"Методология экономической науки" - читать интересную книгу автора (Блауг Марк)

Часть II ИСТОРИЯ ЭКОНОМИЧЕСКОЙ МЕТОДОЛОГИИ

Глава 3 Верификационизм как феномен преимущественно XIX века

«Доисторическое прошлое» методологии экономической науки

Между методологическими работами экономистов XIX и XX вв. (в последнем случае точнее будет сказать: тех, кто писал в последние 40 лет XX в.) существует тонкая, но существенная разница. Великих британских методологов XIX в. интересовали прежде всего предпосылки экономической теории, и они неоднократно предупреждали своих читателей, что верификация экономических прогнозов — занятие по меньшей мере рискованное. Предпосылки, по их мнению, возникали в результате интроспекции или повседневного наблюдения за поведением окружающих и в этом смысле являлись истиной a priori. Из предпосылок, в результате чистой дедукции, следовали выводы, которые были верны a posteriori лишь в отсутствие искажающих факторов. Следовательно, проверка выводов делалась с целью определить применимость экономической логики, а не результативность ее применения. Когда авторам XIX в. приходилось объяснять, почему они не придают значения явным расхождениям между прогнозом и действительностью, их изобретательность воистину не знала границ, однако они ни разу не сформулировали тех оснований, эмпирических или каких–либо еще, в силу которых можно было бы опровергнуть ту или иную конкретную экономическую теорию. Короче говоря, великие британские авторы XIX в., писавшие по вопросам экономической методологии, были верификационистами, а не фальсификационистами и отстаивали защитную методологию, рассчитанную на то, чтобы оградить юную науку от любых нападок.

Если считать 1776 г., когда было опубликовано «Исследование о природе и причинах богатства народов», датой рождения экономической науки как самостоятельной дисциплины, то на момент выхода в свет книги Уильяма Нассау Сениора «Вводная лекция по политической экономии» (1827), которая содержала первое сознательное обсуждение проблем экономической методологии, углубленное и расширенное им десятью годами позже в «Очерке науки политической экономии» (1836), — бурно развивающейся науке под названием «политическая экономия» было немногим больше пятидесяти лет от роду. В том же 1836 г. появился знаменитый очерк Джона Стюарта Милля «О предмете политической экономии и о методе исследования, ей присущем», создавший автору репутацию ведущего специалиста по проблемам экономической теории, которую он еще сильнее укрепил своей фундаментальной работой по философии науки — «Система логики» (1844), а уже за ней последовали знаменитые «Основы политической экономии» (1848). Следующей важной вехой в истории экономической методологии стала работа Джона Эллиота Кернса «Характер и логический метод политической экономии» (1875); и, наконец, достижения всей эпохи классической методологии экономической науки были решительно подытожены Джоном Невилл ом Кейнсом в книге «Предмет и метод политической экономии» (1891), появившейся одновременно с «Принципами экономической науки» Альфреда Маршалла, для которых характерен тот же примирительный методологический подход.

Я не хочу сказать, что Адам Смит, Давид Рикардо и Томас Мальтус вовсе не имели никаких методологических принципов: они просто не видели необходимости формулировать их в явном виде, вероятно, полагая, что такие очевидные вещи не нуждаются в защите. Особенно интересен пример Адама Смита, который в различных частях своих работ пользовался совершенно разной логикой. В книгах I и II «Богатства народов» широко использовался метод сравнительной статики, который позднее стал ассоциироваться с работами Рикардо, в то время как в книгах III, IV и V того же «Богатства народов» и на протяжении большей части «Теории нравственных чувств» используются совершенно другие методы из арсенала так называемой «шотландской исторической школы».

Описать методы шотландской исторической школы непросто, поскольку ни Адам Смит, ни кто–либо из других представителей этой школы никогда не излагали их достаточно подробно. Похоже, что они проистекают, с одной стороны, из твердой веры в справедливость теории стадий исторического развития, базирующейся на взаимодействии определенных «способов», или типов, производства и некоторых фундаментальных свойств человеческой натуры, а с другой — из глубокой приверженности элегантности и простоте как главнейшим критериям адекватности теорий и гипотез как в естественных, так и в общественных науках (см. Skinner A.S., 1965; Macfie A.L., 1967, ch. 2; Smith A., 1776, p. 15—43). Адам Смит все–таки написал статью по философии науки — «Принципы, ведущие и направляющие философские исследования; на примере истории астрономии», где продемонстрировал удивительную эрудицию, но эта статья, будучи написанной около 1750 г., увидела свет только в 1799 г., уже после его смерти[49]. Спустя всего шестьдесят лет после публикации «Начал» Ньютона, Смит описывал его метод как схему рассуждений, при которой мы вначале задаемся «некими принципами, очевидными или доказанными, и исходя из них объясняем ряд явлений, связывая все воедино общей логикой рассуждений». Учитывая, что в «Теории нравственных чувств» ключевую роль играет человеческая способность испытывать симпатию к ближнему, а в «Богатстве народов» та же роль отводится стремлению человека к собственному интересу, обе эти книги можно воспринимать как осознанные попытки Смита применить ньютоновский метод к этике — в первом случае, и к экономике — во втором случае (Skinner A.S., 1974, р. 180—181). Отметим при этом, что представления Смита о ньютоновском методе были достаточно наивны. Поистине удивительно, что в своей статье об истории астрономии Смит связывал возникновение науки не с праздным любопытством людей или их стремлением овладеть природой, а с простым желанием «удивляться, делать неожиданные открытия и восхищаться». Даже его критерий оценки научных идей чаще был эстетическим, чем строго когнитивным, и возможность объяснять различные явления с помощью единого принципа, такого как гравитация, имела для него равную, если не большую, ценность по сравнению с возможностью делать аккуратные прогнозы. В отношении Смита к научным революциям, произведенным Коперником и Ньютоном, много конвенционализма — вероятно, это происходило под влиянием зарождавшегося в тот же период конвенционализма Юма. Так, Смит в противовес общему мнению, бытовавшему в те времена, отказывался признать ньютонову механику как «единственно верную» (Thompson H.F., 1965, р. 223; Lindgren J.R., 1969, р. 901; Hollander S., 1977, р. 134–137, 151–152; Skinner A.S., 1974). Впрочем, нет особой нужды выяснять, что Смит имел в виду, называя научные теории «воображаемыми механизмами», поскольку его эссе осталось совершенно незамеченным последующими представителями английской классической школы и не оказало сколько–нибудь заметного влияния на философию науки XIX в.

В работах Рикардо исторические и институциональные аспекты, а также описания фактов, столь заметные в трудах Адама Смита, отошли на задний план, и даже о его социальной философии можно судить лишь по нескольким косвенным намекам (Hutchison T.W., 1978, р. 7—10, ch. 2). Хотя с его методологическими взглядами можно познакомиться, читая исключительно между строк, он, очевидно, был убежденным сторонником того, что мы сейчас называем «гипотетико–дедуктивной моделью объяснения», и яростно отрицал, что факты могут говорить сами за себя. Всегда трудно определить, относился ли Рикардо к следствиям из своих теорий — росту издержек производства продовольствия, увеличению численности населения, опережающему рост продовольственных ресурсов, повышению доли земельной ренты в ценности продукта и постепенному сокращению инвестиционных возможностей — как к тенденциям, которые могут иметь место лишь при определенных условиях, или же как к безусловным прогнозам на будущее, поскольку для его стиля характерно отсутствие границы между абстрактными выводами и их конкретными приложениями. Шумпетер (Schumpeter J.A., 1954, р. 472—473) назвал эту склонность Рикардо напрямую применять абстрактные экономические модели к реальному миру во всей его сложности «рикардианским пороком». С одной стороны, Рикардо говорил Мальтусу, что его целью было объяснить основные принципы и поэтому он «придумывал яркие примеры… которые бы иллюстрировали действие этих принципов»; с другой — обращаясь к Парламенту, он постоянно заявлял, что некоторые выводы экономической теории «так же несомненны, как законы гравитации»[50]. Однако, несомненно, преемники извлекли из его работ идею, что экономическая теория является наукой не в силу применяемых ей методов, а благодаря достоверности ее выводов.

У Мальтуса были серьезные сомнения в отношении методологии Рикардо, в особенности его привычки уделять внимание исключительно долгосрочным результатам взаимодействия экономических сил, и он подозревал, хотя так и не смог ясно выразить этого, что Смит применял индуктивный метод, диаметрально противоположный подходу Рикардо. Фактически же Мальтус пользовался той же схемой рассуждений, что и Рикардо, и глубокие разногласия по поводу теории ценности и возможности «общего перепроизводства» не мешали им применять одну и ту же методологию.


Очерк Милля

Рикардо умер в 1823 г., и следующее десятилетие ознаменовалось яростными дебатами по поводу верности его системы, в ходе которых два главных ученика Рикардо — Джеймс Милль и Джон Рамсей МакКуллох — пытались убедить всех, что рикар–дианство и экономическая теория — одно и то же. Как правило, периоды интеллектуальных разногласий сопровождаются продвижениями в области методологии. Именно так и случилось на этой критической стадии развития английской классической политической экономии. Сениор и Джон Стюарт Милль одновременно осознали необходимость сформулировать принципы, определяющие научные методы политической экономии.

Именно Сениор впервые сформулировал широко известный теперь тезис о фундаментальных различиях между чистой, строго позитивной экономикой как наукой и менее строгой, нормативной по самой своей природе экономикой как искусством (подробное обсуждение этого вопроса мы отложим до главы 5). Он же впервые в явном виде высказал мысль о том, что экономическая теория как наука основывается на «немногочисленных общих предпосылках, которые вытекают из наблюдений за окружающей действительностью или здравого смысла и которые почти каждый человек, едва услышав о них, признал бы справедливыми, поскольку они совпадают с его собственными наблюдениями»; из этих предпосылок делаются выводы, справедливые лишь в отсутствие влияния «конкретных искажающих факторов» (цит. по: Bowley М., 1949, р. 43). Сениор сократил число этих «немногочисленных общих предпосылок» до четырех, а именно: (1) каждый человек стремится максимизировать свое благосостояние с минимально возможными усилиями; (2) численность населения растет быстрее объема ресурсов, необходимых для его пропитания; (3) труд, вооруженный машинами, может производить положительный чистый продукт; (4) в сельском хозяйстве норма отдачи убывает (см. Bowley M., 1949, р. 46—48). Здесь, как, впрочем, и во всех остальных своих работах, Сениор был одним из самых оригинальных экономистов–классиков. Тем не менее Милль подходит к тем же вопросам одновременно и осторожнее и глубже, чем Сениор; более того, он уделял гораздо больше внимания проблеме верификации выводов, следующих из чистой теории.

