"Нагие и мёртвые" - читать интересную книгу автора (Мейлер Норман)

2

Взвод высадился рано утром на южном берегу Анопопея. Дождь прекратился еще ночью, и утро было свежим и прохладным, солнце заливало пляж. Люди толкались несколько минут на песке, наблюдая, как катер отходит от берега, направляясь в обратный путь.

Пять минут спустя катер уже был в полумиле от берега, но расстояние казалось значительно меньше. Солдаты разведывательного взвода смотрели вслед удаляющемуся катеру и завидовали экипажу, который к ночи вернется на бивак и сможет получить горячую пищу.

«Вот бы такую работу», — подумал Минетта.

Мысль о том, что они теперь на неисследованном побережье, мало кого беспокоила. Джунгли позади выглядели в общем знакомыми. Берег, покрытый мелкими ракушками, был пуст. Солдаты разбрелись по всему участку, курили и смеялись в ожидании начала перехода, довольные тем, что можно просушить одежду на солнце.

Хирн находился в некотором напряжении. Через несколько минут предстояло отправиться в путь протяженностью сорок миль по незнакомой местности, из них последние десять миль — по тылам японцев. Хирн и Крофт изучали изготовленную по аэрофотоснимкам карту, разложив ее на песке. Показывая на карту, Хирн предложил:

— Мне кажется, сержант, лучше всего пока пойти вверх вот по этой реке. — Он указал на устье ручья, вытекавшего из джунглей в нескольких сотнях ярдов от места высадки. — А потом пойдем через джунгли.

— Другого пути нет, насколько я могу судить, — ответил Крофт. Хирн был прав, и это слегка раздражало его. Он потер подбородок. — Но потребуется значительно больше времени, чем вы предполагаете, лейтенант.

— Возможно.

Слова Крофта не очень понравились Хирну. «Он, конечно, много знает, но сам никогда ничего не подскажет. Проклятый южанин. Он похож на Клеллана», — подумал Хирн и постучал пальцами по карте. Он чувствовал, как под ногами уже нагревается песок.

— По джунглям идти не больше двух миль.

Крофт недоверчиво кивнул.

— Такой карте верить нельзя. По этой речке мы, может, и выйдем куда нужно, но полностью полагаться на это нельзя. — Он сплюнул в песок. — Остается единственное: двинуться в путь, а там видно будет.

— Правильно, — сказал Хирн решительно. — Давайте трогаться.

Крофт взглянул на солдат.

— Эй, ребята, трогаемся!

Солдаты взвалили рюкзаки на спину и подогнали ремни так, чтобы они не врезались в плечи. Минуту или две спустя они выстроились в колонну и с трудом пошли по песку. Когда подошли к устью реки, Хирн приказал остановиться.

— Разъясните взводу, куда и для чего мы идем, — сказал он Крофту.

Крофт пожал плечами и заговорил:

— Мы пойдем вверх по реке, пока можно будет идти. Вероятно, не раз придется вымокнуть в воде. И если кому-нибудь это не нравится, пусть выскажется сейчас, отведет душу. — Он поддернул свой рюкзак немного повыше. — На реке японцы нам встретиться не должны, но это не значит, что можно идти как стадо баранов и смотреть только себе под ноги. Будьте начеку. — Он внимательно осмотрел всех солдат, изучая каждого из них, и остался доволен тем, что никто не выдержал его взгляда. Крофт облизнулся, как бы размышляя, что еще сказать. — Хотите что-нибудь сказать им, лейтенант?

Хирн потрогал ремень карабина.

— Да. Солдаты, — произнес он без всякого пафоса, — я не знаю вас, и вы не знаете меня. Может быть, вы и не хотите знать меня… — Несколько человек засмеялись, но Хирн неожиданно для всех только улыбнулся на это. — Тем не менее я с вами, отвечаю за вас, нравится вам это или нет. Лично я считаю, что мы найдем общий язык. Я постараюсь быть справедливым, но запомните, что, когда вы устанете и будете едва волочить ноги, я прикажу идти вперед, и вы, наверное, станете проклинать меня. Все это так, но не забывайте, что я устану так же, как и вы, и буду ненавидеть себя, может быть, больше, чем вы. — Раздался дружный смех, и на какой-то момент Хирн почувствовал себя оратором, который полностью владеет слушателями. Испытываемое им от этого удовлетворение было удивительно сильным. «Еще бы, сын Билла Хирна», — с гордостью подумал он. — Ну хорошо, а теперь в путь.

В голове колонны шел Крофт, которого очень разозлила речь Хирна. Все в ней было неправильно. Командиру взвода не стоило панибратствовать. Крофт не мог уважать командира взвода, который старается понравиться своим подчиненным. Такое поведение он считал никому не нужным.

Река посредине течения казалась глубокой, а у берегов вода едва покрывала камни на дне. Взвод двигался колонной из четырнадцати человек. Вскоре джунгли над ними сомкнулись сводом, а после первого поворота реки образовали своеобразный тоннель со стенами из густой листвы и скользкой вязкой тропой внизу. Солнечный свет едва пробивался через густые переплетения листьев и веток, виноградных лоз и деревьев и приобретал бархатистый зеленоватый оттенок. Лучи вихрились и метались, как это бывает, когда они преломляются в маленьких окошечках кафедрального собора. Кругом джунгли, темные, наполненные таинственными звуками. Запахи влажного папоротника, гниющих растений, аромат растущей зелени били в нос и вызывали неприятное чувство, близкое к тошноте.

— Черт побери, ну и вонь здесь, — проворчал Ред.

Они жили в джунглях так долго, что, казалось, успели привыкнуть к запахам, но за ночь, пока плыли на катере, отвыкли.

Вскоре все взмокли от пота, хотя прошли всего несколько сот ярдов. Вокруг ремней рюкзаков по рубашкам расползлись темные влажные пятна. От шедших в голове колонны каждый шаг требовал необычайных усилий: джунгли выплескивали на них всю скопившуюся на листьях влагу. Ботинки, несмотря на влагоотталкивающее покрытие, постепенно начали промокать, брюки до колен пропитались жидкой грязью. Рюкзаки стали казаться очень тяжелыми, руки и спина затекали от напряжения. Каждый нес до тридцати фунтов продуктов и постельных принадлежностей, две фляги с водой, десять обойм с патронами, две-три гранаты, винтовку, два тесака. Общий вес груза достигал фунтов шестидесяти на человека, то есть веса очень тяжелого чемодана. Большинство людей почувствовали усталость после первых же сот ярдов пути. К моменту, когда было пройдено около полумили, все ужасно устали и едва переводили дыхание.

Вскоре река превратилась в ручей, и полоска мелководья сократилась до узкой ленты у самого берега шириной со ступню. Они взбирались теперь на гору. Миновали несколько водопадов. Приходилось идти не по каменистому, а по песчаному дну, а потом и вовсе по жидкой грязи. Люди старались держаться ближе к берегу, но очень скоро движению стала мешать растительность. Они продвигались теперь вперед значительно медленнее.

За поворотом реки колонна остановилась — надо было осмотреть дорогу впереди. Джунгли тут спускались к самой реке, и Крофт, поразмыслив немного, двинулся к середине течения. В пяти ярдах от берега он остановился. Вода доходила ему до пояса, течение было быстрым.

— Придется держаться у берега, лейтенант, — сказал он и начал пробираться вперед по краю течения, держась руками за ветки.

Вода почти полностью скрывала его ноги. Люди с трудом двинулись вдоль берега вслед за Крофтом. Следующие несколько сот ярдов они шли, держась за свисавшие ветки кустов, с трудом прокладывая себе путь против течения. Винтовки все время соскакивали с плеч, едва не падая в воду, а ноги тонули в грязи. Рубашки стали такими же мокрыми от пота, как брюки.

Подобным образом они двигались до того места, где река снова стала шире и глубина ее уменьшилась. Течение уже не было таким быстрым, и люди стали продвигаться быстрее, идя по колено в воде.

После еще нескольких поворотов они вышли на широкую плоскую скалу, которую река обходила. Здесь Хирн приказал остановиться на отдых.

Люди повалились один за другим на камень и несколько минут лежали молча без движения. Хирн был слегка встревожен. Он слышал биение своего сердца, его руки дрожали от усталости. Лежа на спине, он видел свой часто вздымавшийся и опускавшийся живот.

«Я никуда не гожусь», — подумал он. Это была правда. Ясно, что и в следующие два дня, особенно в первый из них, придется нелегко. У него слишком долго не было физической нагрузки. Но этот недостаток устранит время. Он знал свои силы.

