"Опыт физической метафизики" - читать интересную книгу автора (Мамардашвили Мераб Константинович)

Лекция 4


Те характеристики предмета нашего исследования, которые мы вводили в прошлый раз, одновременно являются характеристиками условий, на которых совершается вхождение, или включение, в те многообразия, или целые как многие, о которых я говорил в терминах «безосновных явлений», «тавтологий» и так далее, - в некоторые конечные целостные образования, содержащие внутри себя бесконечность. То, что характеризует вхождение, или включение, тех или иных поступков в жизнь этих многообразий, мы задали в качестве резюме теми постулатами, весьма условными, которые я предложил.

Эти постулаты есть постулаты исторического действия, то есть то, что включается в те многообразия, о которых я говорил, есть историческое событие или историческое действие. Теперь я хочу вглядеться в эти выделенные нами абстрактные единицы исторического действия. Исторические действия нужно понимать в самом широком смысле. Написанная симфония, которую мы помним, совершилась как историческое действие; государственные акции, которые остались элементом нашей истории, совершились как исторические действия; экономические преобразования, которые остались интегральными элементами нашей сегодняшней жизни, были, или совершились, как исторические действия, и так далее.

Я хочу сделать одно предупреждение, касающееся самого характера исторического мышления и работы историка. Вообще историк имеет дело с объектами, которые уже до того, как он начал работу, определены по разным департаментам нашей культуры и нашей науки. Какие-то явления изучаются экономистами, какие-то явления изучаются философами, какие-то — археологами, антропологами, и так далее. И мы, невольно опредмечивая, или отчуждая от себя, свое же мышление, предполагаем, что мир действительно составлен из экономических сущностей, из культурных сущностей, из эмоциональных сущностей, из логических сущностей, потому что мы в том разделении, о котором я сейчас говорил, не только поделили мир на департаменты, но и самих себя, человека, разделили, создав соответствующую иерархию и классификацию способностей. Мы предположили, что в человеке действует чувство, и оно действительно действует как чувство;

предположили, что есть рацио и действует оно так, что его можно изучить; предположили, что у нас есть воля и она действительно действует как воля. Если мы хотим узнать, как они действуют, то обращаемся к соответствующему разделу психологии, и так далее. Но, расположив мир по некоторым самостоятельным сущностям, которые в действительности являются продуктами наших абстракций, мы не можем его соединить. Историк в действительности вообще не имеет дело с такими вещами, он имеет дело с историческими событиями, в которые вовлечены реальные люди, совершенно не подчиняющиеся никаким готовым разделениям, и можно сказать, что всякое историческое событие совершается в тотальном виде, в некотором синкретическом виде. Выделение в нем отдельно экономики, отдельно государства, отдельно права есть лишь абстракции соответствующих наук. В реальной жизни, то есть в реальном котле истории, так не происходит, что сначала человек решает правовые вопросы отдельно от своих эмоций и от своего мышления, затем решает логические задачи отдельно от правовых вопросов или от вопросов морали или, более того, руководствуется еще каким-то мифическим чувством, совершенно отдельным от мышления. Историк не может искусственно объединить эти вещи, то есть нельзя уже выделенное мышление объединить с уже выделенной чувственностью, нельзя уже выделенную и ушедшую куда-то в абстракцию государственность объединить с этикой, и наоборот, уже выделенную этику объединить с государственностью, возникает масса искусственных проблем. С другой стороны, историк явно имеет дело с тем, что совершается в реальном бытии, которое существует в нераздельном виде. Но в то же время нераздельный вид непосредственно нам непонятен, он представляет собой эмпирически запутанное явление, которое мы пытаемся как-то распутать абстракциями. Ведь абстракции по разным наукам были введены для того, чтобы выделить явление и сделать его предметом научного изучения.

Следовательно, историк тоже должен строить объект, но он, очевидно, должен строить синтетический объект, иной, чем те, которые построили другие науки, потому что, взяв результаты других наук, просто их соединить нельзя. Понимание цельного явления, каким является историческое действие, не является суммой пониманий. Историческое действие в самом начале нашего исследования и в самом конце нашего исследования (если мы вообще придем к концу) представляет собой некое синкретическое действие. Для него нужно построить какие-то абстракции и построить объект. Это объект синтетический, то есть такой объект, который мы строим для понимания синтетического явления. Мы не можем в чистом виде выделить некий синтетический объект как продукт научной абстракции, мы не можем его указать: вот он в мире, вот то, что я абстрагировал, это можно видеть в мире отдельно. Будем условно называть синтетическим объектом такой объект, который построен для того, чтобы понять синтетическое явление (а явление мы можем наблюдать, хотя и в запутанном, усложненном виде).

