"РАЗВЕДКА: ЛИЦА И ЛИЧНОСТИ" - читать интересную книгу автора (Кирпиченко Вадим)

Разбирая архив…

Много накопилось разных бумаг… Сначала я сохранял их без какой–то определенной цели — просто жалко было выбрасывать интересные вырезки из газет и журналов, театральные афиши, проспекты, пригласительные билеты. Потом появился осознанный интерес к сохранению памяти о людях и событиях. С начала первой командировки в Египет стал вести картотеку на известных государственных и политических деятелей, писателей, журналистов, представителей мира искусства. Привык к этой работе, она оказалась очень полезной для служебных целей. Затем последовала арабская картотека, африканская и снова египетская. Потом я стал собирать письма родственников и друзей и теперь располагаю даже перепиской со старшим внуком Сережей и старшей внучкой Ксенией. Есть уже и письма шестилетнего Вадика, а самая маленькая, Лерашка, в свои пять лет выводит первые каракули, употребляя для написания слов, подобно арабам, только согласные буквы и упорно игнорируя гласные.

Есть в архивах и дневники, которые я пытался вести с четырнадцатилетнего возраста, и около сотни блокнотов, заполненных во время служебных командировок, кинопленки и видеопленки. Главное же мое богатство — фотоальбомы, их у меня тоже около сотни. Фотографировать я начал лет с десяти, когда крестная мать подарила мне восьмирублевый фотоаппарат, сделанный из картона, оклеенного дерматином. В аппарате, рассчитанном на фотопластинки размером 4,5 х 6 см, не было абсолютно никаких механизмов,

и тем не менее он снимал! Для этого, правда, надо было проделывать сложные манипуляции: залезать в темный подвал, разрезать кремнем фотопластинку 6 х 9 см на две равные части, закладывать одну из них в фотоаппарат, выходить на свежий воздух, размещать аппарат на каком–либо устойчивом предмете, ставить перед ним людей, потом, сняв колпачок с объектива, произносить «айн, цвай, драй», закрывать объектив и снова спускаться в подвал, чтобы проявить пластинку. Самое удивительное, что, несмотря на войны, оккупации и эвакуации, несколько снимков, сделанных этой чудо–машиной, уцелело и хранится в моем первом фотоальбоме.

Самый древний документ в архиве — письмо моего деда по матери Петра Лукьяновича Слюсарева, датированное 1905 годом. Деда я никогда не видел, он умер от тифа в гражданскую войну. Был он в современном понимании хозяйственником и состоял в должности заведующего складом на сахарном заводе Боткина (из известной в России семьи промышленников, врачей, писателей и художников) в поселке Ново–Таволжанка Шебекинского района Белгородской губернии. За свои заслуги на хозяйственном поприще дед даже получил звание «потомственного почетного гражданина», но писал, судя по упомянутому письму, с грубыми ошибками. Вообще с грамотностью в наших краях дело обстояло слабовато. У меня, например, хранится выданная моей матери в 1930 году Курской контрольно–семенной станцией невразумительно составленная (но зато снабженная штампом и печатью) характеристика. В ней утверждается, что она владеет латинским языком, которым и пользуется в работе. В действительности же мать могла разбирать названия семян, написанных по–латыни.

В поселке Ново–Таволжапка родились и моя мать Екатерина Петровна, и ее младшие брат и сестра. Все прочие члены семьи умерли рано, а маму, единственную из рода, судьба–хранительница избрала в качестве долгожительницы. Скончалась она тихо и спокойно в возрасте девяноста пяти лет. А в девяностолетнем возрасте еще была бодрая и энергичная старушка. К этому ее юбилею я сделал подборку фотографий, начиная с младенческих лет и до глубокой старости, и теперь часто рассматриваю эти снимки. Вот девочка с

куклой. Вот гимназистка. Вот высокая и стройная молодая женщина с милыми и мягкими чертами лица. А потом сразу — увядшая женщина. Войны, голодные годы, не очень счастливое и кратковременное замужество (отец умер в очередную, как говорилось в народе, голодовку 1931—1933 гг.), страх за единственного сына, которого надо чем–то накормить и хоть во что–нибудь одеть. А потом, после войны, мама как бы законсервировалась и десятилетиями уже мало менялась, да и жизнь наладилась, и ей уже не надо было думать, где и как добыть хлеб насущный.

