"Санькя" - читать интересную книгу автора (Прилепин Захар)

Глава восьмая


Или только началось?

Он пришел в себя поздно вечером. Может, час спустя, может, два. Под животом было сыро.

Сначала подумал: «Я не умер».

Потом подумал: «И не умру».

Вспомнил: «А зачем они меня фотографировали?»

И понял вдруг: никто его не фотографировал. Показалось.

Попытался встать. Руки, как ни странно, работали. Но подняться не вышло.

— А что же у нас не работает? — Саша стал разговаривать с собой вслух, бурча негромко и, как ему казалось, — добродушно.

Дико болела кровоточащая грудь, чуть ниже соска. И ногу, кажется, да, все-таки сломали. И с макушки что-то подтекало на лоб.

Встать не получилось.

Саша пополз.

Сразу понял, что ползет без штанов. Но их не сняли, — они были приспущены, мешали.

Попытался согнуться, прихватить ремень, потянуть на себя — чуть не выпал из сознания от боли.

Отдохнул и стал выкручиваться медленно, тихо, по миллиметру, чтоб хоть одним пальцем дотянуться до джинсов.

Не получалось. Егозил ногами, пытаясь ткань натянуть, стонал.

Понял, наконец, что если сгибаться не вправо, где порезана грудь, а влево — так проще. Больно, но не настолько. Зацепился большим пальцем за ремень, тянул долго, рыча.

Оделся кое-как. Пополз.

Орудовал руками и одной ногой. Очень больно было задевать грудью за землю, сучки всякие, шишки. Вскрикивал иногда.

Улегся на спину, попытался застегнуть рубаху. Пальцы корявые, еле ковыряются. Пуговицу такими не прихватить. Да и найти бы эту пуговицу. Повязал кое-как рубашку на груди.

И куртка где-то была. Содрали, наверное. Лежит где-то там…

Пока еще было светло, Саша выполз на проселочную, накатанную кем-то дорогу, грибниками, что ли. Полз по колее — иногда получалось прилаживаться грудью в колею, и тогда не было так больно.

Попытался кричать, но едва не потерял сознание, выдавив из себя негромкий вопль — легкое, что ли, розочкой прорезали?

Ложился иногда и отдыхал, но недолго, пугаясь заснуть.

Один раз перевалился на спину, посмотрел на небо. С удивлением обнаружил, что звезды шумят. Он явно услышал их шум, словно они — кроны деревьев. Покачивались, мигали медленно и шумели.

Вновь пополз.

«В канаве — не умру», — повторял иногда. Потом придумывал другую фразу и повторял ее.

«Я никого не сдал», — говорил Саша, когда взбирался на подъем последний, примеченный еще издалека — выводил этот подъем к асфальту, и по асфальту ехали прекрасные, теплые машины.

И уже сидя на асфальте, размахивая нелепо рукой, понял с ужасом — что никто никогда не остановится, видя в свете фар его страшную, кровавую рожу и рваную одежду.

Но еще больший ужас пришел от того, что начало холодеть внутри живота, и голова поплыла, и стало очевидно, что если упадет в обморок сейчас, — уже не выживет, не проснется.

Выполз прямо на дорогу, на середину ее. Остановился кто-то.

И только после этого наплыл потолок приемного покоя. Темный, почти неразличимый — оттого, что темно было в коридоре.

Саша смотрел в потолок.

Ночью, это, наверное, было той же ночью, его погрузили на каталку, везли по коридору. Нянечка мыла его тело теплой водой.

Куда-то перекладывали, делали рентген, поворачивали, переворачивали, он стонал.

Потом приехали в почти пустое помещение, где ходили двое врачей, крепких мужиков в голубых халатах.

Ничего не спрашивая у Саши, переложили его на кушетку. Порезали бинты, раскрыли рану на груди.

Он не знал, что они делали, — но показалось, что в грудь, меж ребер вставляют трубки зачем-то. Показалось еще, что кожу по краям раны прихватывают специальными инструментами и оттягивают — заглядывая вовнутрь его тела — нет ли там чего интересного.

Было даже больнее, чем когда пытали. Саша снова заверещал, но не бился, не мешал им работать.

Казалось, что тело внутри — почти пустое, как у куклы. Пустое, но болезненное и очень горячее, и смотреть туда нельзя, и нельзя туда засовывать тонкие железные предметы, это бесчеловечно.

Орал и орал, пока все это продолжалось.

Потом один из врачей сказал спокойно:

— Ты чего кричишь? Мы уже ничего не делаем.

— Извините, — неожиданно чистым голосом ответил Саша и замолчал. Правда, уже ничего не делали.

Врачи отошли, спокойные, от кушетки, где тихо, как после буйного припадка, лежал Саша.

— Подрался с кем, что ли? — спросил только один врач. Саша подумал мгновение и сказал:

— Подрался.

Какая разница, что говорить.

Врачи помыли руки и исчезли. Осталась медсестра, старенькая, тихая и незаметная, как доброе привидение.

— Нашли чего у меня? — спросил Саша. — Операцию будут делать? Стекло есть внутри?

— Не нашли ничего. Зашили, и все. Не будет никакой операции, — ответила она.

Саша поверил.

— А ногу мою что не гипсуете?

— А что ее гипсовать? Просто ушиб. Ты вообще весь синий. Долго били, наверное.

