"Осенняя жигалка (рассказы)" - читать интересную книгу автора (Клюкина Полина)

Осенняя жигалка

Галюнь смотрела на люстру, чуть запылившуюся, содержащую в своём основании пару десятков мух. Она уже неделю не вставала с кровати, отчего её ноги затекли, а большие пальцы стали походить на недоспевшие июльские сливы. Она тяжко и часто вздыхала, причём выдох был куда длиннее вдоха, и смачивала губы водой из эмалированной плошки. Раз в день к ней приходила медсестра, нанятая её дочерью для смены утки и варки куриного филе, а раз в два часа, если во дворе никого из детей не было, прибегал Серёженька, внук Галюнь. Он разувался у коврика и взбирался на голубые перины, цепляясь пухлыми пальцами за бабушку и оставляя на ее руке белые отпечатки. Галюнь просила подать ей лакированный ридикюль с косметикой, после чего начинала наводить марафет на скучном рифлёном лице в стиле ампир. Она пудрила замшевые щёки, забивая порошок в жаккардовые проймы, оставшиеся над верхней губой от бесконечного курения, и обводила водянистые зелёные глаза золотыми тенями. После такого макияжа она напоминала Марию Антуанетту, только-только очнувшуюся от смерти Людовика XVI, ещё тревожно смотрящую по сторонам, но уже знающую свою участь дамы французского рыцарства. Она убирала медные волосы под подушку, чтобы не мялись вьющиеся концы, и укрывала плечи в оливковую шаль, подаренную некогда одним из мужей.

В отсутствие внука она проигрывала пластинки Мирей Матье и прислушивалась к жужжанию белого холодильника. Холодильник периодически замолкал, в паузах вздрагивая и подбрасывая проигрыватель, а потом долго дрожал, замерзая от внутреннего холода. Уже неделю он был почти пуст и все силы бросал на банку горчицы и высохший укроп. Галюнь этому не огорчалась, поскольку кроме красного крымского портвейна она ничего не принимала. Она медленно проглатывала капли марочного крепленого вина и смаковала мысль, что благородный красный сорт винограда «каберне-совиньон», «саперави», «бастардо магарачский» проникает в её желудок. Она представляла дубовые бочки, захороненные на три года в погребках одного из её супругов, темно-рубиновые лужицы на дощатом полу и наволочки тридцатилетней давности, впитавшие плодовый запах чернослива и вишни.

Галюнь часто пересматривала фильмы с Брижит Бардо, ревностно сравнивая медь своих волос с медью героини «И Бог создал женщину», доводила тонкие губы до идеала картинки на экране и даже позволяла себе фотографироваться с обнажёнными плечами, доверяя роль фотографа третьему мужу. До того, как её ноги перестали подчиняться фейерверку мыслей, она посещала кинотеатры, называя всех культовых актёров бесполыми французскими куколками восемнадцатого века. Каждый её поход в кино сопровождался потом заученным уже дочерью рассказом об уникальных куколках-автоматах, напичканных механизмами, о танцующих Мари и показывающих фокусы Жан-Жаках. Сравнение американских актёров с механическими фигурками перерастало у неё во всхлипывания. Она вздымала левую рыжую бровь, когда вспоминала мужа и его коллекции кукол Жака Вокансона. В финале тон её начинал спадать, и на место воспоминаний приходили пудреница и рассуждения: сравнение мужа с Вокансоном и цитаты философов из промасленной записной книжки, утверждавших, что Жак, как и её супруг-учёный, вступает в спор с самим Богом. Он был хирургом, и ответственность за парочку спасённых или неспасённых жизней в день полностью ложилась на его бархатные плечи.

В комнату, шурша синими бахилами, вошла седая медсестра. Она наклонилась над кроватью и бережно поцеловала пожилую Галюнь в морщинки удивления.

— А, это ты, старая стерва.

— Я чуть подзадержалась, Людочку кормила.

— А мне не надо обедать, да?

Медсестра убрала с пола пустой бокал и из синей болоньевой сумки вытащила коробку, по цвету и размеру походившую на картонку из-под торта.

— Опять мне вены жечь будешь!

— Всего один укольчик, сегодня, кстати, последний.

— Ты погляди на неё, всего один! Лежу здесь на спине как поганая муха, лапками дёргаю.

Седая медсестра посмотрела на паркет, где уже полтора часа жёлтым брюшком вверх боролась за жизнь осенняя жигалка.

— Переверни меня, я тебе говорю!

