"Первые грезы" - читать интересную книгу автора (Новицкая Вера Сергеевна)Глава IIIНеожиданность. - Офицер. - Любины тревоги. - Чучело. - Среди цветов. Я-то злюсь, я-то браню Любу, что она мне целую вечность не пишет, a тут вдруг, нате, как снег на голову, без всякого предупреждения она вместе с Сашей и нагрянула. Вот за это люблю, молодцы! Приехали они как раз перед самым завтраком. Ну, конечно, сейчас их за стол; экстренно вытребовали сюда же Николая Александровича. Люба премиленькая в своем золотисто-коричневом костюме, в желтенькой, канареечного цвета, блузке, которая страшно идет к ее карим, искрящимся золотой искоркой, глазкам; по обыкновению, кокетливая и грациозная, как кошечка. Терпеть не могу никакого кривлянья, но то, что проделывает Люба, мне ужасно нравится: она не ломается, но как-то плутовато-ласково вскинет глазками, сложит губы розовым бантиком, и получается такая милая, задорно-кокетливая мордашка. Не преминула она бросить два, три таких взгляда в сторону Николая Александровича после них полетело несколько шпилечек, таких удачных, и пошла болтовня. Где она - там всегда весело. - Слышите, слышите? Приближается наш дневной соловей. Целехонький день заливается своей, поистине, сладкой мелодией; вот сейчас раздастся: «Моро-ожено !» - и затем, тоном ниже, соблазнительно нежно: «сливочное, щиколадное, крем-брюлетовое, тюки-фрюки, сюперфлю с ванелью, не пожелаете ли, вашей милости купить?» - слащаво растягивая слова и идеально подражая интонации Михайлы, изобразил Николай Александрович. Едва закончил он свой концерт, как точь-в-точь с теми же приемами завопил настоящий мороженщик. Невозможно было не расхохотаться. Напитав и усладив «крем-брюлетовым» и «щиколадным» своих гостей, мы отправились прогуливать и знакомить их со всеми достопримечательностями парка. Пошли конечно, по-дачному, без шляп и перчаток, как и все здесь ходят, поленились на сей раз взять с собой даже зонтики, так как денек был серенький, солнце спряталось, но и дождем не грозило. Массу смеялись и болтали всяких глупостей. Коля рассмешил нас, рассказывая, как во времена оны, будучи еще мальчуганом лет восьми, живя в имении y своих родителей, он с двумя гостившими y него товарищами устроил штуку. Приехал однажды к отцу его по делу один крестьянин-кулак, которого все терпеть не могли; сам пошел в дом, лошадь же с довольно нарядной бричкой оставил около сарая. - У нас, - рассказывает Николай Александрович, - в это время ремонт производили, вот и приди нам гениальнейшая мысль: «давай отремонтируем и Шкурина, окажем ему дружескую услугу; коли он такая скареда, так мы ему даром обновление произведем». - Притащили ведерца - давай малевать тележку, но красили только одну половину, ту, что к сараю обращена, другую же не трогали, так что, если со стороны посмотреть, - все будто и в порядке. Одно колесо намазали ярко зеленым, под цвет нашего забора, другое желтым, под цвет дверей, передок разрисовали красным, точь-в-точь наша крыша, на боку изобразили желтые горохи на зеленом фоне, a задок изукрасили зеленым полем с красными горохами. Получилось нечто обворожительное, величайшее произведение художества. Для ансамбля отремонтировали и лошадку: гриву мазнули желтым, хвост зеленым; вот это-то нас и погубило, Усовершенствование брички он сперва даже и не доглядел, сел и погоняет себе. Вдруг смотрим, поворачивает, сам краснее кузова, вылезает да прямо на нас. - Ах вы, мол, бессовестные парнишки, думаете, что барчата, так над бедным человеком издеваться можно! - пошел, пошел. Один из наших сотрудников-художников струсил, да давай Бог ноги, a мы храбрости набрались и говорим: - Вы напрасно так сердитесь, мы знаем, что вы человек бедный (а он страшно богат), мы ничего и не возьмем с вас, ни за материал, ни за труд, мы так по-приятельски. Тут он до того распетушился, что из красного лиловым стал; кто его знает, пожалуй прошел бы последовательно через все цвета радуги, но мы уже этого превращения не видели, так как он понесся жаловаться на нас. - Что же, хорошо досталось? - осведомляемся мы. - И-их, не говорите: уши после разговора с родителем как маки