Она не спрашивала ничего — Саша удивился этому.

Его привезли в палату. Еще кто-то приходил… просили позвонить родственникам… он ответил, что — сирота… и буква «с», вылетевшая в дырку от зуба, как-то особенно подчеркнула это сиротство…

Еще был врач… или два врача… трогали руки… давили на живот… капельницу поставили… Саша заснул.


* * *

На улице уже было светло, но необычно тяжелые веки скрывали Сашу от навязчивого света дневного. Впрочем, наверное, уже вечереющего света — он весь день проспал.

Саша лежал, легко вспоминая вчерашнее, не умом и не отбитыми мышцами, а чем-то иным. И вспоминались не боль, не унижение, а теплая и отзывчивая пустота всего тела. Пустоту пытались нарушить, но она высвободилась, выжила и вытолкнула из себя боль, несколько сгустков красного и черного, холодные острия, зерна стекла…

И снова внутри шумело течением крови, еще немного нервным, но легким, легким. И там, где было сердце или душа, — все было легко и бестрепетно. Саша не пытался понять что-то, дойти до чего-то тихим и ленивым рассудком — но, кажется, впал в такое состояние, когда нежданно осознание чего-то приходит само, незваное.

И он понял — или, быть может, ему даже приснилось — понимание того, как Бог создал человека по образу и подобию своему.

Человек — это огромная, шумящая пустота, где сквозняки и безумные расстояния между каждым атомом. Это и есть космос. Если смотреть изнутри мягкого и теплого тела, скажем, Сашиного, и при этом быть в миллион раз меньше атома, — так все и будет выглядеть — как шумящее и теплое небо у нас над головой.

И мы точно так же живем внутри страшной, неведомой нам, пугающей нас пустоты. Но все не так страшно — на самом деле мы дома, мы внутри того, что является нашим образом и нашим подобием.

И все, что происходит внутри нас, — любая боль, которую мы принимаем и которой наделяем кого-то, — имеет отношение к тому, что окружает нас. И каждый будет наказан, и каждый награжден, и ничего нельзя постичь, и все при этом просто и легко.

Саша открыл глаза и убедился, что именно так все и обстоит. Рядом с его кроватью была тумбочка. Напротив стояла еще одна кровать. На кровати сидел человек и ел яблоко.

Человек увидел, что Саша открыл глаза, и помахал ему рукой, словно сидел на другом берегу и говорить не имеет смысла — трудно расслышать. Саша моргнул в знак приветствия.

Нет, все-таки все еще болело, он понял это, моргнув и тем самым заставив дрогнуть несколько мышц на лице. И первая, малая боль словно дала сигнал всему телу, и оно заныло — повсеместно, тягостно и нудно.

Саша лежал и прислушивался к себе: все клокотало и разламывалось, словно внутрь его тела запустили железный половник, перемешали все органы, и они теперь мыкались, места себе не находя.

Увидел в углу костыль, по видимости, не принадлежавший соседу — тот передвигался на своих ногах, и весьма бодро, — дело у него явно шло к выздоровлению.

Саша попросил принести костыль.

— Помочь? — спросил сосед.

— Спасибо, — ответил Саша, снова почувствовав, как буква «с» просвистела мимо сказанного слова, выпав из него.

Сосед стоял рядом с кроватью, не поняв: «спасибо — да» или «спасибо — нет».

Саша зажмурился, поняв, что ему сейчас будет очень больно, невыносимо.

— Меня Лева зовут, — сказал сосед, — зови, если что, — и отошел.

Саша открыл глаза, мельком глянул на Леву и заметил, что Лева — еврей из той редко встречающейся породы роскошных евреев — черно- и пышноволосый, плотный, чуть полноватый, с яркими чертами лица, быстро передвигающийся и, по-видимому, столь же быстро думающий, имеющий готовые ответы на очень многие вопросы, на бесчисленное их количество.

«С чего бы начать двигаться?» — думал Саша, пошевеливая пальцами ноги, напрягая то одну мышцу, то другую — все болели.

«Повернуться на бок? Спустить с кровати ноги?»

Начал делать все одновременно и застонал, не сдержавшись. Лева подскочил, придержал Сашу за плечи, потянул вверх бережно.

Саша едва не заплакал, так было нехорошо буквально везде.

— Господи, хоть что-то у меня осталось неотбитое?… — спросил он, силясь улыбнуться.

Лева часто моргал, не зная, как еще пособить, чем пригодиться. Подсунул костыль.

— Помочь? — спросил опять.

— Нет-нет.

Саша побрел, ежесекундно останавливаясь и кривясь, в уборную.

Вернулся, словно опять избитый — ходить, садиться и вставать приходилось в жутких муках. По дороге нянечка обругала — сказала, что ему «утку» принесли. Саша пробрел мимо с костылем, молча, готовый зарыдать, почти ненавидя свою беспомощность.

Завалился криво на кровать, застонав, и лежал потом молча, сжав зубы, елозя иногда языком в пробеле — там, где передний был выбит вчера, — когда именно выбили, Саша и не помнил, и вспоминать не хотел.

«Может, они вернутся меня добить? — подумал вяло. — Ну и вернутся…» Полежал еще и решил: «Дурак ты, Саша. Кто придет в больницу тебя убивать, что за бред…»

Позвали ужинать.