Я несколько раз заводил с матерью разговор о нашем национальном происхождении. Понятно, что я русский. Родился в России, мать и отец тоже русские. А почему фамилия на «о» — Кирпиченко? Из рассказов матери выяснилось, что по–украински кирпич — цегло, и если бы фамилия была украинская, то я должен был бы зваться Цегленко. Смутно припоминаю, что в каких–то древних документах отца видел и такое написание — Кирпиченковъ. Наверное, вместе с твердым знаком отскочило и где–то затерялось «в». Фамилия матери — Слюсарева — также заключала в себе некий парадокс: русская по форме, она образована от украинского слова «слюсарь» — «слесарь». Мать говорила, что в их местах все давно перемешалось — и семьи, и языки. Говорили по–русски, а пели по–украински. То, что в моих жилах течет русская и украинская кровь, дает мне моральное право заявить, что я одинаково ненавижу и русский великодержавный шовинизм, и воинствующий украинский национализм, особенно в эти дни, в дни развала нашего многонационального государства и разгула националистических страстей.

А ведь было у нас и интернациональное воспитание, и дружба народов, но что–то не получилось. Пример такой дружбы я нашел в моем альбоме периода учебы в Институте востоковедения — это фотография четырех девочек, живших вместе в комнате общежития в Алексеевском студенческом городке: русской Вали Андреевой, узбечки Дильбар, татарки Иры Мангутовой и испанки Терезы, изучавшей к тому же китайский язык. В нашем институте учились представители всех национальностей Советского Союза и даже привезенные в СССР дети испанских республиканцев. Кроме Терезы была еще одна испанка… Но лучше по порядку…

В 1982 году мне случилось присутствовать на приеме в советском посольстве в Мехико. Я стоял в компании сотрудников посольства. Вдруг в зале появилась красивая женщина с черными, пышными, ниже плеч волосами, с большими выразительными глазами. Не заметить ее было нельзя, так как она была на голову выше остальных представительниц женского пола, в основном невысоких мексиканок. Спрашиваю местных коллег: «Что это за яркая птица?» «А это, — отвечают, — местная поэтесса, испанка, поддерживающая тесные связи с советским культурным центром». Испанка же стремительно направляется к нам, обнимает меня и вопрошает: «Какими судьбами, Вадим?»

Первая мысль: «Опасность! Опознали! Кто это? Под какой я здесь фамилией?» Соображаю, что нахожусь здесь под своей фамилией и, следовательно, никакого конфуза быть не может. А испанка продолжает расспросы. Постепенно начинаю понимать, что это Кармен, подруга Терезы, учившаяся в институте на одном с нами курсе, на турецком отделении.

Попутно поясню, что выезды за границу под другой фамилией вызывались не какими–то супершпионскими обстоятельствами, а желанием спокойно получить въездную визу, ибо моя фамилия к тому времени приобрела уже нежелательную известность.

Жизнь Кармен — настоящий роман в духе папаши Дюма. Уже после окончания института она отыскала в Мексике своего отца и, оставив в Союзе семью (мужа и сына), уехала за океан, но не просто, а с приключениями.

Тем для расспросов оказалось множество. Через два дня я побывал у нее в гостях, куда она пригласила несколько близких ей людей. Признать в этой даме прежнюю Кармен было очень трудно. В институте она была самой тощенькой и казалась даже прозрачной от худобы, а тут предстала в облике яркой красавицы. Среди многочисленных воспоминаний о друзьях и знакомых, о жизни в общежитии и разных забавных случаях Кармен напомнила и то, о чем я уже забыл. «А помнишь, — говорила она, — как на первом курсе в самом начале учебного года твою будущую жену выгнали с лекции? «Девушка в красной кофточке, — сказал тогда заведующий кафедрой основ марксизма–ленинизма Романов, — немедленно покиньте аудито

рию и идите болтать в коридор!»» Действительно, был такой случай.

Удивительные все же бывают встречи, учитывая громадность дистанции от Алексеевского студгородка до Мехико и в пространстве, и во времени (пролетело тридцать лет!).

Теперь в одном из моих фотоальбомов несколько страниц посвящено встрече с Кармен Кастальотте, а в домашней библиотеке имеются два томика ее стихов. При общении с Кармен мне показалось, что сердце ее находится не в Азербайджане, где, по всей видимости, живут ее первый муж и сын, и не в Польше, где она жила со вторым мужем, не в Испании, где она родилась, и даже не в Мексике, где она сейчас живет, а в далеких Сокольниках, где находился Институт востоковедения и прошла ее молодость.

Вот фотографии моей тетки Марии Петровны Анкировой, женщины одинокой, нервной, имевшей в молодости неистребимую тягу к перемене мест. В первую мировую войну, совсем еще юной девушкой, она убежала на фронт медсестрой. Эта тема нам хорошо знакома: и мои сверстницы, и подруги детства тоже убегали из дома на фронт в 1941—1945 годах. На одной из фотографий тетка, очень молоденькая и хорошенькая, снята в платье сестры милосердия, а на груди у нее следы двух выскобленных Георгиевских медалей. Медали на фотографиях тетка уничтожила в 1937 году в целях безопасности. Поистине безграничная наивность по отношению к НКВД!

