"Последняя глава" - читать интересную книгу автора (Гамсун Кнут)


ГЛАВА VII

Ректор со своими мальчиками уехал, лесопромышленник Бертельсен уехал, фрекен Эллингсен уехала. Да, дело шло к осени, кончились каникулы для отдыхавших в горах дачников.

Но еще оставалось много гостей — мелкие рантье, вдовы пасторов, жены мелких купцов, страдавшие нервами и все никак не могшие поправиться, коекто из спортсменской молодежи, повредившие себе так или иначе при занятии любимым делом и вынужденные полечиться — народу, таким образом, было еще довольно. Кроме того, на места тех, кто покинул санаторию, наезжали проездом другие; правда, то были люди, переезжавшие с одного горного места на другое, останавливающиеся обыкновенно только на одну ночь и не заслуживавшие, чтобы адвокат упоминал он них в газетах для рекламы; но то были желанные [посетители, санатория зарабатывала на них лучше, чем на постоянных пансионерах.

Из первоначальных гостей двое — Самоубийца и его приятель с сыпью — не собирались уезжать. Они были, может быть, наименее уважаемыми посетителями, один за свое внутреннее содержание, а другой за свой внешний вид; но, из преданности ли месту, или по упрямству, они не трогались отсюда.

Худого они тоже особенного ничего не делали, не шумели и не возвышали голоса, это были незначительные, жалкие люди. Жизнь проходила у этих двух день за днем уныло и бессмысленно; они читали вывешенные на столбах объявления, изучали барометр, играли по вечерам в карты с инспектором и скотником, во время еды сидели за столом с нервными больными, принимавшими по часам пилюли и лекарства. Так проходили их дни.

Но в конце концов Самоубийца для разнообразия стал лазить по горам для укрепления здоровья. Удивительный человек! Он, который, казалось, всю жизнь с тех пор, как еще под столом пешком ходил, не имел другой цели, кроме самоубийства, изменился. Не высказывал ли он определенное намерение лишить себя жизни, как только найдет способ, не позорящий убийство? Он ел и одевался, да, и принимал вообще участие в жизни; в то же время прекрасно сознавал всю глупость такого поведения, смотрел с презрением и плевал на самого себя. Теперь же это изменилось. Подействовал ли тут воздух санатории Торахус, или в него проникла новая мудрость? Он стал мягче и сам с собой, и с другими, уступал дорогу, когда кто-нибудь встречался с ним в дверях, начал говорить о своем самоубийстве с сомнением. Когда его приятель Антон Мосс высмеивал его, Самоубийца утверждал, что всякая точка зрения, на которой стоит человек, и всякое мнение — нечто преходящее.

Удивительно. Человек, спасенный для себя и для других! Как бы только жить, — как бы стать бессмертным! Если бы он был певцом, он пошел бы в горы и громко, радостно распевал бы там. Вопрос только в том, долго ли продержится такое светлое настроение.

— Вы женаты? — подозрительно спросил его приятель.

— Женат? Нет.

— Вы были женаты?

— Что вам неймется? — резко ответил Самоубийца. — Я вас не спрашиваю, страдаете ли вы одной болезнью, которой я не хочу назвать.

Мосс смутился, но потом продолжал:

— Насколько я понимаю, вы уже побороли это. Да и какой черт станет стреляться из-за женщины!

Самоубийца, как будто пойманный врасплох, говорит:

— Я вас не спрашивал о том, что мне делать. Молчание.

С дрожащих губ Самоубийца готово как будто сорваться признание, он словно сам не свой.

— Откуда вы это взяли? — воскликнул он. — Что вы ходите и подслушиваете? Может быть, вы от горничных слышали, что я во сне говорю? Чему только не подвергаешься в жизни!

В общем Самоубийца довольно-таки несложная натура; но если он хранит тайну, то он желает, чтобы она была скрыта. В самом деле, он не хочет, чтобы о нем говорили, что у него трагическая судьба, что его, например, — биржа разорила, или жена обманула. Почему в нем так меняется настроение? Или действительно задета в нем какая-то струна? Он опять заговорил — это было мудрствование и философия, отчасти общие места и напускной цинизм.

— Вы правы в конце концов, какой черт станет стреляться из-за женщины! Лишать себя жизни, чтобы отомстить женщине — это только делать из себя посмешище. Небольшое потрясение дама, правда, испытает на мгновение, но потом ей сейчас же становится это безразлично, она ест и пьет, помнит о своей прическе и о своих нарядах. И еще испытывает некоторое время чувство гордости, что оказалась стоящей револьверного выстрела, находит сама себя интересной оттого, что кто-то лишил себя жизни из-за нее, величается этим. Не поймите меня только превратно, я говорю не о какой-нибудь определенной женщине, а вообще о женщинах.

— Ну, конечно, — ответил Мосс. Но, должно быть, он уловил на этот раз чтото чуждое в голосе своего собеседника. У Мосса было плохое зрение, но прекрасный слух, он испугался, может быть, как бы из этого не вышло душевного излияния и всякой там сентиментальности, и прибег по обыкновению к шуточкам, к насмешкам. Ну, совсем-то отвергать самоубийства тоже не следует, оно имеет цену и как подвиг, и как моцион.

