"Последняя глава" - читать интересную книгу автора (Гамсун Кнут)ГЛАВА VIВ санатории царили беспокойство и смятение. Такое прискорбное событие не могло не обсуждаться сутки напролет, день и ночь — без этого было не обойтись. Как все это произошло? Доктора разрывали на части просьбами об успокоительных каплях, скотник и почтальон не могли показаться без того, чтобы на них не набрасывались, Даниэля серьезно допрашивали — нет ли у него еще нескольких бешеных быков? Еще один или два? Правильно ли все делается? Ведь надо убрать и похоронить тело? Не надо разве зарезать быка? Не лучше разве сделать это поскорее? Адвокат Робертсен должен был бросить свою контору и городские дела и, в качестве шефа, прибыть в Торахус для приведения всего в порядок. Ему пришлось много поработать, чтобы успокоить недовольство; пациенты были до такой степени напуганы — разве в таком месте можно быть спокойными за свою жизнь и целость своих членов! Скотник, конечно, был убийца, но тут еще Даниэль со своим бешеным быком — он разве так-таки совсем не виноват? А адвокат-то с доктором сами, устроившие санаторию в ближайшем соседстве с бешеным быком? И как надо понимать наконец — чудовище-то это и посейчас живо? Стоит себе в хлеву, санатории, и есть сено! Самоубийца кивнул головой и пророчески изрек: — Второй смертный случай! Желаниям Самоубийцы соответствовал такой ход дела: чем на большее число дней будет откладываться убой быка, тем меньшее количество свежей говядины достанется ректору — по человеческим расчетам, скоро будет сэкономлен весь бык. Но адвокат разрушил все эти расчеты. Он сидел и беседовал с доктором, обсуждая положение. Доктор стал немного беспокоиться в конце концов: два смертных случая один за другим и притом в одном случае жертвою был видный консул — пусть это несчастный случай, но, как ни как, это не реклама для санатории. — Меч разит везде, — ответил адвокат. — Вновь прибывшие гости спрашивали относительно постоянного музыканта, — рассказывал дальше доктор. — В газетах ведь было напечатано, что в санатории есть постоянный пианист, — где же он? Адвокат ответил, что пусть себе было напечатано в газетах, нельзя так вполне полагаться на то, что пишут в газетах. — Наш музыкант в отпуску, — сказал он, — мы его послали за границу для дальнейшего усовершенствования. Очень просто — он вернется к нам достигшим высокой степени искусства, настоящим артистом. Я ведь все время говорил, что уважаю в этом молодом человеке такое стремление. Это хорошо известно. — Гости спрашивают также про принцессу. О ней тоже было в газетах. Где она? — Да вот где она, черт ее знает! — откровенно сказал адвокат. — Может быть, и она тоже умерла или сбежала, или арестована, я не знаю. Она здесь жила, по ее счету было уплачено. Оба деловых человека задумались. — Но во всяком случае, у нас есть граф, — нарушил молчание адвокат. — Граф! — возразил доктор, качая головой. — Он теперь болен. Его не стоит показывать. Адвокат не унывал: — У нас есть еще ректор Оливер. — Да. Да, да. — Известный в стране человек, ученый. Я пойду к нему поздороваться. — Он останется еще всего только не более недели. — Я с ним поговорю, — отвечает адвокат, — выражу удовольствие, что он к нам приехал, и надежду, что он здесь поправится, спрошу, имеет ли он чтонибудь против того, чтобы я упомянул о нем в газетах. Это, может быть, произведет свое действие. Доктор ободряется и смеется энергичной находчивости адвоката. Ведь они вполне чистосердечно ломают себе головы, и вреда никому от этого нет, а только польза для санатории Торахус. — Я вот о чем думаю — не учились ли мы с ректором вместе в гимназии? Чтото мне кажется, как будто мы с ним были близкие приятели. Доктор еще больше рассмеялся. Адвокат хмурит брови и серьезно говорит: — Во всяком случае мы будем держаться за него, пока не получим когонибудь другого. Если он стеснен в деньгах, то может жить здесь даром… И ректор Оливер со своими мальчуганами остался еще на две, на три недели. Бык сейчас же был зарезан и превращен в снедь; консервы сменились деликатными ростбифами и бифштексами, и общее благоденствие возросло. Да, ректор чувствовал себя хорошо и пополнел; он лентяйничал. Он читал французские книги фрекен д'Эспар и затем обсуждал с нею содержание их; для него было целым событием встреча с такой образованной женщиной; у себя в родном городе он совершенно лишен был подходящего общества. Но Самоубийца скрежетал зубами. Самоубийца прекрасно соображал, что ректора нельзя выгнать; дамы, выехавший из-за него из комнаты, уже не было на свете, и ректор никого больше не вытеснял. Но этим не прекращалась неприязнь Самоубийцы и его раздражение против этого человека, приехавшего сюда и потребовавшего комнату с печью. Кто за ним посылал? Какое основание к тому, чтобы носиться с ним? И аппетитище у этого школьного учителя! Самоубийца сказал своему приятелю Антону Моссу: — Я все делаю, чтобы избегать этого человека, но от столкновения с ним я не уклонюсь. И началось с того, что Самоубийца уселся в один прекрасный день в курительной комнате и стал ждать. Он ждет газет, которые должны принести из почтового отделения. Ну вот, газеты принесли. Тут между тем воцарилось правило, что ректор, как наиболее осведомленный и наиболее интересующийся читатель, первый получал газеты на просмотр; все гости находили это в порядке вещей, но это раздражало Самоубийцу. Когда подали газеты, он поспешил разбросать их по столу и перемешать с разными давно прочитанными старыми газетами; сам же уселся с английской газетой в руках, выписанной ради миледи. Все было готово. Ректор пришел. Между обоими мужчинами в один миг возникло неприязненное настроение. Не найдя новых газет, ректор принялся пересматривать номера и числа старых; он спросил Самоубийцу: — Какой у вас номер? Самоубийца, как будто ровно ничего не поняв, ответил: — Какой номер? У меня никакого нет номера, у меня есть буквы, мое имя — Магнус. Ректор продолжал разбираться в газетах, повторяя: — Никогда не видал ничего подобного. — Что такое? — спросил Самоубийца. — Что такое? — возмущенно воскликнул ректор. — Зачем вы тут перепутали газеты? На это Самоубийца задал следующий ошеломляющий вопрос: — Вы об этом сами догадались? Ректор промолчал. Может быть, ему пришло в голову, что он имеет дело с сумасшедшим. Он сел и стал просматривать газеты, которые ему удалось привести в порядок. Но сумасшедший обнаруживал намерение не уходить отсюда. Ректор просмотрел газеты два, три раза, но этому не было конца; сумасшедший продолжал крепко держать английскую газету, точно он догадался, что именно ее-то ректор и ждет. Да, потому, что это действительно было так: ректор Оливер интересовался иностранными газетами, это было его величайшее наслаждение, его пристрастие с юных лет. — Не будете ли вы так любезны поменяться со мной газетами? — спросил он, доведенный до отчаяния. Никакого ответа. — Я вижу, что вы вовсе не читаете, вы не поворачиваете страниц. Это было сказано ясно, но тоже не произвело на сумасшедшего никакого впечатления. В комнату вошла фрекен д'Эспар и почтительно поздоровалась: — С добрым утром, господин ректор. Ректор тотчас же стал делать намеки относительно газет, — что они приведены в какой-то дикий беспорядок, что он не может в них разобраться. Фрекен немедленно принялась наводить порядок; это заняло у нее всего несколько минут, все у нее кипело в руках, она все делала ловко. Затем она подошла от стола к Самоубийце и мягко, просительно сказала ему: — Не уступите ли вы мне на минутку вашу газету? Чертова девица, ее так не любили дамы, но зато мужчины ценили ее приветливость и обходительность. Она стояла тут такая милая, подошла к Самоубийце ближе, нагнулась над ним. — Но вы, может быть, не прочли еще ее? — спросила она. — Нет, — отвечал он, подавая ей