Вот с этой оговоркой следует понимать тот особый объект, который я ввел и назвал многообразием, или множественностью, и очертил его некоторыми постулатами. Давайте пройдем рассуждающим эмпирическим путем и осветим с разных сторон этот странный исторический объект, который есть, конечно, продукт абстракции. Но мы пытались построить абстракцию так, чтобы она с самого начала учитывала цельность и нераздельность того, что реально является мотором, движущей силой, причиной исторических событий и явлений.

Я предложу подумать над следующей вещью: любое многообразие состоит из объектов, или элементов, является множеством, состоящим из элементов. Но, помня постулаты, о которых мы говорили в связи с многообразием, которое есть для нас выделенный объект, абстракция для понимания исторического действия, мы должны увидеть одну забавную его черту. Скажем, я говорил о некоторых состояниях, которые характеризуются непрерывностью, то есть о некоторых состояниях, в которых мы не можем выделить последовательность и смену состояний, оно одно у меня и у вас. Мы не можем ввести характеристику временных различий: скажем, состояние у Платона в V веке до нашей эры и у нас в голове сейчас. Мы не можем воспользоваться временным различием и производить какие-то различения в этом состоянии - оно одно. И в то же время каждый элемент этого состояния - состояние составляет многообразие - бесконечно мало отличен от другого. Приведу такой пример. Известно, что значения слов взятые с определенной точки зрения представляют собой в действительности непрерывные поля. Любое слово в каком-то контексте может приобрести еще какое-то значение, которое оно не имело до сих пор, оставшись тем же самым словом, то есть вы не можете значение слова определить таким образом, чтобы остановить любое возможное и бесконечно малое отличие данного употребления слова от предшествующих, и в новом применении этого слова оно узнается как это же слово. Вспомните хотя бы разницу между нормальными словами литературного языка и их сленговыми вариантами. Есть десятки слов в нашем языке, которые берутся из языка и получают по контексту, по применению, по психологической структуре человека, применяющего его, совершенно новое значение, которое оставляет это слово тем же, каким оно было. Этот процесс нельзя остановить, он непрерывен, но он остается внутри конечного многообразия, потому что, раз мы понимаем значение слова, это значит, что это многообразие конечно (то есть это является фактом, указывающим на конечность многообразия). Всегда может быть иной смысл, но так как мы эту множественность понимаем, само многообразие конечно. Как говорил еще математик Колмогоров, всякий смысл дискретен: раз смысл установился, это означает дискретность, или конечность, этого образования.

Приведу другой пример (я хочу охарактеризовать особенности многообразий или целостностей, или целых как многих, к которым мы применили те постулаты, о которых я говорил, и это целостности, которые я отношу к исходным характеристикам исторического действия). Известно явление бесконечной интерпретируемости произведения искусства. Представим себе, что каждая интерпретация есть состояние произведения, скажем трагедии «Эдип». В нем действует та же особенность такого рода многообразий, то есть интерпретации в принципе бесконечны, невозможно исчерпать «Эдипа» одной, двумя или тремя интерпретациями. Следовательно, все состояния понимания «Эдипа» хотя бы бесконечно мало отличны одно от другого, и мы, конечно, понимаем, что проблема бесконечной интерпретируемости не продукт нашего произвола, или нашей субъективности, по отношению к произведению искусства. Мы должны понять, что в действительности это не произвол наших субъективных различий, а способ жизни самого произведения. Оно так живет, оно живет в нас, во многих, это его способ жизни, а он бесконечный, но в то же время как бы бесконечно ни отличались эти состояния, в которых мы по-разному или с бесконечно малой разницей его понимаем, оно остается самим собой. При всех бесконечных интерпретациях это интерпретации «Эдипа», это его смысл так живет, то есть как конечное многообразие. То же самое относится и к человеческим действиям в той мере, в какой они включены в многообразия, и поэтому я все время настаивал на вхождении, или включении, нас в многообразия, которые я выявлял через термин «теперь, когда». В этом «теперь, когда» даже при одинаковых условиях поступки или состояния людей, ведущие к поступкам, не будут одинаковыми. Это и есть феномен свободы: вы не можете внешним определением, внешней ценностью задать полностью определенную ответную реакцию или ответный поступок человека. Как бы единообразно вы ни задали начальные условия и как бы ни был могуч закон, все равно в одной и той же ситуации поступки людей всегда различны, хотя и минимально. Следовательно, когда я говорил, что в «момент, когда я лгу», оценка акта лжи абсолютна, завершена и полна и все люди в ней согласны, я предполагаю, что во всем этом множестве людей и поступков есть бесконечно малые различия. И всегда возможна ситуация, когда это бесконечно малое различие растянется так, что человек может «выпасть» в другой мир. Мы к этому потом вернемся.