Хирн стал уже привыкать к трудному положению человека, ведущего за собой людей. А ведь первому всегда труднее. Сколько раз он останавливался, услышав неожиданный шум или шорох, когда какое-нибудь насекомое стремительно пролетало мимо него. Иногда встречались пауки величиной с грецкий орех, со щупальцами длиной с палец. Такие вещи всегда выводят из равновесия, пугают, особенно когда знаешь, что находишься в необитаемом месте. Каждый шаг дальше в джунгли давался со все большим трудом.

Крофт никак не показывал своей усталости. «Этот Крофт — настоящий мужчина, — думал Хирн. — Надо быть начеку, а то окажется, что фактически взводом опять командует Крофт». В то же время Хирн сознавал, что Крофт знал больше, чем он, и не соглашаться с ним было бы глупо.

Хирн сел и огляделся. Люди все еще лежали без движения, отдыхали. Некоторые лежа переговаривались, бросали камни в воду.

Хирн взглянул на часы. Прошло пять минут с тех пор, как взвод остановился на отдых. «Можно еще минуток десять, — подумал Хирн. — Надо дать им как следует отдохнуть».

Переведя дух, Браун завязал разговор с Мартинесом.

— Достанется нам, черт возьми, — тяжело вздохнув, сказал он.

Мартинес согласно кивнул и произнес:

— Пять дней. Срок порядочный.

Браун понизил голос:

— Что ты думаешь об этом новом лейтенанте?

— Он ничего. — Мартинес повел плечами. — Хороший парень. — Он считал, что следует быть осторожным в ответе. Солдаты думали, что он, Мартинес, дружит с Крофтом, и, по их мнению, он обязательно должен был враждебно отнестись к Хирну. — Пожалуй только слишком уж панибратствует, — добавил Мартинес. — Командир взвода должен быть строгим.

— Этот парень может оказаться настоящим сукиным сыном, — сказал Браун.

У него не было твердого мнения о Хирне. Брауну Крофт не особенно нравился, он чувствовал, что и Крофт не расположен к нему, но пока у них были довольно ровные отношения. С лейтенантом он собирался вести себя осторожно, все делать наилучшим образом, но даже и так мог не угодить ему.

— Впрочем, он, кажется, хороший парень, — тихо сказал Браун.

Его явно беспокоило что-то. Он закурил сигарету, затянулся и неторопливо выпустил дым. Вкус сигареты был неприятен, но он продолжал курить. — Знаешь, Гроза Япошек, — продолжал он, — в такое время, когда находишься в разведке, хочется быть рядовым. Эти ребята, особенно новички, думают, что у нас легкая жизнь, что, став унтер-офицером, человек обретает свободу. — Браун провел пальцем по одному из прыщей на лице. — Они ни черта не знают о том, какую ответственность мы несем. Возьми, к примеру, Стэнли. Он еще ни черта не испытал, вот и рвется вперед. Ты знаешь, я очень гордился, когда получил сержантское звание, но не уверен, согласился бы на это звание, если бы мне предложили его теперь.

Мартинес повел плечами. Он удивился такому рассуждению.

— Да, трудно, — неопределенно сказал он.

— Конечно трудно, — продолжал Браун. Он сорвал со свисавшей ветки лист и стал его жевать. — Я говорю это тебе, поскольку ты все понимаешь. Ну а если бы тебе пришлось начать все сначала, ты хотел бы быть сержантом?

— Не знаю, — ответил Мартинес, хотя у него не было сомнений на этот счет: он согласился бы стать сержантом. Он представил три нашивки на рукаве защитного цвета гимнастерки, и ему стало радостно и неловко.

— Ты знаешь, Гроза Япошек, что меня пугает? Нервы у меня никуда не годятся, вот что. Мне часто кажется, что я вот-вот окончательно сдам и ничего не смогу сделать с собой. Понимаешь?

Брауна это беспокоило уже не раз. Он получал некоторое удовлетворение оттого, что признавался в своей слабости, как бы заблаговременно отпуская себе грехи, чтобы, когда они случатся, спрос с него был меньше. Браун бросил камень в воду и наблюдал, как расходятся круги по воде.

Мартинес немного презирал Брауна. Он был рад, что тот подвержен страху.

— Хуже всего не то, что тебя самого убьют, — проговорил Браун, — тогда с тебя спрос маленький. А вот если убьют кого-то из ребят твоего отделения, и по твоей вине. Мысль об этом все время будет тебя мучить. Ты помнишь то разведывательное патрулирование на Моутэми, когда убили Макферсона? Я ничего тогда не мог сделать, но как, ты думаешь, я себя чувствовал, когда оставил его на поле боя и ушел? — Браун нервно отбросил сигарету. — Да, быть сержантом — невелика радость. Когда я впервые попал в армию, то мечтал о продвижении по службе, но иногда задумывался: а стоит ли?.. Что это даст? — Он задумался, тяжело вздохнул и продолжал: — Видимо, такова уж натура человека, что он не может удовлетвориться званием рядового. Получить сержантское звание, конечно, что-то значит. Это признак того, что ты чем-то отличаешься от других. Я лично понимаю свою ответственность. Что бы ни случилось, я знаю, что буду стараться, поскольку мне за это платят. Если ты стал сержантом, значит, тебе доверяют, и я не хочу никого подводить. Я не такой человек. По-моему, это было бы низко.

— Да, нужно держаться, — согласился Мартинес.

— Точно. Что я был бы за человек, если бы получал жалованье и не оправдывал его! Мы — выходцы из хороших районов страны, и мне бы хотелось вернуться домой и честно смотреть в лицо соседям. Поскольку я из Канзаса, мне этот штат нравится больше, чем Техас, а в общем, мы выходцы из двух лучших штатов страны. Ты не должен стыдиться, Мартинес, когда говоришь, что ты из Техаса.

— Конечно.

Мартинес был рад это слышать. Ему нравилось считать себя техасцем, но он никогда не осмеливался хвалиться этим, побаивался чего-то. Как воспримут белолицые его слова о том, что он, Мартинес, из Техаса? Восторг его постепенно начал гаснуть, и ему стало не по себе.

Настроение у Мартинеса явно испортилось, и желание продолжать разговор с Брауном пропало. Он что-то пробормотал и пошел к Крофту.

Браун повернулся и осмотрелся. Совсем близко от него, наверное, все время, пока он вел разговор с Мартинесом, лежал Полак.

Сейчас глаза его были закрыты, и Браун слегка толкнул его локтем.

— Ты спишь, Полак?

— А? — Полак сел и зевнул. — Да, я, кажется, задремал. — В действительности он не спал и слушал разговор Брауна с Мартинесом. Он любил подслушивать и, хотя редко мог извлечь из этого какую-нибудь пользу, всегда получал от этого удовольствие. «Это единственный способ узнать что-то о человеке», — сказал он однажды Минетте. Он еще раз зевнул. — Я немного вздремнул. Мы уже трогаемся?

— Наверное, через пару минут, — сказал Браун. Он чувствовал некоторое презрение к себе со стороны Мартинеса, это немного задело его, но он старался как-то себя успокоить. Браун вытянулся рядом с Полаком и предложил ему сигарету.

— Нет, я курить не буду. Надо беречь дыхание, — сказал Полак. — Нам еще долго идти.

— Да, пожалуй, ты прав, — согласился Браун. — Знаешь, я старался, чтобы наше отделение не посылали на патрулирование, но, возможно, это не так уж хорошо. Сейчас ты явно не в форме.

— То, что нас не назначали в патруль, совсем не плохо. Мы ценим это, — сказал Полак, а про себя подумал: «Какая же сволочь. Всегда находится такой человек. Из кожи лез, чтобы стать сержантом, а теперь, когда получил сержантские нашивки, его, видите ли, беспокоит, какого мнения о нем подчиненные». — Я говорю точно. Ты можешь не думать, что ребята твоего отделения не ценят то, что ты делаешь для них. Мы знаем, что ты хороший парень.

Браун был доволен, хотя и сомневался в искренности Полака.

— Скажу тебе честно, — произнес он, — ты во взводе только пару месяцев, и я присматриваюсь к тебе. Ты умный парень, Полак, умеешь промолчать, когда надо.

Полак повел плечами.

— Конечно умею.

— Знаешь, какая у меня забота? Я делаю все, чтобы ребятам было хорошо. Может, вы и не замечаете этого, но об этом даже в уставе записано, черным по белому. Я считаю, что если позабочусь о людях, то и они позаботятся обо мне.

— Конечно. Мы всегда поддержим тебя. — Полак считал, что был бы дураком, если бы не сказал то, что хотел от него услышать начальник.

— Сержант легко может стать подлецом по отношению к своим подчиненным, но я предпочитаю обращаться с ребятами справедливо.

«Интересно, чего он добивается от меня», — подумал Полак, а вслух сказал:

— Это единственно правильный путь.

— Конечно, но многие сержанты этого не понимают. Отвечать за людей — дело трудное. Ты представить себе не можешь, сколько бывает хлопот. Это не значит, что я не хочу этих хлопот. Если человек к чему-то стремится, он должен стараться. Само собой ничего не делается.