— Вы обезьяна, — ответил Самоубийца, искоса взглянув на него.

Воздух вокруг них опять стал чист, они воздали друг другу по заслугам и злились от всего сердца. Но в подобных схватках Антон Мосс обыкновенно долго не выдерживал и всегда оставался побежденным.

— А вы-таки проиграли вчера целый шиллинг, — сказал он.

— Да, а вы за меня заплатили?

— Нет, но меня злит, что вы так глупо играли. Проиграть почтальону — это, может быть потому, что у него блестящий галун на фуражке? Вы всегда проигрываете почтальону.

— Это не должно огорчать вас. У почтальона нет средств, чтобы проигрывать.

— Ну? Так это вы потому?

— Нет. Вы обнаруживаете опять невероятную ограниченность. Вовсе это не потому.

— Ограниченность? Вы, может быть, потому хотите издеваться надо мной, что я подвернулся вам под руку, когда вами овладела ваша навязчивая идея.

— Действительно, — у вас лицо изъедено, — воскликнул с выражением отвращения Самоубийца. — Нет, вы и говорить-то уж больно ясно не можете, потому что у вас язвы на губах.

— Ха-ха-ха! — сказал Мосс. Он не засмеялся, он это проговорил. — Вот пустая-то болтовня, — добавил он. — Но он был в достаточной мере оглушен и нашел только самый жалкий отпор: — Я процветаю и толстею, а у вас все больше глаза проваливаются и вы все худеете. Удивительно, что вы не носите соломенной шляпы.

— А вы теперь уже всегда небриты, — продолжал Самоубийца.

Тут Мосс должен был сдаться; вид у него был некрасивый и не презентабельный, из-за ран на лице у него росла клочьями борода и это угнетало его, он даже избегал людям в глаза смотреть.

— От вашей веселости меня жуть берет, — сказал он. — Вы могли мы с таким же успехом заняться торговлей скотом. Я не могу больше бриться, у меня от этого делаются раны на коже. Но я часто подстригаюсь, это то же самое. Коротко, коротко подстригаюсь, маленькими ножницами. Всякий другой понял бы это.

Теперь была очередь Самоубийцы быть настороже, он сказал:

— Молчите уж вы, не расплачьтесь только.

— Ха-ха-ха, — сказал опять Мосс.

Они оба погрузились в молчание, сидели, молчали и думали каждый о своем, подымая время от времени голову и откашливаясь, чтобы придать себе мужества.


— Холодно сегодня, — сказал Самоубийца, — скоро снег выпадет. Да, что я хотел сказать — это в конце концов безразлично, но вы вот, чуть-что, выдаете себя за человека, понимающего тайны жизни. А понимаете вы сами себя?

— Самого себя? — повторил Мосс. — Я скоро ослепну, вот это я понимаю.

— Какой черт станет стреляться из-за женщины! — говорите вы. Да, верно. Но, если бы вы были беспристрастным человеком, вы поняли бы, как поверхностна ваша болтовня. Разве, например, суть только в мужчине и женщине? А ребенок? Поймите меня правильно — ребенок вообще.

Мосс тряхнул головой и ответил:

— Я не знаю, что вы такое болтаете. Все, что вы говорите, совершенно ни к чему. Я вовсе не хочу быть вынужденным спорить с вами.

— Как хотите. — Но Самоубийца продолжал, точно это было необходимостью для него: — Так вот, ребенок, мальчик или девочка, ну, пускай это будет девочка. Если ей, например, три месяца, вы не уверите меня, что вы ее не видели и не нашли ее изумительной. Что делает мать? Что делает мать три месяца спустя? Ну, ладно. Но ребенок лежит и держит вас за палец, крепко держит, не выпускает. Думаете, вы, что сами вы отпустите? Я говорю так, вообще…

Их разговор был прерван, кто-то пришел и рассказал о том, что случилось ночью — случилась неожиданная смерть. Это не было какое-нибудь огромное несчастие и утрата для мира и не отвлекло Самоубийцу от его гигиенического лазанья по горам, — но происшествие все же было такое, что он кивнул головою: вот, мол, еще один смертный случай. И это произвело жуткое впечатление на обитателей санатории.

Удивительно, как много могло произойти от того, что горничная санатории уселась в незанятой комнате второго этажа и совершенно одна сидела там.

Заведующая нашла ее там ночью, в темноте. Она обходила по долгу службы дом и осматривала его после того, как все улеглись; чиркала спичкой, освещала и шла дальше, и вот нашла эту горничную сидящею около незапертой двери, как будто у нее тут было какое-то дело, она не плакала и не раскачивалась, напевая; наоборот, старалась делать как можно меньше движений, сидела и прислушивалась, стараясь еле-еле дышать.

Заведующая так была поражена, что только спросила ее едва слышно от дверей:

— Что это ты тут сидишь?

