"Последняя глава" - читать интересную книгу автора (Гамсун Кнут)


ГЛАВА X

Самоубийца получил большую посылку — то Антон Мосс вернул ему ульстер. Тут же было получено и письмо, в котором было сказано, что смело можно пользоваться ульстером: он был дезинфицирован. Большое спасибо за одолжение.

Письмо это, конечно, писал не лично Мосс, но он, несомненно, диктовал его, можно было узнать его выражения; письмо было замечательное, насмешливое, в нем советовалось Самоубийце или вторично жениться, или стал миссионером.

— Он с ума сошел, — сказал Самоубийца.

Глубоко оскорблен был Самоубийца сарказмами своего старого приятеля; они вызвали с его стороны точь-в-точь такие же выражения и возражения, как в то время, когда они вечно спорили друг с другом.

Он пристал к фрекен д'Эспар и просил ее выслушать, как он ответит по пунктам на это бесстыжее письмо. Это не шутка, что получит в ответ этот слепец, этот труп, и она на самом деле напишет это, сказал Самоубийца, буквально так и напишет, сказал он, это он сделает, ей-богу, сделает, пошлет этому псу письмо, какого он заслуживает, не даст он ему последнего слова. Фрекен д'Эспар умоляла его, чтобы он по возможности, смягчил то или другое выражение; но тот и слушать не хотел и находил для этого слепого козла, для этой бубонной чумы все новые, меткие эпитеты и при этом горько смеялся. Действительно, Самоубийца дня два сидел и писал, и, когда наконец закончил прекрасный черновик, чувство оскорбления было еще так сильно в нем, что он с досады опять ушел в горы. Кажется, больше всего задела его фраза о том, что он должен «вторично жениться». «Откуда знает этот неотесанный болван, женат я, или нет?» — кричал он. — «Ведь я ни слова не говорил ему об этом!»

— Не прогуляетесь ли вы немножко, фрекен? Если вы ничего не имеете против, я провожу вас, мне нужно взобраться на «Вышку».

Фрекен как раз нужно было пройти к Даниэлю, который удил там рыбу. На несколько дней она прекратила было свои посещения, чтобы не являться к нему слишком часто; но так как дамы в санатории стали еще более избегать ее, ей пришлось опять странствовать по льду.

О, эти бессовестные дамы! Как-то случилось у них работа, какое-то вышивание разноцветными шелками по зеленому сукну. Фрекен д'Эспар увидела это нечаянно в комнате у одной из дам: там стояла горничная и при открытой двери раскладывала весь материал и восхищалась им. Острые глаза фрекен д'Эспар одним взглядом охватили все: все было разложено на скатерти, а дама, которая записывала, отмечала: столько-то за зеленое сукно, столько-то за шелк, за сатин на подкладку, за бахрому. Вот почему они в последнее время сидели поочереди в комнатах друг у друга и шили, и пили по этому случаю кофе, и читали вслух, только и слышалось: ж… ж… ж…

И здесь фрекен д'Эспар была женщиной, у которой такие мелочи могли вызвать только улыбку: так вот то большое удовольствие, в котором дамы не позволяли ей принимать участие, не потому, что фрекен д'Эспар не умела вышивать, она, правда, иголки в руках держать не умела, этому она, действительно не училась, она училась другому: уменью писать на машинке, французскому, она была умственно развита. Но в этих условиях, в этом набранном с бору да с сосенки обществе, у нее не было применения для ее талантов; здесь женское рукоделие выше ценилось, чем она привыкла, — она была современная женщина.

С отъездом адвоката у фрекен д'Эспар только и осталось, что развлекаться в обществе Даниэля, и в это время оно больше всего интересовало ее. Что же из этого вышло? Куда идти? Ни прямого вопроса, ни ответа, никакого решения. Хотела она выйти замуж за него? Почем она знала? — Конечно, таково было ее намерение, что же другое связывало их? Она не была совершенно равнодушна к нему, со временем она могла и полюбить его, у него были привлекательные черты характера, и он был недурен собою. И, кроме того, разве у нее был какой-нибудь выбор? Для нее хорош был и владелец сэтера!