Пришла нянька, принесла еды, Саша не притронулся. От еды омерзительно пахло чем-то живым и теплым.

Попросил Леву, бодро вернувшегося с ужина, отнести поднос с обедом обратно. Он сразу так и сделал.

Потом яблоко Саше предложил, розовое и крепкое.

Саша подержал его в руках и положил на тумбочку. Как-то не хотелось без зуба вгрызаться, рискуя и остальные, как казалось — шаткие, поломать.

Но есть уже хотелось. Попросил у Левы нож и, взяв яблоко с тумбочки, начал резать его на маленькие кусочки, отправляя их в рот. Не жевал почти — разминал еле-еле зубами, челюстью больной почти не шевеля.

— Прекрасное яблоко, — сказал Саша, сразу же внутренне поклявшись никогда не произносить слов с буквой «с», и тут же произнес: — Никогда не ел таких вкусных…

Лева смотрел на него внезапно повеселевшими глазами, искренне радостными. Он сидел на краешке койки, мягко покачиваясь и, казалось, готовый в любое мгновение даже не встать, а — подпрыгнуть.

— Тебя кто-то избил? — спросил Лева.

Саша сморщился — ответить однозначно не хотелось, рассказывать все — не было сил.

— Ну, не рассказывай, если не хочешь, — сказал Лева.

Саша кивнул.

— У тебя есть мобильный? — спросил.

Лева быстро открыл верхний ящик в тумбочке и дал Саше телефон. Саша держал его в руках, раздумывая, куда позвонить.

Не матери, конечно.

«В бункер позвоню…» — решил.

Когда представился и в нескольких словах рассказал дежурному, кто он и где, понял, что не знает ни номера больницы, ни названия отделения, ни номера палаты и даже этаж представлял смутно. Вроде, второй. Оказалось, третий — Лева все подсказал.

— Что случилось-то? — спросил дежурный.

— Расскажу потом, — ответил Саша.


* * *

…Кого он не ожидал увидеть — так это Рогова.

Вошел минут через сорок сильный и спокойный, улыбнулся, что было особенно приятно, — Рогов редко улыбался. Саша в ответ тоже растянул губы потрескавшиеся, и дырку на месте зуба показал.

— Эка тебя рихтанули, — сказал Рогов, стул придвигая к Сашиной кровати. Саша смотрел на Рогова почти с нежностью. Пришло понимание, что он не один, и у него есть братья. Вот Рогов — брат, выкладывает из пакета кефир, фрукты, хлеб, кусок ветчины.

— Можешь говорить? — Рогов внимательно разглядывал Сашу, словно пытаясь по лицу и по виду товарища понять как можно больше — и лишнего не спрашивать.

Саша кивнул: могу.

Лева, лежавший на кровати, спросил:

— Мне выйти?

Саша подумал и ответил:

— Да мне все равно. Лежите… Рогов даже не обернулся на Леву.

С трудом шевеля челюстями и выговаривая слова, Саша рассказал. Вкратце, без особых подробностей, так чтоб Леве не было ясно, о чем речь:

«Позвонила Яна… Телефон до этого сама дала… Взяли на улице… Были в отделе… Потом были в лесу… Спрашивали, кто организатор акции в Риге…» — и прочее.

— Сам дополз, да. К дороге. А дальше забыл. Кто-то подобрал… Или «скорую» вызвали. Кажется, «скорую».

Рогов пожевал губами, раздумывая.

— Пока ничего делать не будем, — сказал он. — Тебе надо отлежаться. Милиция приходила к тебе?

— Нет.

— Странно, должны была прийти…

— Ты-то откуда тут? — спросил Саша.

— Так, надо было. Разыскали.

— А что там… в Прибалтике?…

— Там все замечательно. Пять человек спрыгнули с поезда, прямо в окно, на скорости семьдесят километров… Как не убились, хер их знает. Четверо добрались до Риги, только один ногу сломал, из Нижнего пацан — его на третий день в лесу лабусы нашли, он в сторону России полз. Тем временем остальные башню взяли и держались там шесть часов… Журналисты успели прилететь чуть ли не из Японии за это время… Скандал на всю Европу… Много народу в бункер звонило, благодарили. Матвей только в бегах пока.

— А Яна?

— А про Яну потом поговорим. Она здесь.

— Ее не взяли?

— Она в бункере.

Рогов ушел, и Саша заснул, не в силах ни о чем думать.

Проснулся утром, очень голодный. Лева читал что-то — на кровати его и на тумбочке лежала кипа книг.

Увидел, что Саша пошевелился, пожелал ему «доброго утра», заинтересованно улыбаясь. Явно хотел пообщаться.

— Доброе утро, — ответил Саша одними губами.

— Чай будешь? — спросил Лева. В руках у него уже был кипятильник.

Саша моргнул благодарно.

Хотелось почистить зубы — во рту словно кровавая кашка налипла на небо. Но щетки, конечно же, не было.

— Я так понял: вы «союзники», Саш? — спросил Лева за чаем.

— Они, — ответил Саша, избегнув наименования партии, начинающейся на букву «с».

Лева кивнул.

— Я слышал про вашу акцию в Риге. Вы молодцы. Саша промолчал.