Очерк «О предмете политической экономии», написанный Миллем в 1836 г., начинается с описанного Сениором различия между политической экономией как наукой и как искусством, то есть различия между набором содержательных истин и набором нормативных правил, и продолжается определением предмета экономической теории (опять–таки в стиле Сениора) как «ментальной науки», прежде всего интересующейся человеческими мотивами и способами поведения людей в экономической жизни (Mill J.S., 1967, р. 312, 317—318). Далее следует знаменитый пассаж, в котором впервые появляется многострадальная концепция «экономического человека». Несмотря на длину, он заслуживает того, чтобы его процитировать почти полностью, читать и перечитывать:

«То, что теперь принято понимать под термином «политическая экономия»… полностью абстрагируется от любых проявлений человеческой страсти или мотивов, кроме тех, которые можно считать вечными антагонистами стремления к богатству, а именно — отвращения к труду и желания поскорее насладиться дорогостоящими излишествами. Их она до определенной степени принимает в расчет, поскольку они не просто время от времени противоречат стремлению к богатству, как другие мотивы, а постоянно сопровождают его как тормоз или помеха, и, следовательно, рассматривая стремление к богатству, мы не можем не рассматривать и эти побуждения. Политическая экономия представляет человечество как занятое исключительно производством и потреблением богатства и стремится показать, как будут вынуждены действовать люди в различных обществах, если этот мотив, сдерживаемый до некоторой степени лишь теми двумя противостоящими ему мотивами, которые мы указали выше, всецело определяет каждое их действие…. Эта наука… существует… при предпосылке, что человек в силу своей природы предпочитает больший объем богатства меньшему во всех случаях, а исключения объясняются лишь двумя указанными мотивами, противостоящими стремлению к богатству. Данная предпосылка принимается не потому, что кто–то из политэкономов столь глуп, что верит, будто человечество устроено именно таким образом, а потому, что без нее существование науки невозможно. Поскольку явление возникает в результате взаимодействия нескольких сил, воздействие и закономерности каждой из них необходимо изучать по отдельности, если мы надеемся с помощью этих сил предсказывать или контролировать изучаемое явление… Вероятно, ни об одном человеческом действии нельзя сказать, что, совершая его, человек не испытывает прямого или косвенного воздействия иных импульсов, помимо стремления к богатству. В отношении тех моментов человеческого поведения, когда богатство даже в принципе не является целью, политическая экономия не претендует на справедливость своих выводов. Однако существуют определенные области человеческой деятельности, где получение богатства является главной и осознанной целью. Только они и интересуют политическую экономию. Она трактует главную цель так, как если бы та была единственной — среди простых гипотез эта гипотеза наиболее правдоподобна. Политэконом хочет выяснить, к каким действиям привело бы это желание, если бы в рамках рассматриваемой ситуации никакие другие желания не мешали ему. Действуя так, политэконом получает картину, относительно более близкую к реальному образу действий в изучаемой ситуации. Полученную картину надлежит затем скорректировать с учетом воздействия любых импульсов иной природы, которые могут повлиять на результат в каждом возможном случае. Лишь в нескольких особых случаях (например, когда дело касается принципов роста населения) эти поправки вносятся в рамки самой политической экономии; и тогда соображения практической пользы приводят к некоторому отступлению от строго научной схемы… До тех пор, пока мы знаем или можем предположить, что поведение человечества в его погоне за богатством испытывает побочное влияние других свойств нашей природы, кроме стремления получить наибольший объем богатства с минимальными затратами труда и минимальным самоограничением, выводы политической экономии нельзя применять для объяснения и прогнозирования реальных событий, если они не скорректированы с учетом степени, в которой на них влияют эти посторонние силы» (Mill J.S., 1967, р. 321—323).

Определение экономического человека у Милля содержит несколько моментов, которые необходимо подчеркнуть. Милль не утверждает, что человека надлежит рассматривать таким, какой он есть, если мы хотим верно предсказать, как он поведет себя в экономических делах. На этом утверждении базируется теория «реального человека», которой, несмотря на очерк Милля, всю жизнь придерживался Сениор (см. Bowley M., 1949, р. 47—48, 61—62); на ту же точку зрения позднее встал Альфред Маршалл и, смею заявить, все современные экономисты (см. Whitaker J.K., 1975, р. 1043, 1045n; Machlup R, 1978, ch. И)[51]. Сам же Милль говорит о необходимости выделять определенные экономические мотивы, а именно, стремление к максимизации богатства с учетом ограничений на минимальный уровень дохода и жажду свободного времени, в то же время признавая влияние неэкономических мотивов (таких как привычка и обычай) даже в тех областях человеческой жизни, которые традиционно находятся в компетенции экономической теории. Короче говоря, он оперирует теорией «воображаемого человека». Кроме того, он подчеркивает, что экономика является лишь частью всей сферы человеческого поведения. А раз так, получается, что политическая экономия абстрагируется дважды: в первый раз, когда выделяет те области, в которых поведение мотивируется денежным доходом, и во второй раз, когда исключает поведение, испытывающее влияние «импульсов иной природы».

Заметим, что теория народонаселения Мальтуса считается основанной на одном из таких «импульсов иной природы». Часто забывают, что рост народонаселения темпами, опережающими темпы роста продовольственных ресурсов, у Мальтуса основывается на том, что он называет человеческой «иррациональной страстью» к размножению, которая вряд ли соответствует классическому понятию человека как расчетливого экономического агента. Как известно, Мальтус не видел других препятствий для роста народонаселения кроме объективно возникающих «нищеты и пороков», а также имеющей превентивный характер «моральной сдержанности», что подразумевало строгое воздержание до вступления в брак и откладывание последнего на возможно более долгий срок: Мальтус так и не смог найти факторов добровольного ограничения размера семьи в период брака. В последующих изданиях своего «Трактата о народонаселении» Мальтус признал, что автоматическим ограничителем роста населения в современной ему Британии действительно стала моральная сдержанность, которая сама явилась следствием этого роста населения; иными словами, он противопоставил «естественную страсть к размножению» отмеченной Смитом и такой же естественной для каждого индивида тенденции «прилагать усилия к улучшению своего положения» (см. Blaug M., 1978, р. 74—75). Таким образом, можно было бы сказать, что существование великой проблемы Мальтуса зависит от того, насколько женатые пары, определяя число своих детей, прибегают к рациональному расчету. Ясно, что концепция экономического человека тесно связана с проблемой истинности доктрины Мальтуса, этого краеугольного камня рикардианской версии классической экономической теории.

Стоит отметить, что ни Милль, ни Сениор не связывали дискуссию об экономическом человеке с влиянием неденежных мотивов при выборе работником рода занятий, решающую роль которых в определении уровня оплаты труда показал Адам Смит в примечательной 10–ой главе книги I «Богатства народов» (см. Blaug M., 1978, р. 48—50). Когда мы понимаем, что эти неденежные мотивы далеко не ограничиваются «отвращением к труду и желанием поскорее насладиться дорогостоящими излишествами», а в действительности заключаются в стремлении максимизировать все возможные виды благосостояния, иногда даже в ущерб денежному доходу, в стремлении не просто достичь максимального среднего значения ожидаемого дохода, но и минимизировать его дисперсию, становится ясно, что проблема определения побудительных мотивов экономического человека несколько более сложна, чем представлял себе Милль. Говоря современным языком, даже и теперь непросто решить, какие аргументы должны, а какие не должны входить в те функции полезности, которые якобы максимизируют экономические агенты.

Непосредственно за теми страницами очерка Милля, где говорится об экономическом человеке, следует характеристика политической экономии как «в основном абстрактной науки», которая пользуется «априорным методом» (Mill J.S., 1967, р. 325). Априорный метод противопоставляется апостериорному и Милль признает, что первый термин несколько неудачен, так как иногда он употребляется для обозначения способа философствования, не имеющего вообще никакого отношения к опыту: «Апостериорным мы называем такой метод, который требует, чтобы выводы делались на основе не просто опыта, а опыта специфического. Априорным методом мы, как это принято, называем способ рассуждать, отталкиваясь от некоей выдвинутой гипотезы» (р. 324—325). Гипотеза экономического человека в таком случае основывается на некоторой разновидности опыта, а именно, на интроспекции и наблюдении за окружающими исследователя людьми, но не на каких–либо специфических наблюдениях или конкретных событиях. Поскольку гипотеза — это предпосылка, она может совершенно «не иметь фактического основания», и в этом смысле можно сказать, что «следовательно, выводы политической экономии, как и выводы геометрии, по распространенному выражению, верны лишь абстрактно, то есть при некоторых предположениях» (р. 325—326).

Таким образом, под политической экономией как наукой Милль понимает дедуктивный анализ, основанный на некоторых психологических предпосылках и абстрагирующийся, даже в рамках этих предпосылок, от всех неэкономических аспектов человеческого поведения:

«Когда принципы политической экономии необходимо применить к конкретному случаю, нужно учесть все индивидуальные обстоятельства, выяснив не только к какому из типов… они принадлежат, но также какие иные обстоятельства, не присущие ни одному из известных нам типов и оттого не попавшие в поле зрения науки, могут искажать наши выводы. Эти обстоятельства называются искажающими факторами.

Это единственный источник неопределенности в политической экономии, и не только в ней одной, но и во всех общественных науках. Когда искажающие факторы известны, вводимые на них поправки не умаляют научной точности и не являются отклонениями от априорного метода. Рассмотрение искажающих факторов не уводит нас в область чистых догадок. Подобно трению в механике, с которым их часто сравнивали, к ним сначала относились как к не поддающейся точному исчислению поправке к результату, следующему из общих принципов науки, которую необходимо вводить по наитию; но со временем многие из них входят в палитру самой абстрактной науки и их влияние оценивается так же точно, как и те процессы, течение которых они искажают. Искажающие факторы, как и искажаемые ими силы, обладают своими закономерностями, и, исходя из этих закономерностей, природу и силу возмущений можно предсказать a priori точно так же, как это делается для искажаемых ими явлений — точнее, явлений, совместно с которыми они протекают. Затем воздействие возмущающих факторов надлежит прибавить или вычесть из воздействия обычных сил» (р. 330).

Именно по причине влияния искажающих факторов «политэконом, не изучавший никаких других наук, потерпит неудачу, если попытается применить свою науку на практике» (р. 331).