— Конечно, — почесываясь, ответил Полак.

— Возьми, к примеру, Стэнли. Он достаточно хитер, когда дело касается лично его. Ты знаешь, как он провернул одно скользкое дельце в гараже, где работал? — Браун рассказал Полаку этот случай и закончил словами: — Это умно, конечно, но так ведь можно попасть и в беду. Приходится переживать все связанные с этим страхи и опасности.

— Конечно.

Полак решил, что недооценивал Стэнли. Это было нечто такое, о чем ему, Полаку, стоило бы знать. Стэнли гораздо умнее Брауна, который закончит свою карьеру владельцем бензиновой колонки и будет думать при этом, что он крупный бизнесмен.

— Подъем! — раздалась команда лейтенанта.

Полак встал с недовольным видом. «Если бы у лейтенанта было в голове все в порядке, он приказал бы вернуться к берегу и позволил нам проваляться там до прибытия катера». Однако вслух Полак произнес другое:

— Мне давно нужно было размяться.

Браун рассмеялся.

Река по-прежнему была мелкой, и на протяжении нескольких сот ярдов идти по ней было не так уж трудно. Браун и Полак на ходу вяло переговаривались.

— В детстве я о многом мечтал. О детях, женитьбе и прочем таком, — сказал Браун. — Но со временем становится ясно, что на свете не так уж много женщин, которым можно верить.

«Такие, как Браун, обычно позволяют надевать на себя ярмо, когда женятся, — думал Полак. — Бабе достаточно поддакивать ему, и он будет считать, что она — это как раз то, что ему нужно».

— Нет, — продолжал Браун, — постепенно взрослеешь, и все эти мечты уходят. Постепенно начинаешь понимать, что верить можно немногому. — Он говорил с чувством какого-то горького удовлетворения. — Единственная стоящая вещь — это деньги. Когда занимаешься торговлей, видишь, какие удовольствия может себе позволить богатый человек. Мне вспоминаются вечеринки в отеле. Какие женщины там, как весело!

— Конечно, — согласился Полак. Он вспомнил о вечеринке, которую устроил его хозяин Левша Риццо. Полак на мгновение закрыл глаза и вспомнил об одной из женщин. «Да, та блондинка знала свое дело», — подумал он.

— Если я когда-нибудь вырвусь из армии, — сказал Браун, — начну добывать деньги. Я не буду больше болтаться без дела, как прежде.

— До лучшего пока никто не додумался.

Браун взглянул на шагавшего по воде рядом с ним Полака.

«Неплохой парень, — подумал он. — Но ему не удалось получить образование. Пожалуй, так ничего в жизни и не добьется».

— А что ты, Полак, собираешься делать? — спросил он.

Полак почувствовал снисходительность в тоне Брауна.

— Как-нибудь устроюсь, — коротко ответил он.

В памяти его вспыхнуло воспоминание о семье, на лице появилась гримаса. «Какой недотепа был старик Полак. Всю жизнь бедствовал. Но это закаляет, — решил он. — Такие, как Браун, много болтают. Если действительно знаешь, как заработать, нужно уметь молчать. В Чикаго таких возможностей уйма. Это настоящий город. Женщины, шумная жизнь, много крупных дельцов». Река стала глубже, Полак почувствовал, что ноги у него промокли до колен.

«Если бы я не попал в армию, то работал бы сейчас у самого Кабрицкого».

Браун почувствовал сильную усталость. Слишком влажный воздух и сильное встречное течение истощили его силы. И опять этот непонятный страх…

— О, как я ненавижу эти проклятые рюкзаки! — сказал он.

Горная река состояла здесь из целой серии небольших водопадов.

На поворотах под напором падающей воды люди едва удерживались на ногах. Вода была очень холодной, поэтому после каждого водопада солдаты спешили приблизиться к берегу и немного согреться, передохнуть, держась за спускавшиеся к реке ветки кустов и деревьев. «Давай, давай, пошли!» — кричал в таких случаях Крофт. Высота берега достигала пяти футов, и продвигаться вперед было очень трудно. Люди устали до изнеможения. Те, кто послабее, начали сдавать, колыхались в воде, как тростинки, топтались на одном месте, падали на колени под тяжестью своих рюкзаков.

У одного из водопадов дно оказалось слишком каменистым, а течение слишком быстрым, чтобы пройти этот участок реки вброд.

Крофт и Хирн обсудили положение, а потом Крофт вместе с Брауном взобрались на берег, с трудом протиснулись на несколько футов через густые заросли джунглей и срубили несколько толстых виноградных лоз. Затем Крофт связал их большими прямыми узлами и начал было прикреплять свободный конец этой своеобразной веревки к своему поясу.

— Я закреплю ее на том берегу, лейтенант! — крикнул он Хирну.

Хирн отрицательно покачал головой. До сих пор Крофт умело вел взвод, но в данном случае предстояло сделать нечто такое, что мог выполнить и он, Хирн.

— Я попробую сам, сержант, — возразил он.

Крофт пожал плечами.

Хирн прикрепил веревку из лоз к поясу и направился к водопаду. Он намеревался пройти вверх по течению и закрепить конец веревки на том берегу. Держась за нее как за спасательный конец, солдаты смогли бы перейти водопад вброд. Однако задача оказалась труднее, чем предполагал Хирн. Он оставил свой рюкзак и карабин Крофту, но и без них форсировать водопад оказалось нелегко. Хирн с трудом перескакивал с одного скользкого камня на другой, несколько раз падал и сильно ушибал колени; один раз погрузился в воду с головой, ударился плечом о камень и вынырнул с искаженным от боли лицом. Он едва не потерял сознание. Добравшись наконец до противоположного берега, Хирн с полминуты не двигался, откашливаясь и сплевывая попавшую в нос и рот воду. Потом встал, зацепил лозу за ствол дерева, в то время как Браун привязал другой конец к корням толстого кустарника.

Крофт перебрался на другой берег первым, перенеся помимо своего имущества рюкзак и карабин Хирна. Постепенно, один за другим, солдаты, держась за лозу, перешли на другой берег реки.

После десятиминутного отдыха марш возобновился. Река стала уже. В некоторых местах расстояние между берегами не превышало пяти ярдов, а джунгли подходили так близко к берегу, что шедшие по реке солдаты цеплялись за спускавшиеся ветки. Путь через водопады так вымотал людей, что большинство из них едва передвигали ноги. На русле реки стали появляться притоки. Через каждые сто ярдов в нее вливался то один, то другой ручей. Крофт каждый раз останавливался, осматривал ручей, а потом продолжал идти вперед.

После того как он сам, лично, наладил переправу у водопада, Хирн с удовольствием позволил Крофту снова вести взвод. Он шел позади вместе с солдатами, не совсем еще оправившись после испытаний у бурного водопада.

Вскоре они подошли к месту, где река делилась на два рукава.

Крофт остановился и задумался. В джунглях, где не было видно солнца, никто, кроме него и Мартинеса, не мог сказать, в каком направлении они двигаются. Крофт еще раньше заметил, что крупные деревья растут с наклоном к северо-западу. Он зафиксировал это направление по компасу и решил, что деревья наклонил ураган, когда они были еще молодыми. Крофт принял это за надежный ориентир, и все утро, пока они двигались вверх по реке, контролировал направление движения по деревьям. По его мнению, джунгли вскоре должны были кончиться. Они уже прошли больше трех миль, а река почти на всем этом пути тянулась в сторону гор. Но в этом месте разобраться, по какому из рукавов следует идти дальше, было невозможно. Оба рукава уходили в джунгли под каким-то углом, и вполне возможно, что их русла шли много миль по джунглям параллельно горному хребту. Крофт поговорил о чем-то с Мартинесом, и тот, выбрав высокое дерево у реки, начал взбираться по нему вверх.

Опираясь на ветви дерева ногами и держась руками за окружавшие его виноградные лозы, Мартинес медленно поднимался все выше и выше. Добравшись до верхних ветвей, он устроился поудобнее и осмотрел местность вокруг. Джунгли под ним расстилались зеленым бархатным ковром. Реки видно не было, но не больше чем в полумиле от него джунгли резко кончались и сменялись рядом голых желтых холмов, уходивших к подножию горы Анака. Мартинес вытащил компас и определил направление. Сознание того, что он выполняет привычные для себя обязанности, давало ему огромное удовлетворение.

Мартинес спустился с дерева и подошел к лейтенанту и Крофту.

— Нужно идти сюда, — сказал он, указывая на один из рукавов реки. — Двести — триста ярдов, а потом будем прорубаться через джунгли. Реки там уже нет. — Он показал в сторону открытой местности, которую видел с дерева.