Наши постулаты приобретают уже какую-то более конкретную плоть, мясо, мы можем теперь увидеть их отношение к испытываемым нами историческим реалиям, которые, повторяю, я беру из самых разных областей просто в силу того, что я так произвел абстракцию, что она позволяет мне прыгать из одной области в другую, не считаясь ни с департаментальными различениями наук, ни с различениями человеческих способностей, ни с тем фактом, что они у нас разнесены по разным категориям. Значит (сделаем еще один вывод), в случае такого рода многообразий мы не имеем дело с такими множествами, которые состояли бы из готовых объектов. По всем тем причинам, о которых я говорил перед этим (то есть в силу непрерывности при бесконечно малом различии между состояниями, к которым мы не можем применить временных различений), мы должны видеть отличие такого рода многообразий от того, что математики понимают под множествами, где множество есть множество из готовых объектов. Мы имеем дело с множествами, объекты которых порождаются гем, как складывается само множество. Интерпретации «Эдипа», или интерпретации понимания «Эдипа», порождаются жизнью понимания «Эдипа». И в том смысле нет никогда заранее заданного, готового набора объектов, которые были бы носителем каких-либо свойств. Пометим для себя все это.

Следующее, что надо здесь сказать, — это напомнить о той аксиоме, или постулате, посредством которого мы хотели уловить явление уникальности, или индивидуальности, явлений, составляющих интересующее нас многообразие. С одной стороны, мы утверждали, что в силу существования человеческого назначения есть какое-то место, оставленное пустым для наших актов, в том числе актов восприятия, сознания. Эта пустота заполняется только нами и только этим актом. Тем самым я говорю, что мир не определен до акта индивидуации, который совершается посредством того, что кто-то стал на определенное ему место. В каком-то смысле можно сказать, что восприятие цветка не закончено, не завершено как событие в мире пока я не включился своим когитальным сознанием в его восприятие и пока я его не доопределил. Именно в силу необходимости доопределения событий в мире, то есть «дособытия» событий (по аналогии со словом «доопределение»), — именно поэтому, например, художник вынужден бесконечно рисовать цветок, много раз его рисовать, много по той известной причине, что художник рисует не тот цветок, который заместим любым другим, а тот, который стал уникальным в силу того, что в нем художник ищет самого себя и сам, определившись, доопределяет событие восприятия цветка. Вот в чем состоит основной сложный тезис. И это, пожалуй, относится ко всем воздействиям, которые мы воспринимаем в качестве приходящих к нам из мира извне. Мы начинаем воспринимать вещи лишь тогда, когда мир в необратимом процессе уже доопределился, уже совершились (даже без нашего знания) акты индивидуации, акты доопределения, однако потом мы уже думаем, что определяемся извне приходящими воздействиями и там, вовне, есть готовые, завершенные объекты, законы, и мы их видим, устанавливаем.

То, что я сейчас сказал, означает простую вещь: то состояние, о котором я говорил, неминуемо существует одновременно на двух уровнях. Предмет в мире, или сущность в мире (первый уровень), должен доопределиться эмпирическим, уникальным событием на втором уровне: я нашел себя в восприятии, и восприятие завершилось, я нашел себя в событии, и событие завершилось, или «дособытилось». Это означает, с одной стороны, что сущности, объекты сами не определены, или не доопределены, пока не случилось эмпирическое событие индивидуации (а индивидуация может быть только эмпирическим актом), и с другой стороны, я не могу расположить многообразие в ряду сущностей. Событие, или объект, должно доопределиться в ряду, где я эмпирическим актом участвую как воспринимающее существо, извлекающее определенный эмпирический и тем самым предметный опыт. Но я не могу расположить это событие прямо в предметном ряду, там, где совершились эмпирические действия.