До вечера они на эту тему не разговаривали. Сашу вызывали на процедуры, Лева помогал ему вставать, костыль подавал. На завтрак Саша отведал фруктов, обед — проспал, а на ужин даже поел немного манной каши — ее Лева принес из столовой. Каша показалась необыкновенно вкусной, и чай после нее — тоже.

Почувствовал впервые — что выздоровеет легко, верней, уже выздоравливает. И еще раз с удовольствием подумал — что выдержал тогда, выдержал.

Саша пришел в замечательное расположение духа.

Даже улыбнулся в ответ Леве, который всегда улыбался, если встречался с кем-то глазами, но не униженно как-нибудь, не просительно — а как бодрый, сытый и веселый пес размахивает хвостом в знак приветствия.

Как-то неприметно они разговорились. Саша из приличия узнал, как угодил в больницу Лева (и сразу же забыл, что он ответил), Леву, в свою очередь, более всего интересовали «союзники» — он словно и не ожидал встретить живого экстремиста и, похоже, радовался своей удаче, как естествоиспытатель. Даже руки порой потирал — и толстые пальцы его не вызывали раздражения, напротив, казалось, что такой мягкой, теплой рукой очень хорошо гладить по голове кудрявого, черноглазого пацана, сына. И здороваться с такой рукой тоже хорошо, она плотная, но не стремится проломить к черту все суставы разом.

— Нет, вы, конечно, прекрасный цветок в политике, уникальный, — говорил Лева, и Саша немного морщился от этих «цветков», без особой обиды, конечно. — Но что вы хотите? Знаешь, я готов тебе признаться — я был за вас долгое время, пока вы были равно далеки и от «левых», и от «правых», и от патриотов, и от либералов. Мне показалось, что вы пришли, чтобы создать новую почву, взамен старой, потерявшей свое плодородие, вообще все потерявшей.

— Кроме могил, — сказал Саша.

— Да-да, кроме могил, — согласился Лева и сразу поехал дальше, вдогонку за своей мыслью. — Но последнее время мне начинает казаться, что вы соскальзываете… ну, условно говоря, в черносотенство. Нет? Я, конечно, не о Риге говорю — этих полицаев неумных давно надо поставить на место. И естественно, я не говорю о том, что вы собираетесь «бить жидов» — слава Богу, от вас этого ждать не приходится. Но от вас исходит такое ощущение, что вы никак не можете выбраться из догм этих престарелых, никчемных идеологий, что все существование Руси, начиная от… Василия Третьего или Иоанна Грозного — и вплоть до большевиков — витали над страной, ничего, кроме крови и хаоса, не принося.

— Откуда тогда вся эта страна взялась, если… кровь и хаос… — «хаос» просвистел в Сашин зуб.

— Она из этой крови и из этого хаоса слеплена, это же очевидно, Саша, и история каждые сто лет повторяется, ходит по кругу, сначала кровавый мороз, потом оттепельные сопли, потом хаос, потом кровавый мороз… И так далее…

— Ну, пусть будет так, мне все равно, — честно признался Саша.

— Как «все равно»? — искренне удивился Лева. — А зачем тогда вы? Что вы делаете? Опять хотите кровавого мороза? Вот лично ты — ты можешь сформулировать вашу идею?

Саша пожал плечами.

— Понимаешь, — не унимался Лева, — я хочу видеть в «союзниках» футуристическую антропологию, а вы говорите только о навязшем в зубах «национальном будущем».

— Хотя нации никакой нет, — подсказал Саша, вспомнив о Безлетове.

— Саша, голубчик, ты меня упрощаешь, — сказал Лева, — напротив, нация есть — она просто жаждет освобождения. Не нужно создавать новой нации, нет. И не нужно заселять страну чужаками. И не нужно самим уходить в резервации, чтобы сберечься. У нас уже есть народ. Но не тот, что бьет себя в грудь и кричит про «Рас-сею». Те, кто кричат, — они, в сущности, чужаки. Нахлебники. Народ — другой. «Новый-хорошо-забытый-старый», я бы его назвал. Понимаешь? Вот те люди, что мирно сеют и мирно пашут, и всех видели в гробу — и «почвенников», и «космополитов» — потому что они только мешают пахать и сеять.

— А чем этот «новый-хорошо-забытый-старый» народ противоречит коробящей тебя идее «национального будущего»?

— Потому что идея «национального будущего», Саша, подсунута вам злыми и неопрятными «почвенниками» и противоречит антропологии. Эволюции противоречит! Она, эта идея, продолжает этот вечный круг — от крови до хаоса, о котором я тебе уже говорил.

— А у тебя есть другая идея?

— Саша, я который раз тебе повторяю — нужно вырваться из этого круга, отринуть и «славянофилов», и «западников», и остаться в изначальном виде, без всего этого наносного…

— Что нанесла русская история за тысячу лет, — закончил Сашка в тон Леве, в сотый раз удивляясь нездоровому обилию буквы «с» в русском языке.

— Это отдельный вопрос, Саша, что она нанесла. Очень много для того, чтобы помочь постичь мир, но очень мало для того, чтобы жить в этом мире.

— А мне хорошо живется.

— Да, особенно судя по твоему цветущему виду.

— А я живу не в России. Я пытаюсь ее себе вернуть. У меня ее отняли.

— Одни палачи отняли Россию у других палачей. И неизвестно еще, какие из палачей лучше. Нынешние тебя хотя бы в живых оставили.