Фрекен миновала первое озеро, где, как раз работали мужчины из санатории и рабочие из села: они убирали снег и складывали его огромным кольцом вокруг всего озера — устраивали каток. Рабочие были, впрочем, немного невоспитанны; то была большей частью молодежь; они, пока она шла мимо, шушукаясь и, посмеиваясь, продолжали свою работу. Это было не особенно приятно, но когда она пришла к Даниэлю, она была спасена: он все тот же, все тот же защитник. Когда он услыхал про нахальство сельских парней, он моментально хотел бросить рыбную ловлю и побежать к ним.

— Это все канальи, сбежавшиеся в село, — сказал он, — я их хорошенько обругаю. Значит, ты не хочешь, чтобы я поговорил с ними? Ну, хорошо. Я попрошу Гельмера, чтобы он это сделал.

— Гельмер? Кто это?

Гельмер все время его детства был его соседом, милейший парень, лучший друг его. Посмеиваясь, рассказал Даниэль, как тот однажды удержал его от того, чтобы поджечь дом: да, да, это было года два тому назад, когда его так постыдно надули и она вышла замуж за другого, за писаря ленсмана. Тогда у него помутилось в голове, он хотел сделать что-нибудь в отместку, спалить ее. И, если бы тогда не было Гельмера, то бог знает, что случилось бы.

— Неужели ты мог бы сделать это? — спросила фрекен.

— Да, — сказал Даниэль. Может быть, то было больше хвастовство, но он сказал: «да». И спросил: — Вспомни-ка, что она сделала, чего она меня дурачила? Разве у нас не было бы такой судьбы, как у нее? Но теперь мне все равно, — сказал Даниэль, кивнув головою, — мне до нее дела» больше нет.

Об этом был у них целый разговор, он развивал эту тему в наполовину насмешливых, наполовину серьезных выражениях, и фрекен поняла, таким образом, словно в его словах был двойной смысл, что отныне он думал только о ней, и больше ни о ком. Хорошо. Она вдруг, ни с того, ни с сего спросила его, чтобы он сделал, если бы она упала в прорубь. Он сейчас же бросил рыболовную снасть, схватил ее на руки и унес, крепко целуя, от проруби. Да, он действительно был настоящий мужчина, она спокойно отдыхала на его груди, широкой, как дверь.

— Но, Даниэль, — полужалобно, полушутливо сказала она, — если ты немножко любишь меня, ты, пожалуй, посватаешься теперь ко мне?

— Что?..

Когда она заметила его удивление, она быстро переменила тактику, боясь, что все испортила.

— Ха-ха-ха, — рассмеялась она, — я только так сказала. Господи, боже! неужели ты думал, что это серьезно? Это было так, en Pair. Да ведь ты не понимаешь по-французски. Как это выразить?

— Ну, а если бы я захотел, если бы я посватался, — спросил Даниэль, — что бы ты ответила на это?

— Это… зависит… Не знаю.

— Значит, и так, и этак? Фрекен ответила:

— Я хотела сказать, что нам обоим следует подумать об этом.

Молчание.

— Я никак не думал, чтобы ты желала этого, — кротко сказал Даниэль.™ И сейчас еще этому не верю.

— Почему же нет? Не вычеркнешь того, что было между нами.

Тут только он стал серьезен и спросил:

— Что это значит? Ты значит, хочешь выйти за меня замуж? Но ведь ты же не хочешь этого?

Молчание.

— Ну, вот видишь, — сказал он и, смущенно смеясь, покачал головою. Тогда она призналась: — Да, я хочу выйти за тебя. Знаешь ли, теперь мы ничего другого сделать не можем. Я хочу за тебя. И ты тоже должен чтонибудь сделать, ты должен жениться на мне, ты действительно должен это сделать.

В сущности он, казалось, и не помышлял об этом, не думал об этой возможности, и вот она перед ним. Им снова овладела веселая болтливость, он, как в другие разы, смутился и стал болтать глупости: она опять стала для него самой великолепной, самой недосягаемой дамой. Он никак не ожидал ничего подобного, не мог даже вообразить этого, это было уж слишком…

— Тс, — сказала она. — Я для тебя ничто, я даже не умею коров доить.