газету, — я не читаю. Я не могу этого прочесть. Но тут ректор Оливер, получив газету, начал проявлять свое раздражение: — Вы не можете этого прочесть? Вы, верно, не умеете читать поанглийски? Но зачем же вы так долго задерживали газету? Не понимаю! — Если я скажу, что плохо вижу, и потому не мог прочесть газету, — отвечал Самоубийца, — то это будет неправда. Я прекрасно вижу, это мой приятель Антон Мосс, к сожалению, плохо видит. — Что такое? — ошеломленно спросил ректор. — Ничего. У него сыпь на лице, и это начало влиять на зрение. Ректор отступился от него. Он бросил вопросительный взгляд на фрекен д'Эспар. Она сказала: — Он знает по-английски. — Нет, не знаю, — решительно отрезал тот. Ректор и фрекен принялись читать. Но привычки ученого человека были нарушены, он был выбит из колеи и не мог подавить в себе раздражения: — Подумайте, по-английски не знает! — сказал он, обращаясь к фрекен. — Он, верно, и никаких языков не знает. Мои мальчуганы уже довольно хорошо знают языки. Фрекен ответила: — Так ведь у них то преимущество, что они сыновья самого ректора Оливера. — Это правда, в наше время не все считают преимуществом быть образованным человеком и знать языки. Они снова стали читать. Ректор в конце концов смягчился от слов фрекен и, когда увидел этого невежественного человека одиноко сидящим в уголке без газеты, у него появилось к нему как бы сострадание. Он — ректор, он — учитель, он должен быть выше этого. Конечно, не все оказываются при рождении в одинаково счастливом положении; его сыновья поставлены в более счастливые условия, чем другие! Он говорит несколько слов в этом смысле и снова продолжает читать. Фрекен что-то пишет, делает какую-то пометку на клочке бумаги и подает ректору. Кажется, это по-французски. «Вот как! — говорит ректор, кивая головой, — да, да, так, так», — добавляет он. В нем как будто произошло просветление, и он понимает, чего раньше не понимал, что-то ему открылось. Он встает, ставит себе стул подле Самоубийцы и дружелюбно обращается к нему: — Мне пришло в голову — я ведь учитель, как вам известно, если хотите, я с удовольствием позаймусь с вами иностранными языками, пока я тут. Что вы на это скажете? Самоубийца смотрит на него. — Ректор вовсе не невыносимый человек, можете мне поверить. Если бы вы жили в моем родном городе, я бы давал вам безвозмездно частные уроки. Самоубийцу не проведешь: — Это, конечно, не буквально надо понимать, — говорит он, — в этом есть, вероятно, какой-то высший смысл? — О, нет, я далек от этого, — отвечает, улыбаясь, ректор, — у меня нет никакой задней мысли. Я с удовольствием поучил бы вас тому, чего вы не знаете. — Газеты, из-за которых вы подняли такой шум, — говорит вдруг грубо Самоубийца, — вот в таком виде, как вы их сегодня нашли, мы находим их после вас каждый день. Ректор сражен. — Не может быть! — он беспомощно смотрит на фрекен д'Эспар и спрашивает: — Может ли это быть? Неужели я оставляю газеты в таком беспорядке? Если так, то это очень дурно с моей стороны. Фрекен д'Эспар заступается за него перед Самоубийцей: — Ректор ведь ученый, вы это знаете, он не может быть таким аккуратным, как мы. — Нет, нет, — протестует ректор, — нет, я буду, конечно… это не должно повторяться. — Дама, которая умерла, — упрямо продолжает Самоубийца, — знаете ли вы, что вы выгнали ее из ее комнаты и сделали ей жизнь невыносимой? Она не один раз желала себе смерти. — Ровно ничего не понимаю. Какая дама? — Фрекен — та! Ей отвели комнату без печки и она желала себе смерти. И тогда ее убил бык. Тут фрекен д'Эспар громко рассмеялась словам Самоубийцы, не принимая их всерьез. Каким он вдруг сделался шутником, что за изобретательность! Сидит сам с таким серьезным и бессердечным видом, как будто совершенно не намерен отказаться от своего упрямства. Что он хочет показать своим нелюбезным поведением? Этим он ничего не достигал; его слушатели становились к нему только все снисходительнее, улыбались ему и проявляли ему сочувствие. Он кончил тем, что встал и ушел. — Так вот оно что, он не вполне нормален, у него пунктик? Хорошо, что вы посвятили меня в это. Подумайте, suicidant! — сказал ректор и еще раз перечел полученный от фрекен клочок бумажки. — Скажите, пожалуйста! — Да, но ведь это, может быть, просто пустая болтовня с его стороны. Доктор этому не верит. — Я ведь с ним хорошо обошелся, не правда ли? Да, в самом деле, ректор был с ним очень любезен, и учить его предлагал, и все вообще. — Да, но вы слышали, он на это не реагировал, даже не поблагодарил. Это мне знакомо. Но — что я такое хотел сказать? — да: посмотрите, какая хорошая вещь знать языки. Если бы вы написали это по-норвежски, могло бы случиться, что он сам увидал бы это и прочел. — Да, — говорит в свою очередь фрекен, — мне от моего французского языка не раз были польза и удовольствие. — Но ведь вы слышали, — безутешно повторил ректор, — у него нет ни малейшего желания учиться. К таким людям никак не подойдешь, я это испытал, учиться они не хотят и спасибо не скажут. — Да, вот именно так, — преувеличенно поддакнула фрекен, как будто ректор как раз попал в точку. — О, поверьте мне, я это испытал, и еще с самыми своими близкими! У меня, например, в моем родном городе брат есть. Он кузнец. Очень хороший, умелый кузнец, и голова у него по-своему хорошая, но он совершенно невежествен и необразован. У нас нет ничего общего, вы хорошо понимаете, что интересы у нас совершенно различные, мы почти никогда и не видимся. Я его не осуждаю, совсем нет, он не компрометирует меня, он хорошо зарабатывает, у него и состояние есть, и он пользуется всеобщим уважением — но мы не видимся. Когда он выбран был городским представителем, я ему послал визитную карточку, но он мне и не ответил. Раза два мы с ним разговаривали; раз, когда мне нужно было, чтобы он помог мне, дал бы мне денег в долг. Он это сделал, да, но с таким видом, с каким помог бы кому угодно другому. Никакой особой готовности, наоборот: он как будто колебался. Он заставлял своих детей бросать школу сейчас же после конфирмации, хотя у них были способности, и я хотел, чтобы они продолжали ученье и вышли бы в люди. Нет. И вот мой милейший братец, Авель, принялся меня отчитывать, прямо-таки отчитывать. — Выйти в люди! — насмешливо фыркнул он. — А я, мол, что такое делаю, над чем работаю? Над чем-то холодным и мертвым, — учу детей языкам и иностранным словам и всему выдуманному и неестественному! Сколько времени это отнимает у детей, и какая требуется затрата душевных сил в молодые годы. Это все равно, что даром брошено, — представьте себе! И вы не подумайте, что это была шутка, нет, он это думал. Я работаю по дикой и бессмысленной системе, — прибавил он, — я и мои коллеги — ученые, но слепые; и мы сами не удивляемся пустоте и душевному мраку, в которых живем. За чем я гонюсь? — спросил он. — Чтобы моим именем была названа улица в нашем городе — улица Оливера? Я осужден прожить всю жизнь в телесной и духовной нищете. И в духовной, — он так и сказал. Фрекен всплеснула руками. — Да, — сказал, улыбаясь, ректор, — можете поверить, это-таки надо было вынести! И это оратор, его слушает народ; это он в общинном управлении научился такой манере говорить, и народу кажется, что то, что он говорит — это здравый смысл. Ну, в следующий раз мы с ним разговаривали, когда мне надо было получить докторскую степень, и я опять нуждался в небольшой помощи. Он опять ничего не понимал: «Степень доктора? Это что такое?» — спросил он. — «Опять с какой-нибудь мертвечиной возишься?» «Нет, — отвечал я, — это живое, то, что я делаю, это — наука, научное исследование, нечто такое, что никогда не умирает!» — «Ну, а что же это такое? Что-нибудь такое, чего раньше не знали?» И он принялся перебирать. Что-нибудь живое? Искусственное удобрение? Весть со