Я напомню один абстрактный пример. Помните, я говорил о вине и раскаянии. Я говорил, что можно провиниться в чем- то, испытывать раскаяние, но если не испытывать раскаяние в какой-то структуре, то раскаяние не оставит в нас извлеченного опыта, и мы снова совершим поступок, который является виной, то есть возникнет дурная бесконечность или, как говорили индусы, бесконечность зависимого возникновения. Последующие поступки характеризуются зависимым возникновением. Снова провинился — это зависимое возникновение, порождаемое колесом рождений, если пользоваться восточной метафорой. Я сейчас обращу внимание на следующую вещь: в том случае, когда зависимое возникновение прекращено, то есть когда опыт, испытание вины, пройдя через структуру, на чем-то основан, в том числе в структуре личности, наши предметные слова остаются те же самые (то есть вина и в первом, и во втором случае называется виной) и мы не имеем его |(этот опыт вины)] на уровне предметного мышления, то есть, рассматривая его в предметном ряду (а вина, раскаяние стоят одновременно и в предметном ряду) определенных психологических состояний или действий. Номинально это те же самые явления. И у нас нет внутри предметного ряда никакого способа отличить одно от другого, так же как физически наблюдаемые явления, или предметные явления, есть те же самые и в художественной эротике и в порнографии, и различие между ними неуловимо в нашем предметном языке в той мере, в какой он предметен. Повторяю, реальные эмпирические явления, нами наблюдаемые в случае вины, раскаяния психологически те же самые и имеют те же самые значения или термины. Следовательно, то, о чем мы говорим, расположено внепредметно, поэтому я и сказал (пользуясь математической аналогией, я упоминал Гаусса), что мы имеем дело с чем-то, что происходит и располагается в ряду рядов, а не в одном ряду. И мы вынуждены так мыслить, поскольку мы сталкиваемся с тем, что, с одной стороны, сущности в мире недоопределены, пока не совершился эмпирический акт извлечения опыта в предметном ряду, а с другой стороны, мы не можем расположить этот акт в предметном ряду, потому что в предметном ряду мы не можем его различить.

Следовательно, то, что мы называем структурами или расположением в структурах, или структурными расположениями, есть расположение сразу на двух уровнях или в ряду рядов с переключениями из одного ряда в другой, но само явление все время висит как бы в зазоре рядов, так же как, скажем, в теории цветов красный предмет мы тоже вынуждены располагать в ряду рядов (но там множество отличается свойством заданности готовых объектов и не похоже на те множества, о которых мы говорили). Это есть проявление того, что я называл изначальным двуединством. Поэтому я и вводил эту аксиому, или постулат. Значит, наши множества, или наши многообразия, - это как бы многообразия, состоящие из двух подмножеств, представляющих собой два ряда, но само наше явление, или объекты этого многообразия, всегда расположены в ряду рядов. Например, взяв моральную ценность, взяв категорический императив как некоторую сущность в мире, я не могу, исходя из него, однозначно определить состояние другого человека в силу хотя бы постулатов свободы или жизни. Там неминуемо будет хотя бы минимальное или бесконечно малое различие. Также психология все время сталкивается с тем, что нельзя полностью уникально задать реакцию, задав в уникальном физическом смысле стимулы. Бесконечно малые, флуктуирующие различия ситуации дадут разные результаты.

Тем самым это означает еще одно (я сделаю один корроларий): множества, или многообразия, не могут быть заданы произвольным определением, то есть они являются естественными многообразиями, что тоже радикально отличает такие многообразия от тех множеств, которые встречаются в области математического или естественнонаучного мышления. Мы не можем такие многообразия задать определением. Именно поэтому мы говорим о структурах, предполагая естественность такого рода многообразий. Повторяю, мы не задаем множества определением и не можем задать определением (а математическое мышление, например, требует такой возможности) и поэтому говорим о структурах. Значит, мы теперь более или менее понимаем, что значит двуединство, о котором я говорил. Оно просто псевдонаучный пример для того, чтобы рассказать о том свойстве структур, что структуры держат в себе то, что в потоке естественным ходом событий неминуемо распадалось бы и вырождалось. Какие-то явления в нашей жизни воспроизводятся и длятся при условии, что они канализируются через структуры, сильно организованные, и ими воспроизводятся уже как собственные продукты.

Возьмем для хода дальше одну очень важную черту многообразий, без понимания которой мы не можем понимать историческое действие. Эта черта позволяет нам называть какие-то многообразия испытующими многообразиями. Представьте себе какое-то органическое существо с щупальцами, выпущенными им в мир и испытующими мир. Почему я это говорю? Потому что если я сказал, что нечто в силу условий вообще человеческого положения в мире должно проходить через структуры, чтобы затем воспроизводиться в виде человеческих качеств, человеческих мотивов, мотивов действия и так далее, то этим я сказал, что мы имеем дело с многообразиями, существующими и порождаемыми внутри экспериментальных взаимодействий с миром, что мы имеем дело с некоторым длящимся опытом, в котором реакции на мир, ответные реакции, придержаны и подвешены в пространстве структур. Это одно из отличительных свойств человеческого феномена — непрямое удовлетворение потребностей, потому что удовлетворяемые потребности сразу погружают нас в автоматически сцепившийся ход естественных событий, порождают как раз ту дурную бесконечную монотонность, о которой мы говорили, когда хотели отличить человеческий феномен от других феноменов в мире. И следовательно, такого рода структуры суть структуры испытания мира — и потом события, испытание мира и потом действия. А экспериментальные взаимодействия необратимы.