расцвели, - поясняет рассказчик, - кроме того для умерения наших творческих порывов посадили нас (меня и живущего y меня товарища, так как пришлый благоразумно умчался домой) наверх в две, хотя и разные, но соседние комнаты, да и на ключ заперли. Недолго в тоске пребывали мы; не успели даже еще уши мои принять своей обычной, Богом данной всему человечеству, окраски, как мы пришли к заключению, что прежде всего следует открыть окна для общения как между собой, так и с внешним миром. Вдруг делаем величайшее приятнейшее открытие в этом самом внешнем мире. На крыше кухонного крылечка, которое приходилось как раз между нашими одиночными камерами, - о прелесть! - стоит и распускает пары еще горячий, только что сваренный компот, поставленный на известную высоту, как y нас всегда принято делать, чтобы не съели собаки. Действительно, ни одна собака не прикоснулась. Шнурки штор были немедленно обращены в удилища, на концы их прикреплены крючки, которыми всегда богато снабжены бывали наши карманы, и компотная ловля вышла очень удачной. Как тут не смеяться! Между тем вздремнувшее солнце не вовремя надумалось бросить на нас свои благодетельные лучи, не обращая никакого внимания на то, что, не рассчитывая на такое внимание с его стороны, мы вышли без зонтиков. - Господа кавалеры, будьте галантны, одолжите ваши фуражки! - вопит Люба. - A в самом деле. Колина фуражка уже направляется в мою сторону, но Саша опережает его и сует свою. - На, Муся, мою возьми, Колина тебе велика будет. Я беру и надеваю ее чуточку набекрень, по-юнкерски. Николай Александрович все еще держит в руках свою и пристально, укоризненно, как почему-то мне кажется, смотрит на меня. - Я думала, вы галантнее, Николай Александрович! Неужели же мне так и печься на солнце? - протестует Люба. - Ради Бога, простите, Любовь Константиновна, я иногда такой страшно рассеянный… - он протягивает ей свою фуражку. - Да, с некоторых пор! - вскинув глазками, значительно подчеркивает Люба. Она тоже слегка набок надела шапку, что ей ужасно-ужасно к лицу. Саша, который в духе и доволен, что я предпочла, как он думает, его шапку, и в рассказах не желает отставать от другого кавалера. - Нет, что я вам расскажу, господа, вот умора! Что кадеты наши в зоологическом саду устроили, и я с ними был, ей Богу, был вот теперь весной. Штук этак нас восемь собралось. Туда-сюда, потом пошли слонов кормить; презанятно это, как он ручкой своей да в рот. Уже копеек на двадцать пять булок скормили, адски прожорливое существо, ну, a финансовое положение кадета известно, самое бамбуковое. Сунул один руку в карман: - A что, господа, если письмо дать, съест? Дали. ест, ей Богу, ест! Вывернули карманы наизнанку, еще нашли. Второе, третье. Там, смотрим, слонище кочевряжиться начал; мы ему бутербродец: булочку с открыткой, - поехало; коночные билеты, и говорить нечего, все пережевал. Что бы еще дать? Один решается пожертвовать свой носовой… Вдруг физиономия Саши принимает глупейший вид, фигура его тоже как-то неестественно вытягивается, одна рука растерянно тянется ко мне, вслед затем, словно приклеивается к его левой ноге; из уст вылетает молящим шепотом слово «шапка», как только потом сообразили мы. С Николаем Александровичем происходит почти такая же, только чуть-чуть менее карикатурная перемена: оба уподобляются даме, проглотившей свой зонтик. - Господи, не с ума ли сошли? Кажется, нигде ничего страшного? Из боковой аллеи мчится чудный пойнтер, которого я успеваю похлопать по коричневой в белую крапинку голове, в нескольких шагах за ним молодой, очень стройный и элегантный военный. Вот он страх-то! Будем выручать своих простоволосых кавалеров. Как по уговору, мы с Любой устраиваемся, одна по правую, другая по левую сторону дорожки, каждая невдалеке от своего кавалера, и «козыряем» офицеру, тогда как Коля и Саша, не имея возможности приложить руку к «пустой голове», вытягиваются в струнку и по военной команде «едят глазами» свое начальство. Офицер, видно, не задира и веселенький; ему, кажется, самому смешно: он улыбается и очень любезно отдает честь. Нам весело и смешно до упаду. - Дура, ты всегда