Из–за невозможности проведения контролируемых экспериментов в области человеческой хозяйственной деятельности смешанный индуктивно–дедуктивный априорный метод является единственным «правомерным способом философского исследования в общественных науках» (р. 327). Однако и специфически индуктивный апостериорный метод находит свое место «не как средство обнаружения истины, но как средство ее проверки»:

«Таким образом, нас нельзя обвинить в чрезмерной осторожности, если стремясь проверить истинность нашей теории, мы сравним — там, где это возможно — результаты, которые она предсказала, с наиболее достоверными из доступных сведений о том, что произошло на самом деле. Противоречие реальных фактов нашим ожиданиям — вот, зачастую, единственное обстоятельство, способное привлечь наше внимание к существенному искажающему фактору, упущенному нами из виду. Мало того: подобное противоречие часто открывает нам глаза на ошибки еще более серьезные, чем какой бы то ни было пропущенный искажающий фактор. Оно часто указывает на то, что сами основания наших рассуждений недостаточны, что данные, из которых мы исходили, составляют лишь часть, причем не всегда самую значительную, тех обстоятельств, которые в действительности определяют результат» (р. 332).

Несмотря на то, что во многом этот пассаж является безупречным изложением верификационизма, стоит заметить, что Милль не решается поставить знак равенства между ошибочностью прогноза и ошибочностью теории, на основе которой он был сделан: из «противоречия реальных фактов нашим ожиданиям» следует не то, что исходные положения ложны и, следовательно, должны быть отвергнуты, а лишь то, что они «недостаточны».

Пассажи о необходимости верификации наших теорий переходят в великолепную формулировку законов–тенденций.

«Несомненно, человек часто приписывает всему классу вещей свойства, верные лишь для его части; но его ошибка обычно состоит не в чрезмерной широте высказывания, а в характере самого высказывания: человек говорит о конкретном результате, в то время как ему следовало бы говорить в терминах тенденции, ведущей к этому результату — силы, действующей в указанном направлении с некоторой интенсивностью. Что касается исключений, в любой достаточно развитой науке их не должно существовать. То, что мы воспринимаем как исключение из закономерности, на самом деле является результатом другой закономерности, действующей одновременно с первой: это результат некой иной силы, которая сталкивается с первой и меняет направление ее действия. Нет закона, который действует в девяноста девяти случаях из ста, и исключения из этого закона, которое проявляется в одном–единственном случае. Есть лишь два закона, которые, действуя одновременно в каждом из ста случаев, приводят к общему результату. Иногда менее заметная сила, которую мы называем искажающим фактором, превалирует над основной силой и возникает тот случай, который обычно называют исключением, — однако, тот же искажающий фактор влияет на результат и во всех остальных случаях, которые никто исключениями не называет» (р. 333).


Законы–тенденции

Мы уже встречались с законами–тенденциями у Рикардо и Мальтуса, и сейчас стоит сделать небольшое отступление, посвященное обоснованности их использования в науке. Отголосок отношения экономистов–классиков к искажающим факторам, способным вызывать события, противоречащие выводам экономических теорий, можно найти в неотразимой притягательности оговорки ceteris paribus для современных экономистов, которые неизменно сопровождают ею любые общие экономические утверждения или формулировки экономических «законов»[52]. Среди непрофессионалов и студентов, изучающих различные науки, бытует мнение, что оговорка ceteris paribus в основном встречается в общественных науках и крайне редко — в физике, химии и биологии. Однако это мнение далеко от истины. Научная теория, полностью лишенная данной оговорки, достигла бы абсолютной завершенности: в ней ни одна переменная, способная ощутимо повлиять на изучаемые феномены, не осталась бы неучтенной и все включенные в теорию переменные взаимодействовали бы исключительно между собой, не имея никаких связей с внешними переменными. Пожалуй, только небесная механика и макроскопическая термодинамика вплотную приблизились к достижению подобной завершенности и полноты (Brodbeck M., 1973, р. 296—298). Но даже в физике такие завершенные и цельные теории являются скорее исключением, чем правилом, а за ее пределами в области естественных наук можно насчитать лишь несколько теорий, для которых все возможные cetera входят в число переменных[53]. В естественных науках условие ceteris paribus обычно появляется так же часто, как и в общественных науках, когда речь заходит о проверке причинно–следственной связи: как правило, оно принимает форму утверждения, что прочие начальные условия и причинно–следственные связи, кроме той, что подвергается проверке, отсутствуют по предположению. Короче, в естественных науках говорится о вспомогательных гипотезах, используемых при любой проверке научного закона (вспомним тезис Дюгема–Куайна), в то время как в общественных науках говорится о законах или гипотезах, справедливых при условии ceteris paribus. Но и в тех, и в других преследуется общая цель: исключить из рассмотрения отсутствующие в теории переменные.

Таким образом, можно было бы сказать, что почти все теоретические выводы как в естественных, так и в общественных науках имеют вид законов–тенденций. Но верно и то, что между законами–тенденциями в физике и химии, с одной стороны, и практически всеми подобными утверждениями в экономической теории и социологии — с другой, лежит целая пропасть. Например, закон падения тел Галилея очевидно предполагает условие ceteris paribus, ибо во всех случаях свободного падения тело испытывает сопротивление воздуха, в котором движется. Фактически Галилей воспользовался идеализацией под названием «абсолютный вакуум», чтобы избавиться от того, что он называл «случайностями», но при этом он давал оценку размера искажений, возникающих в результате воздействия таких факторов, как силы трения, которые игнорировались в абстрактном законе. Как мы только что убедились, Милль был полностью осведомлен о таком характере условий ceteris paribus в классической механике: «Подобно трению в механике… искажающие факторы, как и искажаемые ими силы, обладают своими закономерностями» (Mill J.S., 1976, р. 330). Однако в общественных науках и, в частности, в экономической теории обычной практикой являются законы–тенденции с недоопределенными условиями ceteris paribus (это своего рода уловка, позволяющая отмахнуться от всего того, о чем автор не имеет представления) или определенными только в качественных, но не в количественных терминах. Так, Маркс пишет, что его «закон» тенденции нормы прибыли к понижению испытывает влияние определенных «противодействующих сил», и хотя эти силы перечисляются, все они приводятся в движение тем самым падением нормы прибыли, которому должны противодействовать (Blaug M., 1978, р. 294— 296). Таким образом, мы имеем одно отрицательное воздействие, зафиксированное в основном законе, и несколько противодействующих ему положительных воздействий; совокупный эффект всех этих сил явно может быть как отрицательным, так и положительным[54]. Короче говоря, если нам не удается каким–то образом ограничить значение условия ceteris paribus, установив определенные пределы, в которых можно апеллировать к «искажающим» или «противодействующим силам», мы неминуемо столкиваемся с неспособностью сформулировать опровержимый прогноз даже в отношении направления изменений, не говоря уже об их величине.

Милль имел возможность ознакомиться с замечанием епископа Уэйтли, которое тот сделал в 1831 г., о необходимости различать утверждения–тенденции в смысле (1) «существования силы, которая, действуя беспрепятственно, привела бы к некоему результату», и в смысле (2) «существования такого набора обстоятельств, при котором можно ожидать именно данного результата», несмотря на то, что фактически этому препятствуют искажающие факторы (цит. по: Sowell Т., 1974, р. 132—133). Как писал сам Милль, мы часто говорим об определенном результате, разумея лишь наличие «тенденции, ведущей к этому результату, — силы, действующей в указанном направлении с некоторой интенсивностью. Что касается исключений, в любой достаточно развитой науке их не должно существовать» (МШ J.S., 1967, р. 333). Различие, на которое указывал Уэйтли, можно назвать необходимым условием выполнения разумного закона–тенденции: любое правомерное утверждение–тенденция должно соответствовать одному из двух данных им определений, иначе мы окажемся не в состоянии делать выводов, справедливость которых хотя бы в принципе можно проверить. Очевидно, что ни «закон» убывающей нормы прибыли Маркса, ни «закон» народонаселения Мальтуса не соответствуют этому требованию, причем оба автора усугубили ситуацию, предположив, что «искажающие» или «противодействующие» основной тенденции факторы порождаются самой этой тенденцией. Таким образом, в первом из указанных Уэйтли смыслов оба закона не выполнялись бы ни при каких обстоятельствах.

Итак, утверждение–тенденция в экономической теории подобно долговому обязательству, которое погашается, только если было определено условие ceteris paribus, желательно, в количественных терминах[55]. Под впечатлением той ясности, с которой Милль изложил это в своем методологическом очерке, мы едва ли можем удержаться от вопроса: а был ли он сам настолько же четок в своем анализе реальных экономических проблем? Шумпетер однажды сказал: «Дословный смысл методологических принципов может заинтересовать лишь философа… любой сомнительный методологический принцип не имеет значения, если только мы можем отбросить его, не отбрасывая всех результатов, полученных на его основе» (Schumpeter J.A., 1954, р. 537п); и то же самое можно сказать о любом достойном методологическом высказывании. Но прежде чем обратиться к собственно экономическим работам Милля и посмотреть, соответствуют ли они его методологическим воззрениям, мы должны уделить немного внимания его «Логике», принесшей ему известность среди широкого круга читателей. Это необходимо сделать, поскольку, давая оценку его вкладу в экономическую теорию, важно помнить, что он был не только видной фигурой в философии науки, но и искусным логиком (не говоря уже о его познаниях в области психологии, политики и социальной философии).


«Логика» Милля

«Система логики» Милля не принадлежит к числу книг, легких для восприятия современным читателем. Как мы уже упоминали, она демонстрирует намеренно пренебрежительное отношение к дедуктивной логике (Милль называет ее рациоцинациейratiocination) как к интеллектуальному аналогу колбасной машины и восхваляет индуктивную логику как единственный путь к новому знанию. В основе большей части содержащихся в книге рассуждений лежит попытка подорвать всякую веру в то, что Кант называл синтетическими априорными утверждениями, то есть в интуиционизм в широком смысле слова — вначале в области нравственных убеждений, затем — в области логики и математики (точка зрения Милля на математику как квази–экспериментальную науку очевидно старомодна). В завершающей части книги, посвятив почти все предшествующие страницы защите индуктивных методов в естественных науках и математике, Милль обращается к методологии «моральных наук» (под ними подразумевались общественные науки), где довольно неожиданно признает, что в этих науках индуктивные методы в целом малоэффективны, так как слишком часто явление представляет собой результат взаимодействия множества факторов. Вместе взятые, эти три указанные нами особенности не дают современному читателю поместить книгу Милля в определенный контекст и понять ее связь с его предыдущим анализом методологии экономической науки[56].