После окончания войны Мария Петровна ездила в Туркмению и в Крым подрабатывать на сборе фруктов, работала медсестрой на Шпицбергене, подвизалась и в качестве актрисы в знаменитой тогда «Синей блузе», ставившей в 20–х годах революционные пантомимы и что–то из Маяковского. Это была своего рода «живая газета» в танцах, песнях и стихах на все актуальные темы внутренней и международной жизни. На двух фотографиях тетка стоит в первом ряду «синеблузников», самая маленькая и самая веселая, а средний в ряду — сам Лев Борисович Миров, ставший знаменитым конферансье.

Была тетка еще и заядлой физкультурницей, и когда в 1931 году учредили знак «Готов к труду и обороне СССР», она получила его одной из первых. Эта реликвия тоже каким–то чудом оказалась в моем архиве. Орденов тогда еще

было мало, и спортивные значки изготавливали на Монетном дворе по той же технологии, что и правительственные награды, из серебра и под номерами. Теткин номер — 43, а 44–й должен был быть у всесоюзного старосты М.И.Калинина, который получил этот знак вслед за ней. Но Михаил Иванович, понятно, уже не прыгал и не бегал, и выдали ему сей знак из уважения к власти.

Когда я демобилизовался из армии в конце 1946 года, тетушкина микроскопическая комната на короткое время, до поступления в институт, стала и моим пристанищем. Находилось теткино жилище не где–нибудь, а в самом Сивцевом Вражке, переулке, который по частоте упоминания в отечественной литературе стоит на одном из первых мест. До сих пор целы этот четырехэтажный дом № 14 и небольшой сквер перед ним. Он совсем не похож на розовый домик с мезонином, описанный Ильфом и Петровым, но мне всегда казалось, что именно дом № 14 и послужил прототипом общежития имени монаха Бертольда Шварца. Во всяком случае, я уверял своих знакомых, что живу в том самом доме, где потрошились стулья из гарнитура тещи Кисы Воробьянинова.

Именно Мария Петровна приобщила меня к большому искусству. Первые оперы и балеты я слушал и смотрел не где–нибудь, а в Большом театре. Дело в том, что в доме № 14 жила некая дама — концертмейстер Большого театра, которой тетка регулярно красила волосы, получая в качестве платы за труд театральные билеты.

Да, каждый входит в храм искусства своим путем.

Среди всех изобретений, обогативших человечество и вооруживших его достоверной и разнообразной информацией, самым удивительным и ценным после изобретения письменности я считаю изобретение фотоаппарата. От него пошло уже все остальное — и кино, и телевидение, и прочее из этой области.

Наверное, по–разному можно рассматривать фотографии. Можно, глядя на них, просто вспоминать места и людей, которые оказались запечатленными на снимках, а можно и попытаться увидеть на них что–то новое, прежде ускользнувшее от внимания.

Живя в Египте, я особенно много фотографировал. Тут и техника была хорошая, и фотохимикалии, и бумага. В по–384

сольстве, правда, не было фотолаборатории и в нашей разведточке тоже. Тогда мы решили продолбить стену из той комнаты, где все работали, в соседнюю темную каморку и устроили в ней фотолабораторию, необходимую для служебных целей. Чтобы соблюсти конспирацию и замаскировать вход в лабораторию, мы заставили лаз обычным шкафом и ходили через него. Когда начиналось «хождение в шкаф», дверь кабинета закрывали на ключ. Однажды дверь забыли запереть, и в комнату вошел мой маленький сын (хорошо, что не взрослый чужой дядя). Увидел вход в другое помещение из шкафа, хитро улыбнулся и сказал: «А интересный у вас здесь шкафчик!» В дальнейшем этот вход у нас назывался «интересным шкафчиком», а все разговоры сына на эту тему мы уводили в сторону, пока он не позабыл о своем открытии. Стену, кстати сказать, мы тихо долбили и разбирали по ночам, и кирпичи также выносили с соблюдением секретности и незаметно выбрасывали их в великий Нил, который протекал рядом со зданием посольства.

Моя египетская, арабская и африканская картотека, которую я вел двадцать лет, вызывает у меня грустные чувства. Где все эти президенты, премьеры, министры, губернаторы, руководители партий, влиятельные чиновники и дипломаты? Как быстротечно оказалось время их государственной и общественной деятельности! Эта картотека кажется мне сейчас каким–то кладбищем потухших светил. Но вот что интересно. Долгожителями в картотеке остались в основном писатели и артисты Они уверенно пережили всех остальных, многие из них даже и сейчас продолжают свой творческий путь.

