепляющей все повествование оси, к которой можно применить условно-образную формулу «отсюда — и в вечность». CT было написано русским поэтом, но только по-английски. Уже одно это обстоятельство, составляющее к стихотворению достаточно нестандартный фактологический фон, способно стимулировать желание некоего третьего лица (помимо автора и целевого англоязычного читателя) произвести перенос CT в русскую языковую систему в благородном стремлении просветить и порадовать русскоязычных читателей и почитателей Бродского, а заодно и восполнить образовавшуюся лакуну в творческой деятельности автора. Естественно, сказанное будет оставаться справедливым (да и разумным) до тех пор, пока не будет учтена воля самого Бродского, которая в нашем случае, кажется, угадывается без особых усилий (см. конец статьи). Среди тех, кому предстоит воспринимать любой художественный текст не только «для удовольствия» («чтение стихов как хобби» и т. д.), но и по возможности предельно глубоко вникая в его скрытые, затемненные или попросту не явленные смыслы, одно из первых мест занимает фигура переводчика. Статус переводчика уникален уже потому, что он — тот «активный» субъект, которому в целом ряде случаев предстоит быть первым, чрезвычайно внимательным, вдумчивым (уже хотя бы по причине собственной профессиональной заинтересованности) реципиентом иноязычного текста. Роль переводчика будет во многом решающей не только в формировании результата его усилий по межъязыковому перевоплощению текста, но и при последующем восприятии этого текста иным этносом — тем, который он сам представляет. Переводческий опыт полезен и удобен еще и в том важном смысле, что в переводном тексте зафиксирована интерпретационная концепция его создателя, если рассматривать новый текст с позиций герменевтической модели перевода[18]. Значимость фигуры переводчика осознается в том, что он вправе претендовать, наряду с автором оригинала, на статус «второго творца» результирующего художественного высказывания[19]. Итак, приведем здесь текст, которым мы располагаем: это то же CT в переложении на русский язык Льва Долгопольского[20]. Оговоримся: в наши задачи не входит подробный разбор переводческого результата с демонстрацией в нем более и менее удачных находок, остроумных или случайных переводческих решений. Не предполагается скрупулезный поиск и подсчет эквивалентов, аналогов, соответствий. Не намерены мы давать и категоричную оценку этому переводу как факту, претендующему на собственное место в современной русской литературной традиции или, шире, культуре, что, казалось бы, неизбежно обусловлено актом творческого обращения к наследию фигуры такого масштаба, как Бродский. Постараемся включить в разбор разные особенности перевода, но основное внимание сосредоточим вокруг важнейшей черты нового текста: попробуем разобрать, какими языковыми средствами переводчик пользуется при передаче различных временных планов — настоящего, прошлого/прошедшего и будущего. Такая исследовательская позиция продиктована повышенной релевантностью концепта времени в английском тексте Бродского, что, надеемся, нам удалось показать выше. Говоря проще, проведем «работу над ошибками» и отметим наиболее грубые нарушения авторского замысла в переводе, если таковые обнаружатся. Увы, в русском переводе смысловые сдвиги возникают в первой же строфе стихотворения: then Бродского заменено на семантически противоположное снова, да и преференции резко и радикально меняются: у Бродского губы некогда предпочитали поцелуй слову, в переводе — наоборот, слово поцелую, то есть отказывались от любви в ущерб… говорению. Существенное отступление от оригинала наблюдается в том, что в английской версии грамматическое будущее не употреблено ни разу, а в переводе появляется тут же, в первой строфе (предпочтут). Объяснить такое принципиальное расхождение можно только одним: «удачной» рифмой к заключающему строфу фонетическому комплексу слово было снова, которое семантически и повлекло за собой необходимость употребления будущего времени в сказуемом. Теперь обратимся к фрагменту на стыке строф 5 и 6. Образ сфинкса присутствует и у Бродского, и у Долгопольского. Но у автора пустыня пользуется сфинксом как инструментом для того, чтобы удержать путника, а у переводчика она по какой-то причине обращает самого путника в сфинкс. По-видимому, и здесь роковую роль сыграла рифма — кстати, позаимствованная у Бродского (fix — sphinx). Начало шестой строфы в оригинале закономерно связано с концом пятой ассоциативно-образным рядом (sphinx — mane — riddle). В переводе этой связи нет — сфинксом оказывается путник, т. е. alter ego героя, а загадка атрибутирована «рыжику», т. е. его возлюбленной. Неожиданность поджидает читателя-англофона в заключительной строфе перевода — той его части, которая, являясь сильной позицией наряду с заглавием и началом, особенно важна для понимания идейного наполнения всей вещи. Мы имеем в виду описание кафе «Триест», которое, вместе с упоминанием того же заведения в заглавии, охватывает весь текст фигурой кольца и возвращает читателя — вместе с путешествующим по кругу героем — в исходную точку. В оригинале это: this joint, / too, must