— Это вообще неважный вопрос — кто бы оставил меня в живых, — начал раздражаться Саша. — Я готов жить при любой власти, если эта власть обеспечивает сохранность территории и воспроизведение населения. Нынешняя власть не обеспечивает. Вот и вся разница.

— Да здесь, в этой стране, кровь всегда текла непомерно и жутко, Саша, о чем ты говоришь, — развел руками Лева.

— Лева, отстаньте, — Саша неожиданно перешел на «вы», — «всегда текла», а бабы рожали и рожали, и народу ни разу меньше не становилось. Аккурат на всю страну хватало. — Саша сам удивился, откуда, из какого закоулка детства вылетело это нелепое «аккурат». — И вот теперь вдруг перестало хватать.

— Потому что рожать надоело! — всплеснул руками Лева. — Сколько можно кормить эту ненасытную «русскую идею» своими детьми!

— Только они и думают о русской идее, когда рожать не хотят.

— Саша, не злись, — улыбнулся Лева.

Саша не ответил. Он действительно злился. Сам не зная отчего. От того, что влез в этот спор.

В этот вечер они больше не разговаривали, по крайней мере, об «идеях», но на следующее утро, зацепившись за какую-то новость, из радиоточки прозвучавшую, начали разговор заново, фактически сначала.

Лева острил.

Он говорил, что Россия «теоретически — лошадь, а практически не везет», о том, что «там, где в России начинается совесть, — сразу вступает в силу история болезни», и еще много подобного.

— Нет, ты скажи, есть у вас идеология? — не унимался он. — Или вы просто валяете дурака, используя убогий словарный запас всего этого отребья красно-коричневого? — взывал Лева, немного смягчая улыбкой резкость своих слов.

— Во-первых, они не отребье, Лева, — без улыбки отвечал Саша. — Во-вторых… а во-вторых, никаких идеологий давно нет… В наше время идеологичны… инстинкты! Моторика! Интеллектуальное менторство устарело, исчезло безвозвратно.

— А как же твои красно-коричневые?

— Ни почва, ни честь, ни победа, ни справедливость — ничто из перечисленного не нуждается в идеологии, Лева! Любовь не нуждается в идеологии. Все, что есть в мире насущного, — все это не требует доказательств и обоснований. Сейчас насущно одно — передел страны, передел мира — в нашу пользу, потому что мы лучше. Для того чтобы творить мир, нужна власть — вот и все. Те, с кем мне славно брать, делить и приумножать власть, — мои братья. Мне выпало счастье знать людей, с которыми не западло умереть. Я мог бы прожить всю жизнь и не встретить их. А я встретил. И на этом все заканчивается.

— Но это анархизм какой-то, — сказал Лева, кажется, вполне довольный ответом Саши.

— Лева, мне просто не хочется тебя обижать, — Саша, до сих пор смотревший в потолок — так ему было легче думать и говорить, повернулся-таки к собеседнику. — Не хочется, но я скажу. Это не анархизм. Это — предельная ясность. Мне, Лева, предельно ясно, что мы — красно-коричневая партия. Мало того, Лева, вот тот «новый-хорошо-забытый-старый» народ, который ты наделил столькими прекрасными качествами, и трудолюбивый-де он, и добрый, он тоже самый что ни на есть «красно-коричневый». Ты его себе придумал, его нет. Он сам себе выбрал эту судьбу, и она ему, наверное, нравится.

— Ему нравится, что вся его история — это смена властью способов пыток? — здесь уже Лева стал злиться. — А когда он, этот народ, вконец звереет, он начинает «бить жидов».

— Ой, Лев, ну давай не будем об этом… Русские вообще не знают, кто такие евреи и что они существуют в природе. Еще десять лет назад один из тысячи знал, что Марк Бернес это, оказывается, еврей. И уж тем более Утесов. Антисемиты в России во все времена были либо хохлы… с фамилией, скажем, Гоголь, или, например, Чехов, или Булгаков… либо поляки, с фамилией Достоевский… На худой конец, какой-нибудь Лавлинский… Блок еще, голландец, как о нем говорили, тоже… А теперь еще Куняев, который, скорей, в татарву пошел родом… Остальные антисемиты в России — сами евреи И вообще мне это неинтересно.

— Так-таки евреи? — все-таки спросил Лева.

— В крайнем случае, сумасшедшие или неудачники, — миролюбиво согласился Саша.

— А если вся страна состоит из сумасшедших и неудачников? — не без ехидства поинтересовался Лева.

— Я не знаю, что это за страна… Среди евреев, к слову, неудачников меньше, чем среди русских, а сумасшедших больше.

Лева замолчал, насупясь, и дышал глубоко, через ноздри.

— Дело совершенно в другом, — сказал Саша, решив договорить, раз уж начал. — То, о чем мы заговорили, тема совершенно наносная, даже навязанная, — здесь Саша чуть не сказал «навязанная вами», — и о ней вообще надо забыть.

— И в чем же дело?