Неделю назад Галюнь привезли с дачи. Она долго сопротивлялась, поскольку воздух посёлка Болшево ей подходил куда больше воздуха, поступающего в московские форточки. К тому же георгины, цветущие у крыльца, поднимали настроение сильнее бежевых роз, «цветущих» в хрустальной вазе на трюмо. На даче она жила семь лет, почти с тех пор, как умер последний муж. Её дом начала века уже давно стал обжитым и взял на себя отличную от традиционной роль: стал не тем местом, куда приезжают поесть молодого картофеля, разваривающегося в алюминиевой кастрюльке, и выпить водки, а тем, откуда не уезжают, удобряя в мае картофельную ботву навозом, а в июле собирают колорадских жучков.

— Мух нынче у вас, Галина Андреевна, как пчёл на пасеке.

— Это они вокруг меня летают. Ты глянь, их у меня на даче вокруг навоза меньше вьётся.

Галюнь потянулась к матовой бутылке, чуть свесившись с кровати, и правой дрожащей рукой начала наполнять бокал.

— Это уже который сегодня?

— Какая тебе разница, старая карга, ты колоть меня пришла, вот и коли.

Бокал опрокинулся, когда вполне себе ещё ничего грудь Галюнь, одетая в атласный бюстгальтер, перевесила исхудавшие бёдра.

— Помоги мне, идиотка!

— Галина Андреевна, не надо вам больше пить.

Медсестра побежала в ванную за тряпкой, поскальзываясь на лощёном паркете.

— Да куда же ты, идиотка, помоги мне перевернуться!

Фланелевая ткань мгновенно впитала бордовую лужицу, оставив блестящее пятно от виноградной фруктозы.

Раньше Галюнь была выносливой и пластичной женщиной, за что даже получила от первого мужа прозвище Гутаперчик. Она могла залезть на трюмо, чтобы вытащить пыльные тельца мошек из основания люстры, могла изогнуться так, что доставала спрятанную от неё в чулане бутылку портвейна, и могла весь день простоять под ливнем в ожидании жениха Грини, когда тот выяснял отношения с вульгарными девицами, вымазанными по шею косметикой. Откуда взялся этот Гриня, она никому и никогда не рассказывала, куда потом исчез — тоже. Все только знали, что он красавец, что для Галюнь встреча с ним — это дар и что такие мужчины на земле не живут. После исчезновения Грини у неё родилась Иришка, робкая девчушка с непонятным цветом волос, меняющимся с каждым годом.

В детстве она была рыженькой, и по прядкам, спадавшим на прямые ресницы, все догадывались, что девочка пошла в кукольного и винного магната, мужа Галюнь. В одиннадцать вместе с появлением рельефов на майке с олимпийским Мишкой прядки у Ириши стали темнеть, заставив и её саму задуматься о своих генах. А сейчас, когда ей было больше сорока, она вдруг вместе с проседью обнаружила на своих висках чёрные кудри.

После приезда из-за границы Галюнь не раз становилась чьей-то невестой, что ещё больше сбивало с толку Иришу и заставляло подслушивать у бирюзовой стены, изогнувшись так же пластично, как это умела делать её мама, с гранёным стаканом возле уха. Женихи мамины уходили, и Иришка в очередной раз усаживалась на газету, постеленную на крыльце, с разочарованным выражением «опять не он». Да и мало кто подходил под трафарет: один был слишком молод, другой вилку держал не так, как она — правой рукой, а третий просто не притягивал собой. Она была уверена, что её настоящего папу она узнает по магнетизму. Ириша рассматривала фотографии матери в молодости и проверяла, поднося ладошку, как это делают на приёме у экстрасенса, к чёрно-белым фотографиям, пришпиленным клеёнчатыми уголками к картонным страницам, в надежде почувствовать тепло. Как-то она выменяла у кричащего «Старьё берём!» усатого паренька фильдеперсовые запрещенные в школе чулки, подаренные ей одним из маминых ухажёров, на гадательный набор, состоящий из пуговицы (уральский камень), привязанной толстой ниткой к карандашу. Инструкция по использованию этой магии Ирише была дана устно: камень положено держать от объекта на расстоянии трёх сантиметров. Вертикальное движение значило «да, это твой папа», а горизонтальное — «опять не он». Вращение по кругу символизировало «умер он, хоть папа твой, хоть не папа».

— Принеси мне завтра сигарет.

— Ни в коем случае, Галина Андреевна!

— Да какая тебе разница, я Ирке ничего не скажу.

— У вас больные лёгкие, у вас ослабленный иммунитет, нельзя.

— Нельзя за мухами дохнущими наблюдать, вот это точно, а курить можно.

— А при чём здесь мухи?

— Ты идиотка совсем. Посмотри сюда, она всё также на спине лежит. Ведь сама знаешь, что сдохнет, так ты её хоть переверни, чтоб сдохла нормально.

— Какой ужас, Галина Андреевна.