Сейчас мы фактически выводим, или получаем, один из законов. Если раньше я говорил, что мир должен доопределиться, то теперь я говорю, что он должен подвеситься и задержаться в эксперименте. Значит, если я задержался в своем восприятии, задержался, ища себя в восприятии, и мир доопределился тем, что совершилась индивидуация, то есть субъект стал на определенное ему место, то все это необратимо, то есть мир не может вернуться в прежнее состояние, такое состояние, в котором я мог взглянуть на мир так, как он был «на самом деле», и посмотреть на него, как он есть сам по себе. Я уже в нем. И мы вовлечены в эти необратимые процессы. Будучи необратимыми, с другой стороны, они открывают для нас горизонты пространства; в силу того, что те многообразия, о которых я говорил, есть одновременно общение или со-общение, есть не просто событие, но и со-бытие, они открывают для нас не существующие для других существ пространства учения или извлечения опыта на опыте других. И это согласие, предполагающее, что я что-то знаю из того, что знают другие, оно и есть придержанное экспериментальное, подвешенное состояние, некоторый зазор в мире, внутри которого развиваются и складываются те структуры, о которых мы говорили. В каком-то смысле эти многообразия и есть формы социальности. В действительности это, конечно, протосоциальности, не какие-то эмпирические, наблюдаемые, реальные, социальные объединения, сообщества, не какие-то реальные, наблюдаемые и описуемые исторические события и сдвиги, этапы, последовательности исторического времени, а некоторое нечто, что мы вынуждены называть протосоциальностями, протоисторией, которые содержат в себе возможности того, какими будут реальные социальности и реальные разворачивания событий во времени. Как эту протосоциальность наращивать или, исходя из нее, понимать реальные социальности, будет предметом нашего дальнейшего рассмотрения.

Пока я хочу подчеркнуть мысль, что в каком-то смысле сначала (не во временном смысле, а в каком-то логическом смысле) вырабатываются, устанавливаются некоторые отношения людей в идеальном виде, но здесь «идеальное» я употребляю не в обычном смысле слова, потому что те целостности, или те многообразия, о которых мы говорили, они и не идеал в обычном, привычном смысле слова (скажем, идеальное государство, идеальное общество, или идеальные общественные отношения, то есть соответствующие разуму, как нечто существующее только в человеческой цели и в человеческом стремлении, но не существующее реально, нет, не в этом смысле я употребляю слово «идеальный»). Это не идеально в обычном смысле слова, но и не реально. Я не имею в виду реальные сообщества, или реальные соотношения, или реальную согласность людей, которая могла бы эмпирически наблюдаться. Фактически я говорю не об идеале и не о реальности, а о некотором тигле рождений. Поясню свою мысль следующим примером (снова и, наверное, неслучайно я обращаюсь к истории философии). В работе Платона «Республика» есть место, где он говорит о государственном устройстве, о так называемом идеальном государственном устройстве, и его спрашивают: что, ты имеешь в виду совершенно несуществующее нечто, о чем даже неизвестно, осуществится это когда-нибудь или нет? «О нет, — отвечает Платон, - я имею в виду жизнь мою в моем государстве, а не на моей родине». (То есть реальная родина в данном случае есть реальное греческое государство.) «А, - сказал понятливый собеседник (конечно, я сокращаю изложение), - значит, ты имеешь в виду то государство, которое рождается в акте твоего говорения». Мы выявляем тавтологии, гармонии, а вы знаете, что проблема идеального государства у Платона — это проблема гармоний, а не установление на основе ума законодателя, и то, что имеет в виду Платон, рождается в логосе речи. Следовательно, то государство, которое он описывает как существующее в логике, есть то, установившись в чем можно рождать реальные правильные государственные формы, то есть люди, находящиеся в этой речи, в этом логосе (в греческом смысле слова), если они в нем находятся, уже реальными действиями могут рождать реальные государственные формы и формы человеческого общения. Вот о чем-то существующем в логосе как тигле рождений я и говорю, а не описываю какую-то реальную сообщность. И поэтому то, что существует в логосе, есть нечто такое, что все последующее, что прошло через это, будет, как выражались греки, законорожденным - не соответствующим закону, а законорожденным. Это законорожденное тогда будет называться идеальными социальными формами в смысле таких идеальных общений, к реализации которых можно стремиться: к установлению таких отношений между людьми, к установлению таких правовых форм и так далее. Мы говорим (в философском языке возможен такой оборот) не о законах, а о законе законов, не о формах, а о форме форм (это нелегко объяснимый смысл). И когда я говорю «протоистория», «протосоциальность», я имею в виду вот это.