звезд? Рыба со дна моря? Музыка? Средство против тлей на розах? — он любитель цветов, и у него есть сад — короче говоря, есть ли это что-нибудь, связанное с любовью и розовыми щеками? Вот как он научился разговаривать! «Нет, — сказал я, чувствуя себя совершенно нищим и стоя, как школьник, перед моим братом-кузнецом. — Нет, в моей работе не было ничего такого, то был философский трактат о Батрахомиомахии, это исследование в области языкознания, важное открытие, Margites, Homonimi и так далее. — Но для чего это? — спрашивает он. — Для чего? — говорю я, — кто же может на это ответить? Но не понимаешь ты разве, — если автор этого древнего сочинения не Гомер, то это вполне может быть Пигр Карийский? — Нет, этого он не понимал. — Возишься опять со своей мертвечиной, — повторил он. — Все это были для него совершенно бесполезные глупости, брошенные деньги, — сказал он, давая мне их. Я на это ничего не ответил. Я поставил себе за привило никогда с ним не спорить — это безнадежно. Он опять вернулся к тому, что моим именем назовут улицу в моем городе; но тогда я ответил, что в этом нет нужды, так как со временем, может быть, в самой Христиании будет увековечено мое имя. — Да, это, конечно, будет! — воскликнула фрекен д'Эспар. — Ну, это покажет будущее, от настоящего я многого не жду. Так вот, это были два раза, что я разговаривал с братом Авелем. Потом у нас раз испортился замок, и я телефонировал ему, чтобы он пришел и починил его. Я сказал, что это, наверное, серьезное повреждение, потому что ключ никак не попадал, куда нужно. Вы думаете, он пришел сам? Прислал одного из своих мальчиков, и даже еще не старшего! Ну, мальчик починил, вывинтил замок, разобрал его и привел в порядок, надо правду сказать: мастерству эти мальчики хорошо научились. Но мои-то мальчики, выученные языкам и математике, должны были стоять и смотреть на это! Нет, на деликатность тут рассчитывать не приходится. При этом замечательно то, что весь город стоит на стороне моего брата, на стороне кузнеца против ректора; когда про нас говорят, то выражаются так: разница между братьями та, что один умный, а другой ученый! При этом ученость считается за меньшее, — добавил ректор, улыбаясь. — Да, это ясно, — сказала, тоже улыбаясь, фрекен д'Эспар. — Да, большого понимания у себя в городе не встретишь, это иногда действует удручающе! — Тут внезапно ректор кивнул несколько раз головой и сказал: — Он, конечно, при первой возможности получит обратно свои деньги. — Разумеется. — Непременно получит. В ученом мире должны же, наконец, понять, что я заслуживаю стипендии. Бедный ректор Оливер, ему тоже плохо приходилось, его затирали и держали в черном теле. Его права были ясны, как день, но попирались мнением невежественной, необразованной толпы. Неужели же он должен был сдаться? Нет, ему оставалось держаться крепко и отстаивать место для себя и своих. Было извинительно, если он несколько преувеличивал познания своих мальчуганов в языках и математике, — в действительности они знали очень мало, не хотели учиться, но постоянно торчали в дядиной кузнице или пускались в поиски приключений. Не хорошо это было для ректора, он не видел результатов своих напряженных трудов. Вошел господин Флеминг, усталый, с впалой грудью; но он улыбался и любезно раскланивался; больной легкими пациент, он тем не менее был элегантно одет, как истинный кавалер: — С добрым утром, фрекен! — он поклонился и ректору. — Мы тут сидим и болтаем, — сказала фрекен. — Ректор был любезен, рассказывал мне об условиях жизни в его родном городе. Господин Флеминг сел и, окидывая взглядом стол, спросил: — Ничего сегодня нет нового в газетах? — Ничего, кажется, — ответил ректор. — Я, впрочем, еще не все прочел. — Ректору сегодня немного помешал наш друг Самоубийца, — объяснила фрекен. — Он тут сидел и обвинял ректора, что он был заодно с быком в убийстве нашей дамы. Они все улыбнулись и продолжали разговор на ту же тему; поговорили о случившемся великом несчастьи, и ректор выразил удивление, как это бык, четвероногое животное, мог взять приступом холм. Господин Флеминг с такой осведомленностью, точно он был крестьянин, объяснил: — У этого животного роговые копыта, могущие до известной степени заменить когти, и так как он был разъярен и так бешено мчался, то в несколько секунд вскарабкался на холм. — Вы тоже там были? — Нет, — ответил господин Флеминг, — фрекен д'Эспар с самого начала прогнала меня домой. — Да, потому что вы были тогда совсем еще слабы, — промолвила фрекен. — Я так боялся за своих мальчиков, — сказал ректор, — но что я мог поделать? Потом я их наказал, как они заслуживали, но уж это что. Надеюсь только, что они с этим пор будут держаться подальше от опасностей. Насколько возможно, дальше от опасностей. — Они шустрые мальчуганы, — возразила фрекен, — они первые вскарабкались на гору и показали нам дорогу. Если бы на это, дело обошлось бы хуже. А так погибла одна человеческая жизнь и одна дамская шляпа. По лицу господина Флеминга прошла тень от легкомысленного тона фрекен, и он спросил: — Идем, может быть? Фрекен сообщила, вставая: — Подумайте, господин Флеминг обещал мне новую шляпу! Я с большим нетерпением жду ее. Да, да, пойдемте. — И она пояснила ректору: — Мы опять наверх, в луга к Даниэлю, за простоквашей для господина Флеминга. И они пошли. Когда они вышли за пределы санатории, у них изменился тон. Настроение было такое, что они замолчали. Люди не могут всегда играть на одной струне, иные струны рвутся, бывает, что они играют на последней. Фрекен д'Эспар так легко говорила обо всякой всячине, — почему она теперь ничего не говорила? Это должно было удивить господина Флеминга. Сам он никогда не был особенно разговорчив, не блистал красноречием, но любил, чтобы его занимали. Он вмешивался удачно время от времени в разговор метким и тонким замечанием и предоставлял затем дальнейшее другим, — это была его манера. Но фрекен д'Эспар! Наконец, она сказала нечто, о чем уже больше нельзя было умалчивать: что сегодня она наверное в последний раз провожает его в горные луга. Это произвело впечатление: — Вот как! Почему? — спросил господин Флеминг. Вот сюрприз, он к этому совсем не был подготовлен. — Вам необходимо уехать? — спросил он. Да, потому что ей прислали повторное требование явиться в контору. — Так… — Господин Флеминг очень задумался: — Я ничего не знал о первом разе, — сказал он. — Зачем вам было знать? Вы еще тогда были слабы, — и не за чем было говорить вам. Господин Флеминг еще больше задумался. Оба молчали. Была чудная погода, бабье лето; перед ними был вид на простиравшуюся внизу обширную долину. Они шли, оба молодые, жизнерадостные, и оба молчали. Фрекен д'Эспар с полным самообладанием отнеслась к серьезному осложнению своей судьбы. Она ведь уже две недели тому назад получила предписание вернуться к исполнению своих обязанностей, но не поехала, — не могла же она бросить больного человека, нуждавшегося в ее поддержке? А теперь дня два назад она получила уведомление о своем увольнении. Об увольнении. Она это перенесла спокойно, и по той или иной неизвестной причине ничего не сказала об этом господину Флемингу, и вдобавок еще сегодня утром, забыв собственные неприятности, внимательно слушала об огорчениях ректора Оливера. Эта девушка не из ноющих! Но теперь у нее деньги подходили к концу, и она, наконец, вынуждена была сказать об этом. — Сколько раз предупреждают? — спросил господин Флеминг: он надеялся, что может быть отсрочка. — Три раза? Три предупреждения? — Нет, — ответила она, улыбаясь, — больше не будет. Только вот теперь. — Ну! Неужели? Значит, нет никакого выхода? Вы завтра уезжаете? — Да, завтра. Они снова смолкли. Господин Флеминг остановился, у него было такое чувство, что уже не стоит больше идти дальше. Фрекен пришла ему