наскандалишь! - едва скрылись офицерские пятки, петушится Саша, кидаясь на сестру, которая заливается хохотом. - Во всяком случае «дуру» свою раздели пополам, - вмешиваюсь я, так как их было две. - Да чего ты злишься? Не съел тебя твой шнапс-капитан, - огрызается Люба. - Да понимаешь ли ты, что это Великий Князь! - Что-о? - Как? Мы поражены. - Ну да, это Великий Князь собственной персоной, - говорит Николай Александрович. - Уж мы-то его прекрасно знаем, это наше прямое начальство. Но, пустяки, пожалуйста о нас не беспокойтесь, ничего неприятного выйти не может, он милейший, добрейший человек, сам, вероятно, не меньше нас смеется теперь над всем происшедшим. Нет, это прелесть, это восторг! Вот так отличились! Дома рассказ наш производит впечатление, все очень смеются. Уже совсем поздно. Мы лежим с Любой в своих постелях, но сна ни в одном глазу, ни шутить, ни дурачиться нет настроения, мы устали за день от шума и смеха; хочется побеседовать, поделиться впечатлениями, поговорить по душе. Люба подробно рассказывает мне свое житье-бытье в имении бабушки, куда вскоре после их приезда явился, бесследно было исчезнувший после рождественской исповеди, Петр Николаевич. Отчасти, вкратце я уже знаю все это из писем, но в словах ее проскальзывает, а, главное, в самом звуке их слышится мне нечто новое. - Что ж, - спрашиваю я, - больше y тебя никакого объяснения с ним не было? - Объяснения? Ты, значит, не имеешь ни малейшего понятия о том, каковы наши отношения. Да он совершенно не замечает меня, я бы для него вовсе не существовала, если бы не те удобные и неудобные случаи, когда он может говорить мне колкости, почти дерзости… Удивляюсь только, откуда y него находчивость теперь берется? Прежде чуть не полчаса, бывало, ждешь, пока он шутку какую-нибудь сообразит, a тут, не успел повернуться - шпилька обмолвишься, не так что-нибудь скажешь - насмешка, едкая такая, от которой y него даже в глазах что-то загорается. Я, положительно, лица его даже не узнаю, точно подменили его, право. Всегда веселый, острит, откуда что берется. За барышнями… Особенно за одной, там такая отвратительная белобрысая кривляка есть, так и увивается, просто смотреть противно, a та млеет… Голос Любы слегка дрожит. Я поражена. - Не может быть, Люба! Тебе верно кажется. Ведь он так любил тебя. - Значит… не любил, - голос ее срывается. - Нет, кажется мне не теперь, a казалось раньше, на Рождестве, но только казалось… - Она на минуту замолкает. - Всякие прогулки затевает, - снова начинает она, - всюду так распорядителен, расторопен, ну, a царицей везде, конечно, она, его белобрысая кривляка. Понимаешь, до чего дошло: спектакль хотели ставить, «Дорогой поцелуй», так он, видишь ли, роли распределяет. - Прекрасно, Евгения Андреевна возьмет, само собой разумеется, молоденькую дамочку, a Любовь Константиновне можно дать горничную. - Понимаешь?.. Она «возьмет» даму, a мне «можно дать» горничную. А? недурно?.. Конечно, я отказалась. Теперь в воскресенье в лес прогулку затевают; как только узнали, что мы уезжаем, так он нам на дорогу и преподнес это: на, мол, без тебя, нарочно без тебя. Бедная Люба, как она все это близко к сердцу принимает! A почему? Просто досадно ей, задето самолюбие или, быть может, теперь он ей нравиться стал? Боюсь, что последнее, уж очень грустная нотка дрожит y нее в голосе. На следующий день Любиной всегдашней веселости, игривости, заразительного смеха почти не замечалось; вид y нее был рассеянный, даже озабоченный. Впечатление ли это, оставшееся от нашего ночного разговора, или что другое? Разошлась и развеселилась она немного, только когда удалась по адресу Николая Александровича одна штучка. Влетает Саша, оживленный, красный, и прямо к нам: - Любочка, Мусенька, милые, золотые, хорошие, ненаглядные, тряханите мозжечками, придумайте что-нибудь Николая надуть. Пожалуйста. Ради Бога! Мне это необходимо! Мы с ним, понимаете ли, на пари пошли, что я его надую, a пари адски важное для меня, потому, - если я выиграю, - вы не можете себе представить, какая тогда прелесть будет! Думал я, думал, ни с места, - бамбук один получается. Ну, помогите, a