На полу до сих пор лежала муха. Её лапки шевелились при появлении сквозняка, и уже можно было стройной шваброй отправить её в совок, а затем в мусорное ведро к холодным бутылкам.

Скрежет замка оповестил Галюнь о приходе дочери. Галюнь расправила затёкшие плечи, спустила с деревянной спинки тощую подушку и отвернулась, постанывая, к стене. Ворсистой оливковой шалью она укрыла голову и теперь больше всего походила на скульптуру эпохи палеолита, прародительницу мира Макошь.

— Мам, это я, не пугайся.

Галюнь поправила одеяло и глубоко, с хрипом, вздохнула.

— Мам, ты спишь, что ли?

— Выспалась уже за две недели.

— Не две, а одну всего. Как ты себя чувствуешь?

— Очень плохо. В Болшеве мне было лучше. А тут вашим копчёным воздухом дышу и сама чувствую, что умираю.

— Прекрати глупости говорить. Я ненадолго, хочу дождаться Петьку. Сегодня он придёт и поможет тебе разобраться со всеми бумажками.

— С чем? У меня наследства — пучок высохшего укропа. Могу его тебе завещать, хочешь?

Ира присела на край свисающего на пол одеяла и метко нащупала пульс Галюнь.

— Так хочешь, чего ты молчишь?

— Тише, мам, не сбивай.

Галюнь вырвала запястье и отвернулась обратно к стене.

— Укол сегодня ставили?

— Ставили. А хочешь, могу ещё бантиком укроп перевязать, алым, как ты любишь?

Ириша поцеловала маму в левую бровь и осторожно встала:

— Я пойду, Петя вообще-то сам всё знает. Я устала сегодня, на работе завоз был, всю ночь разбирали товар.

— Беги, конечно, быстрей беги от матери. Я же не заслужила за жизнь дочернего внимания, только порицание одно: «Я безотцовщина, я безотцовщина».

— Теперь это уже не важно.

С тем же скрежетом, только более торопливым, Ира закрыла дверь снаружи.

— Беги-беги, стерва.

Галюнь осмотрелась по сторонам и, нащупав проигрыватель, поставила пластинку. За окном близился ужин голубиной стаи, гурьбой облетающей подоконники, детский сад закрывался, отпустив только что последнего ребёнка в слезах на отцовские руки. Она неторопливо приподнялась и попыталась сбросить отчуждавшиеся ежедневно ноги с кровати, но это движение больше напоминало попытку младенца встать. Наклонившись, левой рукой она столкнула голени, следом упали ступни, так она оказалась похожа на просящую Бога, стоящую на горохе, молящуюся монахиню. Гороховые зёрна теснились под коленями и задевали каждый нерв, ослабляя его и отпуская слабый импульс в ягодицы. Покачиваясь, Галюнь встала, но новый скрежет замка мгновенно дал свой импульс и уронил её обратно в кровать к свернувшейся в улыбку оливковой шали.

— Галина Андреевна, здравствуйте! Это я пришёл!

— Кто я?

— Это Петя, я за документами. Хотя, если вам угодно, можем вместе всё составить.

Под рывок «Quelle est belle», по-своему вышколенно, Петя шагнул в комнату.

— Садись, чего там встал.

Не отрывая ножек от пола, он перетащил стул к кровати.

— Итак, что у вас с делами? Мне Ира сказала, чтоб я всё просмотрел, учёл все ваши пожелания и составил… ну, в общем, составил документ.

— Завещание. Так и говори, что ты тушуешься! Сидишь почти рядом с гробом, а слово «завещание» боишься произнести.

— Завещание, ладно. Каким вы обладаете имуществом?

— Пучком укропа, я Ирке уже сказала.

— Галина Андреевна, давайте серьёзно.

— Хорошо, давай. Скажи, Ирка ненавидит меня, да?

Петя встал и засеменил по комнате, пластинка заскрипела и постепенно смолкла.

— С чего вы взяли?

— Я ей про отца никогда не рассказывала. Говори-говори, ты знаешь, с мужем она это точно должна обсуждать.

— А почему вы ей никогда о нём не говорили?

— А что тут говорить. Сукой порядочной он был, сукой, каких поискать. Морячком в синих формах. Слышал про таких?

— Ну вот. А почему ей было не сказать?

— Зачем, миленький! Чтоб девка у меня росла с мыслью, что отец её знать не хочет?

— А так она росла…

Галюнь привычно потянулась к проигрывателю.

— А так она росла нормальным ребёнком. Пусть без отца, зато обиды никакой не холила. Ты думаешь, я ему не сказала? Сказала. Собралась, как идиотка, к нему на плац, напялила сарафан. Представляешь, шила специально из поношенного платья. Мне Лерка, подружка, перелицевала пальто мамкино, украсила потертые обшлага большими меховыми манжетами.