на помощь: — Это что за дом? — сказала она. — Его раньше не было. Давайте, посмотрим. Они подошли к стоявшей на лугу небольшой постройке; это был сарай, только что поставленный Даниэлем для хранения в нем сена с дальних лугов, и так как он был такой новенький, и в нем было такое свежее сено, то они зашли в него, чтобы отдохнуть. В строении нет двери, солнце светит в него сквозь широкое отверстие, воробьи влетают в него и опять вылетают в погоне за мухами. В душе господина Флеминга шевелятся, может быть, воспоминания; он становится сентиментальным и грустным и начинает говорить о своем родном доме, — он вовсе не велик, это в сущности вовсе не именье, не замок, нет, это просто изба, вовсе не богатство, какое там!.. — Вы, конечно, видите сейчас все в слишком мрачных красках, — утешает она. Ну, может быть, он немного и чересчур мрачно смотрит, во всяком случае там есть кое-какие деревья, лес, пахнет сеном, ручей бежит, через него был досчатый мостик, и на этом мостике он не раз леживал, ловя рыбу удочкой, у которой крючок был сделан из булавки. Детские воспоминания и грусть, печаль и поэзия молодого человека с больными легкими, переехавшего из одной страны в другую. Он намекнул, что надо бы ему ехать домой, но хочется еще побыть здесь в горах некоторое время, попытаться опять стать здоровым. Он не раз бывал угнетен и сомневался в своем выздоровлении, но вот тогда фрекен д'Эспар подбодряла его и вновь зажигала в нем надежду. Нет, нет, она не должна противоречить и преуменьшать сделанное ею, он благодарен ей за все, что она сделала, и не представляет себе, как прошло бы для него время без нее. Вот, о чем говорит он. Она слушала его с радостью; тон их разговора становится интимным и нежным, они открывают друг другу своим души, улыбаются и одобряют все, что говорит другой. Когда она снова напоминает, что завтра они должны расстаться, он весь как-то поникает, углы рта его опускаются; тогда она говорит: — Не пора ли идти за простоквашей? — Нет. Сказать правду, теперь мне все безразлично. — О, что за пустяки! Я вас не узнаю! — Да, все равно, будь, что будет, — повторяет он. Молчание. Каждый думает о своем — может быть, они думают об одном и том же. Вдруг фрекен д'Эспар приходит ему на помощь: — Вы за меня боитесь? Не беспокойтесь об этом. У меня достаточно денег, чтобы пережить затруднительное положение. Он очень удивленно ответил: помилуй бог, вовсе он не о том. Что об этом думать? Деньги? Их она может от него получить. Но каково будет ему одному? Молчание. Она сидит и смотрит на его тонкие пальцы, кольцо, кажется, вотвот упадет с пальца. Эти пальцы ни на что не годятся, — думает она, — может быть, они не могут ни ударить, ни схватить, нет, они такие беспомощные и неспособны ни пошлепать, ни приласкать. Она видит опять шелковые чулки на икрах его ног и вспоминает, как во время болезни он менял свою тонкую ночную рубашку, если только на ней оказывалось кофейное пятно, величиной хотя бы с булавочную головку. Так уж, верно, полагается у графов. Два раза было, что он позволил себе лишнее, и держал себя более интимно, чем она могла допустить, да, да, при чем глаза его так и впивались в нее. Совершенно верно. Но это было от болезни; теперь она была более готова извинить это, потому что в общем она больше привязалась к нему с тех пор. — Я не знаю, что же нам делать? — сказала она. — Может быть, я могла бы побыть здесь? Это было сказано мило и доверчиво. Он тотчас же спросил: — Могли бы вы бросить ваше место в городе? — Да, — ответила она. — Так бросьте! Остальное я все устрою. Они оба оживились после этого решения; он отбросил всякое стеснение и стал очень ласков, снимал травинки сена у нее с груди, осыпал ее колени сеном, ласкал ее, похлопывал, обвил ее руками. Иные называют это развязностью… Потом они пошли к Даниэлю. Удивительно, какой тихой стала их радость, они говорили пониженными голосами, не шутили больше друг с другом, но смотрели в землю. Стало лучше, когда они пришли в избу и были встречены приветом и крынкой простокваши; старая ключница отклонила слишком щедрую плату, но потом, в конце концов, приняла ее и поблагодарила, пожав им руки. На лице господина Флеминга выражалось довольство. На обратном пути, когда они поравнялись с сарайчиком в поле, господин Флеминг сказал: — Войдемте и отдохнем опять. Фрекен, смотря в землю, последовала за ним. С эти пор они стали каждый день ходить в луга за простоквашей и леченьем для больных легких. Все снова пошло хорошо. Здоровье господина Флеминга так наглядно улучшалось, что его настроение начало становиться веселым, цвет лица делался нормальным; в то же время он стал проявлять больше интереса к окружающему; с любопытством расспрашивал, что нового в газетах, и сам спешил просмотреть телеграммы. Доктор снова начал держать себя с ним с вновь вернувшейся авторитетностью и кланялся ему издали, подметая землю пером своей шляпы. Когда доктор ничего не имеет против того, чтобы больной пил в меру вино, — он пьет усердно, и подчас сверх меры. В конце концов, от этого никому нет ничего худого, он не шумит, но держит себя очень мило, только взор его становится несколько неподвижным, и ходит он, точно по проведенной мелом полосе. Фрекен д'Эспар составляет ему компанию. Но потом, в один прекрасный день господин Флеминг cтал вдруг беспокоиться о репутации фрекен д'Эспар и попросил ее привлечь в их компанию фрекен Эллингсен; таким образом их стало трое, и старые ядовитые пасторские дочки не могли ничего сказать. Может быть, это было умно придумано господином Флемингом, а, может быть, вовсе не были придумано, а просто явилось результатом внезапной потребности в некотором разнообразии. Эта совместная жизнь, эта неразлучность начали, может быть, мало-по-малу надоедать ему по мере того, как он поправлялся и не нуждался больше в такой степени в уходе фрекен; в конце концов, казалось даже, как будто она утомляла его своим французским языком. Разумеется, он знал этот язык и понимал все, что она говорила, нельзя было и предположить, чтобы это было иначе; но случалось, точно его раздражала ее французская болтовня, и особенно, когда она обращалась прямо к нему с громким вопросом и ждала ответа. Он тогда совершенно не отвечал на вопрос под предлогом, что не понимает по-французски — на что все улыбались, как на шутку. Фрекен д'Эспар все больше и больше привыкала смиряться, примирилась и с третьим лицом в их компании. Она была несколько озадачена и размышляла, что бы это могло значить — почему именно фрекен Эллингсен? Она была высокая и красивая, о, да, но у нее были косо поставлены глаза, а разве это так привлекательно? И вообще — зачем понадобилось третье лицо? Фрекен д'Эспар не сделала никаких возражений, она привлекла и ввела в их общество это третье лицо, но думала при этом: она не вертушка, а верно предана одному, не флиртует, не пьет, а только сидит и смотрит все время на человека, который пьет — на что тут досадовать? Но, очевидно, это все понятно графу. Фрекен Эллингсен недолго должна была еще оставаться в санатории, может быть, всего еще только одну неделю. Так что прекрасно, милости просим, фрекен Эллингсен, пожалуйте, к нам в компанию! Рюмку вина? Конфет? С удовольствием, пожалуйста! Но чтобы ты была особой красавицей, чтобы ты была хоть самую малость лучше меня самой — нет! Кроме того, ты сидишь и вдруг начинаешь плакать, и интересничаешь, рассказывая разные истории, и умеешь врать… Таким образом их стало трое, а когда к ним присоединился кавалер фрекен Эллингсен, Бертельсен — то четверо. Готовая партия в безик. Эта компания могла теперь без всякого неудовольствия с чьей бы то ни было стороны занять уголок в курительном зале. Все пошло хорошо. Они выражали друг другу досаду, что не додумались до этого раньше, чокались и чувствовали себя