— А дело в том, что есть только родство, и ничего кроме. Понимание того, что происходит в России, основывается не на объеме знаний и не на интеллектуальной казуистике, используя которую можно замылить все, что угодно, любой вопрос, а на чувстве родства, которое прорастает в человеке уже, наверное, в детстве, и потом с ним приходится жить, потому что избавиться от него нельзя. Если ты чувствуешь, что Россия тебе, как у Блока в стихах, жена, значит, ты именно так к ней и относишься, как к жене. Жена в библейском смысле, к которой надо прилепиться, с которой ты повенчан и будешь жить до смерти. Блок это гениально понял — о жене. Мать — это другое — от матерей уходят. И дети другое — они улетают в определенный момент, как ангелы, которых ты взрастил. А жена — это непреложно. Жена — та, которую ты принимаешь. Не исследуешь ее, не рассматриваешь с интересом или с неприязнью: кто ты такая, что ты здесь делаешь, нужна ли ты мне, и если нужна — то зачем, но любишь ее, и уже это диктует тебе, как быть. И выбора в этом случае не остается никакого. Неправда, Лева, когда говорят, что жизнь — это всегда выбор. Все истинное само понятие выбора отрицает. Если у тебя любовь, скажем, к женщине, у тебя уже нет выбора. Или она, или ничего. И если у тебя Родина… Здесь так же…

Саша неожиданно устал. Он даже не догадывался, что может так долго говорить. Мало того, он никогда особенно и не думал о том, что говорил сейчас. Наверное, неформулируемое все это лежало где-то внутри и сразу сложилось воедино, едва случилась необходимость.

Лева в ответ пожал плечами.

Помолчав, он сказал:

— Можно спорить с тем, кто ищет истину, с тем, кто хочет утвердиться в своем мнении, спорить бесполезно.

— Ты ничего не понял, — ответил Саша.

— А ты ничего не сказал. Так и поругались.

Неприятно было лежать молча, продолжая мысленно переругиваться, но, к счастью, пришел Рогов. Снова с фруктами. И с сигаретами. И даже денег немного принес. От Матвея, как выяснилось.

Они ушли курить.

— Матвей объявился, — рассказал он новости. — Все вроде нормально.

«Контора» отчего-то оставила их в покое.

Саша молча слушал.

Ему как-то полегчало сразу. Рогов был внятный и упрямый — исходило ощущение, будто он воспринимал мир как механизм, где что-то изогнулось и надо выправить, чтобы не сбоило.

— Короче, тебе больше всех досталось, — сказал Рогов.

— Еще не ясно, что там делают с нашими пацанами в Латвии, — ответил Саша.

— Эта да, — согласился Рогов.

«Почему все-таки Яну не тронули?» — подумал Саша.

И, словно догадавшись, о чем Сашка думает, Рогов сказал:

— Сразу после того как тебя взяли, видели Яну, выходившую из ФСБ.

Саша вперился в Рогова.

— И чего?

— И ничего. Об этом сказали Матвею, он кивнул и велел не трепаться.

Саша смолк.

— Ничего не понимаю, — сказал он.

Они покурили снова, и, уходя, Рогов еще раз огорошил, на этот раз куда больнее:

— Мать твоя звонила в бункер. Спрашивала, что с тобой… У тебя дедушка умер, сказала.

— Когда звонила? — быстро спросил Саша.

— Позавчера.

— А ты что не передал мне?

— А что бы ты сделал? Поехал бы? Верхом на «утке»…

Проводив Рогова, Саша улегся на кровать — в голове все расползалось, ни о чем не получалось думать определенно.

Дед умер… Нет теперь больше других Тишиных. Он один — Саша.

Ночью дедушка приснился. Последнее время Саше вообще часто снилось что-то. Дедушка сидел на паперти, просил подаяние.

Проснулся — чуть не заплакал.

«К чему такое?» — думал.

Лева молчал, сосредоточенно читая. Страницы перелистывал быстро. Саша пригляделся к книгам его — чего только не было, учебники какие-то, классика европейская, новомодное нечто, даже один «женский роман» в дрянной обложке.

«Обиделся, и черт с ним», — подумал Саша.

Лежал, вспоминал деда — как тот умирал спокойно. Думал — врожденное это спокойствие перед смертью или — от усталости появившееся?

Детство слабо помнилось. Лицо деда мелькало, никак нельзя было зацепиться, вспомнить — как тот хмурился, как говорил. Куда-то уходило все, неостановимо…

После обеда Сашка загрустил совсем и, сам не зная зачем, сказал вдруг:

— Лев, да не обижайся ты.

— Бог с тобой, я не обижаюсь, — сказал Лева. Но не улыбнулся. Посмотрел на Сашу, вернулся к книге, но видно было, что читать не может. Скользит глазами по строкам и вновь в верх страницы возвращается.

Саша курить ушел, чтоб Лева так не мучился.

«Он ведь хороший очень человек, — думал Саша. — Зачем мы с ним разругались?…»

Курить было приятно, в первые дни от курения голова кругом шла, а сейчас — ничего. Успокаивало.

Деда было жаль… Но Саша уже как-то свыкся с мыслью, что дед уходит, что вот-вот оборвется.

И поэтому не саднило невыносимо, как после отца.

«Или, может быть, что-то изуродовали во мне? — думал Саша. — Где-то внутри сбили жилку жалости, оборвали ее… А?»

Никто не откликался, и Саша махнул рукой.

На другой день Леву выписали.

Они пожали друг другу руки. Лева сказал что-то неважное, о том, что — «выздоравливай».