Горничная поманила заведующую, чтобы та вошла. Они стали прислушиваться обе — прислушиваться к какому-то тревожному шуму в соседней занятой комнате — слезы, тихие жалобные слова, очевидно, какое-то горе. — «Это фрекен д'Эспар, — думает заведующая, — что-нибудь с ней случилось».

— Давно это она? — чуть слышно спросила она девушку.

— Да уж с вечера. Вот уж с неделю, как она каждый вечер плачет. Она и не ест ничего больше, и рвет ее от самой простой еды.

Заведующая вышла в коридор, постучала к фрекен д'Эспар и спросила:

— Что, с вами не хорошо, фрекен, да?

— Со мной? — бодрым голосом ответила фрекен. — Нет, я просто только читаю вслух французскую книгу.

У заведующей вытянулось лицо в темноте.

— Извините в таком случае!

Горничной она велела сию же минуту идти спать.

На следующую ночь горничная опять пришла туда. О, она уж очень ясно слышала, что из французской книжки вычитывались норвежские жалобные слова, и ее любопытный нос учуял, что тут что-то кроется, она уселась в пустой комнате, предоставив опять мраку поглотить себя. И тогда случилось следующее: в дверях появилась одетая в белое фрекен д'Эспар и осветила комнату спичкой.

Горничная вскрикнула сдавленным голосом, схватилась руками за лицо и, спотыкаясь, бросилась мимо фрекен в двери, затем дальше по коридору. На черной лестнице раздался вскрик и звук падения, и ничего больше не стало слышно во мраке…

Но эта смерть — как случайна и маловажна она ни была, — казалось, напугала фрекен д'Эспар. Молодая девушка, служившая в конторе машинисткой, положительно не могла больше выносить никаких дальнейших потрясений, ей было достаточно прежних, о, более, чем достаточно. Пребывание в санатории перестало быть для нее отдыхом, перестало быть уютным. Она подозревала горничных, что они разводят сплетни по поводу ее болезненности по поводу того, что она не выносит никакой еды и, мало того, требует каких-то неслыханных кушаний, какие-то все собственные фантазии, вроде копченой селедки с пирожным, или тарелки сырого гороха. А теперь еще обнаружилось, что горничные караулили в коридорах и в соседних комнатах и шпионили за ней. Можно ли это вынести?

Она ведь была покинута, брошена, ее друг уехал от нее, ей одной приходилось нести свое бремя. Бремя? Какое такое бремя? Что горничная шею себе сломала? Вовсе нет! Так как ее никто не расспрашивал об этом ничего не значащем приключении, то и она молчала о своей роли в нем. Ну да, она слышала какой-то крик в то время, как лежала за чтением французской книги, но это все.

Она вышла в поле, чтобы зарыть в верное место известный пакет. До сих пор она заботливо стерегла спинку одного мягкого стула, полную денег, и была далека от того, чтобы присвоить себе что-нибудь из них. Это была честность относительно господина Флеминга, великодушие к своему больному другу, а, может быть, и что-нибудь другое, может, любовь, надежда на свидание, многое могло тут быть!

От ее внимания не ускользнуло, что Самоубийца принялся последнее время бродить по горам и тропинкам, и ей хотелось бы знать, что он где-нибудь далеко, когда она отправилась в свою таинственную экспедицию. Она нашла подходящее место — о, тут в полях довольно было верных местечек, особенно в сторону фермы Даниэля, в окрестностях так хорошо знакомого ей маленького сарайчика.

Ну, хорошо.

Но в то время, как она держала в руках толстый пакет, ей вздумалось открыть его и посмотреть туда прежде, чем положить его под камень. Это пришло ей в голову в первый раз. Напряженная тревога по поводу бегства ее друга и позднее некоторые собственные тайные муки не оставляли ей раньше времени для такого любопытства. Она увидала в конверте письмо — адресованное ей; это была дарственная запись: лежащие тут кредитные билеты принадлежат ей — он ведь обещал ей поддержку в возмещение за место в конторе, которого она лишилась из-за него; у самого у него еще довольно денег. Она должна только соблюдать величайшую осторожность и, в случае опасности, сжечь деньги.

Фрекен д'Эспар коснулась рукой лба, глаз, и мысли ее словно просветлели, в следующие минуты чудесным образом исчезли все ее муки. Как это тонко сделано, как деликатно, так по-настоящему по-графски, или кто бы он там ни был! Это уже не было больше для Фрекен д'Эспар краденое добро, которое она хранила у себя на груди, — это был прощальный дар, подарок на память, сделанный ей благородным человеком. Она стала считать бумажки — нет, она не сосчитала их, она только просмотрела их поверхностно: ценные бумажки, и крупные, несколько тысяч, не такие суммы, которые она часами выписывала в конторе на машинке, нет — но несколько тысяч, много тысяч, целое богатство. Были тут и менее крупные, и мелкие бумажки — словно он позаботился, чтобы ей не пришлось менять в ближайшее время. Обо всем он подумал.