— Я видел фотографии, вы красивой были. Ириша в вас пошла.

— Да это ещё что. Тогда партия всё беленилась, каждую мелочь решала, даже как советская женщина выглядеть должна. Все бабы мечтали в ту пору носить лодочки на «венском» каблуке, у тебя мать, наверное, тоже, а я взяла да и купила на займ. Напялила их на коричневые чулки в резиночку и пошагала любимому о ребёнке сообщать.

— А он?

— А он уплыл через два дня. Взял и смылся, даже модный «оревуар» мне не сказал.

После Галюниных усилий Мирей Матьё затянула «La Dernier Valse».

— Никакого криминала в этой истории нет, можно было всё отпустить. Как было бы, так и было, пускай бы Ирка узнала.

— Зачем, луковая твоя башка? Я всё сделала, чтоб она спокойно жила.

— Какой же это, к чёрту, покой, когда вы обе барахтались: одна безделушки волшебные покупала в надежде на чудо, вдруг отыщется отец, а другая правду о нём скрывала. Да до того доскрывала, что и сейчас сомневается, любит ли её собственная дочь. Зачем было против ветра плевать?

— Всё, иди отсюда, учить он меня взялся.

Галюнь смотрела на форточку, затем на подёргивания мушиных лапок и силилась снова встать. Сливовые пальцы уже начали приобретать оттенок августовских плодов, мышцы теперь прислушивались к мыслям. Она мерными шажками направлялась к двери, укутываясь глубже в края шали, и подбирала тапки на выход, такие, в которых и умереть не стыдно, и за табаком выйти не жалко.

Галюнь спускалась по лестнице, разглядывая герань на подоконнике, и держала в голове мысль, что кроме неё этих листиков никто не протирает, а земля во всех горшках и вовсе потрескалась от сухости. За неделю деревья во дворе совсем выжелтились, и ступить так, чтобы под подошвой не услышать хруста кленового листа, больше не получалось. «Зимой умирать не хочется, холодно лежать в мёрзлой земле, да и проблем с похоронами Ирке не обобраться, — думала Галюнь, глядя на мерклое небо, плотное и матовое, не допускающее уже четвёртый день солнца. — Умирать — так хоть бы сейчас, коль летом опоздала». Галюнь вышагивала по тропинке между качелями под детские крики и необыкновенно вписывалась в композицию, шаркая коричневыми тапками по земле, укрывшись оливковой шалью, раздуваемой осенним ветром. Она смахивала ржавые листья и приглаживала рыжие волосы, будто уверяя себя, что это совпадение и это они копируют её цвет. Серёженька тоже был здесь, он кружился на качели, поднимая ноги, и размахивал руками, изображая птицу. Он закрывал глаза всякий раз, как железное сиденье преодолевало тень, и взвизгивал от непомерной скорости.

— Серёжка, держись крепче, а то слетишь ведь!

Серёжа продолжал качаться, не замечая ни криков, ни скопившейся вокруг него очереди, и всё также представлял себя летящим.

— Ты оголтелый, что ли, у нас? Серёжка! Слетишь ведь! Я кому говорю! Мамке нажалуюсь.

Но поняв, что ей этого сделать не придётся, иначе раскрыта будет и её тайна похождений за табаком, Галюнь поплелась к внуку.

— Серёжка, а ну-ка глаза открой! Быстро, я тебе говорю!

— Ба! Халясо-о-о!

— Милай сын, ты ж слетишь, если держаться не будешь.

— Уди, ба!

Галюнь отвернулась к табачному ларьку и, простояв две минуты в недоумении, пошла за сигаретами. «А мало ли, слечу и я? Неделю без воздуха, табаку не нюхала сколько. Возьму да и помру тут прямо». Она зажимала в кулаке несколько пятаков, уже запревших и отпечатавшихся на ладони, и слышала, как её сердце начинает всё сильнее омываться кровью.

— У вас «Казбек» или «БТ» есть?

Недоумевающая продавщица высунулась на витрину и, чуть заулыбавшись, подала Галюнь самые дорогие сигареты.

Галюнь медленно направлялась к дому, изредка оглядываясь на Серёженьку, и пыталась прикурить.

— Гуляй пока, Серёжка, гуляй.

Она зашла домой, поставила музыку и посмотрела на чистый пол, где не было ни мёртвых мух, ни сора, ни пятен от красного «Саперави». Галюнь прислушалась к звукам в надежде услышать жужжание, но услышала только ищущую звук, скребущуюся по скользкой пластинке иголку, дрожь холодильника и жалобный детский крик во дворе.