прекрасно. Бертельсен, лесопромышленник, не был, конечно, дворянского происхождения, но он был богатый человек, получил образование заграницей, в Соутгемптоне и в Гавре; кроме того, он был почти собственником санатории Торахус и мог бы, если бы хотел, иметь тут большой вес. И потом, как же, ведь у него был стипендиат — музыкант, отправленный в Париж. Бертельсен своим присутствием компанию не унижал. Он пожелал также своей очереди платить за вино. Иногда компанию удостаивал своим обществом ректор Оливер и выпивал с ними стакан вина, хотя он и был самого умеренного и строгого образа жизни. Карты тогда откладывались в сторону, ректор брал стул, садился и начинал говорить. О, ректор Оливер был не заурядный филолог, он был специалист, знал то, что другие редко знают. Этот всецело поглощенный наукой человек никогда не смеялся; он был так начинен тем, что иные называют уродованием природы, что стал слеп для мира, оживляющего чувства и радующего взоры. Но у него были свои заслуги: он был всю жизнь усердным тружеником, всегда был до крайности умерен в своих потребностях, никогда не кутил, не пил и не играл. Своих детей он учил такой же умеренности. По утрам он вырезал перочинным ножичком из газеты четыре одинаковых куска бумаги для известного употребления. Дети как-то раз спросили его, почему должно быть всегда четыре, и отец ответил: — Мне больше не надо, четырех достаточно, пускай и на это будет правило. Нет, он не был ни кутилой, ни мотом, но всегда был доволен дешевым табаком, кушаньем дома, у жены, и до блеска потертой одеждой на своем теле. Он удовлетворен был уважением, окружавшим его имя. Завистливые коллеги красноречиво обрушились на его докторскую диссертацию, и он тогда, как добросовестный человек, пересмотрел все свое исследование. Он колебался, но устоял и мог сказать сам себе: «Я был в сомнении, ученый ли я, но мои многочисленные книги показали мне, что да. Посмотрите тоже на мою докторскую диссертацию, в ней целых две страницы указаний на источники». Его сомнение было побеждено. Когда ректор Оливер приходил и садился в какую-нибудь компанию, он всегда был в полной уверенности в превосходстве своих знаний. Он мог померяться, с успехом мог померяться с кем бы то ни было, и когда он открывал рот, другим оставалось молчать. Его речи бывали всегда удобопонятны, он наизусть знал все объяснения слов в словарях и говорил толково, не употреблял иностранных слов неправильно. Конечно, это уже было много; но это было не все. К нему можно было обратиться в спорных случаях и получить авторитетное решение вопроса, он был на высоте знания. И он так охотно отвечал, он был счастлив поучить «языку», он сиял от удовольствия. При этом он пользовался случаем поговорить о самом себе, но всегда самым невинным и приятным образом, он был требователен только тогда, когда дело касалось справедливости. У него возникли некоторые сомнения относительно Самоубийцы: этот человек должен был несомненно знать по-английски; ректор застал его как-то сидящим в совершенном одиночестве у инспектора, со старым номером английской газеты в руках; на каком же основании? В Самоубийце было что-то загадочное, это всякий мог заметить. — Да, — сказала фрекен д'Эспар, — об этом человеке многое можно предположить. А так как все были согласны по этому вопросу, Бертельсен счел своим долгом усилить впечатление ее слов, сказать что-нибудь большее. — Он, наверное, знает больше, чем мы думаем, он только немного чудаковат. Я не сомневаюсь, что он и французский знает, и другие языки! Ректор смутился; ему было неприятно, что он предложил Самоубийце заниматься с ним, и он не представлял себе, каким образом ему это исправить. Он совсем разнервничался. Остальные должны были его успокаивать и дать ему понять, что он не сделал ничего худого. Желая отвлечь его от этого, они перешли к общей болтовне о новостях дня, о книгах, модах, образовании, заграничных образовательных учреждениях для молодых девушек — ректор опять был в своей сфере и углубился в рассуждения. — «Идем ли мы вперед? Конечно, идем! Сравнения быть не может с тем, что было раньше. Какие у нас были санатории и загородные гостиницы, даже, когда я был ребенком? А теперь скоро на каждой горе по одной будет. У меня такое чувство, словно мы передвинулись на целое столетие вперед, мы начинаем приближаться к Швейцарии. Много ли было у нас школ, и как стояло народное образование? А теперь? Ничего нет удивительного, что нас считают одним из наиболее передовых народов мира. У нас есть врачи, пасторы, юристы и профессора, каких жаждали бы иметь многие другие страны; наша наука усваивает тотчас же все, что появляется у великих народов, мы хорошо следим за всем. О да, мы идем вперед. Вот, тут сидят две молодые дамы, они обе воспользовались благами, проистекающими от общего подъема образования, доставляемого книгами. Одно из самых отрадных явлений в нашем развитии — это несомненно улучшение положения женщины; она может стать в общественном положении наряду с мужчиной и с таким же успехом, как он, может сама избирать свой жизненный путь. Очень было несправедливо, когда в свое время некоторые завистники выставили меня, как человека несвободомыслящего, как ретрограда, как педанта, копошащегося в прошлом. Да, вы смеетесь, а ведь это действительно было. Особенно один был такой, его звали Рейнерт, сын пономаря у нас в городе; он злился на меня, потому что не мог мне простить моей докторской степени. Мы с ним были товарищами по школе и одновременно поступили в университет; но я все время шел несколько впереди его, и это было ему досадно. Он был дорого стоящий молодой человек, разорявший своего отца — в конце концов старый понамарь должен был занять деньги под будущие рождественские доходы, чтобы его расточительный сын ни в чем не нуждался. Словом, молодой человек не занимался так, как должен был, ему понадобилось на два года больше, чем мне, чтобы сдать экзамены, хотя у него и был для поощрения мой пример. Теперь он сидит учителем в одном маленьком городке Вестландии[2] и, вероятно, никогда ничем другим и не будет. Но у него было достаточно зависти и желчи, чтобы напасть на меня. Он написал, что я нагромоздил в моей докторской диссертации две страницы указаний на источники единственно только для того, чтобы притвориться ученым, а что большинство этих источников не имело никакого отношения к моему исследованию, — так говорил он. Я спокойно ответил по существу дела и добавил, что он производит впечатление человека, ослепленного личной ненавистью ко мне. Тогда ему пришел на помощь один коллега. Это был тоже не ахти кто, радикал какой-то и довольно беспутный человек, — так вот он-то обвинил меня в устаревшем толковании науки и в несовременном образе мыслей. Это меня-то! Меня, который только и делал, что облегчал всем и каждому доступ к высшему развитию. Смею сказать, у меня чистейшая совесть в этом отношении. Я даже начал было ряд публичных лекций для моих сограждан — правда, это не пошло, но то была не моя вина. Представьте себе, стою я и привожу данные относительно одной подробности из истории эллинов, и называю при этом Фукидида[3]. И вдруг один шалый парень на одной из скамей аудитории прерывает меня со смехом и спрашивает, не толстяк ли это Дид! Ну, что же мне тут было дальше делать? Вся аудитория покатилась со смеху, я сошел с кафедры и отказался от дальнейших лекций. Это была безнадежная затея. Но, не правда ли этого можно было избежать, если бы мои слушатели дольше были в школе, — ведь хорошо известно, что Фукидид не толстяк Дид. Больше школы, больше школы! И я все время, можно сказать, всю мою жизнь усердно ратовал за народное образование, я считал бы уместным, чтобы каждая простая служанка имела аттестат зрелости и была бы образованным человеком. И я признаю самые передовые