— Отлично, Гроза Япошек, — сказал Крофт. Он был доволен. То, что доложил Мартинес, не удивило его.

Взвод снова тронулся в путь. Выбранный Мартинесом рукав реки был очень узким. Джунгли почти полностью укрыли его. Не пройдя и четверти мили, Крофт решил прорубать тропу через джунгли. Русло снова поворачивало к океану, и идти дальше вдоль реки не было смысла.

— Для прорубки тропы через джунгли я хочу разделить взвод на группы, — сказал Крофт Хирну. — Вы и я не в счет, нам и без этого хватит дел.

Хирн с трудом переводил дух. Он не имел никакого понятия о том, что обычно делается в таких случаях, и слишком устал, чтобы вмешиваться.

— Делайте так, как считаете нужным, сержант, — сказал он.

Потом Хирн засомневался — не слишком ли это просто — возложить всю тяжесть принятия решений на Крофта?

Крофт определил направление движения с помощью компаса и выбрал в качестве ориентира дерево, росшее среди кустов примерно в пятидесяти ярдах от стоянки. Он подозвал солдат взвода к себе и разделил их на три группы по четыре человека в каждой.

— Нам нужно прорубить тропу через джунгли, — сказал Крофт. — Сначала держитесь направления примерно десять ярдов левее вон того дерева. Каждая группа работает пять минут, а потом десять минут отдыхает. Незачем тратить на это весь день, поэтому не стоит валять дурака. Перед началом отдохните десять минут, а потом ты, Браун, начнешь со своей группой.

Им предстояло проложить путь протяженностью около четверти мили через густые заросли кустарника, виноградных лоз, бамбука и других деревьев. Это была медленная, нудная работа. Двое работали рядом, рубя растительность тесаками и придавливая ее ногами.

Они продвигались вперед таким образом не более двух ярдов в минуту. Чтобы пройти вверх по реке, потребовалось три часа, а к полудню, после двух часов работы в джунглях, они прибавили к пройденному пути только пару сотен ярдов. Но это их мало беспокоило. Каждый должен был работать только две-три минуты в течение четверти часа, и вполне успевал отдохнуть. Те, кто не работал, лежали прямо на проложенной тропе, шутили. То, что они сумели пройти этот путь, радовало их. Дальше по открытому плато, казалось, идти будет совсем легко. Пробираясь по реке, они уже отчаялись, а сейчас, справившись с задачей, радовались и гордились собой, и некоторые из них впервые поверили в успешное выполнение разведывательного задания.

Однако Рот и Минетта были измучены до предела. Минетта еще не окреп как следует после недели, проведенной в госпитале, а Рот никогда не отличался физической силой. Долгий марш вверх по реке здорово их вымотал. Отдохнуть в течение десятиминутных перерывов они не успевали, и пробивка тропы стала для них подлинной пыткой. После трех-четырех взмахов тесаком Рот уже был не в состоянии поднять руку. Тесак казался тяжелым, как топор. Рот поднимал его двумя руками и слабо опускал на виноградную лозу.

Каждые полминуты тесак выскальзывал из его потных бесчувственных пальцев и падал на землю.

У Минетты образовались мозоли на руках, ручка тесака врезалась в ладонь, пот попадал в раны. Минетта яростно и неуклюже рубил кустарник, злился на то, что тот не поддается, часто прекращал работу, стараясь отдышаться, и разражался бранью. Он и Рот работали рядом. От усталости они часто толкали друг друга, и Минетта в раздражении громко ругался. В этот момент они ненавидели друг друга, как ненавидели джунгли, поставленную взводу задачу и Крофта. Минетту особенно раздражало то, что Крофт не работал.

«Крофту легко приказывать, сам-то он ничего не делает. Не видно, чтобы он очень утруждал себя, — ворчал Минетта. — Если бы я был взводным, то не обращался бы так с ребятами. Я был бы рядом с ними, работал вместе».

Риджес и Гольдстейн находились в пяти ярдах позади них. Эти четверо составляли одну из групп и должны были делить между собой пятиминутную рабочую смену. Однако по истечении часа или двух Гольдстейн и Риджес уже работали три, а потом и четыре минуты из пяти. Наблюдая, как Минетта и Рот неуклюже работают своими тесаками, Риджес злился.

— Черт бы вас побрал, неужели вы, городские, никогда не научитесь пользоваться этим маленьким ножичком?

Тяжело дышавшие, озлобленные, они не отвечали. Это еще больше выводило Риджеса из себя. Он всегда остро чувствовал несправедливость по отношению к другим и к себе самому и считал неправильным, что Гольдстейну и ему приходилось работать больше другой пары.

— Я проделал такую же работу, как и вы, — не унимался он, — прошел такой же путь по реке, как и вы. Почему мы с Гольдстейном должны работать за вас?

— Замолчи! — прикрикнул на него Минетта.

К ним подошел Крофт.

— В чем дело? — спросил он строго.

— Да так, пустяки, — ответил Риджес после короткой паузы. — Мы просто разговаривали. — Хотя он был зол на Минетту и Рота, жаловаться Крофту он не собирался. Все они были в одной группе, и Риджесу казалось гнусностью жаловаться на человека, работающего вместе с ним. — У нас все в порядке, — повторил он.

— Послушай, Минетта, — зло произнес Крофт. — Ты и Рот — главные разгильдяи во взводе. Хватит вам выезжать за счет других. — Его голос, холодный и строгий, подействовал как спичка, поднесенная к хворосту.

Минетта, когда его больно задевали, становился очень дерзким.

Он отбросил свой тесак в сторону и повернулся к Крофту.

— Я не вижу, чтобы ты сам работал. Тебе легко… — Он почему-то сбился и лишь повторил: — Не вижу, чтобы ты сам работал.

«Ах ты нью-йоркский пройдоха», — подумал Крофт и злобно посмотрел на Минетту.

— В следующий раз, когда мы подойдем к реке, переносить вещи лейтенанта будешь ты, и после этого ты не будешь работать.

Он был зол на себя даже за то, что ответил Минетте, и отвернулся. Он освободил себя от работы по пробивке тропы, считая, что, как взводный сержант, должен сохранять свои силы. Хирн удивил его при переходе через водопад. Когда Крофт последовал за ним, держась за лозу, то понял, каких усилий это стоило Хирну. Это встревожило Крофта. Он понимал, что пока еще командует взводом, но когда Хирн наберется опыта, то, вероятно, станет распоряжаться сам.

Крофт не хотел признаваться самому себе во всем этом. Как солдат, он понимал, что его отрицательное отношение к Хирну — дело опасное. Он понимал также, что его доводы во многих случаях неубедительны. Он редко задавался вопросом, почему поступал так или иначе, и теперь не мог найти никакого объяснения. Это привело его в бешенство. Он снова подошел к Минетте и зло уставился на него.

— Ты перестанешь скулить?

Минетта струхнул. Он смотрел на Крофта, пока мог, потом опустил глаза.

— А, ладно, — сказал он Роту.

Они подобрали тесаки и снова приступили к работе. Крофт наблюдал за ними несколько секунд, потом повернулся и ушел по только что проложенной тропе.

Рот чувствовал себя виноватым в происшедшем. Его опять начало мучить сознание своей беспомощности. «Я ни на что не способен» — подумал он. После первого же удара тесак опять выпал у него из рук. «О, черт!» Расстроенный, он наклонился и поднял его. — Можешь отдохнуть, — сказал, обращаясь к Роту, Риджес.

Он подобрал один из упавших тесаков и стал работать рядом с Гольдстейном. Когда Риджес бесстрастными, ровными движениями рубил кусты, его широкая и короткая фигура теряла обычную неуклюжесть, становилась даже гибкой. Со стороны он казался каким-то зверем, устраивающим себе жилище. Он гордился своей силой. Когда его крепкие мышцы напрягались и расслаблялись и пот струился по спине, он чувствовал себя счастливым, полностью отдавался работе, вдыхая здоровый запах своего тела.

Гольдстейн тоже находил работу сносной и испытывал удовольствие от уверенных движений своих рук и ног, но это удовольствие не было таким простым и цельным. Оно затуманивалось предубежденностью Гольдстейна против физического труда. «Это единственный вид работы, который мне всегда достается», — с сожалением подумал он. Он торговал газетами, работал на складе, был сварщиком, и его всегда мучило сознание, что у него ни разу не было занятия, позволявшего не пачкать рук. Эта предубежденность была очень глубокой, вскормленной воспоминаниями и мечтами детства. Работая так же упорно, как Риджес, он все время колебался в своих чувствах, между удовольствием и неудовольствием. «Эта работа для Риджеса, — рассуждал Гольдстейн. — Он фермер, а мне бы надо все-таки что-нибудь другое. — Ему стало жаль себя. — Если бы у меня было образование, я бы нашел для себя занятие получше».