Понять то, что хочет сказать Милль по поводу формальной логики, затруднительно из–за его неразборчивого обращения с двойным смыслом слова индукция, которую он иногда понимает как логически убедительное доказательство причинности, а иногда — как нестрогий метод подтверждения дополнительными фактами причинно–следственных обобщений — то, что мы называем аддукцией; последнюю же он, в свою очередь, путает с проблемой открытия новых причинных законов[57]. Но, несмотря на то, что Милль неизменно путает вопрос о происхождении новых идей с проблемой их логического обоснования, в его изложении теория логики становится в основном анализом научного метода оценки эмпирических фактов, и его книгу куда лучше воспринимать как работу, посвященную научным методам и моделям, чем в качестве исследования о символической логике, как ее понимают в XX в. Философы науки чаще всего вспоминают о Милле в связи с его формулировкой правил индукции, интерпретируемых как набор нестрогих методов подтверждения гипотезы (он перечислял четыре метода: совпадения, различия, остатков и ковариаций), и его анализом причинности, в котором он пытался решить сформулированную Юмом «проблему индукции», вводя понятие единообразия природы в качестве обязательной предпосылки для установления любой причинно–следственной связи. О четырех описанных Миллем методах до сих пор иногда упоминают как о грубом наброске логических принципов экспериментального исследования, но о его трактовке причинности речь заходит только в связи с необходимостью показать, насколько трудно опровергнуть сформулированное Юмом доказательство невозможности делать уверенные выводы с помощью индукции[58].

Представив свои четыре метода как инструмент для раскрытия причинных законов, с одной стороны, и доказательства их универсальной применимости, с другой стороны, в последнем разделе своей «Логики» Милль обращается к общественным наукам и признает, что по отношению к ним его методы неприменимы. Они неприменимы в силу множественности причин, совместного действия самостоятельных эффектов и невозможности поставить контролируемый эксперимент. Поэтому для общественных наук он рекомендует: (1) «геометрический, или абстрактный метод», (2) «физический, или конкретно–дедуктивный метод» и (3) «исторический, или обратно–дедуктивный метод». Применимость первого он считает ограниченной, поскольку этот метод может использоваться только в тех случаях, когда все явления порождаются единственной причиной. Третий метод, по Огюсту Конту, состоит в раскрытии подлинных законов исторических изменений, опирающихся на некоторые универсальные свойства человеческой природы. Политическая же экономия, по мнению Милля, должна использовать преимущественно второй — «физический, или конкретно–дедуктивный метод». Он пишет, что этим же методом пользуется астрономия, которая сперва с помощью четырех принципов индукции устанавливает законы причин, формирующих явление, а затем сравнивает результаты дедукции из этих законов с эмпирическими наблюдениями (Mill J.S., 1973, р. 895—896). В этом месте Милль цитирует приведенный нами выше пассаж об экономическом человеке из своей статьи 1836 г. и переходит к обсуждению «политической этологии» — еще не рожденной, но с нетерпением ожидавшейся дедуктивной науки о формировании национального характера, которая, как он верил, однажды ляжет в основу всех общественных наук.

В последнем разделе «Логики» Милль также упорно защищает принцип методологического монизма, выражает твердую приверженность принципу методологического индивидуализма и настаивает на том, что именно позитивный, а не нормативный анализ является ключевым элементом науки, даже если предметом ее исследования служит общество. Однако неожиданная апология дедуктивных методов после того, как несколько сотен страниц были посвящены восхвалению методов индуктивных, а также тот факт, что на протяжении большей части последнего раздела речь идет о социологии, науке, в то время только зарождавшейся, а об экономической теории, на тот момент ставшей уже зрелой наукой, речь заходит лишь эпизодически — все это как будто намеренно оставляет читателя в полном замешательстве относительно того, какова же все–таки была точка зрения Милля на философию общественных наук.

Спустя пять лет после «Системы логики» Милль опубликовал свой знаменитый труд «Основы политической экономии», в котором нет ни явного обсуждения методологических вопросов, ни возврата к «Логике» с целью показать, что методология «Основ» верна. Неудивительно, что противники его взглядов на логику не попытались выяснить, следовал ли он в экономической теории тем принципам, которые считал необходимыми для науки вообще. И Уильям Хьюэлл и Стэнли Дже–вонс, отстаивавшие гипотетико–дедуктивную модель познания, считали себя прямыми оппонентами Милля. Хьюэлл написал Длинный ответ на «Логику» Милля, в котором пытался подойти к философии научных открытий с позиций истории науки, черпая вдохновение скорее у Канта, чем у Юма (см. Losee J., 1972, р. 120–128). А Джевонс в своей книге «Принципы науки: трактат о логике и научном методе» (1873), ставшей его основным вкладом в философию науки, постоянно критиковал нововведения, сделанные Миллем в логике, и особенно его доктрину о рассуждении от частного к частному», добавляя, что индукция является не самостоятельным способом делать логические умозаключения, но лишь «сочетанием гипотезы и эксперимента» (см. Наггё R., 1967, р. 289—290; Medawar P.B., 1967, p. 149ff; Losee J., 1972, p. 158 и MacLennan В., 1972). Но ни один из них не относил свои аргументы против «Логики» Милля к его «Основам», несмотря на то, что Хьюэлл был первопроходцем в математизации рикардианской экономической теории, а Джевонс, будучи одним из трех основателей маржинализма, выступал против влияния Милля в экономической теории так же твердо, как и против его влияния в логике.

Одно из объяснений того странного факта, что Милля–экономиста и Милля–философа воспринимали как двух разных людей, состоит в том, что ни критики Милля, ни он сам не видели никакой связи между «Логикой» и «Основами»; практически эти книги с тем же успехом могли быть написаны двумя разными авторами. Как однажды сказал Джейкоб Вайнер: ««Основы» не имеют четких методологических установок. Как и в случае с «Богатством народов» Адама Смита, некоторые части книги по преимуществу абстрактны и написаны с априорных позиций, а другие содержат значительную долю эмпирических данных и исторических фактов» (Viner J. 1958, р. 329).


Экономическая теория Милля на практике

Теперь давайте уделим немного времени тому, что Милль сделал на практике, проверив справедливость тех выводов, которые следуют из его абстрактных, имеющих гипотетический (в стиле Рикардо) характер предпосылок. Доктрина, завещанная Рикардо своим последователям (в его работах 1815, 1817 и 1819 гг.), породила несколько поддающихся проверке прогнозов — рост цен на зерно, увеличение доли ренты в национальном доходе, постоянство реальной ставки заработной платы и падение нормы прибыли на капитал. При этом сама она в свою очередь опиралась на некоторые гипотезы, в особенности на предположение о том, что население растет быстрее, чем продовольственные ресурсы. Более того, учитывая, что свободный импорт зерна в современной ему Англии отсутствовал, вышеназванные прогнозы носили позитивный, а не гипотетический характер: Рикардо смело заявлял, что противодействующие силы могут помешать их осуществлению лишь «на какое–то время» (см. Blaug М. 1973, р. 31—33; 1986, р. хш—xiv, oj__114). Хлебные законы были отменены лишь в 1846 г., а доступные в 1830—1840–е годы статистические данные опровергали каждый из прогнозов Рикардо. Например, убывающая отдача в английском сельском хозяйстве была в полной мере компенсирована техническим прогрессом, о чем свидетельствует динамика цен на пшеницу, которые непрерывно падали после достижения ими своего пика в 1818 г. Ни уровень ренты в расчете на акр, ни доля ренты в общем потоке доходов, по всей видимости, также не повышались за те 25 лет, что прошли со времени смерти Рикардо в 1823 г. до появления «Основ» Милля в 1848 г. Реальный уровень оплаты труда за это время, безусловно, вырос, а темпы роста населения в Англии в 1815—1848 гг. оказались меньше, чем в 1793—1815 гг. Признавая и подтверждая все эти факты (кроме тех, что касались ренты), Милль тем не менее сохранил в своих «Основах» рикардианскую систему без каких–либо оговорок. Оставаясь верным защитником рикардианской экономической теории, но осознавая наличие разрыва между его теорией и фактами, он пользовался различными «иммунизирующими стратагемами», основной из которых было освобождение соответствующих условий ceteris paribus от любого когда–либо имевшегося там конкретного содержания. Большая часть трудностей возникает из–за двусмысленного отношения самого Рикардо к тому, насколько продолжительным должен быть временной период, чтобы основные, долгосрочные силы его системы возобладали над противодействующими им краткосрочными возмущениями. В сельском хозяйстве, по его словам, отдача должна была падать, поскольку технический прогресс, как ожидалось, мог лишь замедлить рост издержек производства продовольствия, не будучи в силах компенсировать растущую редкость плодородной почвы. Рикардо заходил настолько далеко, что утверждал, будто у землевладельцев не будет личных стимулов внедрять технические нововведения в сельскохозяйственном производстве. Аналогичным образом, Рикардо сознавал, что со временем работники могут начать потреблять больше ремесленных товаров, чем сельскохозяйственных продуктов, и тогда растущие издержки сельскохозяйственного производства не обязательно будут приводить к повышению реального уровня оплаты труда и оказывать понижающее давление на прибыль. Наконец, работники могут прибегнуть к «моральному самоограничению», что позволит капиталу расти быстрее, чем население, и это опять–таки предотвратило бы наступление «стационарного состояния». Однако все это были лишь реалистичные допущения: у Рикардо не было теории, которая объясняла бы технический прогресс, изменения в структуре бюджета среднего домохозяйства или склонность семей контролировать численность своих членов. Тем не менее мы, возможно, будем правы, сказав, что утверждения–тенденции Рикардо на самом деле были условными прогнозами, которые дальнейшее развитие событий могло бы в принципе опровергнуть.

С другой стороны, Рикардо, очевидно, думал, что его теории были весьма полезны для законодателей, поскольку в ближайшем поддающемся предвидению будущем разнообразные временные помехи фактически не оказывали бы противодействия основным действующим силам. Под давлением критики он ограничивал себя «краткосрочным периодом» примерно в 25 лет, чтобы проиллюстрировать действие тех сил, наличие которых он постулировал (de Marchi N., 1970, p. 255—256, 263). Это, впрочем, не означает, что сам Рикардо предложил бы подождать 25 лет, чтобы убедиться в истинности своих теорий. Верификация претила самому духу его подхода, по крайней мере если под верификацией мы понимаем проверку теории фактами, а не просто стремление подождать и посмотреть, не было ли какое–либо существенное обстоятельство упущено из | виду (см. O'Brien D.P., 1975, р. 69—70).