мнения в области, например, женского вопроса: предоставьте им развиваться, предоставьте им равную долю жизненных прав — тогда из этого создастся, как говорит один великий англичанин, — удвоенное человечество! И так должно быть по всей линии: школы и курсы для малых и больших, для мужчин и женщин, всевозможные школы, всевозможные учебные заведения. И идет к тому, что так и будет. Женщина может теперь быть всем, чем она желает; женщин-студенток сейчас повсюду полным-полно; они могут быть судьями, врачами и учителями, у нас для всего есть школы — промышленные школы, рисовальные школы, торговые школы, курсы языков, семинарии, школы для дефективных, где даже идиоты учатся читать, учреждения, где безрукие калеки могут выучиться тому или иному ремеслу и работать ногами, школы, школы…» Ректор совсем разошелся, но был прерван одной случайностью: собеседники увидели в окно двух приятелей: Самоубийцу и Антона Мосса, которые сидели на воздухе в креслах и, казалось, зябли. Первый обратил на них внимание ректор; он отодвинулся и сказал: — Вон эти двое! Бертельсен подал мысль пригласить их сюда и предложить им по стакану вина, и фрекен д'Эспар пошла позвать их. Фрекен д'Эспар такой человек, который сумеет сделать это. Компания ясно видела в окно, как изумились приглашению оба друга, видела, что они обменялись между собою несколькими словами, как будто один спрашивал другого, что он об этом думает; а фрекен д'Эспар стояла там, склонив голову, и улыбалась. Наконец, они пришли все трое. Гостей усадили, подали им вина, предложили сигар, пододвинули к ним ближе пепельницу; но гости со своей стороны ничем не проявили себя, то есть — решительно ничем. Бертельсен, наверное, ждал развлечения от Самоубийцы, какого-нибудь особенного разговора, какого-нибудь проявления расстройства его рассудка, — но нет. Приятель его, Антон Мосс, чувствовал себя, казалось, скверно в таком воспитанном обществе, старался спрятать тряпки на своих пальцах, мрачно смотрел и опрокинул свой стакан. — Это ничего! — сказала фрекен д'Эспар. Все были доброжелательны к ним, и не меньше других ректор; он спросил, чтобы завести разговор: — Вы, господа, с воздуха пришли, не попадались вам там на глаза мои мальчуганы? — Да, — ответил Самоубийца, — они пошли ловить рыбу. — Ну, конечно! А эти горные воды такие коварные и опасные, — по крайней мере я так всегда слышал. Я запретил мальчикам ходить туда. Они одни пошли? — Нет, с ними был один человек, который назвал себя ленсманом. Молодой человек. — Ну, конечно, они со всякими дружбу водят. Бертельсен спросил тут: — Ленсман? Что тут нужно высокому представителю полиции? — Он нас спросил, кто тут живет, и я, и мой товарищ всех ему перечислили. Господин Флеминг вдруг как-то резко вздохнул и в то же время нагнулся и стал что-то делать под столом со своими башмаками. — Нет, на этот раз ничего, — сказал он фрекен д'Эспар. Она наверное испугалась, что у него опять кровь пошла. Но между тем все же было что-то такое; господину Флемингу было нехорошо, его улыбка стала какая-то растерянная, и он погрузился с этого мгновения в полнейшее безмолвие. Фрекен д'Эспар, чтобы оживить его, сказала бодрым тоном: — Ну, господин ректор, если при ваших мальчиках состоит полиция, вы несомненно можете быть совершенно спокойны! — Нет, я неспокоен, — настойчиво повторил ректор. Он встал, поблагодарил компанию и добавил, что он запретил им это, строжайшим образом запретил! — Как он строг со своими мальчиками! — заметил Бертельсен, когда ректор вышел. — Это неудивительно, — ответила фрекен д'Эспар. — Он, видимо, примерный отец. — Великий человек! — заявил Бертельсен, стараясь выразиться сильнее ее. — Сколько он учился! Сколько он знает! Господин Флеминг поднялся; оба приятеля приняли это, видимо, за сигнал и тоже встали, поблагодарили и ушли. Нет, они не приобретение для общественной жизни, эти двое. Что за человек Самоубийца? Наступила ли у него перемена, легкое безумие, припадок ярости? Или он все сидит вот так, погруженный сам в себя, как какая-то редкостная, очаровательная певчая птица? Приятель его гораздо симпатичнее, но просто стыд и срам, как этот человек выглядит, весь в ранах и нарывах. Бертельсен сказал, что и шепотом не может высказать свое предположение о том, что может быть за болезнь у Антона Мосса. Веки у него слипаются, рот скривился. — До свиданья, — сказал господин Флеминг, и вышел. Фрекен д'Эспар пошла за ним следом. Она нашла господина Флеминга — он ждал ее, она опять стала ему необходима, в высшей степени необходима, он не мог обойтись без нее, он нуждался в ее уходе. Несомненно, что-то было тут. Господин Флеминг был видимо беспокоен, он — всегда державшийся изящно, граф — имел теперь совершенно другой вид и крайне нуждался в ободрении. Они поднялись по лестнице и вошли в комнату господина Флеминга; он сказал: — Ничего особенного, худой только день сегодня. — Вы все еще не окрепли, как следует, — сказала она, оправдывая его. — Нет. — И господин Флеминг нервно схватился за карман на груди и сказал: — Видите ли, на случай, если что-нибудь случится, что бы то ни было, никогда нельзя знать… — Вам надо только опять стать здоровым и бодрым. — Дело не в том, что я умру. Хотя и это тоже. Вы можете себе представить, как я мало расположен умирать! Я готов был бы в рабство пойти, чтобы только сохранить жизнь, я мог бы убить, чтобы сохранить жизнь. Но теперь дело не в том. То есть, оно в том. Я говорю несвязно, но оно так. Если меня вдруг посадят за решетку, я умру. Несколько ошеломленная, она ответила: — Но вас же не посадит никто. Что за ерунда! — Я получил предупреждение там, внизу. Видите ли, дело в том, что у меня не только одни друзья, есть и враги, которые меня преследуют. Можно мне откровенно поговорить с вами? — Да, — отвечает она, чувствуя себя на небесах, и улыбается. Господин Флеминг не мог бы найти никого лучше, кому довериться. Фрекен д'Эспар не маленькая девочка, заблудившаяся в большом лесу и не могущая найти из него выхода, нет, нет. И она села. — Я небезупречный человек, — говорит господин Флеминг и жалобно улыбается. Фрекен д'Эспар милосердно приходит на помощь, отвечает: — Так и я тоже нет. Безупречного никого нет. Путь проложен. То не было случайной ошибкой, нет, нет, это был вполне обдуманный поступок, он мог бы еще раз сделать то же самое. Началось с того, что перед ним встала смерть. Это было так неожиданно и так необычайно страшно, это было прямо несправедливо, он истекал кровью, он погибал — за что он должен был истекать кровью и погибать? Чтобы остаться в живых, у него не было никакого другого выхода, как только — немедленно достать денег. Понимает ли она? Она поняла. Он взял деньги и сделал это так ловко, что только самая подозрительная ревизия могла бы найти в одном месте невинную описку, сущий пустяк, ничто. И он уехал, и приехал сюда, в санаторию. То ли это место, которое ему нужно? Найдет ли он здесь то, чего искал? Его положение улучшалось и ухудшалось, улучшалось и ухудшалось. Бог ведает, может быть, он на неправильном пути. И при этом все время над ним что-то висело, какой-то гнет, какая-то мука. Он не зря спрашивал, какие новости в газетах, и рылся в телеграммах. И надо было не слишком рыться, это никому не должно было показаться странным, никто не должен был подметить, что у него есть какаято тайна. Он жил на зыбкой почве. Это не сразило фрекен д'Эспар, это маленькое мужественное сердечко, она не посмотрела на дело мрачно. Наоборот, она, по-видимому все прекрасно понимала, и извиняюще улыбалась. Уже та бодрая манера, с которой она приняла это, оживила беднягу, он не чувствовал себя больше погибшим, она будет ему опорой. И он еще пояснил: когда его легкие будут излечены, и силы его восстановятся, он тогда сам сознается и понесет заслуженное наказание — видит бог, — да, и с бесконечным удовольствием, с миром в душе. — Только бы мне дали время! — воскликнул он, — только бы я был в состоянии перенести лишения и страдания, только бы не убили меня прежде, чем я попробую это леченье! Фрекен, конечно, еще было неясно кое-что, и он бодро и решительно сознался: вовсе он не помещик финляндский, здесь его родина, — маленькая усадебка с лошадью и четырьмя коровами — и что только для него значит быть на свежем воздухе! Но он прослужил шесть лет в одном банке, и там у него не было ни одного радостного дня, он крестьянский сын, хорошо знающий, что бык — животное с роговыми копытами; его тянуло обратно на родину. Не без основания его влекло к сэтеру Даниэля, к маленьким домикам, крынкам с простоквашей, к постели с одеялами из шкур — ведь это было то, что должно было вернуть ему здоровье, не правда ли? — О, да. То, что должно было вернуть ему здоровье, черт возьми… Но эти идиоты не хотели понять этого, они хотели только схватить его при первой возможности. Но ведь, правда же, у него не было никаких барских причуд, он ведь не поехал в Париж, в какую-нибудь большую гостиницу, чтобы прокутить там свою добычу, он искал свежего воздуха, гор и неба. Почему он выдавал себя за графа? Это нетрудно понять: конечно, ради того, что это давало ему больше безопасности. Не так скоро заподозрят Флеминга, как какого-нибудь Аксельсона. — Дома мы дважды в день, утром и после полудня, ходим в хлев, — сказал он: — моего отца нет в живых, мать мою зовут Лизой. Для нее такая великая радость, прямо милость божия слышать, как хорошо ее сыну здесь в горах; она хвастает мною перед другими женщинами, она всегда гордилась тем, что я попал на службу в банк. Если бы только она умерла вовремя и катастрофа миновала бы ее! Это было, правду сказать, точно внезапный гром и для фрекен д'Эспар, но она сказала тем не менее: — Ну, ну, не надо так к этому относиться. Да, он был совершенно готов к тому, что в один прекрасный день его арестуют, это был только вопрос времени; там внизу, когда они сидели вместе, одно слово запало ему в душу, как искра. Господин Флеминг действительно опустил теперь руку в карман, достал бумажник и вынул пакет, как бы письмо: — Я хочу приготовиться, — сказал он. — Это вот деньги. Что мне с ними делать? Сжечь? — Вы это не всерьез! — Да, я этого не сделаю. Но уже нет времени унести их отсюда; в эту минуту, меня может быть, уже подкарауливает кто-нибудь. Вы понимаете, кого я имею в виду. — Я их спрячу, — говорит фрекен. — Да, вы согласны! Вы не боитесь? Она только кивнула беззаботно головой и улыбнулась. — Да, дело-то в том, что и вы тоже не совсем можете быть покойны, это мне пришло в голову несколько дней тому назад. Мы так много бывали вместе, что подозрение может пасть и на вас. По существу это ведь и было основанием, почему я побудил вас привлечь фрекен Эллингсен в нашу компанию, а через нее потом и этого оптовика Бертельсена. Фрекен д'Эспар взяла со стола толстый конверт и сунула его за лиф, прямо на обнаженную грудь. — Пока! — сказала она. — Ну вот, прекрасно. Я мог бы, конечно, сжечь деньги, — продолжал он. Но ведь может случиться, что он и не умрет, что он неожиданным образом переживет свое наказание; его болезнь — капризная болезнь, у нее может быть самый неожиданный исход. Если он перенесет заключение… Фрекен д'Эспар закивала головой, выражая, что не за чем говорить дальше, что она сама рада была бы найти порядочную сумму денег после тюремного заключения. — Я вот еще что хочу сказать, — продолжал он. — Чтобы вам не слишком рисковать здесь из-за вашего знакомства со мной, я, конечно все буду отрицать. Понимаете? Все до последней малости буду отрицать. Даже если я буду осужден, я все буду отрицать. Что мне другое делать? Да и в самом деле, я не совершил никакого преступления, я только хотел создать себе возможность сохранить жизнь. — Да, конечно. Они были так единодушны в этом деле, так согласны; деньги сосчитаны не были, не была названа сумма. Уходя из комнаты, фрекен унесла половину тяжести с груди господина Флеминга. Все произошло так просто и естественно. Она почти сейчас же опять постучала к нему в дверь, вошла и сказала: — Здесь не лесман, а его писарь. Господин Флеминг испугался, что она ходила вниз к прислуге и задавала ей неосторожные вопросы, но она успокоила его с лукавой улыбкой. — Я спросила про ректорских детей, — пояснила она. — Так, стало быть писарь — какой такой? — Тот, который сбежал с возлюбленной Даниэля. Господин Флеминг подумал: ленсман или писарь — одно и то же, это только вопрос времени. «Сегодня среда, я должен уехать». Господин Флеминг мог бы быть совершенно спокоен сегодня: писарь, вернувшись с рыбной ловли, покинул санаторию и отправился домой; фрекен д'Эспар сама видела, как он ушел. Если у него и было какое-нибудь намерение, случай помешал этому. Население санатории полно было разговоров о полицейском служителе: он побывал в воде и пришел насквозь промокший сверху донизу, даже его фуражка с золотой лентой и золотым львом была похожа на тряпку. — Что там с вами случилось? — спросили его некоторые, в том числе фрекен д'Эспар. — Не болтайте об этом, — ответил он, — такая напасть, оступился на скользкой горе, и покатился на дно! Ему невозможно было скрыть, что его спасли маленькие мальчики. Замечательные мальчуганы, они сначала бросили ему палку, но так как полицейский все лежал в болоте и не вылезал, то они спрыгнули вниз и вытащили его на свет божий. Такие чертовы ребята у ректора, озорники, любители приключений, но настоящие мужчины. Он теперь в постелях, пока их платье сушится. Господин Флеминг и фрекен д'Эспар могли свободно передохнуть; они выпили вина, оживились, сидели, протянув ноги, и постукивали башмаками. Это было веселье приговоренных к смерти. Она подшучивала над его страхом перед писарем, — рыбак, свалившийся в воду головой вниз, вот так уж можно сказать! Господин Флеминг заразился на некоторое время ее беззаботностью и добавил со своей стороны с непринужденной веселостью: — На этот раз пришлось ему уйти, несолоно хлебавши. — Побрел домой, как мокрая курица. Я его видела. — В сущности, — сказал он, смеясь, — в его поведении была какая-то деликатность, потому что, если бы ему пришлось пустить в дело наручники, то мокрые наручники испортили бы мне манжеты. — Ха-ха-ха! — рассмеялась фрекен; она делала, что только могла, чтобы поддержать бодрость смертельно больного человека. И когда у нее истощился весь запас, она пустила в ход шутки, к которым обычно прибегала, когда хотела рассмешить кого-нибудь — французский язык в исковерканном виде: кофе с avec, lit de parade'ная постель. — Вы не должны говорить со мной по-французски: — сказал он с улыбкой, желая уничтожить всякие недоразумения между ними. — По некоторым причинам! — добавил он. Попозднее, в сумерках, он попросил ее, чтобы она дала ему обратно часть денег, они ему понадобятся. При этом случае ему пришлось расстегнуть ей блузку на спине; это превратилось в ту же минуту в горячее объятие, в опьянение нежностью, с поцелуями и слезами, и чуть ли не истерикой. Пережитое напряжение разнежило их обоих. Если она, может быть, и испытала небольшое разочарование, что он не был ни помещик, ни граф, то она была достаточно умна, чтобы скрыть это, да и он стал гораздо ближе ей, благодаря своему признанию, он остался в ее глазах изящным и благородным человеком, это было у него врожденное; и во всяком случае, у него было драгоценное кольцо и конверт с деньгами. Относительно денег он еще раз внушил ей, чтобы она была осторожна и в случае опасности сожгла их. — Ни за что на свете! — ответила она. Они простились друг с другом торжественнее обыкновенного, так он хотел. Они объяснились друг другу в любви, целовались, давали взаимные обещания на всю