Потом еще сказал:

— Человечество вновь и вновь повторяет те же шутки. Дает волю одним и тем же чувствам.

— Поиску справедливости? — немного невпопад, то ли спросил, то ли утвердительно сказал Саша.

— Нет, — ответил Лева.


* * *

У Саши сняли швы с груди. Смешные такие нитки — он смотрел на них удивленно. Думал — надо же, человек, как кукла, вот можно взять так его и зашить. Или распотрошить.

Вскоре Сашу выписали — он вроде бы оклемался.

Шел по улице неспешно, обросший, как пес. Хромал и держался за грудь. Екало иногда больно — будто кусочки стекла остались где-то там, внутри. Но все равно было хорошо. И на улице пахло поздней осенью.

Грустил лишь оттого, что Яна так и не пришла ни разу.

…Добрел до какой-то лавочки.

Сидел на ней, притихший, прислушиваясь к себе, словно на улице целый год не был. Замерз, правда, быстро.

Добрался, прихрамывая, до метро, ехал в полупустом вагоне, чувствовал себя солдатом, которого почти убили, угробили, а он выжил. И едет теперь, и никто не знает, что было с ним.

Вообще Саше были чужды такие мысли полудетские, но сейчас что-то разнежило.

То о деде подумает, то о Костенко… То о Леве.

«Лева — прав, — так думал. — Государство — палач. Раздевает догола и бьет в солнечное сплетение».

«Но это не мое государство. Оно чужое… Или ты ему чужой, Саш?»

«Нет, не я. Оно чужое всем. Его надо убить».

Еще думал о том, что сказал Леве о родстве, и спрашивал себя: «А есть ли у тебя самого это самое родство?… Помнишь, как ты сбежал из своей деревни… Есть родство, ты?»

«Есть. Есть. Только я не знаю слов, чтобы это доказать».

«Ну-ну… А Яна?»

«А что Яна?»

«Она родная? Жена тебе? Ты ведь предал ее, когда было больно… Проклял даже?»

«Отстань, не хочу говорить. Не хочу. Не предал. Не проклял. Просто было очень больно».

И куда-то спрятался от своих мыслей. Разглядывать кого-то стал. Мужика напротив, девушку некрасивую, ребенка… Особенно ребенка: тот глазел умилительно, полуторагодовалый, наверное. Очень хороший. Зверок, да. В бункере его встретили радостно, обнимали — Саша просил: «Полегче».

Матвея не было, Яны тоже.

Черт его знает, хотел ли увидеть Яну, — не мог разобраться никак. Хотел, наверное. Только стеснялся немного своего выбитого зуба, гадко небритой и похудевшей рожи.

Поскорее лег тихо, где-то в уголке, в дальнем, темном помещении бункера. Пацаны где-то за стеной галдели, было от этого уютно на душе. Заснул.


* * *

Утром все собрались на митинг — и Саша решил пойти, хотя с утра оказалось, что он слабый еще и ходить быстро не умеет. Но хотелось все-таки. Например, для того, чтобы Яну увидеть. Несмотря на выбитый зуб и вид смурной.

Саша любил эти гулкие, бешеные хождения по городу, с криком и гиком. Вокруг — флаги безумные, внутри — ощущение торжества.

Распугивая народ в метро, «союзники» направились к месту общего сбора. Шумели, вызывая неприязненные взгляды проходящих мимо. Впрочем, иногда смотрели хорошо, или, по крайней мере, с интересом: «Какие славные дикари тут бродят…»

Саша всегда легко себя чувствовал внутри гомонящей, разномастной толпы, сразу становился ее малой, но цепкой составляющей.

Сошлись у памятника революционного писателя, выстроились в ряды. Памятник стоял как черный, застывший пожар, бросая прямую, длинную тень. В толпе Саша приметил и «своих» — пацанов и девчонок из его города, его отделения. Был Шаман — здоровый, черноволосый тип. Паяла был — музыкант, сумасшедшие и честные глаза на красивом лице. Дальнобойщик приехал — действительно, раньше гонял по стране, самый взрослый в отделении… Позик был, брат Негатива, с потемневшим лицом: улыбнулся он так, что Саша чуть не расплакался, обнял его нежно. Еще какая-то юная поросль — «союзники» нового призыва.

— А ты кто? — спросил Саша, вглядываясь в девушку, девочку юную.

— Вера, — ответила.

Молодая пацанва косилась на Сашу стеснительно: знали о том, что с ним произошло, уважали за это. Но таких, как он, в партии, переживших и побои, и тюрьму, и голодовки, было много, десятки, а может, уже и сотни. Сашка немного стеснялся внимания.

…После недавнего раздора в центре столицы власти решили нагнать несусветное количество милиции. Сашка поначалу вообще не поверил, что митинг и шествие разрешат — но в бункере объяснили Сашке, что если б их шумную прогулку прикрыли, они бы несанкционированно собрались в непредсказуемом месте. Пришлось бы всех разгонять, и неизвестно, что бы из этого вышло.

«Боятся, сволочи», — подумал Саша. Понравилось, что боятся. Широко шагая, крича во всю глотку, они шли по Москве. С тротуара, где останавливались прохожие, еще издалека оборачиваясь на гул и топот, «союзников» было не разглядеть толком — колонна была окружена с обеих сторон двумя рядами милиции.