Совершенно справедливо замечено, что «методологическая позиция Дж. С. Милля не отличалась от позиции Рикардо: Милль лишь открыто сформулировал те «правила», которые неявно признавал Рикардо» (de Marchi N., 1970, p. 266). Как мы убедились, Милль был верификационистом, а не предикционистом: по его мнению, критерием оценки теории в общественных науках является не ее прогнозная сила ex ante, а ее объясняющая сила expost Милль не верил в тезис симметрии. Если теория не дает верных прогнозов, то Милль сказал бы, что необходимо отыскать достаточно сильные дополнительные причины, которые закрыли бы разрыв между фактами и причинами, которые, согласно теории, должны порождать эти факты, ибо теория верна до тех пор, пока остается в рамках своих верных предпосылок. И, конечно, такое отношение к теории мы наблюдаем на практике на страницах его «Основ». К тому моменту, когда книга была опубликована, со времени смерти Рикардо прошло 25 лет, а двумя годами раньше были, наконец, отменены Хлебные законы. За последующие 23 года Милль переиздавал свои «Основы» шесть раз, и с каждым следующим изданием ему становилось все труднее отрицать ошибочность почти каждого исторического прогноза Рикардо — а все они основывались на предпосылке отсутствия свободной международной торговли (Blaug M., 1973, р. 179—182). В частности, мальтузианская теория народонаселения теперь явно противоречила действительности, что признавало большинство экономистов того времени (Blaug М., 1973, р. 111—120). Но в социальной философии Милля мальтузианская проблема имела большое значение, и он каким–то образом смог сохранить ее в «Основах «в качестве сравнительно–статической предпосылки (если бы население было меньше, оплата труда была бы выше), одновременно признавая, что тенденция к исчерпанию населением средств собственного существования фактически не проявилась (de Marchi N., 1970, p. 267—271). Похожую форму он придал и рикардианской доктрине, согласно которой протекционизм должен вызвать рост цен на зерно и увеличение доли земельной ренты в общем потоке доходов (Blaug M., 1973, р. 181—182, 208), что не давало воспринимать отмену Хлебных законов как социальный эксперимент, позволяющий проверить систему Рикардо.

Даже люди, симпатизирующие экономической теории Милля, признают, что он был в лучшем случае пассивным верификационистом[59]. Действительно, важен следующий вопрос: должен ли был Милль, по мере того, как он признавал, что рикардианская теория становится все менее и менее релевантной, в конце концов согласиться, что она не просто ирре–левантна, но и неверна. В выходивших с 1848 по 1871 гг. переизданиях «Основ» Милль последовательно растягивал период, в течение которого технический прогресс мог бы задержать действие закона убывающей отдачи в сельском хозяйстве и связанную с этим тенденцию народонаселения расти быстрее, чем продовольственные ресурсы. Тем не менее, если мы обратимся к первому изданию, можно утверждать: «период, прошедший со времени смерти Рикардо до выхода в свет «Основ» Милля, был слишком коротким для того, чтобы делать решающие выводы об истинности прогнозов Рикардо», в особенности если принять во внимание, что «истинность прогноза в любом случае не являлась тем основанием, на котором Рикардо или Милль были готовы отвергнуть свою логику анализа» (de Marchi N., 1970, p. 273). Что касается позднейших изданий «Основ ", то не слишком ли жестоко требовать от любого мыслителя на склоне лет отказаться от тех идей, отстаиванию которых он посвятил всю свою жизнь? Милль действительно отрекся от доктрины фонда заработной платы и тем самым, в конце концов, пошел гораздо дальше, чем его непосредственные ученики Генри Фосетт или Джон Эллиот Керне. Однако наша цель — не обвинять или бесчестить Милля, а, скорее, верно описать его методологические воззрения и то, как он применял их на практике. Милль, как и все авторы, принадлежавшие к классической традиции, судил об истинности теорий по предпосылкам, в то время как современные экономисты, как мы увидим, в основном судят по предсказаниям. Это не означает, что классиков не интересовали прогнозы; очевидно, принимая участие в разработке политики, они не могли устраниться от того, чтобы выдвигать какие–то предположения в отношении будущего. Нет, они скорее верили, что подобно тому, как верные предпосылки рождают верные выводы, чрезмерно упрощающие предпосылки — как, например, предпосылки об экономическом человеке, об убывающей отдаче от масштаба при заданном уровне технологии, о бесконечной эластичности предложения труда при данной ставке заработной платы и т.п. — неизбежно порождают такие же чрезмерно упрощенные прогнозы, которые никогда не сбываются в точности, даже если мы предпринимаем серьезные усилия, чтобы учесть искажающее влияние неучтенных сил. Среди этих неучтенных сил, исключенных из логики объяснения, в конце концов оказываются не только относительно второстепенные экономические причины, но и реальные факторы неэкономической природы. Таким образом, в экономической науке по словам Милля, мы проверяем приложения теорий, чтобы определить, достаточно ли искажающих факторов экономического характера мы учли в своем объяснении того, что происходит в реальном мире — после того, как сделана поправка на искажающие факторы неэкономической природы. Мы никогда не проверяем обоснованность теорий, так как их выводы верно описывают избранный аспект человеческого поведения в силу верности предпосылок; последние же верны, поскольку основаны на самоочевидных фактах из повседневного человеческого опыта. Таким образом, здесь мы еще очень далеки от популярной ныне позиции, заключающейся в том, что хотя прямая проверка истинности предпосылок могла бы оказаться полезной, в ней нет строгой необходимости, что на конечной стадии анализа важны лишь прогнозы и что обоснованность экономической теории подтверждается тогда, когда получаемые с ее помощью прогнозы снова и снова корроборируются фактами[60].


«Логический метод» Кернса

Если у кого–то еще остаются сомнения по поводу того, что в действительности представляет собой классическая методология, их должно развеять знакомство с книгой Джона Эллиота Кернса «Характер и логический метод политической экономии», впервые изданной в 1875 г. и переизданной в обновленной редакции в 1888 г., в самый разгар маржиналистской революции (о которой в книге, впрочем, содержится лишь поверхностное упоминание). Несмотря на то, что к тому времени со смерти Рикардо прошло более 50 лет, Керне, как мы вскоре увидим, не меньше Милля был убежден в фундаментальной действенности основных рикардианских тенденций. Если между Миллем и Кернсом все же есть какая–то разница, она весьма незначительна и состоит в том, что Керне более резко и догматично отрицает любую возможность опровергнуть теорию на основании простого сравнения ее выводов с фактами. Эту разницу между Миллем и Кернсом можно объяснить различием в их характерах, а также тем, что Кернса, бывшего свидетелем подъема английской исторической школы, явно раздражал тот нескончаемый поток насмешек, который ее сторонники адресовали нереалистичным предпосылкам классической экономической теории (см. Coats A.W., 1954; Koot G.M., 1975, 1987).

Керне начинает с хорошо известного утверждения, что политическая экономия является гипотетической, дедуктивной наукой: ее выводы «будут соответствовать фактам лишь в отсутствие искажающих факторов; иначе говоря, они представляют собой не абсолютные, а гипотетические истины» (Cairnes J.E., 1888, р. 64). Он цитирует Сениора, утверждая, что политическую экономию нужно рассматривать как науку, опирающуюся на реальные предпосылки, а не как гипотетическую науку. В предпосылках политической экономии нет ничего гипотетического, заявляет Керне, поскольку они основаны на «не подлежащих сомнению свойствах человеческой натуры и мира»; «желание достичь богатства с минимально возможными потерями» и «физические свойства природных ресурсов, в частности, земли, которую люди используют в производстве» — это факты, «в существовании и характере которых легко убедиться» (р. 68, 73). В данном отношении экономическая теория фактически имеет преимущество перед физикой: «Экономисту с самого начала известны конечные причины. Едва начав свое предприятие, он уже находится в положении, которого физик достигает лишь годами упорных исследований» (р. 87). Действительно, в общем случае экономист не может ставить экспериментов, но он может ставить мысленные эксперименты у себя в голове и даже «прямые физические эксперименты в реальной жизни» (р. 88—93). Таким образом, используемые им предпосылки — это не «гипотезы», они основаны на наблюдениях, поддающихся «прямой и доступной проверке» (р. 95; см. также р. 100). Следовательно, продолжает Керне, политическая экономия является гипотетической наукой в том смысле, что она делает условные прогнозы событий, всегда основанные на условии ceteris paribus: «доктрины политической экономии следует понимать как предположения не о том, что произойдет, но о том, что произошло бы, или о том, что произойдет скорее всего, и только в этом смысле они верны» (р. 69; см. также р. 110).

Следующие несколько блестящих страниц посвящены описанию различных значений слова индукция, среди которых Керне называет и те два (упоминавшихся выше) значения, которые мы сами придаем этому термину, попутно заявляя, что использование гипотетико–дедуктивного метода, в противовес индуктивно–классифицирующему, является безошибочным признаком зрелости научной дисциплины (р. 74—76, 83—87). В силу многочисленности факторов, влияющих на экономическую жизнь, гипотетические истины экономической теории должны всегда снабжаться «средствами верификации, признаваемыми экономической наукой»: «в любом экономическом исследовании верификация может быть лишь крайне несовершенной; но, несмотря на это, в надлежащем исполнении она часто способна предоставить достаточную корроборацию процессу дедуктивных рассуждений и оправдать высокий уровень доверия к полученным выводам». Значение последнего замечания, к сожалению, несколько выхолащивается тем, что Керне называет Рикардо в качестве «автора, применявшего это средство наиболее свободно и с наибольшим эффектом» (р. 92—93).