Она сидела и размышляла. Разве было у нее теперь основание ломать себе руки и стонать, и жаловаться по ночам? Конечно, да, все та же была причина, в этом-то и беда! Но деньги — это деньги. И вдруг ее как будто осенила какая-то хорошая мысль. Она порывисто встала, опустила опять деньги глубоко вниз, на грудь и, застегнув с трудом кнопки на спине, ушла.

Она предпочла бы теперь иметь возможность сейчас же беспрепятственно вернуться домой, в санаторию, но вдруг вынырнул перед ней Даниэль и увидел ее; у него в руках веревка и передник — один из передников Марты — повидимому, он собирался носить домой сено из маленького сарая; да, и он кланяется уже издали, и фрекен должна поговорить с ним. Даниэль сейчас же узнал ее и выразил радость, что видит ее.

Он так давно ее не видел, говорит он, он думал, что она уехала.

— Нет.

— Так, так. Ну, а граф что? Где граф?

— Граф уехал. Может быть, он вернется, но сейчас стало как раз слишком холодно здесь для его больных легких.

— Понятно, — говорит сочувствующе Даниэль. И теперь, значит, она гуляет совсем одна! Но наверное это будет недолго.

Она, молча, закинула руку за спину, расстегнула опять несколько кнопок; когда она извлекла пакет с деньгами, глаза Даниэля широко и недоверчиво раскрылись — она достала у него на глазах бумажку в десять крон и подала ее ему со словами:

— Это вам; граф просил меня передать вам это. Так удачно, что я вас встретила.

— Нет, нет, нет, — сказал Даниэль, отступая, — может ли это быть? От графа?

— От графа. О, он обо всех подумал!

И они с увлечением заговорили оба о графе — это замечательный человек, дня не проходит, чтобы Марта не вспомнила его. Это прямо жалость, что такой человек хворает.

Фрекен сказала:

— Не можете ли вы мне застегнуть лиф на спине, мне не достать.

Он бросил веревку и передник на траву и ответил:

— Уж не знаю, смогу ли — такое тонкое дело.

Дело пошло, она почувствовала у себя на спине его руки и услышала, что кнопки застегиваются. Да, дело шло; она заметила, что он искренне боится коснуться ее слишком грубо.

Они пошли дальше по тропинке к сенному сарайчику. Фрекен д'Эспар заглянула туда, у нее были при этом, конечно, свои мысли. Много раз проводила она здесь хорошие минуты со своим другом, он целовал, обнимал ее тут. О, они оба, конечно, боялись последствий, и всегда боялись их. Нет, это был не спорт и не состязание, это был голос крови, неизбежная глупость, безумие, существующее с тех пор, как стоит мир; может быть, и что-то яркое, может быть, любовь, много, много могло тут быть всего вместе.

— До свидания, — сказала фрекен, и покинула Даниэля с его сеном.

Вернувшись в санаторию, она уложила свои вещи, собрала свои французские романы, сложила их на дно сундука и заперла, потребовала счет и уплатила за него несколько бумажек, вынутых ею для этой цели. Она проявила при этом достаточную щедрость, и когда счет за один день оказался меньше обычного, то отослала его для исправления; она также щедро раздала чаевые. Могущественной таинственной поддержкой было сознание, что у тебя на груди пакет с деньгами.

Пришел доктор. Если он и понял из ее внезапного отъезда несколько больше, чем нужно, он был на этот раз достаточно умен, чтобы притвориться не знающим — нет, в конце концов, наверное, ничего доктор Ойен и не понял. — И ты, Брутиха! — сказал он, шутливо, и, по той или иной причине довольный этим своим словечком, сам засмеялся ему. В общем, его не удивляет, что она уезжает, в горах начало становиться холодно- он сам с удовольствием уехал бы. Не забыла ли она чего-нибудь, ту или другую книгу?

Ничего: если и забыла, она скоро вернется, ей надо только не надолго в Христианию, она и сундук здесь оставляет.

Неожиданная радость для доктора.

— Вот это хорошо, фрекен, сердечно буду рад вашему возвращению! Вы нам вдвойне дороги, как один из самых верных, один из самых первых наших гостей.

Пришла заведующая. Те же любезности, та же вежливость.

Выходя из дома санатории со своим маленьким чемоданчиком в руках, фрекен д'Эспар прошла через гостиную. Это было сделано преднамеренно. Она очень хорошо знала, что другие дамы, жившие в санатории, не любили ее и хотела показать им, как и прежде, свое к ним равнодушие. Они не должны думать о ней ничего дурного, пусть смотрят, пожалуйста! Разве величайшая дерзость не была величайшей осторожностью! Она прошла через гостиную, как будто бы была процессией, проходящей между двумя рядами зрителей, и еще слегка почесала мизинцем в ухе. Никто не мог быть более дерзким, чем она.

В поезде никто не знал ее.

В первый же день по прибытии своем в Христианию она встретилась с мужчинами из своей прежней конторы. Встречали ее любезно, пригласили посетить известные ей холостые собрания, на которых она бывала раньше. Да, спасибо, она придет, но только ей надо побывать в городе.