Он все еще мучился сомнениями, когда их сменила другая группа. Гольдстейн вернулся по тропе к тому месту, где оставил винтовку и рюкзак, сел и задумался. «Эх, сколько бы я мог сделать!» Без всякой очевидной причины он погрузился в меланхолию. Глубокое и беспредельное чувство грусти завладело им. Ему было жаль себя, жаль всех окружающих его людей. «Да, трудно, трудно», — подумал он. Он не смог бы объяснить, почему так считает, для него это было простой истиной.

Гольдстейн не удивлялся этому своему настроению. Он привык к нему, оно доставляло ему своеобразное удовольствие; несколько дней подряд он бывал весел, все ему нравились, любое задание приносило радость, и вдруг почти необъяснимо все теряло смысл, его охватывала какая-то непонятная волна грусти, поднимавшаяся из глубин его существа.

Сейчас он был в глубоком унынии. «Что все это значит? Зачем мы родились, зачем работаем? Человек рождается и умирает, и это все? — Он покачал головой. — Boт семья Левиных. Их сын подавал большие надежды, получал стипендию в Колумбийском университете и вдруг погиб в автомобильной катастрофе. Почему? За что? Левины так много работали, чтобы дать сыну образование. — И хотя Гольдстейн не был близким знакомым семьи Левиных, ему захотелось плакать. — Почему все так устроено?» Другие печали, маленькие и большие, накатывались на него волна за волной. Он вспомнил время, когда их семья жила бедно, и как мать потеряла тогда пару перчаток, которыми очень дорожила. «Ох! — вздохнул он при этом воспоминании. — Как тяжело!» Его мысли были сейчас далеко от взвода, от поставленной ему задачи. «Даже Крофт, что он будет иметь за все это? Человек рождается и умирает…» Гольдстейн снова покачал головой.

Минетта сидел рядом с ним.

— Что с тобой? — резко спросил он, не показывая своего сочувствия Гольдстейну, поскольку тот был партнером Риджеса.

— Не знаю, — тяжело вздохнув, ответил Гольдстейн. — Я просто задумался.

Минетта устремил взгляд вдоль коридора, который они проложили в джунглях. Коридор был относительно прямым на протяжении почти ста ярдов, а потом шел в обход дерева. По всей его длине лежали или сидели на своих рюкзаках солдаты взвода. За спиной Минетта слышал размеренные удары тесаков. Этот звук испортил ему настроение, он переменил позу, почувствовав, что брюки сзади промокли.

— Единственное, что можно делать в армии, это сидеть и думать, — сказал Минетта.

— Иногда лучше этого не делать, — ответил Гольдстейн, пожимая плечами. — Я лично такой человек, что мне лучше не задумываться.

— И я тоже.

Минетта понял, что Гольдстейн уже забыл, как плохо работали он и Рот, и это вызвало у него добрые чувства к Гольдстейну. «Этот парень не помнит зла». И тут же Минетта вспомнил о ссоре с Крофтом. Злость, охватившая его в тот момент, теперь уже прошла, и он сейчас раздумывал над последствиями ссоры.

— Сволочь этот Крофт! — сказал он вслух.

— Крофт! — с ненавистью произнес Гольдстейн и беспокойно огляделся. — Когда к нам пришел этот лейтенант, я думал, все пойдет иначе. Он мне показался хорошим парнем. — Гольдстейн вдруг понял, как много надежд у него родилось в связи с тем, что Крофт уже не командовал взводом.

— Ничего он не изменит, — сказал Минетта. — Я не доверяю офицерам. Они всегда заодно с такими, как Крофт.

— Но он должен взять командование в свои руки, — сказал Гольдстейн. — Для таких, как Крофт, мы просто мусор.

— Он такими нас и считает, — согласился Минетта. В нем опять заговорила гордость. — Я его не боюсь и сказал ему, что думал. Ты же видел.

«Это должен был сделать я», — подумал Гольдстейн. Он был явно огорчен. Почему он никогда не мог сказать другим, что он о них думает? — У меня слишком мягкий характер, — сказал он вслух.

— Может быть, — заметил Минетта. — Но нельзя позволять садиться себе на шею. Нужно вовремя поставить нахала на место. Когда я был в госпитале, врач пытался нагнать на меня страху, но я отшил его. — Минетта сам верил в то, что говорил.

— Хорошо, когда ты можешь так, — сказал Гольдстейн с завистью.

— Конечно.

Минетта был доволен. Боль в руках стала затихать, силы потихоньку начали возвращаться. «Гольдстейн неплохой парень. Думающий», — решил он.

— Знаешь, я раньше жил весело, ходил на танцы, любил девчонок. На всех вечеринках был заводилой. Ты бы видел меня. Но на самом деле я не такой. Даже во время свидания с Рози мы часто говорили о серьезных вещах. О чем только мы ни говорили. Такой уж я человек: люблю пофилософствовать. — Он впервые подумал так о себе, и эта оценка самого себя ему поправилась. — Большинство ребят, вернувшись домой, снова займутся тем же, что делали и раньше. Просто гулять будут вовсю. Но мы не такие, а?

Любовь к дискуссиям вывела Гольдстейна из меланхолического состояния.

— Я расскажу тебе кое-что, о чем часто задумывался. Хочешь? — Скорбные морщины, тянувшиеся от носа к уголкам рта, стали глубже, заметнее, когда он начал говорить. — Знаешь, возможно, мы были бы счастливы, если бы не размышляли так много. Может быть, лучше просто жить и давать жить другим.

— Я тоже думал об этом, — сказал Минетта. Странные, неясные мысли вызвали в нем беспокойство. Он почувствовал себя на краю глубокой пропасти. — Иногда я задумываюсь над тем, что происходит. В госпитале среди ночи умер один парень. Иногда я думаю о нем.

— Это ужасно, — сказал Гольдстейн. — Он умер, и никого рядом с ним не было. — Гольдстейн сочувственно вздохнул, и почему-то вдруг у него на глазах навернулись слезы.

Минетта удивленно взглянул на него.

— Ты что? В чем дело?

— Не знаю. Просто грустно. У него, наверно, была жена, родители…

Минетта кивнул.

— Смешные вы, евреи! У вас больше жалости к себе и к другим, чем обычно бывает у людей.

Рот, лежавший рядом с ним, до сих пор молчал, но сейчас вступил в разговор.

— Это не всегда так.

— Что ты хочешь этим сказать? — резко спросил Минетта. Рот разозлил его — напомнил, что через несколько минут придется возобновить работу. Это усилило в нем скрытое чувство страха перед тем, что Крофт будет наблюдать за ними. — Кто просил тебя вмешиваться в наш разговор?

— Я думаю, что твое заявление не имеет оснований, — Резкое замечание Минетты настроило Рота на такой же тон. «Двадцатилетний мальчишка, — подумал он, — а считает, что уже все знает». Он покачал головой и, растягивая слова, важно произнес: — Это серьезный вопрос. Твое заявление… — Не найдя нужных слов, он медленно провел рукою перед собой.

Минетта был уверен в своих словах. Вмешательство Рота подлило масла в огонь.

— Кто, по-твоему, прав, Гольдстейн? Я или этот предприниматель?

Гольдстейн невольно усмехнулся. Он немного симпатизировал Роту, особенно когда тот не находился рядом, но из-за его медлительности и ненужной торжественности во всем, что он говорил, ждать, когда он закончит наконец фразу, было не очень приятно. Кроме того, вывод, сделанный Минеттой, импонировал Гольдстейну.

— Не знаю, мне показалось, что в сказанном тобой — большая доля правды.

Рот горько усмехнулся. «Ничего удивительного в этом нет, — подумал он. — Всегда все против меня». Во время работы его злила ловкость, с которой орудовал Гольдстейн. Ему это казалось в какой-то мере предательством. Сейчас Гольдстейн согласился с Минеттой, и это не удивило Рота.

— Его заявление не имеет никаких оснований, — повторил он.

— И это все, что ты можешь сказать? «Никаких оснований», — передразнил его Минетта.

— Ну хорошо. Возьмем меня. — Рот не обратил внимания на сарказм Минетты. — Я еврей, но я не религиозен. Возможно, что я в этой области знаю меньше тебя, Минетта. Но кто ты такой, чтобы говорить о моих чувствах? Я никогда не замечал чего-то особенного в евреях. Я считаю себя американцем.

Гольдстейн пожал плечами.

— Ты что же, стыдишься? — спросил он мягко.

Рот раздраженно фыркнул:

— Таких вопросов я не люблю.

— Послушай. Рот, — сказал Гольдстейн, — почему ты думаешь, что Крофт и Браун не любят тебя? Не ты в этом виноват, а твоя религия, хотя она и чужда тебе лично. — И все же у Гольдстейна не было уверенности, что дело обстоит именно так. Рот был неприятен ему. Он сожалел, что Рот еврей, боялся, что тот создаст плохое мнение о евреях вообще.