Печатали шаг — словно отмеряли свою территорию. Кричали: «Революция!» Саша приметил Рогова, с жесткими скулами и темным взглядом. Рогов кричал вместе со всеми, громко, упрямо, уверенный в том, что делает нужное дело. Костя Соловый, шедший меж двух очаровательных «союзниц», размахивал огромным флагом на четырехметровом пластиковом и оттого легком древке. Флаг носился в воздухе, как живой.

Саша сначала шел в рядах, но потом понял, что — задыхается и грудь саднеет.

Побрел к тротуару, уставший, в куртке с чужого плеча — подарили в бункере.

Милиция нехотя его выпустила. Смотрели ненавистно. А Саша на них — спокойно. Подумал неожиданно для самого себя, что хочет убить каждого из них — и не будет жалко.

За Сашей рванулась было Верочка, с которой только что познакомился, но ее не пустили, оттолкнув грубовато.

«Козлы», — подумал Саша. Вступаться не стал.

На площади, куда колонна пришла через полчаса, устроили митинг. Когда Саша добрался туда, Матвей уже выступал на грузовике — бледный, с черными глазами. «Союзники» вслушивались, подрагивая, готовые сорваться в любое мгновение — повторить то, что сделали недавно в Москве.

Неожиданно Саша приметил на грузовике и Яну. Она стояла с краю, серьезная, красивая, в кожаном пиджачке, свитерке полупрозрачном, с «дырочками».

«Не холодно ей?» — подумал Саша.

Пробрался к грузовику, встал позади, колесо трогая носком ботинка. Неподалеку курили двое мордоворотов, с задами и ляжками мужики, оперативники в штатском.

Саша услышал их разговор.

— Президента козлят, твари! — говорил один другому, кивая на грузовичок с выступающими. — Взять бы их всех и отхерачить по одному. Лично бы изуродовал каждого.

Саша отвернулся, внутренне вздрогнув, то ли от ужаса, то ли от неприязни или, скорей даже, гадливости.

«А что если я сейчас своих увижу? — подумал Саша о тех, кто истязал его. — Что тогда делать? Молча смотреть на них? Спрятаться?»

Знал, конечно, что не станет прятаться — да и кто его тронет, когда вокруг сотни «союзников». И все равно накатила липкая, душная волна… Стрельнул у кого-то сигарету, отошел чуть в сторону, на лавочку присел, закурил. Пальцы дрожали.

Задохнулся на секунду, когда неожиданно Яна присела рядом.

— Привет, — поздоровалась.

Саша кивнул, рта не раскрывая, стесняясь отсутствующего зуба.

— Как ты? — спросила Яна. Саша пожал плечами.

— Нормально, — ответил, слово подобрав. — Терпимо.

Заметил, что она подстриглась короче. От этого стала выглядеть жестко и даже зло.

«Но очень красивая, все равно…» — подумал Саша.

— Ты не уходи, Матвей хочет с тобой поговорить. Здесь возникла идея: надо уголовное дело возбудить, — сказала Яна. — По факту твоего избиения. Ты как?

— Я не знаю, мне все равно… — ответил Саша и замолчал.

Дурно было как-то и затошнило немного.

— Что молчишь? — спросиа Яна.

— Ты почему не пришла ко мне? — спросил. «Грубо и глупо получилось», — сам сразу понял.

Яна, показалось Саше, иронично хмыкнула, в том смысле, что зачем мне к тебе было приходить, разве я жена тебе? Мало ли у нас людей в тюрьмах и больницах, ходить ко всем…

Она не ответила на его вопрос, тоже достала тонкую, изящную сигарету — тонкими пальцами с ярко накрашенными ногтями.

Саша и у нее стрельнул закурить, только сейчас заметив, какие у него ногти отросли, с грязной окаемкой — нечем постричь было, один раз только тайком взял у Левы ножницы, попросить как-то неприлично было, может, он брезговал…

Сжал руку, курил в кулак — как урка.

— Залечили тебя? — спросила Яна. — Не болит ничего? Саше снова по ее голосу показалось, что ей все равно — залечили его или нет, болит что или отболело.

— Отчего меня взяли, ты не знаешь? — спросил он вдруг. — Тебе не кажется, что ты меня пропалила? Что из-за тебя все?

Яна посмотрела на него внимательно, даже удивленно.

— Придурок, — сказала. Встала и пошла.

Саша тоже встал, Матвея не дожидаясь, поковылял к метро. Добрался до вокзала, купил билет на электричку — на поезд денег не хватило, — и двинул в сторону дома.

Электричку трясло, она громыхала, словно дырявая посуда. И сквозняки нехорошие гуляли по вагону.

Ехал с ледяным лицом.

Незаметно задремал, под грохот колес, кутаясь в куртку зябко. Во сне рука затекла, примнилось, что — опять в наручниках и будет больно сейчас — вскрикнул в ужасе, проснулся.

Сосед напротив смотрел испуганно.

Саша сглотнул слюну. Зажмурился от неприязни ко всему, что вокруг: за окном, в прошлом, в будущем.

Вспомнил еще, как снились только что колеса, лязгающие внизу, под ногами. И были подобны эти колеса мясорубке, накручивающей и перемалывающей хрусткое и ломкое. Во сне летели из-под колес комья черной, сырой земли, шпалы, еще что-то, белое, твердое…