Это то же самое, что я имею в виду, говоря: закон законов, мысль мыслей, то есть когда мыслью называют не родившуюся мысль, а то мышление, которое нельзя не мыслить, и то, в области чего, как говорили древние, нет ни истины, ни заблуждения. Истина и заблуждение появляются на уровне выражения и высказывания, а всякое высказывание строится в знаково-логических структурах, и в нем есть критерии и различения ложного и истинного. Помните, я говорил, что в момент «тогда, когда» неистинно вообще даже помыслить нельзя, так же как нельзя помыслить недобро, но если нельзя, тогда зачем вообще различать истину и ложь. Аристотель поэтому и говорил, что в области простого, в области простых начал нет ни истины, ни заблуждения. Так вот, мы имеем дело с тем, что мы условно назовем производящим логосом. Причем в слово «логос» нельзя вкладывать «школьных» различений, это не мышление, отличное от действительности, а все то, о чем я говорил, все время наращивая какую-то плоть.

Значит, производящий логос сам безусловен, мы ищем условия в нем для всего другого, но для него самого мы не ищем условий. Например, мы не можем ответить на вопрос, откуда взялись, родились такие многообразия, которые я пытался описать через определенные постулаты и перечисление каких-то свойств испытующих многообразий, или испытующих множественностей, где, как я говорил, опыт распространен сразу на многие локусы (или распространен в топосе) и со-общен, и представляет собой горизонт, единственно существующий только для человеческого существа, но не существующий для других чувствующих существ, для животных. Это и есть область философского мышления в социально-исторических сюжетах, материях. Когда в социальной мысли философствуют, то область философского мышления есть тоже экспериментальная область, то есть философия есть как бы личностно-бытийный эксперимент в области производящего логоса, где посредством этого эксперимента предельно продумываются те основания человеческого бытия, о которых я говорил. В этом смысле философское мышление и утверждения философа о том, что нечто — это факт, это истина, например, что государство таково или должно быть таким или не должно быть таким и так далее, делаются, как говорил Платон, в моем государстве, а не на моей родине. А я скажу так: они совершаются в некотором у-топосе, в у-топосе мысли философа. «У-топос» следует читать по законам греческого языка («у» - отрицательная частица): у-топос — это несуществующее место. Тем самым я выражаю мысль, что от философского мышления неотъемлем элемент утопического мышления. Не в смысле требования реализации какой-нибудь социальной утопии, который этот термин приобрел в последующей традиции, а в том простом смысле слова, что есть особые пространства и время выделенных мною протосоциальностей, протовремен, или особых многообразий.

Посмотрите, я сказал «особое пространство и время», и в нем вынужден мыслить философ. Для того чтобы определить свойства многообразия, я говорил о постулате непрерывности, о том, что между состоянием, которое было две тысячи лет тому назад и даже больше у Платона, и этим состоянием в нас мы не можем провести временных различий, то есть между ними, пользуясь временным термином, мы не можем произвести различений. Следовательно, шаг философствования — в том времени, где философ вынужден в качестве осуществившихся принять такие шаги, которые в реальном пространстве и времени нашей истории могут осуществляться один от другого через два или три столетия или через тысячелетия, а не в том времени, в котором мы можем эмпирически проводить различения. Он вынужден принять пространственно близкими такие точки, которые в реальном пространстве отдалены на неисчисляемые или в больших числах исчисляемые расстояния. Принимая одно допущение, я предполагаю осуществившимся и совместным то, что в реальном пространстве и времени осуществится только через шаги, эмпирическим человеком не проходимые и не охватываемые по пространственным и временным точкам. Поэтому философское мышление в области социальной мысли производит впечатление причудливого чудовища, в особенности тогда, когда мы пытаемся придать наглядный предметный характер утверждениям философа. Вот, например, Платон рассуждал в у-топосе, а мы считаем, что Платон один из первооснователей ГУЛАГа (так считали французские левые философы), потому что он хотел создать такое идеальное государство, в котором правители насилием распоряжаются судьбами всех людей, в том числе из этого государства изгнаны поэты, как вам известно. Это результат буквального и наглядно-предметного понимания тех утверждений философа, которые живут не в реальном пространстве истории, они относятся к у-топосу и являются необходимым экспериментальным моментом философского мышления. Философ также экспериментирует в том смысле, что он как бы делом своей жизни реализует или экземплифицирует мысль, поэтому я этот эксперимент, это мышление назвал «бытийно- личностным» экспериментом.