Есть в картотеке знаменитые и блиставшие в свое время исполнительницы «танца живота». Египетские знатоки отрицают гаремное и турецкое происхождение «танца живота» и утверждают, что он возник на народной почве. В доказательство приводится и арабское название танца — «ракс баладий», что означает «народный танец», а вовсе не «танец живота», как его называют на некоторых европейских языках. Возможно, в этом танце есть и турецкие заимствования, но одно несомненно: в настоящее время лучшими исполнительницами его являются египтянки.

А вот и самые старые материалы картотеки: два старика в тарбушах. Один из них — Ахмед Аббуд, монополист са

харной промышленности Египта. Его состояние в середине 50–х годов оценивалось в 15 миллионов египетских фунтов — баснословные в то время деньги. Другой — Мохаммед Фаргали. Этот — хлопковик. Миллионов у него было поменьше, но зато он давно торговал с нами и частенько ходил в посольство на приемы. В левом верхнем кармашке пиджака у него всегда красовался большой яркий цветок.

— Почему у вас постоянно цветок в кармашке? — однажды спросил я Фаргали.

— А чтобы меня было видно издали!

Есть у меня в картотеке и египетская Мата Хари — некая Хода. По специальности — туристический гид, бойкая, острая на язык женщина с отличным знанием английского языка и высокой профессиональной подготовкой. На глав наших делегаций, людей в возрасте, она всегда производила неотразимое впечатление. Однажды, несколько расслабившись, она призналась: «Вы не думайте, что я сотрудник Службы общей разведки — я просто ее агент!»

Несколько карточек заведено на Кваме Нкруму, одного из самых известных и популярных африканских лидеров, борца за свободу и независимость Ганы, в свое время свергнутого, несмотря на то что его безопасность организовали сотрудники КГБ. Деятельность Нкрумы я изучал, и меня поразил в его мемуарах («Автобиография») один факт: он с ужасом описывал, как в тюрьме вынужден был бриться одним лезвием вместе с другими заключенными и что ему, чистоплотному и брезгливому, было от этого плохо. Я вспомнил в связи с этим и трехъярусные нары в казарме, и холодные нужники на сорок посадочных мест, и вшей, которые во время войны практически не переводились. Вспомнил, как одним «бычком» из моршанской махорки затягивалось по очереди пять–шесть человек. А тут, видите ли, одно лезвие фирмы «Жиллетт» на несколько человек — целая трагедия.

В карточках на Нкруму есть еще запись о его браке с египтянкой Фатхией. Надо сказать, что египетское правительство во времена Насера очень активно поставляло жен политическим деятелям других стран. Считалось, что египтянки, женщины красивые, темпераментные и политически подкованные, должны были поощрять проегипетские симпатии мужей. Здесь же пометка, что от брака с Фатхией у Нкрумы родился сын,

которого назвали Гамаль–Горький — в честь Гамаля Абдель Насера и Максима Горького. Это дитя давно уже должно было вырасти. Что с ним? Где оно? Как относится к тем людям, имена которых соединены в его собственном имени? Кстати, у египтян одно время было модой давать детям имена известных политических деятелей и просто знаменитых людей. Тут были и Неру, и Тито, и Хрущевы, и Булганины, и Гагарины.

К чему, собственно, весь этот разговор о разборке архива? Есть ли в нем какой–нибудь смысл?

Смысл, по моему разумению, состоит в том, что, сохраняя личные архивы и передавая их по наследству, человек способствует воспитанию своих потомков, приучает их дорожить своей родословной, памятью предков. А люди, уважающие прошлое своей семьи, будут, наверное, уважать и историю своего государства.

Мне бы очень хотелось протянуть нить в далекое прошлое, но она оказалась оборванной. Я не только никогда не видел своих деда и бабку по линии отца, но даже не знаю, кем они были и как выглядели.

Личные архивы каждого — это материал по истории нашего государства для воспитания будущих поколений, когда уже не надо будет скрывать, были ли в твоем роду дворяне, священники, белые офицеры, красные командиры, партаппаратчики, чекисты.

Во мне всегда вызывают завистливое удивление надписи на этикетках пивных бутылок в Западной Европе, утверждающие, что данная фирма существует с тысяча четыреста такого–то года и наследует свое производство от отца к сыну. А что у нас сохранилось, передаваясь по наследству, с пятнадцатого века?

Войны, оккупации, революции, контрреволюции привели нас к тому, что мы стоим на грани превращения в людей без роду без племени. И не покаяние нам нужно, а всеобщее примирение и выработка взаимоприемлемых норм жизни и труда.

Вот такие мысли не раз возникали у меня, когда я разбирал свои архивы.