Она нарочно устроила так, что встретилась с лесопромышленником Бертельсеном. Этот господин никогда не посмотрел на нее косо в санатории, наоборот, показывал, что ценит и уважает ее. И как-раз в веселую минуту легкого опьянения слегка пожал ей под столом ногу.

Она спросила его о фрекен Эллингсен.

Да, он видится с ней довольно часто, она себя хорошо чувствует. Он спросил в свою очередь о господине Флеминге. А не зайти ли им лучше в кафе, чем стоять тут посреди улицы?

Да, спасибо, если он протелефонирует фрекен Эллингсен и пригласит и ее.

Он пообещал это, и они пошли в кафе, спросили себе поесть и выпить. Бертельсен рассказал про фру Рубен, что она очень похудела, могла ходить теперь; она ведь помнит фру Рубен? Ну, теперь ее не узнать; от горя ли это из-за смерти мужа, или по какой-либо другой причине.

— А помните вы миледи, англичанку, жену министра? Вранье ведь это все, я недавно узнал из Швеции, она опасная мошенница. Но послушайте, фрекен, не взять ли нам автомобиль и не проехать ли ко мне? Там уютнее будет посидеть и поболтать.

— Да, хорошо, если вы протелефонируете фрекен Эллингсен, чтобы она пришла.

— Фрекен Эллингсен — да — нет, она дежурная, ей нельзя освободиться.

Тут вдруг фрекен д'Эспар оскорбилась. Она вовсе не влюблена в фрекен Эллингсен, но ее лицо вдруг совершенно побелело от гнева, что Бертельсен одурачил ее. О, она стала такая раздражительная, нужно было немного или даже ничего, чтобы вывести ее из равновесия, она была в каком-то необычном душевном настроении. Что в этом такого, разве фрекен д'Эспар не понимает, что он предлагает? Она не школьница. Но к тому она всего менее расположена, что он предлагает, она готова была бы плюнуть на прогулку с ним в автомобиле. Конечно, она сейчас же стала мягче и поблагодарила его за приглашение, но, выйдя из кафе, они расстались и пошли каждый своей дорогой.

После обеда она зашла к фрекен Эллингсен и нашла ее не изменившейся, полной романтики, разбойничьих рассказов и поэзии; голова ее была набита дюжиной занимательнейших рассказов, которые она собиралась писать, даже уже и писала. Из этого несомненно должно было выйти что-то, это все говорили. Скучно было только то, что она была связана обетом молчания, своей присягой.

Фрекен д'Эспар хотелось спросит эту особу, как осведомленную в области телеграфных сообщений, об одном беглеце, одном больном аристократе, но она не решилась. Слава Богу, он наверное, ведь еще не арестован, может быть, он уехал по одной из океанских линий в Австралию, в Южную Америку.

Не поедет ли с ней фрекен Эллингсен сегодня вечером к шефу конторы в его холостую квартирку?

— Спасибо, да. А, может, и Бертельсену приехать туда?

— Бертельсен — н-да… — хорошо, надо, чтобы они позвонили ему.

Фрекен д'Эспар зашла за ней вечером, и они поехали на холостяцкую квартиру. Но весело там не было. Собравшиеся старые товарищи были точь-вточь такие же, как и раньше, но фрекен д'Эспар изменилась. Господи Боже мой, что ей за интерес слушать о том, как идут дела в конторе, и о том, что, сам управляющий ухаживает за новой машинисткой!

— Говорит она по-французски? — спросила фрекен д'Эспар.

— Как сказать, говорит — говорить можно по-разному. Не так, конечно, бегло, как вы, но все-таки.

Фрекен д'Эспар улыбнулась, но в сущности все это было ей совершенно безразлично.

— Она приглашена в контору по фотографии, — сказал один из присутствующих.

И это тоже ей было безразлично.

— Ей уж и жалованье прибавили.

Все равно, все равно. У фрекен д'Эспар другое было в голове. То был инстинкт самосохранения, и тут надо было не щадить себя. Посмотреть вот на фрекен Эллингсен, как она себя прекрасно чувствует; но она не в таком положении, что над ней каплет, что она не должна терять ни минуты в борьбе за существование. Вот, сидит она себе, крупная и красивая — очень представительная особа, но она ничего с собой не делает, потому что ничто ее к этому не принуждает. Мужчины начинают восхищаться всем ее существом; глаза ее, поставленные слегка вкось, придают что-то своеобразное ее взгляду; у нее очаровательный большой рот, чудесные каштановые волосы — и тем не менее она не пользуется ничем этим, она ни в чем не принимает участия, она не живет. Она стала просто механизмом: заведи ее, и она будет рассказывать и сочинять, спустит с привязи пленную свою фантазию и даст ей полную свободу, пока она сама собой не остановится. Но ведь у нее глаза блестели и щеки розовели, когда она рассказывала свои бредни и поэтические измышления? Совершенно верно, механизм нагревался, работая. Потом в ней начинало что-то дребезжать, и она останавливалась. Потом начинались слезы.