Теперь я хочу обратить внимание еще на одно, совершенно мне необходимое свойство структур, к которому в прошлый раз я вышел к концу беседы. Это то, что я называл вещественным элементом структур, говоря об артефактах. Я хочу сейчас это напомнить, так как это понадобится, чтобы ввести одну из исходных абстракций в области социального мышления. Фактически я хотел выразить следующую мысль, описать следующее очень интересное явление. Говоря об артефактах как о таких образованиях, которые содержат и нас внутри себя, то есть являются горизонтом, внутри которого живут наши ожидания, способности вообразить возможность чего-то и так далее, я хотел фактически провести мысль, что существование таких вещественных образований, образований искусственного происхождения является по отношению к нам одновременно конструктивным, производящим в насте возможности и состояния, которые естественным ходом нашего психического устройства не производились бы и не имели бы места. В этом смысле артефакты являются органами нашей жизни, то есть в том же самом смысле, в каком у нас есть природой данные органы: глаз есть орган, посредством которого осуществляется, воспроизводится часть нашей жизни, а именно зрение, и так далее. Но у нас есть и искусственные органы жизни.

Когда мы смотрим на человеческое занятие, то безусловно в наших глазах возникает майя, или иллюзия, укрепляемая также и разделением труда. Для нас, например, философский текст - это некоторое сочетание слов на листе бумаги и многих бумаг под переплетом, которое сотворено специально и профессионально к этому приставленным человеком. Есть писцы, они пишут, художники рисуют картины, поэты сочиняют поэзию, и так далее. Короче говоря, я хочу сказать, что все эти вещи представляются нам добавлением к жизни, рожденными просто сложностью общественной жизни или фактом, что в мире есть люди, занимающиеся разными вещами: вот артисты украшают нашу жизнь, философы одухотворяют ее самим фактом своего присутствия или фактом писания книг, и так далее. А я хочу сказать, что искусство, философия и так далее являются не добавками к нашей в остальном прагматической жизни, а органами производства и воспроизводства нашей жизни, той жизни, в которой мы живем.

У Маркса есть очень хорошая формула, она была и у раннего Маркса, и у позднего повторяется. Он, увлеченный одним из блестящих естественнонаучных опытов того времени, а именно дарвиновской теорией, пытался перенести в социальное мышление то, что, ему казалось, он уловил у Дарвина, а именно (кроме теории эволюции с ее законами) сам способ рассмотрения процесса жизни животных, при котором особое внимание обращается на органы животных, то есть на их |(животных)| действенное появление через органы, посредством которых определяется и воспроизводится сама жизнь животных. И в этом смысле он говорил, что органы животных есть технология животной жизни. Так вот Маркс полагал, что можно построить технологию социальной жизни, обращая внимание на реальное материальное производство не просто как на нечто служащее удовлетворению потребностей — он рассматривал его как органы производства и воспроизводства человеческой жизни, то есть предполагая возможность написания технологии социальной жизни. Это очень интересная и глубокая идея.

Значит, я сказал, что искусство есть часть нашей жизни не в том смысле, что мы любим искусство, не в том смысле, что мы эстетически к жизни относимся. Следовательно, я полемизирую с эстетическим отношением к искусству и жизни, согласно которому мы к искусству относимся как к совокупности некоторых ценностей. Почему-то мы что-то считаем ценным и вот расположили это по музеям, превратили в предметы художественного удовольствия как чего-то отличного от самого процесса жизни, то есть художественное удовольствие выступает как пришлепка, бантик к «нормальному» процессу жизни. А я утверждаю, что жизнь наша производится тем, что мы в этой системе отсчета называем искусством, техникой и так далее. Искусство производит нас в качестве видящих в мире то, что мы в нем не увидим без артефактов. Я максимально расширяю категорию артефактов, следовательно, в артефакты попадает, скажем, право. Право есть артефакт, есть реальный орган. Если он существует или он создан, если он сопряжен с той сильно организованной структурой, о которой я говорил, то посредством него, проходя через эти структуры или превращая их в свой орган (а это возможно), мы воспроизводим ее |(жизнь)| и развиваем, и не воспроизводим и не развиваем, если они не оказываются таковыми. Значит, такими артефактами являются право, государство, мораль, причем мораль не как наше психическое свойство, свойство требований, оценки и так далее, а мораль как сильно организованная структура, о которой я говорил: структура такая, что я узнаю и согласен со всеми другими людьми в том, что тогда, когда кто-то лжет, все абсолютно завершено, и этот факт имеет абсолютно неделимую оценку и налагает на личность неделимую вменяемость. Вот это «тогда, когда» есть орган, через который на нашей стороне нечто воспроизводится и рождается и, более того, выделяется, как желчь выделяется печенью. Орган - это то, что работает без опосредованности нашими рассудочными актами, ведь глаз видит не так, чтобы акт видения был составлен из связанных между собой логических рассудочных актов, и в этом смысле глаз является органом. Так вот, эти вещи тоже являются органами в этом же смысле слова. Поэтому я говорю о порождающем логосе, проходя через который или находясь в котором мы порождаем или порождаются (поскольку это орган) те или иные реальные государственные формы, те или иные этические поступки и их связи между собой, те или иные социальные отношения и прочее.