Экономисты всегда готовы принять в расчет «влияние второстепенных принципов, изменяющих действие более могущественных сил», утверждает Керне, до тех пор, пока эти принципы могут быть достоверно установлены. В качестве примеров он приводит проделанный Смитом анализ различий в уровнях оплаты идентичного труда на географически смежных рынках и изложенную в работах Рикардо и Милля теорию ценообразования при международной торговле как вытекающие из «второстепенного принципа» ограниченной мобильности рабочей силы (р. 101). В поисках еще более убедительной иллюстрации Керне обращается к «Истории цен» Тука, в которой тот показывает, что за последние несколько десятилетий уровень цен в Великобритании не зависел от количества денег в обращении. Этот феномен, утверждает Керне, объясняется широким распространением чековых депозитов, которое изменило причинно–следственную связь между обращением банкнот и общим уровнем цен (р. 101 — 104). Поясняя свою мысль, он добавляет:

«Не следует считать, что указанного расхождения (между движением уровня цен и изменением находящегося в обращении количества банкнот) достаточно для признания недействующим простого закона, согласно которому ценность денег, при прочих равных условиях, обратно пропорциональна их количеству. Он, как и любая другая доктрина политэкономии, основывается на базовых физических и психологических фактах и всегда должен составлять фундаментальный принцип теории денег. Указанное расхождение говорит лишь о том, что в данном конкретном случае условие ceteris paribus не было выполнено. Оно в той же степени несовместимо с экономическими законами, в которой сложное механическое явление, расходящееся с ожиданиями владеющего базовыми законами механики новичка, несовместимо, по его мнению, с этими базовыми законами. Гинея, брошенная на землю с высоты, падает быстрее пера, тем не менее никто не стал бы на этом основании отрицать, что сила гравитации одинакова для всех физических тел» (р. 103n).

Лучшую иллюстрацию злоупотребления условием ceteris paribus, когда ни одно из cetera не то что не задано, но даже не названо, было бы трудно найти.

Экономические законы, заключает Керне, «можно опровергнуть, лишь показав, что предполагаемых принципов и условий не существует или что описываемая в законе тенденция не является необходимым следствием из указанных предпосылок» (р. 110; см. также р. 118). Короче: либо докажите, что предпосылки нереалистичны вообще или в данном конкретном случае, либо продемонстрируйте логическую несостоятельность теории, но никогда не отвергайте экономическую теорию на основании несбывшегося прогноза, в частности потому, что в экономической теории возможны лишь качественные прогнозы (p. 119ff)[61]. Дабы показать, что мы не заостряем позицию Кернса, обратимся к его поддержке мальтузианской теории народонаселения: она представляет собой закон–тенденцию и поэтому «не вступает в противоречие с доктриной, согласно которой производство продовольствия должно бы расти гораздо быстрее народонаселения». Кернс охотно соглашался, что «дальнейшие исследования показали — производство про- довольствия в большинстве стран и во всех странах, где экономическое положение улучшается, возросло сильнее, чем народонаселение» (р. 158, 164). И тем не менее теория Мальтуса оставалась для него верной. Без нее, добавляет Керне, невозможно было бы понять ни одну из стандартных теорем Рикар–до (р. 176—177) — и это замечание служит ключом к разгадке его защитной методологии в отношении экономических прогнозов. Керне поддерживал исследовательскую программу Рикардо, и теория Мальтуса была необходима ему как незаменимый элемент этой программы.

Прежде чем закончить обсуждение методологических воззрений Кернса, приведем последний пример. Керне признавал, что рикардианская теория ренты дает неверные прогнозы относительно порядка освоения земель в новых колониях. Однако, по его мнению, подобные «остаточные явления» могут быть губительными в физике, но не в экономической теории.

«Если обнаруживается, что физическая доктрина способна объяснить неожиданно открывающиеся в ходе исследования факты, это всегда рассматривают как наиболее сильное подтверждение ее истинности. Но основные принципы политической экономии, прочность которых основана не на подобных косвенных доказательствах, а на прямом обращении к нашему разуму или нашим чувствам, не подвержены влиянию тех феноменов, которые могут обнаружиться в ходе наших последующих исследований… так же как при условии, что ее логика рассуждений верна, не подвержена их влиянию и та теория, которая может быть на них основана. Здесь нам остается только предположить существование искажающего фактора. В рассматриваемом нами случае, например, при каких обстоятельствах мы бы ни обнаружили существование ренты, это не сможет ни поколебать нашей веры в такие факты как то, что плодородность почвы в стране неодинакова и что производительность лучшей почвы ограниченна, ни ослабить нашу уверенность в выводах, которые следуют из этих фактов» (р. 202—203п).

Вновь и вновь у Сениора, Милля, Кернса и даже у Джевонса мы находим идею, что «верификация» — это не проверка экономических теорий с целью выяснить их истинность или ложность, а лишь метод установления границ применимости теорий, истинность которых мы считаем очевидной: мы прибегаем к верификации для того, чтобы установить, можно ли отнести на счет «искажающих факторов» противоречия между Упрямыми фактами и теоретически обоснованными рассуждениями; если да, это означает, что теория была неверно применена, но сама теория остается верной. Вопрос о том, возможно ли каким–либо образом доказать ложность логически состоятельной теории, даже не рассматривается[62].


Джон Невилл Кейнс подводит итоги

1880–е годы вошли в историю экономической мысли как десятилетие знаменитого «спора о методах» между Карлом Менгером и Густавом Шмоллером, когда влияние немецкой исторической школы достигло берегов Англии и подкрепило атакующий порыв Клиффа Лесли и Джона Ингрэма, наиболее активных представителей местной исторической школы. Целью «Предмета и метода политической экономии» Кейнса (1891) было примирить традицию Сениора–Милля–Кернса с новыми требованиями исторической школы, пользуясь примером толерантного обсуждения проблем методологии в «Принципах политической экономии» (1883) Генри Сиджуика и дополняя такую же примирительную позицию Маршалла по отношению к этой и другим давним дискуссиям о научных методах в его «Принципах экономической науки» (1891) (см. Deane P.M., 1983). Но, хотя Кейнс хвалил Адама Смита как идеального экономиста за его манеру комбинировать абстрактно–дедуктивный и исторически–индуктивный методы рассуждения, в его книге обнаруживается тонко замаскированная попытка реабилитировать абстрактно–дедуктивный подход к экономической теории[63]. Он старался сделать этот подход более привлекательным, постоянно подчеркивая тот факт, что даже априорный метод классической политической экономии начинается и заканчивается эмпирическими наблюдениями, и в то же время напоминая своим читателям, что такие стойкие приверженцы абстрактно–дедуктивного метода, как Милль и Керне, своими исследованиями крестьянского землевладения и рабского труда внесли важный вклад в исторически–индуктивный анализ. Кейнс мог бы указать на британскую неортодоксальную традицию, противостоящую точке зрения на экономическую теорию Сениора–Милля–Кернса[64], но вместо этого он предпочел противопоставить Рикардо Смиту и Миллю как образцам того, как следует правильно применять гипотетико–дедуктивный метод.

Книга открывается блестящим кратким обзором традиции Сениора–Милля–Кернса, в которой Кейнс (Keynes J.N., 1891, р. 12—20) видел пять основных тезисов, а именно: (1) возможно разграничить политическую экономию как позитивную науку и как нормативное искусство; (2) экономические явления могут быть изолированы, по крайней мере в какой–то степени, от прочих социальных феноменов; (3) индукция, основанная на конкретных фактах, или апостериорный метод, неприменима в качестве отправной точки для экономического анализа; (4) корректным научным методом для экономической теории является априорный метод, при котором мы исходим из «немногочисленных и необходимых фактов о человеческой природе… рассматриваемых во взаимосвязи с физиологическими свойствами почвы и физиологическим строением человека»; и (5) экономический человек суть абстракция и, следовательно, «политическая экономия — это наука о тенденциях, а не о том, что происходит на самом деле». Перечислив все это, Кейнс добавляет (и его слова практически можно было бы считать шестым тезисом):

«Милль, Керне и Бэджгот, однако, единогласно настаивают на том, что исследователь должен обращаться к наблюдениям и опыту до того, как он будет применять гипотетические законы науки для интерпретации и объяснения конкретных фактов промышленного производства. Это необходимо сделать, чтобы определить размер поправки на воздействие искажающих факторов. Сравнение с наблюдаемыми фактами служит проверкой для. полученных путем дедукции выводов и позволяет определить границы их применения» (р. 17; курсив мой. — М.Б.).

Его характеристика исторической школы как придерживающейся «этически окрашенного, реалистического и индуктивного» взгляда на экономическую науку так же лаконична: историческая школа отрицает каждый из пяти тезисов Сениора–Милля–Кернса и к тому же скорее положительно, чем отрицательно, относится к государственному вмешательству в экономику (р. 20—25)[65].

Кейнс любил говорить, как мы уже замечали, что экономическая теория «должна начинаться и заканчиваться наблюдением» (р. 227) и тонко чувствовал двойной смысл термина индукция, когда «индуктивное определение предпосылок» в начале рассуждения и «индуктивная проверка выводов» являются разными логическими операциями (р. 203—204п, 227). Хотя порой он отмечал, что предпосылки экономической теории «представляют собой немногим более, чем плоды рефлексивного созерцания некоторых из наиболее очевидных будничных фактов» (р. 229), его книга вновь напоминает нам, как однажды сказал Вайнер, что «интроспекция… независимо от теперешней моды, в прошлом повсеместно рассматривалась как «эмпирический» метод исследования и четко отличалась от интуиции, или «врожденных идей»» (Viner J., 1958, р. 328). Кейнс не только считает интроспекцию эмпирически обоснованным источником экономических предпосылок (Keynes J.N., 1891, р. 173, 223), он полагает, что «закон убывающей отдачи также может быть проверен экспериментально» (р. 181). Несомненно, Кейнс никогда не задавался вопросом: каким образом интроспекция, по определению не являющаяся источником объективной информации, может составлять истинно эмпирическую основу для экономического анализа? Он также не приводит ни единого примера реальной экспериментальной проверки закона убывающей отдачи от применения какого–либо фактора при неизменном количестве земли, хотя такие проверки значительно ранее проводились Иоганном фон Тюненом и несколькими другими немецкими экономистами–аграрниками. Тем не менее Кейнс — живой ответ на адресованное экономистам–классикам обвинение в том, что ради аналитического удобства предпосылки они брали буквально из воздуха, мало заботясь о том, реалистичны они или нет (см. Rotwein E., 1973, р. 365).