Рот болезненно переносил нелюбовь Крофта и Брауна к себе.

Он знал об их отношении, но ему больно было слышать об этом от других.

— Я бы этого не сказал, — возразил он Гольдстейну. — Религия здесь ни при чем, — Он совершенно запутался в своих мыслях. Ему было легче поверить, что причина антипатии к нему заключается в религиозных убеждениях. Ему захотелось сомкнуть руки над головой, поджать колени, не слышать больше надоедливых споров, непрекращающихся ударов тесаков и покончить с этой изнурительной, бесконечной работой. Вдруг джунгли стали ему казаться убежищем от всех бед, от всего, что еще предстоит вынести. Ему захотелось спрятаться в них, уйти от людей. — А в общем не знаю, — сказал он, явно желая прекратить спор.

Все умолкли и, лежа на спине, предались размышлениям. Минетта думал об Италии, где он еще ребенком побывал с родителями.

В памяти сохранилось немногое. Он помнил городок, где родился отец, и немного Неаполь, а все остальное представлялось как-то смутно.

В городке, на родине отца, дома располагались по склону холма, образуя лабиринт узких переулков и пыльных дворов. У подножия холма, журча по камням, стремительно убегал в долину небольшой горный ручей. По утрам к ручью приходили женщины с корзинами белья и стирали его на плоских камнях. После полудня из городка к ручью спускались ребята и, набрав воды, поднимались с ней по склону холма. Они двигались медленно. Видно было, как под тяжестью ноши сгибались их тонкие загорелые ноги.

Вот и все подробности, которые Минетта мог припомнить, но воспоминания взволновали его. Он редко думал об этом городке, почти совсем разучился говорить по-итальянски, но когда начинал размышлять, вспоминал, как жарко грело солнце на открытых местах улиц, запах навоза в полях, окружавших городок.

Сейчас, впервые за многие месяцы, он всерьез подумал о войне в Италии, о том, разрушен ли городок бомбардировками. Это показалось ему невозможным. Маленькие домики из огнеупорного камня должны сохраняться вечно. И все же… Настроение у него испортилось. Он редко думал о возвращении в этот городок, но сейчас ему больше всего захотелось именно этого. «Боже мой, такой городок — и, наверное, разрушен». Перед ним встала страшная картина: развалины домов, трупы на дороге, непрерывный грохот артиллерии.

«Все разрушается в этом мире». Масштабы представленной картины были грандиозны. Постепенно в своих думах Минетта перенесся обратно к камню, на котором сидел, и снова почувствовал физическую усталость. «Мир так велик, что теряешься в нем. И всегда тобой кто-то командует».

И опять он представил себе разрушенный городок, руины, похожие на поднятые руки убитых. Это потрясло его. Он устыдился, как будто рисовал себе сцены смерти родителей, и попытался отбросить эти мысли. Картины опустошений привели его в замешательство. Снова ему показалось невозможным, что женщины больше не станут стирать белье на камнях. Минетта покачал головой.

«Ох, этот проклятый Муссолини!» Он начал сбиваться с мыслей.

Отец всегда говорил ему, что Муссолини принес стране процветание, и он тогда поверил этому. Он вспомнил, как отец спорил со своими братьями. «Они были настолько бедны, что нуждались в вожде», — подумал Минетта сейчас и вспомнил одного из племянников отца, который занимал видный пост в Риме и маршировал с армией Муссолини в 1922 году. В течение всего своего детства Минетта слышал рассказы об этих днях. «Все молодые парни, патриоты, вступили в армию Муссолини в двадцать втором», — говорил ему отец, и он, Минетта, мечтал маршировать вместе с ними, быть героем.

Рядом завозился Гольдстейн.

— Вставай, опять наша очередь.

Минетта вскочил на ноги.

— Какого черта не дают отдохнуть как следует? Ведь только что сели. — Он взглянул на Риджеса, который уже шел по узкой тропе в джунгли.

— Давай, Минетта, — позвал Риджес. — Пора за работу. — Не дожидаясь ответа, он зашагал вперед, чтобы сменить работавшую группу.

Риджес был раздосадован. Пока отдыхал, он раздумывал, не почистить ли винтовку, и решил, что ему не удастся сделать это как следует за десять минут. Это нервировало его. Винтовка была сырая и грязная, и наверняка заржавеет, если ее не почистить.

«Черт побери, — подумал он, — у солдата нет времени, чтобы сделать одно, а его уже заставляют делать другое». Он возмутился глупыми армейскими порядками, хотя понимал, что и сам виноват — плохо заботился о ценном имуществе. «Правительство вручило мне винтовку, считая, что я буду ухаживать за ней. А я этого не делаю. Винтовка, наверно, стоит сотню долларов, — думал Риджес. Для него это была крупная сумма. — Надо обязательно почистить ее. Но если у меня не будет времени?» Решить эту задачу ему было не по силам. Он тяжело вздохнул, взял тесак и начал рубить. Через несколько секунд к нему присоединился Гольдстейн.

Взвод достиг конца джунглей после пяти часов работы. У границы джунглей протекала еще одна река, а за ней, на противоположном берегу, виднелась тянувшаяся на север гряда холмов, покрытых высокой травой и мелким кустарником. Солнце светило ослепительно ярко, небосвод был чист. Люди, привыкшие к мраку джунглей, щурились; огромные открытые пространства порождали в них неуверенность и страх.

МАШИНА ВРЕМЕНИ. ДЖО ГОЛЬДСТЕЙН, ИЛИ БРУКЛИН — УБЕЖИЩЕ СРЕДИ СКАЛ.

Это был молодой человек лет двадцати семи с необычайно белокурыми волосами. Не будь на его лице морщин у носа и в уголках губ, он выглядел бы совсем мальчишкой. Говорил он очень убежденно, но немного торопился, как будто опасался, что его вот-вот перебьют.

Кондитерская лавка — небольшая и грязная, как и все лавки на этой мощенной булыжником улице. Когда идет дождь, булыжник отмывается дочиста и блестит.

Лавка расположена в конце улицы. Это небольшое заведение.

Оконные рамы покрыты жирной пылью. Из-под краски проступает ржавчина. Одна из рам откидывается и превращается в прилавок, с которого люди покупают товары, не заходя в лавку. Рамы в трещинах, проникающая через них пыль садится на сладости. Внутри — небольшой мраморный прилавок, проход шириной два фута для покупателей. На полу старый покоробившийся линолеум. Летом он становится липким, смола пристает к обуви. На прилавке два больших стеклянных кувшина с металлическими крышками и длинным ковшом с согнутой ручкой для разливания вишневого и апельсинового сиропа. (Кока-кола еще не в моде.) Между ними на деревянной доске светло-коричневый влажный кубик халвы. Мухи ленивы, ничего не боятся, и прогнать их бывает нелегко.

Совершенно невозможно содержать лавку в чистоте. Госпожа Гольдстейн, мать Джо, — работящая женщина. Каждое утро и вечер она подметает в лавке, моет прилавок, смахивает пыль со сладостей, драит пол, но грязь въелась в каждую щель лавки, дома, который стоит напротив, и улицы за ним, грязь заполнила все поры и клетки всего живого и неживого. Чистоты в лавке быть не может, с каждой неделей она становится все грязнее, кажется, что она впитывает в себя всю уличную грязь.

Старик Моше Сефардник сидит в дальнем углу лавки на раскладном стуле. Для него никогда не находится дела, да и стар он для какой-нибудь работы. Моше никогда не мог понять Америки.

Она слишком велика, слишком быстро мчится в этой стране жизнь, а люди все время находятся во власти какого-то безумного потока.

Одни соседи богатеют, перебираются из Ист-Сайда в Бруклин, Бронкс и в верхнюю часть Вест-Сайда. Другие теряют свои небольшие лавки, переезжают в еще более отдаленные кварталы, туда, где стоят бараки, или уезжают из города в периферийные районы страны. Старик сам был когда-то разносчиком. Весной, перед первой мировой войной, он носил свои товары в ящике за спиной, бродил по грязным дорогам городков штата Нью-Джерси, торгуя ножницами, нитками, иголками.

Моше никогда не понимал происходящего. Ему за шестьдесят, но он преждевременно состарился; теперь он торчит в заднем углу крошечной лавки, а мысли его блуждают по бесконечным страницам Талмуда.

Его семилетний внук Джо возвращается домой из школы заплаканный, с ссадиной на щеке.

— Мама, они избили меня, они избили меня, назвали меня жидом!

— Кто? Кто это сделал?

— Итальянские мальчишки. Их там целая банда. Они избили меня.

Старик слышит голос мальчика, и ход его мыслей меняется.