«Треска сушеная» — подумала фрекен д'Эспар, и сказала:

— Ваше здоровье, фрекен Эллингсен.

— Благодарю, ваше также!

Фрекен д'Эспар поглощена своим и делит свое внимание между товарищами, рассматривая их. Они все более или менее плешивы, утомлены от постоянного стоянья и писанья за конторками, отцветшие в этом бесцельном ремесле: шеф конторы всех хуже — стареющий господин, он сам подсмеивается над своим голым черепом, проводит по нем ладонью и, указывая на него, говорит:

— Семейный недостаток!

Жизнерадостный господин, с перстнем с печатью на указательном пальце, он слывет среди кутил за независимого бонвивана и прожигателя жизни, не сданного еще в архив. При этом его домашняя обстановка соответствует его положению, две комнаты с портьерой посредине. Но для фрекен д'Эспар он не тот мужчина, который ей нужен; он слишком неоснователен и легкомыслен, без почвы под ногами, он ей не годится.

— Мы не позвоним по телефону? — шепчет фрекен Эллингсен.

— Позвоним? Ах, да, Бертельсену, — ну, да.

Но фрекен д'Эспар занята своим, все остальное может потерпеть. Она сосредотачивает свое внимание на одном из служащих конторы, одном из самых молодых, человеке самой обыкновенной внешности, совсем еще не облысевшем. Он происхождением из деревни, крестьянский сын, служит в деле седьмой год; жалованье у него теперь вполне достаточное, но ему не удается ничего откладывать. Фрекен д'Эспар знает, что он занимается понемногу посторонними спекуляциями и смышлен в достижении своих целей, крестьянин до мозга костей. Он благодарен, что шеф и его пригласил сегодня на вечер, пьет с осторожностью и держит себя все время почтительно.

Время идет. Бутерброды, водка, пиво, болтовня и содовая вода с коньяком, трубки и папиросы — нет, при других условиях это не раздражало бы фрекен д'Эспар, но теперь у нее было другое, о чем ей надо было думать. Когда подали кофе с монашеским ликером, она внесла в общество нотку оживления своим «кофе с avec».

Фрекен Эллингсен опять прошептала:

— Нельзя ли позвонить по телефону?

— По телефону? Да, да. Только я не знаю, знаком ли Бертельсен с этими господами.

Фрекен Эллингсен добавила, упав духом:

— Бертельсен не любит, чтобы я бывала где-нибудь без него.

Но, тут фрекен д'Эспар пришла ей на помощь и громко спросила:

— Можно нам пригласить по телефону Бертельсена?

— Бертельсена?

— Знаете, «Бертельсен и Сын». Так это сын.

— Да, его знают все, шеф его знает. Сделайте одолжение — телефон там, в той комнате.

Дамы ушли за портьеру и стали звонить. Бертельсена нет в конторе и нет дома, он где-нибудь в кафе. Фрекен Эллингсен становится все более и более огорченной.

— Пойдите вы туда назад и посидите там, — говорит тогда фрекен д'Эспар, — я уж найду его. — Она выпроваживает фрекен Эллингсен прочь из комнаты и зовет конторщика крестьянского сына: — Подите сюда, помогите мне. Вы всегда так хорошо управляетесь с телефоном, я помню.

Они телефонировали вдвоем в разные места в полутемной спальне, а когда дело было сделано, и Бертельсена нашли, фрекен д'Эспар занялась немного своим собственным делом и, обняв крестьянина стала гладить его по голове, по всем его сохранившимся кудрям. Черт возьми, он никогда бы этого не предположил — никак не ожидал.

Ну да, а она вот помнила о нем все время.

Он растерян и несколько испуган; что-то чуждое, кроющееся в этом переживании, вызывает в нем сдержанность, — он, разумеется, целует ее, но не без недоверия. «Что такое за притча — фрекен д'Эспар, за которой сам шеф приударял»…

— Послушайте, нам надо бы вернуться к другим, — говорит он.

Да, но вот он знает теперь, что она думала о нем, что она — сказать прямо — не могла забыть его. Что же он на это скажет?

Гм! Он ведь, никогда и не мечтал об этом, никогда. И он до такой степени совершенно не достоин ее, он такой незначительный человек — жалкий конторщик безо всякого будущего.

О, но у нее есть кое-что у самой. Больше она ничего не хочет говорить, но у нее есть деньги, наследство от ее французских родных, как бы Божий дар. Но, точно для того, чтобы оставить себе лазейку, она говорит под конец:

— Вы не должны были целовать меня, если вы меня не любите. Ух, как у меня голова кружится!

Когда они вошли опять в комнату к остальным, у крестьянского парня был несколько одурелый вид; фрекен д'Эспар лучше вышла из положения и поправила дело — может быть, потому что ей необходимо было это сделать — она прикрыла глаза рукой и воскликнула:

— Ой, как здесь светло! Ну, мы разыскали вам Бертельсена, фрекен, он сейчас приедет.