нет, так я сейчас навру на вас чего-нибудь Николаю: вот пойду и скажу, что застал вас чуть не дерущимися из-за того, кого из вас он, Николай, больше любит. Вот скажу, ей Богу, скажу, нисколько не постесняюсь. Да это и правда будет, потому что, если вы не хотите идти против него, значит, вы влюблены в него. Нам смешно, но в глубине души мы потрухиваем, потому что Саша, разозлившись, вполне способен выкинуть такую штуку. - Чего ты как гороху из мешка насыпал, даже нам рта разинуть не дал? Мы вовсе и не собираемся протестовать; успокойся, пожалуйста, если мы в кого и влюблены, то очевидно, по твоей же теории, в тебя, потому что становимся на твою сторону и все сообща идем на страх врагу, - говорю я. - Только вот, что придумать? Несколько минут мозги напряженно работают. - Давай посадим ему в комнату чучело и наплетем какую-нибудь душещипательную историю, - предлагаю я. - Отлично! Виват многодумная Муся! - кричит Саша - Да, да - вдруг оживившись, с блестящими глазами подхватывает и Люба. - Только мы сделаем, Муся, твое чучело, да, да, да! Непременно! Это будет страшно смешно… Я все устрою. - Да, но Николай должен думать, что устроил я, что я надул, слышишь? Ты не смей ему говорить, a то… - Спрячься ты, пожалуйста, со своими вечными угрозами, вот отвратительная привычка! Будет, будет думать что ты, успокойся! Всех размеров подушки, пледы, платки и платочки, скомбинированные в известном соотношении и одетые в мое розовое летнее платье, только что снятое для этой цели с меня, живой, довольно удачно изображают меня, фальшивую. Раздобыта даже от тети Лидуши черная коса, прикрепленная к воротнику платья и свешивающаяся ниже пояса (спасибо, и нам хоть на что-нибудь пригодилась эта модная принадлежность). Чучело-Муся посажено в укромный уголок всегда полутемной, тенистой беседки и предусмотрительно повернуто спиной ко входу. На голову довольно не по сезону наброшен красный шерстяной шарф, чтобы скрыть овал чудного личика - торчащего клока подушки - и не менее прелестной округлости головы; к нему же приколоты изнутри, со стороны щек, кисти рук, так как голова склонена на руки и изображает меня плачущей. Муся же настоящая послана стоять позади беседки и следить за произведенным впечатлением. - Николай Александрович, - несколько таинственно подзывает его Люба: - вы не знаете, где Муся? - В эту минуту, нет. Я видел, так с полчаса назад, как Марья Владимировна пошла в дом. - A назад она не шла? - Кажется, нет. Вид y Любы делается еще таинственнее. - Знаете, Николай Александрович, я так встревожена за Мусю, она недавно прошла туда, по направлению к беседке, вся в слезах… - Что вы говорите? - перебивает он ее. - Да, да, представьте себе, плакала, а, вы знаете, ведь она вообще никогда не плачет. Так, видите ли, почему я именно вам говорю про это: немного раньше она все искала вас, все добивалась, где вы, я и подумала - может, вы скажете ей что-нибудь… может, вы знаете… Люба выдохлась и начинает мямлить, но он уже не слушает. - Вы говорите, она в беседке? Люба утвердительно кивает головой и старательно сморкается, чтобы укрыть свою хохочущую физиономию. Быстро дойдя до беседки, Николай Александрович останавливается y порога. - Марья Владимировна! Молчание. - Марья Владимировна, что с вами? - тревожно и тихо спрашивает он. Чучело молчит, но нечучело, стоящее за виноградной изгородью, слышит эти слова, видит взволнованное лицо, блестящие глаза, и y него почему-то сильно-сильно начинает биться сердце. - Марья Владимировна, вы не хотите даже говорить со мной вы сердитесь на меня! Ради Бога, что с вами? - Он осторожно касается руки куклы. В ту же минуту все выражение его лица меняется, он начинает смеяться. Я чувствую себя смущенной и неловкой в своей засаде; мне не хочется, чтобы Николай Александрович знал, что я была свидетельницей происшедшего, вместе с тем я рада, что видела, что именно я и только одна я видела: мне было бы неприятно, если бы еще кто-нибудь заглянул в его лицо, услышал голос, которым он разговаривал с куклой. - A что? A что? Не надул? Не надул? Проиграл пари! Тото вот и есть! - выскочил на мое счастье