«Итальянцы… — Он нервно поводит плечами. — Ненадежный народ. Во времена инквизиции они разрешали евреям селиться в Генуе, а вот в Неаполе…»

Старик передергивает плечами, наблюдает за тем, как мать смывает кровь с лица мальчика, накладывает пластырь на ссадину.

— Джо, — зовет он дребезжащим голосом.

— Что, дедушка?

— Как они тебя обозвали?

— Жидом.

Дед опять передергивает плечами. В нем вспыхивает застарелая злость. Он рассматривает неоформившуюся фигуру мальчика, его светлые волосы. «В Америке даже евреи не выглядят евреями. Блондин». Старик собирается с мыслями и начинает говорить на новоеврейском языке:

— Они побили тебя потому, что ты еврей. Ты знаешь, что такое еврей?

— Да.

Деда охватывает волна теплых чувств к внуку. Мальчик так красив, так хорош. Сам дед уже стар и скоро умрет, но внук слишком молод, чтобы понять его. А он мог бы многому научить мальчика.

— Что такое евреи — вопрос трудный, — говорит дед. — Это уже не раса и даже не религия. Возможно, они никогда не станут нацией. Я считаю, что еврей является евреем потому, что он страдает. Все евреи страдают.

— Почему?

Старик не знает, что сказать, но ребенку всегда нужно отвечать на вопрос. Дед приподнимается на стуле, сосредоточивается и говорит, но без уверенности в голосе:

— Мы гонимый народ, нас всюду преследуют. Мы всегда идем от беды к беде. И это делает нас сильнее и слабее других людей, заставляет нас любить и ненавидеть таких же евреев больше, чем других людей. Мы страдали так много, что научились быть стойкими и будем стойкими всегда.

Мальчик почти ничего не понимает, но он слышит слова деда, и они оседают в его памяти, чтобы проявиться позже. «Страдать» — вот единственное слово, которое доходит до него сейчас. Он уже позабыл про стыд и страх, вызванный избиением, ощупывает пластырь, как бы решая, не пора ли отправиться поиграть.

Бедняки, как правило, много перемещаются. Новые дела, новая работа, новые места жительства, новые мечты, которые обязательно разлетаются в прах.

Кондитерская лавка на Ист-Сайде прогорает, потом прогорает еще одна и еще. Переселение в Бронкс, назад в Манхэттен, в Бруклин. Дед умирает, и мать с Джо остаются одни. Наконец они оседают в Браунсвилле, по-прежнему содержат кондитерскую лавку с таким окном, в котором рама, откидываясь, превращается в прилавок, с такой же пылью на сладостях.

В восемь — десять лет Джо встает в пять утра, продает газеты и сигареты идущим на работу, а в половине восьмого отправляется в школу. Из школы он возвращается в лавку и сидит там до тех пор, пока пора спать. А мать проводит в лавке почти весь день.

Годы проходят медленно, в работе и одиночестве. Он странный мальчик, взрослый не по годам, так говорят матери родственники.

Он услужлив, честен в торговле, но в нем не чувствуется задатков крупного дельца. Для него вся жизнь в работе и в тех близких отношениях с матерью, которые обычно складываются у людей, долгие годы работающих вместе.

У него есть свои мечты. Во время учебы в средней школе он носится с неосуществимой мечтой о колледже, о том, чтобы стать инженером или даже ученым. В свободное время, которого у него не так много, он читает техническую литературу, мечтает раз и навсегда разделаться с кондитерской лавкой. Но в конечном итоге идет работать клерком на склад, а мать нанимает мальчика для выполнения тех обязанностей, которые раньше лежали на ее сыне.

У него почти нет знакомых, друзей. Его речь резко отличается от того, как говорят люди, с которыми ему приходится работать, от языка немногих знакомых ему по кварталу ребят. У него в речи почти ничего нет от грубоватого бруклинского говора. Он говорит почти как мать, строго, по правилам грамматики, с легким акцентом, с удовольствием пользуясь литературными оборотами.

А когда по вечерам он сидит на ступеньках дома и болтает с ребятами, с которыми вместе вырос, за игрой которых в бейсбол и регби на улице наблюдал многие годы, между ними видна существенная разница.

— Посмотри на нее, — говорит Мэррей.

— Хороша, — замечает Бенни.

Джо стыдливо улыбается, сидя среди десятка парней на ступеньках крыльца, смотрит на листву бруклинских деревьев, шелестящую у него над головой в самодовольно-сытом ритме.

— У нее богатый отец, — говорит Ризел.

— Женись на ней.

Двумя ступеньками ниже парни ведут спор о бейсболе.

— Что ты хочешь сказать? Давай поспорим! В тот день я выиграл бы шестнадцать долларов, если бы победила бруклинская команда. Я ставил два против пяти, а Хэк Уилсон — три против четырех, что бруклинцы выиграют. Но они проиграли «Кабсам» семь — два, и я проиграл тоже. Какое же пари ты хочешь держать со мной?

От глупой искусственной улыбки мускулы на лице Гольдстейна устали.

Мэррей толкает его в бок.

— А почему ты не пошел с нами на двойной матч «Гигантов»?

— Не знаю. Я как-то никогда особенно не увлекался бейсболом.

Еще одна девушка проходит мимо в бруклинских сумерках, и любитель покривляться Ризел устремляется за ней, изображая из себя обезьяну. «Уии», — свистит он. А ее каблуки выбивают кокетливые трели брачной песни птиц.

«Хороша пышечка».

— Ты не состоишь членом «Пантер», Джо? — спрашивает девушка, сидящая рядом с ним на вечеринке.

— Нет, но я знаю всех их. Хорошие ребята, — отвечает он.

В девятнадцать лет, уже окончив школу, он отращивает светлые усы, но ничего хорошего из этого не получается.

— Я слышала, что Лэрри женится.

— И Эвелин тоже, — отвечает Джо.

— Да, она выходит замуж за адвоката.

В середине подвала на расчищенном пространстве молодежь танцует стильный танец; спины молодых людей изогнуты, плечи двигаются вызывающе.

— Ты танцуешь, Джо?

— Нет. — Вспышка злости на остальных. У них есть время танцевать, время учиться на адвокатов, хорошо одеваться. Вспышка быстро проходит, но он чувствует себя неловко.

— Извини меня, Люсиль, — говорит он, обращаясь к хозяйке вечеринки, — мне нужно идти, я должен рано вставать завтра. Передай мои глубокие извинения своей маме.

И снова в половине одиннадцатого он уже дома. Он сидит за стареньким кухонным столом, пьет с матерью горячий чай. И снова у него грустное настроение.

— В чем дело, Джо?

— Так, ничего. — Она знает, в чем дело, и это для него невыносимо. — Завтра у меня много работы, — говорит он.

— На обувной фабрике тебя должны бы больше ценить за то, что ты делаешь.

Он отрывает коробку от пола, подставляет под нее колено, резким движением поднимает ее вверх и ставит на ряд других коробок на высоте семи футов. Рядом с ним то же самое безуспешно пытается проделать новичок.

— Давай я тебе покажу, — говорит Джо. — Ты должен преодолеть инерцию, поднять коробку одним взмахом. Очень важно уметь поднимать такие вещи, иначе надорвешься или еще какую-нибудь травму получишь. Я все это изучил. — Его сильные мышцы лишь слегка напрягаются, когда он поднимает и ставит на место еще одну коробку. — Ты научишься, — говорит он весело. — В этой работе есть много, чему нужно учиться.

Он одинок. Скучное это дело — листать ежегодные каталоги Массачусетского технологического института, Шеффилдской инженерной школы, Нью-Йоркского университета и так далее.

Но вот наконец вечеринка, знакомство с девушкой, разговор с которой доставляет ему удовольствие. Она брюнетка, небольшого роста, говорит мягко, застенчиво, у нее симпатичная родинка на подбородке (о том, что эта родинка симпатична, девушка хорошо знает). Она моложе его на год-два, только что закончила школу, хочет стать актрисой или поэтессой. Девушка заставляет Джо слушать симфонии Чайковского (пятая симфония — ее любимое произведение), она читает Томаса Вулфа «Оглянись на свой дом, ангел», работает продавщицей в магазине женской одежды.

— О, у меня в общем неплохая работа, — говорит она, — но девушки не самого высокого класса. И кроме того, ничего, чем можно было бы гордиться. Мне бы хотелось заняться чем-то другим.

— И мне, — говорит он.

— Тебе обязательно надо, Джо. Ты такой воспитанный парень. Насколько я могу судить, только мы с тобой и являемся рассудительными людьми.

Они смеются, и смех у них выходит удивительно интимный.

Они подолгу беседовали, сидя на подушках софы в гостиной ее дома. В абстрактной, отвлеченной форме говорили о том, что лучше для женщины — выйти замуж или заняться карьерой. Конечно, их эта проблема не касалась. Они — философы, рассуждающие о жизни.