И Бертельсен пришел — бросил свою компанию, по его словам, и пришел. Он оживлен и болтлив, в голове у него минутами несколько шумно, он, должно быть, весь день сегодня провел, странствуя по кафе. Он моментально подсаживается к фрекен д'Эспар, пользуясь завязанным с нею в санатории знакомством. Граф ведь положительно не подходящий для нее человек, не тот, кого ей было нужно — человек на краю могилы; может быть, он даже вовсе и не граф, не дворянин.

— Может быть, он и не из досчатого дворянства, нет, — раздраженно отпарировала фрекен д'Эспар.

Лесопромышленник очень мило принял эту грубость и обезоружил ее.

Не следовало бы плевать на доски, на деньги, и на добрый свет. Он со своей стороны приходил, случалось, на помощь своим друзьям, у него есть ведь тоже — хотя самому и не годится говорить об этом — есть стипендиат в Париже, музыкант один.

— О, да, мы это знаем! — восклицает фрекен д'Эспар с раскаянием. — Это, действительно, такая великодушная щедрость!

— Ну, не будем преувеличивать, — остановил ее Бертельсен. — Вы придаете этому слишком большое значение.

— Вовсе нет! — И в своем стремлении быть опять доброй и милой, она еще усиливает сказанное: — Я знаю, что вы уже не в первый раз выступаете благотворителем.

Бертельсен с притворным изумлением обвел взором присутствующих и сказал:

— Она в бреду! А относительно вашего графа, фрекен д'Эспар, я отнюдь не хотел сказать ничего неблагоприятного, он был очень милый господин, мы с ним в карты играли и вино вместе пили, он несомненный джентльмен. Досадно только, что его песенка спета. Вы обручены с ним?

— Я? Нет. Что вы болтаете!

— Болтаю, ладно. Но вы можете сердиться и толковать это, как хотите — люблю-то вас я!

Все рассмеялись на это, приняв это совершенно не серьезно, только фрекен Эллингсен сидела мрачная, одинокая и нерадостная.

Бертельсен продолжал развязно и неустанно болтать — опять теперь о фру Рубен; он ее на днях встретил, наверное она прошла какой-нибудь курс лечения, так сильно изменилась она. Богатая барыня, колоссально богатая, и красивая тоже в своем роде, чудесные глаза — как миндалины.

— Слышали вы об адвокате Робертсене? Его ведь теперь зовут Рупрехтом — он обращался к королю с прошением, чтобы иметь право называться Рупрехтом. Вот дурак! Неужели я пойду к королю, чтобы меня звали Бертильон? Jamais!

Бертельсен пил все больше и больше; он был крепкий парень и много мог вынести, не сваливаясь от этого, но немножко шумел, как богатый человек, и был не из привлекательных. Фрекен д'Эспар, не стесняясь, пренебрегала его разговором и старалась перенести часть его внимания на фрекен Эллингсен, но на Бертельсена это не действовало. Он, между прочим, снял свой входной ключ с кольца и хотел в своем опьянении всучить его фрекен д'Эспар — он был совершенно невменяем.

— Я должна взять его? — спросила она.

— Пусть он будет у вас.

— Зачем же это? Нет, я вовсе не хочу. Шеф конторы пришел на помощь:

— Подождите-ка, дайте мне этот ключ. У господина Бертельсена наверное много всякого серебра дома.

— Ха-ха-ха! — рассмеялись все. Но фрекен Эллингсен, рослая и красивая, сидела и молчала. Как ей не стыдно, она все переносила и пребывала неизменной. Проходила в жизни, высоко подняв голову, не слышала и не видела, недоступная и нетронутая, скучная и красивая. Она наверное умела также вязать крючком и играть на фортепиано. Вся ее страстность ушла в литературу и сплетни по телеграфной линии, в мечты и фантазии. «Треска сушеная!» — подумала фрекен д'Эспар.

— Фрекен Эллингсен, еще раз — ваше здоровье! Вы такая молчаливая!

— И ваше также!

Бертельсен не унимается, упорно продолжает держаться подле фрекен д'Эспар, становится фамильярным и называет ее Жюли, — Шюли.

Фрекен д'Эспар отодвигается внезапно от стола и беспощадно говорит:

— Вы то и дело не туда ноги ставите, куда надо, господин Бертельсен!

Ничто не помогает, ничто его не трогает. Фрекен д'Эспар встает и говорит крестьянскому сыну, сохранившему все свои волосы:

— Поздно. Пойдемте, помогите мне вызвать по телефону автомобиль.

Крестьянин смотрит на шефа, своего начальника, и идет опять за портьеру.

Фрекен д'Эспар почти в истерике, она вся искрится от безнадежности и стремления выйти замуж. Она атакует его и спрашивает напрямик. Он сопротивляется ей — она мешает ему телефонировать, и ему приходится звонить снова. Собравшись несколько с духом, он говорит ей, что он же ведь ничто по сравнению с нею как по внешности, так и по всему остальному. В конце концов, она сама не захочет его, вот она увидит.

Она понимает, что не добьется толку, что ничто не действует, и спрашивает коротко:

— Вызвали вы автомобиль?