Труды Кейнса также служат дополнительным свидетельством в пользу того, что концепция экономического человека в классической и неоклассической экономической науке является схематизацией «реального», а не «воображаемого человека». Милль, как мы видели, настаивал на том, что экономический человек является гипотетическим упрощением, выделяющим несколько избранных мотивов, которыми в действительности определяется экономическое поведение. Сениор был ближе к современной точке зрения, утверждая, что экономический человек — это сочетание постулата о рациональности с предпосылкой о максимизирующем поведении с учетом ограничений. Керне возвращался к позиции Милля, попутно подчеркивая, что гипотеза экономического человека далека от произвольной. С тех пор концепцию экономического человека называли аксиомой, априорной истиной, самоочевидной предпосылкой, полезной абстракцией, идеальным типом, эвристической конструкцией, неоспоримым фактом, выявленным на опыте, и типичным образцом поведения человека при капитализме (Machlup F., 1978, ch. 11). Кейнс настаивает на том, что концепция экономического человека реалистична в том смысле, что движимое собственным интересом экономическое поведение в современных условиях доминирует над альтруистическими и филантропическими мотивами (Keynes J.N., 1891, р. 119—125). Предпосылки экономической теории, говорит он, выбираются не по принципу «как если бы»: «предполагая, что избранные силы действуют при искусственно упрощенных условиях, теория тем не менее утверждает, что силы, воздействие которых она изучает, являются истинными причинами (verae causae) в том смысле, что они действуют и играют доминирующую роль в реальном экономическом мире» (р. 223–224; см. также р. 228–231, 240п).

Однако кроме бессистемных эмпирических примеров Кейнс не предлагает нам никаких свидетельств в защиту своего утверждения, и явлениям, вступающим в очевидное противоречие с гипотезой экономического человека, просто позволяется оставаться исключением из правила. Таким образом, «любовь, испытываемая к определенной стране или местности, инерция, привычка, жажда самоуважения, стремление к независимости или власти, желание вести сельский образ жизни… также принадлежат к силам, влияющим на распределение богатства, которые экономист может счесть необходимым принять в расчет» (р. 129—131), и доктрина Милля–Кернса о невзаимозаменяемых видах рабочей силы, или, как мы сказали бы сегодня, о сегментированных рынках труда, одобряется Кейнсом как «модификация общепринятой теории ценности… вытекающая из результатов наблюдения и имеющая целью усилить связь между экономическими теориями и реальными фактами» (р. 227п).

В целом, мы можем проверить степень реалистичности определенного набора предпосылок экономической теории, только когда дело доходит до проверки вытекающих из нее прогнозов; по этому поводу Кейнс цитирует «Логику» Милля: «доверие к любой конкретной дедуктивной науке основывается не на априорном теоретизировании самом по себе, а на апостериорном соответствии ее выводов наблюдениям» (р. 231). Но и тогда он хеджирует свои риски: «мы можем располагать независимыми основаниями к тому, чтобы верить — наши предпосылки соответствуют фактам… несмотря на то, что явная верификация затруднительна» (р. 233). Кроме того, поскольку «в каждом случае, когда применяется дедуктивный метод, она [предпосылка ceteris paribus] в какой–то мере присутствует», мы не должны «считать теории опровергнутыми, ибо не можем наблюдать случаи, когда они действуют» (р. 218, 233). Чтобы проиллюстрировать распространяющееся влияние «искажающих факторов», он обсуждает, почему отмена Хлебных законов не вызвала мгновенного падения цен на пшеницу, предсказанного Рикардо, и заканчивает рассуждения, осуждая Рикардо за то, что тот демонстрирует «необоснованную уверенность в абсолютной и универсальной применимости полученных выводов», а также пренебрегает «элементом времени» и «переходными периодами, в течение которых успевают проявиться окончательные результаты воздействия экономических сил» (р. 235—236, 238).

Перелистывая эти важнейшие страницы книги Кейнса, посвященные «Функциям наблюдения при применении дедуктивного метода», мы проникаемся мыслью, несомненно всплывающей под влиянием Маршалла, о том, что от экономической теории как таковой нельзя ожидать конкретных прямых прогнозов, что она есть «механизм анализа», который надлежит в каждом случае использовать в сочетании с детальным изучением «искажающих факторов» (см. Hutchison T.W., 1953, р. 71—74; Hirsch A. and Hirsch E., 1975; Coase R.H., 1975; Hammond J.D., 1991). Кейнс уверяет нас, что «гипотеза свободной конкуренции… приблизительно верна по отношению ко многим экономическим явлениям» (Keynes J.N., 1891, р. 240—241), но он не говорит, как определить, какая аппроксимация верна в каждом конкретном случае. Его глава о «Политической экономии и статистике» несколько простовата и не содержит никаких статистических методов, кроме графиков. Конечно, современная фаза истории развития статистики, связанная с такими именами, как Карл Пирсон, Джордж Юл, Уильям Госсетт и Рональд Фишер, в 1891 г. только начиналась (Kendall M.G., 1968). Кейнс соглашается, что статистика необходима при проверке и верификации экономических теорий, но не приводит ни единого примера какого–либо экономического противоречия, разрешенного статистической проверкой, хотя подобные примеры было бы нетрудно отыскать в работах Джевонса, Кернса и Маршалла. В результате у читателей остается впечатление, что, поскольку предпосылки экономической теории в общем верны, ее предсказания также в общем верны, а когда это не так, с помощью прилежных поисков всегда можно найти несколько искажающих факторов, которые и понесут всю ответственность за обнаруженное противоречие.


«Эссе» Роббинса

Надеждам Кейнса и Маршалла на окончательное примирение всех методологических разногласий суждено было прожить недолго. Едва началось новое столетие, как прогремели первые декларации американских институционалистов, и к 1914 г. работы Веблена, Митчелла и Коммонса породили по ту сторону Атлантики целую школу неортодоксальных индук–тивистов; в 1920–е годы институционализм достиг своего «кре–Щендо», одно время даже угрожая сделаться доминирующим течением американской экономической мысли. Тем не менее к началу 1930–х годов он сошел на нет, хотя недавно произошло что–то вроде возрождения данного направления.

Именно в этот момент Лайонел Роббинс решил, что настало время переформулировать позицию Сениора—Милля— Кернса в современных терминах, дабы показать: то, что уже сделали и продолжали делать ортодоксальные экономисты, имеет смысл. Однако в рассуждениях Роббинса присутствовали элементы — в частности, знаменитое определение экономической науки через цели и средства, а также утверждение о ненаучности любых межличностных сопоставлений полезности, — которые вытекали скорее из австрийской, нежели из англо–американской экономической традиции[66]. Написанная в десятилетие, ознаменовавшееся острыми разногласиями в экономической теории, книга Роббинса «Эссе о природе и значении экономической науки» (1932) выделяется из общей массы как полемический шедевр, вызвавший подлинный фурор. Из предисловия ко второму изданию книги, вышедшему в 1935 г., становится ясно, что бурная реакция современников на книгу Роббинса была вызвана в основном шестой главой, в которой автор настаивал на чисто конвенциональном характере межличностных сопоставлений полезности. Утверждение Роббинса о том, что экономическая теория является нейтральной по отношению к целям экономической политики, было также широко и ошибочно понято как призыв к самоотречению экономистов от любых дискуссий об экономической политике. С другой стороны, его «австрийское» по характеру определение экономической науки — «Экономическая теория — это наука, изучающая человеческое поведение как связь между [заданной иерархией] целей и ограниченными средствами, имеющими альтернативные применения», — которое сосредоточивается скорее на определенном аспекте, чем на определенной разновидности человеческого поведения (Robbins L., 1935, р. 16—17; см. также Fraser L.M., 1937, ch. 2; Kirzner I.M., 1960, ch. 6), вскоре одержало победу и теперь упоминается в первой главе любого учебника по теории цены.

«Основной постулат теории ценности, — писал Роббинс, — заключается в том, что индивиды способны проранжировать свои предпочтения определенным образом и действительно делают это» (Robbins L. 1935, р. 78—79). Этот фундаментальный постулат является одновременно априорной аналитической истиной, «одной из основных составляющих нашей концепции поведения, имеющего экономический аспект», и «элементарным, известным из опыта фактом» (р. 75, 76). Аналогичным образом, принцип убывающей предельной отдачи, еще одно фундаментальное утверждение теории ценности, следует одновременно из предпосылки о том, что существует более чем один ограниченный фактор производства, и из «простого и неоспоримого опыта» (р. 77, 78). Следовательно, ни тот, ни другой, не являются «постулатами, существование реальных аналогов которым допускает обширные дискуссии… Мы не нуждаемся в контролируемых экспериментах, чтобы установить их истинность: они в такой степени являются частью нашего повседневного опыта, что их достаточно сформулировать, чтобы признать их очевидность» (р. 79; см. также р. 68—69, 99—100, 104). Действительно, как задолго до того заметил Керне, в этом отношении экономическая теория опережает физику: «В экономической теории, как мы видели, мы непосредственно знакомы с итоговыми составляющими наших фундаментальных обобщений. В естественных науках мы можем только догадываться о них. У нас гораздо меньше оснований сомневаться в существовании чего–то, аналогичного индивидуальным предпочтениям, чем в существовании чего–то, аналогичного электрону» (р. 105). Это, конечно, ни что иное, как знакомая доктрина Verstehen, всегда являвшаяся излюбленным ингредиентом австрийской экономической теории. Доктрина Verstehen всегда идет рука об руку с подозрительным отношением к методологическому монизму. Следы подобного отношения мы находим и у Роббинса: «мы, вероятно, причиним меньше вреда, подчеркивая различия между общественными и естественными науками, чем подчеркивая сходство между ними» (р. 111 — 112).

И опять, следуя Кернсу, Роббинс отрицает, что экономические эффекты могут когда–либо быть предсказаны в количественных терминах; даже оценки эластичности спроса, которые, казалось бы, заставляют предполагать обратное, в действительности крайне нестабильны (р. 106—112). Экономист располагает возможностью только «качественного» исчисления, которое может быть или не быть применимо в каждом конкретном случае (р. 79—80). Он горячо отвергает заявление исторической школы о том, что все экономические истины специфичны по времени и месту, порицает американских институционалистов («ни одного «закона», достойного этого названия, ни одного постоянно действующего количественного обобщения не вышло из их усилий») и полностью поддерживает «так называемую «ортодоксальную» концепцию науки, существующую со времен Сениора и Кернса» (р. 114, 82).

Далее, Роббинс противопоставляет «реалистические исследования», которые «проверяют границы применимости ответа, который еще предстоит найти», и теорию, «которая одна способна предоставить решение» (р. 120), и резюмирует: «истинность конкретной теории связана с тем, насколько она логически следует из выдвигаемых предпосылок. Но ее применимость к заданной ситуации зависит от степени, в которой концепции теории отражают силы, действующие в данной ситуации» — утверждение, которое затем иллюстрируется на примере количественной теории денег и теории экономических циклов (р. 116—119). За этим, как и можно было ожидать, следует несколько страниц о неизбежных опасностях, связанных с любыми проверками экономических прогнозов (р. 123—127).