жизнь. Покойной ночи! Кстати: ей можно было бы взять это кольцо, но оно ее скомпрометирует. Новые поцелуи, повторные пожелания покойной ночи. И они расстались, при чем он так и не открывал пакета с деньгами и ничего оттуда не вынул. Может быть, это был только предлог. Утром она подошла к его двери и прислушалась. Его сапоги стояли в коридоре. Она постучала тихонько и подождала, чтобы он открыл ей и опять лег. Нет. Она опять постучала. Нет. Она толкнула дверь — дверь была не заперта, и она вошла. В комнате никого не было. Все было в порядке. Кровать стояла нетронутая. На стене висело платье, на полу стояли два сундука с ключами, вставленными в замки, один ручной чемодан исчез. Фрекен д'Эспар окинула комнату взглядом и поняла, что произошло, может быть, она даже уже и ожидала этого. Первое, что она сделала — заперла дверь, как она часто делала, когда господин Флеминг бывал нездоров и лежал в постели. Когда горничная постучала перед завтраком, фрекен объявила через дверную щелку, что господин Флеминг опять простудился, и чтобы она принесла завтрак для них обоих наверх, как делали это раньше. Когда она принесла, заказанное, фрекен взяла у нее поднос в дверях. Теперь ей нужно было только поесть, как будто двое ели. Она проделывала это трое суток, выходила на ночь, чтобы идти спать в собственную комнату, а днем опять занимала свое место в комнате господина Флеминга. А его сапоги продолжали стоять перед дверьми. Она сидела там, погруженная в тысячи мыслей. Какой будет этому конец! Она не робела, и — странно, но она ощущала тайное спокойствие состоятельного человека при мысли, что у нее хранится известный пакет. Она запрятала его на время в спинку мягкого кресла впредь до того времени, когда можно будет выйти в поле. Только бы господин Флеминг имел возможность попасть на поезд! Только бы он прежде всего попал в поезд, а не умер бы по дороге. К нему еще не вернулись силы, у него легко появлялась испарина; разве только его поддержит его желание жить, энергия, загорающаяся перед опасностью. Бог знает. Однажды она опять увидала в окно писаря, появившегося в пределах санатории. Платье на нем теперь было сухое, и фуражка была заново выутюжена. Может быть, теперь он пришел по обязанностям службы и имея в виду создавшееся положение? Но, по-видимому, он получил неудовлетворительные сведения; во всяком случае, пообедав, он опять покинул санаторию. — Да, — подумала фрекен д'Эспар, — больного, лежащего в постели человека, оставляют в покое. На третий день случилось две вещи: во-первых, почтальон пришел с большим круглым ящиком для фрекен, это была шляпа. О, это шляпа, обещанная ей господином Флемингом, он не забыл о ней. Она глубоко вздохнула, почувствовав что успокоилась. — Это было наглядное доказательство, что он добрался до Христиании; а то, что он подумал о таком пустяке, как дамская шляпа, указывало также, что в его положении в данную минуту не произошло ничего серьезного. И фрекен стало так легко и спокойно на душе, что она тут же на месте в этой комнате, где она была на страже, открыла ящик и с напряженным интересом примерила новую шляпу перед зеркалом. Это был дивный подарок, роскошная ведь, только уж слишком дорогая. Другое важное обстоятельство состояло в том, что адвокат Робертсен опять прибыл в Торахус; это имело своим последствием освобождение фрекен д'Эспар от ее обязанностей. Несомненно, что сейчас же по прибытии адвоката дошло до его слуха о повторном посещении писаря и об его расспросах. Адвокат поднялся наверх и постучал в дверь к господину Флемингу. Еще перед запертыми дверьми он дружелюбно крикнул, кто стучит, и попросил позволения навестить больного. Фрекен д'Эспар открыла дверь. Решение было ею принято. Она была развязна, смела и очень ловка. Адвокат огляделся; его удивление было, может быть, несколько искусственное. — Но где же больной? — спросил он, нахмурив брови. — Не знаю, — ответила фрекен, глядя ему прямо в лицо. — Вот как! Ну, а кто же знает это? — Может быть, он сам, — ответила она. — Будьте добры, пожалуйста, присядьте. — Что все это значит? Что граф сбежал? Фрекен ничего не могла на это сказать. Все, что она знала, это то, что когда она вошла сегодня утром сюда в комнату, господина Флеминга здесь не было. Адвокат спросил: — А вы знаете, что он натворил? — Нет, не знаю. А разве он что-нибудь натворил? — Я ничего не знаю. Он заплатил по счету, и его нет в санатории. Где он? Вы с ним поссорились, и он ушел к Даниэлю на сэтер? — Мы никогда не ссорились, — коротко ответила она. — И он наверное не у Даниэля. — Не обижайтесь на мою шутку, — сказал адвокат, — я думал, так, маленькое недоразумение. — Между нами никаких недоразумений не было. И мы вовсе не были так близко знакомы, мы просто беседовали, когда представлялся случай. — Меня чрезвычайно огорчает то, что случилось, — заявил адвокат, — если только он не отправился на прогулку и скоро не вернется. Такое место, как наше, страдает от всего нарушающего порядок, это сейчас попадает в газеты и на языки, это вредит нашей репутации. — Да. — Не правда ли, фрекен, вы понимаете это? — Да. Я как раз думала об этом и оттого именно и сидела за запертой дверью, пока вы не пришли. Адвокат взглянул на нее. Ну, в прямом соглашении с этой дамой он тоже не мог быть: поэтому он сказал: — Не представляется невероятным, что ленсман может прийти сюда и вас допросить. Но вы не принимайте этого близко к сердцу. В конце концов, может быть, господин Флеминг и вернется; хороший признак, что его вещи тут. — Конечно. — Мы должны будем тем временем запереть его сундуки и ждать. Если с ним неблагополучно, — я вовсе не говорю, что это так, этого даже и не думаю, господи, Боже мой; если бы я думал, что у графа Флеминга какие-то счеты с правосудием, я первый пошел бы заявить о нем. Но он в моих глазах чистый и благородный дворянин. С другой стороны, вполне возможно, что за ним следят по какому-нибудь совершенно неосновательному подозрению; к сожалению, и в таком случае, все равно, это ложится на санаторию пятном. Я совсем не желал бы, чтобы его схватили где-нибудь тут, поблизости. Подождем немного. Адвокат имел основание быть осторожным. В санатории Торахус, в этом с иголочки новом учреждении, несколько раз уже бывало неблагополучно — сначала благодаря двум компрометирующим смертным случаям, потом из-за какой-то английской принцессы или жены министра, которую как будто никто больше признавать не хотел, — санатория не могла подвергнуться новым потрясениям из-за финского графа. Адвокат не стал вступать в объяснения с фрекен д'Эспар по поводу того, что она принимала участие в побеге господина Флеминга; подобного рода объяснения были не в его натуре, он был здесь хозяином, как бы опекуном всех, для него дело было в том, чтобы найти выход из затруднительного положения. Пораздумав об этом несколько времени, он сказал: — Вы не нашли его здесь сегодня утром, таким образом у него было восемь часов времени выгадано. Это довольно мало; не хотел бы я, чтобы его привели сюда обратно — за исключением, конечно, того случая, если он сам сюда приедет. Значит, восемь часов; утренний поезд отходит в 6 час. 15 мин. Подожду — если, конечно, господин Флеминг не появится, здесь в течение дня, — я подожду до завтра. — Да, — говорит тоже фрекен. — Да, так и сделаю, подожду до завтра. Но знаете, фрекен, что я тогда сделаю? — спросил он с решительным видом. — Я тогда сам пойду к ленсману дать показания. Это избавит нас от того, чтобы видеть его здесь, у нас, это безусловно гораздо приятнее для всех нас. Если все хорошо взвесить, то не в интересах ленсмана или села предпринимать что-нибудь против нас: мы тут крупные плательщики налогов, мы доставляем работу крестьянам, скупаем их продукты и их живность, мы распространяем известный блеск на всю округу. |
||
|