be enjoyed // as afterlife's sweet parlor // where, in the clouded squalor, / saints and the ain'ts take five, / where I was first to arrive. В переводе: в сем месте / (разумею: Cafe Trieste), // верно, также должна быть радость, / словно встречи посмертной сладость / там, где Петр на чай не берет / и где я побывал вперед. Перечислим наиболее очевидные и решительные лексико-семантические трансформации, произведенные с текстом при переводе. Это, во-первых, содержательно лишняя строка разумею: Cafe Trieste, чья избыточность явлена не только тем, что она взята в скобки, но и в химеричности рифмы. Ведь английский вариант топонима Trieste можно прочитать только как [три-'эст], и никак иначе; не получится форма предложного падежа «Триесте» и в том случае, если использовать русскую транскрипцию: должно быть в кафе «Триест». Второе. Сравнивая кафе с чистилищем, Бродский принципиально не указывает, куда направятся души — в ад или в рай, ведь ясно сказано: среди столпившихся есть и святые, и грешники. В переводе же упомянута сладость некой встречи, хотя и неясно, с кем — с посетителями кафе? С Петром? С возлюбленной? Названный по имени апостол однозначно ассоциируется с раем, но в данном контексте еще и с официантом кафе. Тогда непонятным кажется его суровый отказ «брать на чай», да и сомнительна сама эта фигура, отсутствующая в оригинале и не проясняющая, а скорее запутывающая смысл конца стихотворения. И третье. Можно ли признать находкой строку перевода и где я побывал вперед в смысле ее эквивалентности оригинальной английской строке? При всем соблюдении равнозначности их лексических наполнений — нет. И дело здесь не в том, что завершающее наречие вперед само по себе неудачно. В принципе, его можно трактовать как просторечную форму со значением «сначала», «раньше», ср.: «я вперед заглянул в хозяйственный магазин, а после в продуктовый» или «он зашел в комнату вперед меня» (словарями русского языка такая сема не фиксируется). Допустимым выглядит и прошедшее время глагола-сказуемого побывать. Но употребление здесь самого этого глагола полностью разрушает замысел автора, поскольку отражает не принципиально предполагаемое, предстоящее действие (см. разбор семантики английского оригинала выше), а действие уже свершившееся, причем давно, и протекавшее недолго. Вообще, последней строке CT, в смысловом отношении чрезвычайно веской, с переводами не везет. Так представляет ее в своей подстрочной версии Л.В. Лосев, исследователь, казалось бы, безупречно знающий и английский язык, и творчество Бродского: куда я пришел первым[21]. Ошибка этого переводчика заключается в том, что наречие first («сперва», «сначала») неверно воспринято как числительное-предикатив в составе сказуемого. Отсутствие обязательного в случае порядкового числительного first — первый препозитивного артикля the должно было подсказать правильное решение. В представленной же фразе читатель снова оказывается на ложном пути, сбитый с толку намеком на соревнование в скорости прибытия в пункт назначения то ли между героем и его возлюбленной, то ли между героем и завсегдатаями кафе[22]. Все сказанное в последнем подразделе, в связи с русским переводом CT, позволяет нам сделать третий, возможно, самый серьезный вывод. Стихи, написанные Бродским только по-английски, составляют неотъемлемую часть литературного наследия русского поэта. Факт отсутствия русскоязычных авторских версий не должен восприниматься как некое культурное недоразумение, пробел или, тем более, результат небрежного отношения поэта к собственным произведениям. Это значимый, оправданный прежде всего авторским замыслом, его волей, детерминированный сложными авторскими интенциями «нулевой» творческий акт. Естественно предполагать, что отсутствие русского варианта еще долго, если не всегда, будет восприниматься как «пустое место», дефект, и, следовательно, служить стимулом ко все новым переводческим порывам. Но так же естественно было бы осознать, что любая попытка воссоздания на русском языке любого английского стихотворного текста, чье авторство обозначено именем «Иосиф Бродский», заведомо обречена на провал, поскольку помещает переводчика в крайне невыгодную для него ситуацию конкуренции с Мастером[23]. Что же касается благородных намерений просветительского толка, основанных на стремлении ознакомить русского любителя поэзии с еще не публиковавшимися по-русски текстами, то для этого как нельзя лучше подходят переводы-подстрочники, выполненные беспристрастно и с максимальным тщанием, подобающим случаю Бродского. Имеется тут и еще один «выход из положения» — не самый, правда, популярный и едва ли способный — даже сегодня — собрать большое число сторонников. При восприятии «одноязычного» стихотворения следует обращаться именно и только к английскому тексту, в котором все еще ощутимо тепло руки творца, читая, вчитываясь в него по возможности глубоко, с ясным осознанием авторского выбора данного национального языка в ущерб другому. Благо, английский, второй язык Бродского как поэта-билингва, не входит на сегодняшний день в число редких или «экзотических», но самым естественным образом снискал себе право именоваться Global English. |
|
|