— Сейчас будет тут! — у него вдруг явилось желание разузнать поподробнее. — Я не знаю, что мне сказать, но во всяком случае это большое счастье, что вам достались эти деньги, это наследство. От души желаю вам удачи!

— Благодарю, — говорит она: — Вы мне, конечно, не верите, но вот троньте!

Она дает ему тронуть свою блузу на груди, и он восклицает:

— О! А вы так это и носите на себе? Вы сейчас же должны внести это на хранение, сейчас же это надо в банк. Сколько тут?

О, теперь настала минута — она не на все молчит, не все терпит. — Так сейчас и узнаете! — отвечает она. И вдруг точно что-то овладело ею, она прошипела ему в лицо: — Вы очень бы не прочь это узнать, да? Можете облизнуться! Что вы думаете, я стала бы целоваться с вами, если бы не была пьяна? Подите вы к черту!

Остановится ли она на этом? Она еще продолжает безумствовать, но так как она сообразительна и умна, то стремится теперь прикрыть свое поражение — она начинает точно читать, подавляет его громкой французской болтовней, которой он не понимает, говорит, разводит руками, он не может понять, в шутку это, или всерьез — но она говорит и говорит, не переставая, пока не откидывает портьеру и не возвращается к остальным.

Присутствующие удивленно смотрят на нее, и шеф шутливо говорит крестьянскому сыну:

— Отвечайте же ей, чего вы не отвечаете? Фрекен д'Эспар заявляет:

— Я к нему посваталась, но он не хочет меня. Едемте со мной, фрекен Эллингсен?

Она подходит к хозяину, шефу конторы, и благодарит его, прощается также с остальными, в том числе и с крестьянским сыном, протягивает ему руку и говорит:

— Благодарю за вечер! Так едем, фрекен Эллингсен?

— Да… я не знаю.

— Вы же видите, Бертельсен заснул.

— Да, но…

— Автомобиль гудит. Так большое спасибо всем за вечер!

Но внизу, в автомобиле она не могла больше держать себя в руках и расплакалась.

Приехав в гостиницу, она распорядилась, чтобы ее разбудили в определенный час, и легла в постель. Не было, конечно, и речи о том, чтобы заснуть, она изнемогала и терзалась от страха за будущее. Ее поездка в Христианию видимо останется бесплодной, она ничего не устроила, ничего не достигла; душа ее была истерзана, и снова она плакала.

В каком обществе она провела время! Очень может быть, что она несправедлива к крестьянскому сыну с кудрями, но у нее получилось впечатление, что он проявил свинское отношение, что он хотел бы получить ее деньги, что он хотел знать, сколько она может предложить ему. Прекрасно. Ну, а потом, когда появится ребенок, а деньги будут вложены в то или другое предприятие — что тогда? Не выкажет ли он себя с другой стороны?

Она была очень несчастна, плакала и скрюченными, как птичьи когти, пальцами впивалась в одеяло; она перебирала одного за другим ряд своих знакомых мужчин, не останавливаясь ни на одном из них.

Она могла бы выйти замуж за господина Флеминга — конечно, но тогда она была бы замешана в его дела, а он явно хотел уберечь ее от той судьбы, которой она могла избежать. О, но если бы он только знал, от чего он уберег ее! Ко всему остальному присоединилось еще то, что ее наружность пострадала; она вскочила с постели и стала смотреться в зеркало, увидела, что подурнела в последние дни, что лицо ее посерело и обрюзгло. Лучше как можно скорее уехать прочь отсюда. Здесь нет даже и леса, нет верного местечка, чтобы спрятать ее деньги, здесь кишат люди, которые сейчас уже увидят ее, когда она пойдет зарывать их.

Утром, после почти бессонной ночи, она с некоторым чувством облегчения села опять в поезд. Она действовала безо всякой обдуманности, ее поездка была без плана, она хотела только прочь из Христиании и думала, что, может быть, лучше всего будет поехать опять в санаторию Торахус. Почему? Для чего? Бог знает! Во всяком случае там был лес. Она руководилась своим безволием, разумом, существующим в природе, скрытой мудростью.

Она вышла из поезда отнюдь не в таком настроении, чтобы торжествовать над кем-либо, она ведь вернулась из своей поездки, ничего не сделав. Снова жившим в санатории дамам был предоставлен полный простор. Вообще за эти немногие дни их стало меньше; то, чего она раньше не замечала, поразило ее теперь: в санатории было теперь мало пансионеров, и она начинала производить впечатление пустыни. Появился свежевыпавший снег и холод тут наверху, не было жизни, ни лыжников, ни одного ребенка. Кое-где на тропинках виднелись следы людей, побывавших около того или другого столба, чтобы прочесть бюллетень о погоде или какое-нибудь новое объявление.

Она заняла опять свою прежнюю комнату и вынула свои дешевые французские книги в желтой обложке, свои вещи — былую свою гордость — теперь все это стало ей безразличнее, не оживляло ее, не помогало ей.

И потекли дни и ночи все в той же муке.