ликующий, сияющий Саша и с хлопаньем в ладоши прочими выражениями восторга повел его к дому. - Ну, что Муся, расскажи, расскажи как все было, - нетерпеливо допытывается Люба. - Когда я ничего не видела, опоздала, заслушалась, как ты ему тут турусы на колесах разводила, прибежала, a он уже стоит и смеется, - вру я, a щеки мои предательски краснеют; по счастью, Люба не смотрит. - Николай Александрович, Николай Александрович! Ну-ка, расскажите, расскажите нам, как вам Мусю утешить удалось. Я не подхожу, стою в сторонке и усердно ощипываю несчастный куст, мне как-то ужасно неловко. В этот день, кроме Саши, все еще ликовавшего из-за выигранного пари, никому почему-то не хотелось ни шуметь, ни дурачиться. Люба, разгулявшаяся было немножко, снова окончательно вышла из своей тарелки, вид y нее делался все озабоченнее, и, хотя раньше она предполагала пробыть у нас еще и весь следующий день, заговорила об отъезде. Николай Александрович больше помалкивал, часто и продолжительно смотрел на меня. Он как-то открыл портсигар, чтобы закурить. Саша тоже протянул свою лапу. - Курнем, брат Николаюшка! Должен, должен дать! Сегодня, брат, отказывать не моги, потому проштрафился, плати, значит, контрибуцию, - и он хотел взять самую крайнюю папироску. - Нет, извини, этой не получишь! - живо прикрыл ее пальцем Николай Александрович. - Уж коли непременно хочешь, бери другую. - A эта y тебя что же, талисман что ли? - Вот именно, угадал. Он бережно приподнимает ее, и я узнаю ту самую искалеченную, бесформенную папироску, которую когда-то сфабриковала. - Это мой талисман, она y меня заветная, заколдованная, - подчеркивая, произносит Николай Александрович и пристально-пристально смотрит на меня. Опять, как в беседке, быстро-быстро стучит мое сердце и чувствую, краснеют щеки… Спрятал… сохранил… a я и забыла про нее… Что же это?… Снежины, невзирая на все наши уговоры, на протесты, чуть не угрозы Саши, все же уехали в тот же вечер. Бедной Любе было не по себе. Видимо, y нее болела душа, которая все время витала дома; в деревне; мысль о завтрашнем дне, о «воскресении», в которое без нее должна была состояться, так мучившая ее, прогулка в лес, была выше Любиных сил; она сказала, что чувствует себя очень плохо, боится расхвораться, и уехала. Вид y нее был, действительно, скверный. Конечно, тяжело ей было, больно, верю, но я бы не вернулась раньше времени. Показать тому, кто на меня смотреть не хочет, что я не могу без него лишнего дня прожить? Присутствовать на прогулке, на которой хотели, чтобы именно меня не было? - Нет, я бы этого не сделала, все бы слезы потихоньку ночью в подушку выплакала, но чтобы никто, никто не знал. Бедная Люба, ей грустно, a мне так, так хорошо на душе. Проводив Снежиных на вокзал, мы с мамочкой зашли на минутку к тете Лидуше; Николай Александрович отправился прямо домой. Через полчаса вернулись и мы. Мамочка пошла винтить к моим старушкам, где на обращенной к улице большой стеклянной веранде стояли уже два зеленых столика и горели в колпачках свечи. Закинув домой зонтик, я пошла в сад. На дворе было так хорошо. Проходя, я видела сидящую на ступеньках фигуру в белом кителе, но не окликнула его, a он, не знаю, заметил ли даже меня. Я прошла в самую глубь сада в свой любимый уголок, который в полном смысле слова казался в этот вечер уголком рая; он весь утопал в цветах. Кусты жасмина стояли в полном цвету, покрытые крупными, выпуклыми, белыми звездами, будто смотрящими своими желтыми сердцевинками, словно игрой природы занесенные сюда в разгар лета хлопья серебристого снега, благоухающие, нежные, чуть-чуть колебались они на матово-зеленых, бархатистых кустах, a около скамеечки и повсюду кругом широко раскинулось, словно покрытое легкой рябью, волнующееся озеро прозрачных белых головок тмина; высоко-высоко разрослись они и, нежные, кружевные казались белой жемчужной пеной на поверхности светло-зеленой зыби. Над головой безмятежное небо, все в ярких алмазных искорках, всюду тихо, тихо, упоительно тихо… Вдруг среди этой тишины раздаются звуки глубокого, мягкого баритона, и несутся чудные слова. Николай Александрович поет: |
|
|