Закрепив эту мысль, я теперь введу абстракцию по отношению к наблюдаемой эмпирической картине общества и истории. Посредством этой абстракции я различу два ряда явлений. На одной стороне у меня будут такие формы социальной жизни и такие исторические, временные последовательности, которые связаны с органами исторической жизни или социальной жизни и из нее вырастают. Здесь мы имеем дело с такими органами, которые являются искусственными изобретениями (они природой не рождаются). Это искусственные органы, если угодно, расширяющие набор органов, который дан нам природой. Такие общности, такие социальные формы, которые называются правом, моралью, искусством, наукой, государственностью, — все это органы, или артефакты, и имеют изобретенное, или искусственное, происхождение.

С другой стороны, в этой абстракции будем выделять то, что я буду называть элементарными формами социальной жизни. Элементарные формы социальной жизни есть все те формы, которые складываются просто в силу нашего совместного существования как существ, которые должны, скажем, находясь в пространстве комнаты, разделить это пространство между собой. Не всегда такое деление обходится без драки, то есть это все те отношения, которые определяются психофизически определенным характером человеческих существ, накладывающим свою печать на то общение, в которое они вынуждены вступать просто в силу того, что они коллективные и общественные существа, то есть в силу того, что общение должно иметь место. И вот эти формы, которые я называю элементарными, порождают свои силы, напряжения, сочетания сил определенного рода, и те формы, которые я называю искусственными, тоже порождают свои силы и сцепление сил, и реальная история или реальное общество есть какое-то компромиссное образование между теми и другими.

В нормально развитых обществах характерно в общем господство искусственных форм; они находятся в сложном взаимодействии со вторыми, элементарными, формами, но тем не менее есть тенденция (оплаченная дорогой ценой — человеческими жертвами, страстями, борьбой) к тому, что в целом такое общество регулируется более или менее стержнем искусственных, культурных форм. Но элементарные формы от этого не исчезают, они продолжают быть и всегда, очевидно, будут.

Иногда существуют редуктивные социальные ситуации (назовем их условно так). В философии редукцию приходится производить силой мысли. Нужно остановить невольно опредмечивающий взгляд, видящий все в терминах объективного, или предметного мира, или натурального мира, чтобы увидеть феномен, то есть вещь как она есть собственнолично и как она сама о себе говорит (я в шутку цитирую гуссерлевский оборот). А иногда сама история за нас старается, и возникают редуцированные ситуации, в которых срезаются те формы, которые я назвал искусственными формами нашей социальности, и остаются, выходят на поверхность и развертываются в бурной стихии элементарные формы. Кстати, здесь есть ассоциация слов: я сказал «элементарные формы», а сейчас вспоминаю, что у восточных философов[6] был такой термин — «элементалы». Термином «элементалы» они обозначали человекоподобные существа, но рожденные как бы в клейкой жижице, как бы осадившиеся в ее испарениях. И не случайно здесь совпадение внутренней формы слов. То, что я называю элементарными формами социальности, будучи предоставлены самим себе, рождают элементалы или, как называл их один английский писатель, «зомби», если вы помните это слово из романа «Путь наверх» Брейна. У меня в глубине памяти шевелится одна строка из Гарсии Лорки, которая в моем сознании замкнулась на элементалах и на зомби. Она звучит так: «Полуночны и горбаты, - вспомните гоголевских чертенят, — несут они за плечами песчаные смерчи страха, клейкую мглу молчанья»[7]. Здесь два словосочетания для меня окажутся важными в смысле внутренней метафорики моей возможности говорить вслух, это «полуночные и горбатые» и в особенности «клейкая мгла молчания».

Право, законность, искусство и так далее являются сложными продуктами цивилизации, изобретением и, будучи изобретенными, являются органами нашей жизни. В них, если они есть, воспроизведутся в нас определенные человеческие качества. Без них, имея тот же человеческий материал, мы будем получать элементалы, или зомби, поскольку человеку по природе несвойственно быть человеком, но естественные человеческие органы он будет сохранять всегда, в любой ситуации, и потому эти существа, полуночные и горбатые, будут человекоподобны (только полуночны и горбаты), и будут связаны между собой, и на других будут накладывать связь клейкою мглой молчания в отличие от тех форм, которые я называл правом, моралью, историей (кстати, она тоже в каком-то смысле есть изобретение, я об этом еще буду говорить) и которые предполагают, например, гласность.

Вот пока я ввел восемь постулатов и одну абстракцию, то есть что-то, посредством чего мы нечто различаем и классифицируем в эмпирически наблюдаемой действительности.