В знаменитой и вызвавшей наиболее острые дискуссии шестой главе Роббинс отрицает возможность объективных межличностных сравнений полезности, поскольку они «ни при каких условиях не могут быть подтверждены наблюдением или интроспекцией» (р. 136, 139—141). В уничтожающей критике использования интроспекции как эмпирического источника экономического знания, опубликованной несколькими годами позже, Хатчисон (Hutchison T.W., 1938, р. 138—139) указывает на логическое противоречие между принятием lt;?«у/я/?шшчностных сравнений полезности как подтвержденной основы теории потребительского выбора и отрицанием межличностных сравнений полезности как основы экономической теории благосостояния. И конечно, странно основывать столь значительную часть теории ценности на предпосылке, что другие люди обладают во многом той же психологией, что и вы сами, одновременно отрицая применимость того же рассуждения при выдвижении предположений об их благосостоянии. Иначе говоря, если не существует объективных методов, позволяющих сказать что–либо о благосостоянии различных экономических агентов, не существует и методов, позволяющих сказать что–либо об их предпочтениях. Таким образом, предположение, что «индивиды способны проран–жировать свои предпочтения определенным образом и действительно делают это», несомненно, являющееся «частью нашего повседневного опыта», вступает в противоречие с потребительским поведением, в такой же мере являющимся «частью нашего повседневного опыта» — со стилями потребления, которые сохраняются неизменными силой привычки, несмотря на изменение обстоятельств, с покупательским ажиотажем и импульсивными покупками, которые могут радикально не соответствовать предшествующей структуре предпочтений, с потреблением, нацеленным на познание собственных предпочтений опытным путем, не говоря уже о потреблении, мотивированном не собственными предпочтениями, а оценкой других — так называемыми эффектами присоединения к большинству и снобизма (Koopmans Т.С., 1957, р. 136—137). Короче, утверждение, что все экономические агенты обладают определенной заданной структурой предпочтений и являются рациональными максимизаторами, очевидно, ложно (см. ниже, главу 15). Априорность, вера в то, что экономические теории основаны на интуитивно очевидных аксиомах, в действительности не менее опасны в теории спроса, чем в экономической теории благосостояния.

Чрезвычайно удачно, что в случае с Роббинсом мы располагаем редко встречающимися размышлениями методолога о высказанных им самим ранее методологических утверждениях. Почти через 40 лет после выхода в свет его «Эссе о природе и значении экономической науки» Роббинс опубликовал автобиографию, в которой вспоминал о том, как была встречена эта книга. Большая часть полученной критики не показалась ему убедительной, но, оглядываясь назад, он согласился, что Уделял слишком мало внимания проверке как предпосылок, так и выводов экономической теории: «глава о природе экономических обобщений слишком отдавала тем, что теперь называют эссенциализмом… она была написана до того, как звезда Карла Поп пера поднялась над нашим горизонтом. Если бы в то время я знал о его новаторском изложении научного метода… эта часть книги была бы написана совершенно иначе» (Robbins L., 1971, р. 149–150; см. также 1979).

Дабы показать, что прежняя враждебность Роббинса по отношению к количественным исследованиям ни в коей мере не была присуща исключительно ему, но широко разделялась многими ведущими экономистами в 1930–е годы, обратимся к замечаниям Джона Мейнарда Кейнса, сделанным им в 1938 г. в письме к Рою Харроду (упоминающийся в письме Шульц — это Генри Шульц, книга которого «Теория и измерение спроса» 1938 г. явилась вехой в ранней истории эконометрики):

«Мне представляется, что экономическая теория — это ветвь логики, образ мышления и что вы недостаточно твердо сопротивляетесь попыткам превращения ее в псевдоестественную науку а 1а Шульц. Можно добиться весьма существенного прогресса, просто используя свои аксиомы и максимы. Однако нам не уйти далеко без разработки новых, улучшенных моделей. Это требует, как вы говорите, «бдительного наблюдения за реальной работой нашей системы». Прогресс в экономической теории практически полностью состоит в постепенном улучшении нашего выбора моделей…

Но сама сущность модели в том, что мы не подставляем в нее реальные значения переменных. Сделать это означало бы потерять смысл модели. Ибо, как только это сделано, модель теряет свою универсальность и ценность как схема рассуждения. Поэтому Клэфем со своими «пустыми ящиками» взял не тот след и поэтому результаты Шульца, буде он когда–нибудь получит таковые, не слишком интересны (так как мы заведомо знаем, что они будут неприменимы к будущим ситуациям). Предмет статистического исследования — не столько подставить значения неизвестных переменных с целью прогнозирования, сколько проверить релевантность и обоснованность модели.

Экономическая теория — это наука мыслить в терминах моделей в сочетании с искусством выбирать модели, релевантные в современном мире. Она вынуждена быть именно такой, поскольку, в отличие от типичной естественной науки, поле, к которому она применяется, в слишком многих отношениях неоднородно во времени. Цель модели — отделить действующие относительно долго или относительно неизменные факторы от преходящих или колеблющихся, чтобы разработать логический способ размышления о последних и понимать процессы, которые они порождают в конкретных случаях.

Хорошие экономисты редки, поскольку дар использовать «бдительное наблюдение» для выбора хороших моделей, хотя и не требует высокоспециализированных интеллектуальных навыков, оказывается весьма редким.

И затем, в противоположность тому, что говорит Роббинс, экономическая теория является в основе своей моральной, а не естественной наукой, то есть она использует интроспекцию и ценностные суждения» (Keynes J.M., 1973, р. 296—297)[67].


Новые австрийцы

Аргументы в пользу того, что экономические истины — когда они основаны на таких невинных и правдоподобных постулатах, как максимизирующий полезность потребитель, имеющий последовательные предпочтения, максимизирующий прибыль предприниматель, обладающий «правильной» (well–behaved) производственной функцией, и активная конкуренция на рынках товаров и факторов производства — нуждаются в верификации лишь для проверки своей применимости к конкретному случаю, никогда не были изложены с такой живостью и искусством, как это сделал Роббинс в своем «Эссе». Тем не менее это был последний в истории экономической мысли случай защиты верификационизма в таких терминах. В течение нескольких лет экономической теории суждено было испытать «свежий ветер» фальсификационизма и даже операционализма, вызванный прогрессом эконометрики и популярностью кейнсианства (несмотря на неприязнь самого Кейнса к количественным исследованиям). Конечно, старомодные методологические принципы, как и старые солдаты, никогда не умирают — они только угасают. И в то время как большая часть профессионального сообщества экономистов после Второй мировой войны отвергла самодовольные установки верификационистов, небольшая группа современных австрийских экономистов вернулась к более экстремальной версии традиции Сениора–Милля–Кернса.

Эта так называемая новая австрийская школа считает своими «святыми покровителями» не Карла Менгера или Ойгена фон Бём–Баверка, а Людвига фон Мизеса и Фридриха фон Хайека. Их вдохновила атака Хайека на «сциентизм», или методологический монизм, и его отстаивание принципа методологического индивидуализма. Непосредственным же источником вдохновения послужила работа Мизеса «Человеческая деятельность: трактат по экономической теории» (Mises L. von, 1949), где упоминалась праксеология, общая теория рационального человеческого действия, согласно которой предпосылка о целенаправленном индивидуальном действии является абсолютно необходимой для объяснения любого поведения, включая экономическое. Это синтетический априорный принцип, который говорит сам за себя[68]. Радикальный априоризм высказываний Мизеса имеет настолько бескомпромиссный характер, что в него не веришь, не прочитав их самостоятельно: «Что придает экономической теории присущее только ей уникальное положение в орбите чистого знания и практического применения знания, так это то, что ее конкретные теоремы не поддаются верификации или фальсификации опытом… конечное мерило верности или ложности какой–либо экономической теоремы — здравый смысл, и опыт не в состоянии здесь помочь» (Mises L. von, 1949, p. 858, см. также р. 32—41, 237—238; 1978). Вместе с радикальным априоризмом Мизес отстаивает то, что он называет методологическим дуализмом — глубинное различие в методах естественных и общественных наук, основанное на доктрине Verstehen, и радикальное отрицание любой квантификации предпосылок и выводов экономических теорий (Mises L. von, 1949, p. 55—56, 347—349, 863—864). Хотя Мизес называет все это продолжением традиции Сениора, Милля и Кернса, утверждение, что экономическая теория не нуждается даже в верификации предпосылок, — это, как мы видели, пародирование, а не переформулирование классической методологии.

Вкратце, основные составляющие методологии этой новой разновидности австрийской экономической теории, среди адептов которой можно назвать такие имена, как Мюррей Ротбарт, Израэль Кирцнер и Людвиг Лахманн, похоже, таковы: (1) абсолютное и настоятельное требование к экономической науке признать методологический индивидуализм своим априорным эвристическим постулатом; (2) глубокое подозрение ко всем макроэкономическим агрегатам, таким как национальный доход или индекс цен; (3) твердое отречение от количественной проверки экономических прогнозов и, в частности, категорический отказ от чего–либо напоминающего математическую экономику и эконометрику; и, наконец, (4) вера в то, что можно узнать гораздо больше, изучая, каким образом рыночные процессы сходятся к равновесному состоянию, чем бесконечно анализируя свойства этих состояний, как то делает большинство современных экономистов[69]. О последнем, четвертом методологическом догмате, который был вызван влиянием Хайека, можно сказать многое, но первые три, сложившиеся под влиянием Мизеса, содержат присутствовавший в истории континентальной экономической науки антиэмпирический оттенок, совершенно чуждый самому духу науки. В 1920–е годы Мизес внес важный вклад в теорию денежного обращения, в теорию экономических циклов и, конечно, в экономическую теорию социализма, но его более поздние работы, посвященные основам экономической науки, настолько странны и догматически сформулированы, что мы можем только удивляться тому, что кто–то вообще мог принять их всерьез. По словам Пола Самуэльсона:

«Томас Джефферсон как–то заметил по поводу рабства, что, когда он думает о справедливом Боге на небесах, он дрожит за свою страну. Бытовавшие в экономической теории преувеличенные утверждения о мощи дедукции и априорного рассуждения, делавшиеся классическими авторами, Карлом Менгером, Лайонелом Роббинсом образца 1932 г…. учениками Фрэнка Найта, Людвигом фон Мизесом, заставляют меня дрожать за репутацию моей науки. К счастью, все это мы оставили позади» (Samuelson P.A., 1972, р. 761).

Я верю, что это действительно так.