Только после помолвки Натали стала говорить об их перспективах на будущее.

— О, дорогой, я не собираюсь пилить тебя, но нам нельзя пожениться при нынешнем твоем заработке. В конце концов ты же не захочешь, чтобы мы жили в доме, где нет горячей воды. Женщина всегда хочет уюта, хочет иметь приличный дом. Это очень важно, Джо.

— Я понимаю, дорогая Натали, что ты хочешь сказать, но все не так-то легко. Идут разговоры о расширении производства, но, кто знает, может быть, снова начнется депрессия.

— Джо, такие разговоры не к лицу тебе. Я ведь и полюбила тебя как раз за то, что ты сильный, полный оптимизма.

— Нет, это ты сделала меня таким. — Некоторое время он сидит молча. — Впрочем, конечно, у меня есть одна идея. Хочу заняться сваркой. Это, правда, не совсем новая область деятельности. Пластмассы и телевидение, конечно, обещают больше, но в этих областях зарабатывать пока еще невозможно, да и образования для этого у меня недостаточно. Я не могу не считаться с этим.

— То, что ты говоришь, неплохо, Джо, — соглашается она. — Это не бог знает какая профессия, но, может быть, через пару лет ты станешь владельцем магазинчика.

— Мастерской, — поправляет он.

— Мастерская, мастерская… Тут, пожалуй, нечего стыдиться. Ты станешь… станешь тогда бизнесменом.

Все обсудив, они решают, что ему необходимо пройти курс обучения в годичной вечерней школе, чтобы получить квалификацию…

Но у него сразу портится настроение.

— Я не смогу видеть тебя так часто, как раньше, — говорит он. — Может быть, только пару вечеров в неделю. Не знаю, хорошо ли это.

— Нет, Джо, ты не понимаешь меня. Если я решила, значит, решила. Я могу подождать. Обо мне не беспокойся. — Она нежно, весело смеется.

Для него начинается тяжелый год. Он работает по сорок четыре часа в неделю на складе. Вечером, быстро поужинав, отправляется в школу и, преодолевая сонливость, занимается в классе или в мастерских. Домой возвращается в полночь и ложится спать, чтобы успеть до утра отдохнуть. По вечерам во вторник и четверг он после занятий встречается с Натали, остается у нее до двух, трех часов ночи, к неудовольствию ее родителей и своей матери.

С матерью у него на этой почве возникают ссоры.

— Джо, я ничего не имею против нее. Возможно, она неплохая девушка, но тебе нельзя сейчас жениться. Ради этой самой девушки я не хочу, чтобы вы поженились. Она не захочет жить кое-как.

— Ты ее не понимаешь, недооцениваешь. Она знает, что нам предстоит. Мы все обдумали.

— Вы дети.

— Послушай, мама. Мне уже двадцать один год. Я всегда был хорошим сыном. Я много работаю и вправе рассчитывать хотя бы на небольшое счастье.

— Джо, ты говоришь так, будто я упрекаю тебя в чем-то. Конечно, ты хороший сын. Я желаю тебе самого большого счастья на свете. Но ты портишь свое здоровье, поздно возвращаешься домой и собираешься возложить на себя слишком большое бремя. Пойми меня, я желаю тебе только счастья. Я буду рада твоему браку, когда придет время, и надеюсь, что твоя жена будет достойна тебя.

— Но это я не достоин Натали.

— Глупости. Нет ничего такого, что могло бы быть слишком хорошим для тебя.

— Мама, придется тебе все-таки смириться. Я женюсь.

— Впереди еще полгода учебы, — говорит мать, пожимая плечами. — Потом тебе еще предстоит найти работу по специальности. Я хочу только, чтобы ты имел в виду все это, а когда придет время, мы решим, что делать.

— Но я все уже решил, и вопроса никакого тут нет. Ты так меня расстраиваешь, мама.

Она умолкает, и в течение нескольких минут они едят, не произнося ни слова. Однако оба они взволнованы, поглощены новыми доводами, которые им страшно приводить друг другу из-за опасения снова начать спор. Наконец она, тяжело вздохнув и взглянув на сына, говорит:

— Джо, ты не должен ничего рассказывать Натали о том, что я говорила. У меня нет ничего против нее, ты же знаешь.

Он заканчивает школу сварщиков, находит работу, где получает двадцать пять долларов в неделю. Они женятся. Свадебные подарки составляют сумму около четырехсот долларов. Этого хватает, чтобы приобрести спальный гарнитур, диван и два кресла для гостиной.

К этому они прибавляют несколько картин. Его мать дала им этажерку для безделушек, чашки и блюдца. Они очень, очень счастливы, уютно устроены и полностью поглощены друг другом. К концу первого года их совместной жизни Джо зарабатывает уже тридцать пять долларов в неделю. Они вращаются в привычном кругу друзей и родственников. Джо становится неплохим игроком в бридж. Ссоры у них бывают нечасто и быстро затихают, а память о них тут же тонет в приятных и милых банальностях, составляющих их жизнь.

Раз или два в их отношениях возникает напряженность. Выясняется, что Джо очень страстен, а сознание того, что она реже отзывается на его порывы, чем ему хотелось бы, вызывает у него горькие чувства. Нельзя сказать, что их супружеская жизнь — полное фиаско или что они ведут много разговоров на эту тему, но все же он иногда взрывается. Он не может понять ее неожиданной холодности. Перед замужеством она была очень страстной в своих ласках.

После рождения сына появляются другие заботы. Он зарабатывает сорок долларов в неделю и по уикэндам работает продавцом фруктовой воды в аптекарском магазине. При родах Натали пришлось сделать кесарево сечение, и, чтобы заплатить врачу, они залезли в долги. Натали полностью отдалась уходу за ребенком, склонна оставаться дома неделю за неделей. Вечерами в нем часто вспыхивает желание, но он сдерживает свою страсть и спит беспокойно.

И все же отдельные горести им нипочем, не влекут за собой опасности. Жизнь наполнена заботами о ребенке, покупкой и заменой мебели, разговорами о страховых полисах, которые они в конце концов приобретают.

Постепенно хозяйство их растет, они становятся обеспеченнее, жертвуют деньги благотворительным организациям для оказания помощи беженцам. Они искренни и доброжелательны и пользуются любовью окружающих. Сын растет, начинает говорить и доставляет им немалое удовольствие.

Начинается война. Заработок Джо возрастает вдвое благодаря сверхурочным и продвижению по службе. Дважды Джо вызывают в призывную комиссию, но оба раза дают отсрочку. В 1943 году, когда стали призывать мужчин, в семье которых есть дети, его снова вызывают, и он отказывается от брони, хотя и имеет на нее право как работающий на военном предприятии. Он чувствует себя виноватым в привычной обстановке своего дома, ему неловко ходить по улицам в гражданской одежде. Более того, у него появляются определенные убеждения, время от времени он читает газету «Пост меридиэм», хотя, по его словам, новости только расстраивают его.

Ему удается уладить все с Натали, и его призывают, несмотря на протесты администрации предприятия, на котором он работает.

На призывном пункте, куда он явился рано утром, Джо разговаривает с таким же, как он, отцом семейства, дородным парнем с усами.

— Я сказал своей жене, чтобы она не провожала меня. Не стоит ей здесь расстраиваться.

— Мне пришлось нелегко, — говорит парень, — пока я все уладил.

Несколько минут спустя они обнаруживают, что у них есть общие знакомые.

— Конечно, — говорит новый друг, — я знаю Мэнни Сильвера.

Прекрасный парень. Мы подружились, когда были у Гроссингера два года назад, но его друзья слишком большие модники для меня.

У него хорошая жена, но ей нужно следить за своей фигурой.

Я помню, когда они поженились, то первое время буквально не отходили друг от друга ни на шаг. Но ведь нужно же где-то бывать, встречаться с людьми. Для семейных людей плохо все время быть одним.

И вот теперь со всем этим пора расстаться.

И хоть иногда бывало одиноко, пусто, но все же была пристань.

И были друзья, люди, которых ты понимаешь с полуслова. Армия, чужой мир бараков и биваков, должна стать для Гольдстейна новым этапом, новым пристанищем.

В страданиях отмирают старые привычки, подобно тому, как осенью слетают с деревьев листья, и ему кажется, что он становится обнаженным. Он ищет чего-то, размышляет всеми клеточками своего мозга, в его сознании всплывают унаследованные от деда ощущения, которые так долго заслонялись мнимым благополучием бруклинских улиц.

(«Мы — гонимый народ, нас всюду преследуют. Мы всегда идем от беды к беде. Мы никому не нужны в этой чужой стране. Мы рождены страдать».)

И хотя ему сейчас трудно, и мысли его вращаются вокруг дома, родного очага, Гольдстейн держится на ногах крепко.

Он идет навстречу ветру.