— Я буду это делать.

— Но и я могу быть при этом, я буду давать скотине сено.

— Нет, и это я буду делать. Боже тебя сохрани! Разве ты будешь у меня работницей?

— О, тебе опротивеет, наконец, если я буду у тебя для красы.

— Ну, а Марта на что? Зимой я не прикасаюсь ни к какой работе в усадьбе — все это дело Марты. Впрочем, я вот что спрошу у тебя: хорошенько ли подумала ты об этом?

Ты это всерьез?

Она снова объяснила ему, что им делать больше нечего.

Он уткнулся подбородком в грудь, подумал, улыбнулся, и, подавленный, покачал головою. «Да, если это состоится, то хорошенько удивятся они там, в селе», — начал он, — Елена и другие». Больше всего, казалось, занимало его торжество над селом. А теперь, не довольствуясь тем, что он говорил уже об Елене, он снова начал в напыщенных и витиеватых выражениях: он тоже был сын усадьбовладельца, происхождение его такое же хорошее, как и ее — а теперь счастливого ей пути! Разве они не льнули друг другу с младенчества? Он смотрел на это совершенно, как на брак и на законную любовь. Было достаточно поцелуев и всяких нежностей с его стороны, одного не мог он перенести, что она вышла за другого. И, если бы Даниэль поступил тогда посвоему, он спалил бы ее, убил бы ее до смерти. Да. Пепла от нее не осталось бы. Не-ет.

— Тс, — сказала фрекен, умеряя его горячность, — теперь мы должны думать только о самих себе.

— Но разве это не будет новость для всех, такая новость, которая поразит всех, как величайшее чудо? Даниэль засмеялся и потряс в воздухе кулаком.

Фрекен не всегда одинаково хорошо понимала его, он казался ей легкомысленным и ветреным, но в то же время он был смелый человек, с сильной волей и усердно работал, словом, смесь дурного и хорошего, как и все люди. Когда он предложил закончить на сегодня рыбную ловлю, отнести ее на руках домой, на сэтер, и уже заодно оставить ее там, тут же он был ей совсем по сердцу.

— Мы не должны с ума сходить, — предостерегла она его, — но кое-что есть в том, что ты говоришь.

Он пристроит ей комнату, — убедительно говорил он, — вся комната будет ее, он и Марта и ногой туда не ступят, она будет есть сметану и мясо, и картошку, и яйца…

Когда она шла домой, в санаторию, ей опять стало казаться, что все сошло хорошо, и, если она не была сверхъестественно счастлива, то была довольна, в ровном настроении; она имела опору, она взяла верх.

Когда она уходила, он закричал ей:

— Послушай-ка, ты, там, фрекен, что я хотел сказать, дай-ка спросить тебя об одной только вещи: ты действительно имеешь серьезное намерение?

Уже, вероятно, в третий раз задавал он ей этот вопрос и получал в ответ ее уверения. Да и что могла она ответить? Она была достаточно благоразумна и видела преимущество переселения на горное пастбище Торахус; до сих пор у нее не было ничего определенного, и она поблекла уже; молодой человек предлагал ей дом и семейную жизнь, какие имел, это было пока все, на что она могла рассчитывать. Но, конечно, главным образом пошла она на это за неимением ничего лучшего.

Наступило рождество, и в рождественский вечер все гости санатории собрались вместе. Так как не было детей, то не было и елки, и в этом случайном обществе были исключены и рождественские подарки. Мужчины, однако, сложились и купили экономке брошку: она ыла хорошенькая, с цветной эмалью и с золоченым ободком. К концу ужина встал врач и сказал речь: он поблагодарил от имени экономки за ценное украшение, прикрепленное на ее груди кавалерами — женатыми и неженатыми поклонниками, а, может быть, и женихами. Затем доктор от своего уже имени стал благодарить дам за такой неожиданный и великолепный подарок, что у него слов не хватало для выражения. Он был действительно тронут и некоторое время не мог продолжать, глаза его увлажнились. Такое необыкновенное доказательство дружеского расположения к нему со стороны прекрасных дам не может не наполнить его гордостью и благодарностью, а с другой стороны оно, конечно, должно вызвать черную зависть у всех сидящих здесь мужчин. Этот дар с бесконечным прилежанием, художественно и со вкусом выполненный прелестными ручками, озарил светом его существование; то была бесподобная скатерть, превратившая его стол в алтарь и его комнату — в святилище. «Мое переполненное сердце благодарит вас, милостивые государыни». Затем он говорил о рождестве и о всех остальных пансионерах, у которых нашлись мужество и здравый смысл, чтобы провести зиму в горах.

— Да послужит это на пользу и на радость вам всем! Итак, скатерть переселилась, доктор стал ее собственником.

Фрекен д'Эспар улыбалась, сидя на своем месте; она могла обойтись и без трогательной благодарности доктора за этот дар. Во всем этом ей чудилось что-то неискреннее; пансионеры в общем ценили доктора Эйена вовсе не так высоко, — он был мил и оживлен, и доброжелателен, но не пользовался слишком большим уважением; то, наверно, придумали вдовы пасторов, у которых рождество было на уме, и вот им захотелось сделать рождественский подарок хотя бы доктору. Удивительно, что это обрадовало и тронуло его; правда, когда он благодарил за поднесение ему скатерти-алтаря для его святилища, глаза у него были влажны.

После ужина роздана была почта; иллюстрированные открытки наводнили стол; было также несколько нумеров рождественских журналов и одна единственная книга. Среди посланий была свернутая в трубку бандероль с наклеенными на нее французскими марками, со штемпелем Парижа. То был подарок санатории «Торахус-Марш», сочиненный пианистом и стипендиатом Сельмером Эйдо. Великолепно! Молодой артист не забыл Торахуса среди блеска мировой столицы. К роялю подвели учительницу музыки, чтобы она сыграла марш; но скоро она вынуждена была прекратить игру и попросить о разрешении сперва немного разучить его. Зато она сыграла два рождественских псалма, спетых всем обществом. Так как после этого всех обнесли кофе, печеньем, вином и сластями, то становилось все больше и больше похоже на настоящий рождественский вечер; доктор опять сказал речь, на этот раз в честь семейных очагов в стране, светящихся окон в хижинах и домах, веселых детских глаз, в честь матерей — матерей, милостивые государыни и государи, которые в милое рождественское время работают с утра до вечера, а, может быть, иногда и с вечера до бела дня.

— За процветание семейных очагов и матерей!

По случаю того, что были задеты такие нежные струны, было, конечно, выпито, и матери кивали головами и благодарили.

А час спустя рождество и рождественский вечер были закончены; доктор строжайше настаивал на том, чтобы нервные пациенты вовремя ложились в постель, а остальные, ночные гуляки, чтобы вели себя, согласно объявлению, висевшему в коридоре. Поэтому Самоубийца, инспектор и какой-то купчик собирались перейти во флигелек, чтобы перекинуться в картишки.

Когда Самоубийца проходил мимо, фрекен д'Эспар сказала ему:

— Веселого рождества, господин Магнус!

Это было, конечно, только брошенное мимоходом слово, но Самоубийца ответил коротко:

— Почему сказали вы это?

Она, очевидно, не попала в точку и попыталась дальше:

— Вы получили много рождественских карточек? — А вы, фрекен, много получили?

— Нет. Две только.

— От кого мог бы я получить поздравления? — спросил Самоубийца. — Я никого не знаю.

— В таком случае, извините. Самоубийце стало совестно.

— Что вы, дорогая… Впрочем, об этом мы можем после потолковать. Идите вперед, — сказал он своим партнерам, — я сейчас приду. — Нет, я не получил ни одной карточки, да и не ожидал. Это, впрочем, чепуха. Я жалею только о том, что сам послал дурацкий привет, глупее этого я ничего выдумать не мог и, подумайте, кому? — Моссу, этому противному животному Моссу.

— Моссу?

— Это удивляет вас? Но разве он не послал мне пальто и вместе с ним наглое письмо?

— И вы послали ответ на письмо?

— Нет, я послал карточку. Я купил ее внизу, в местечке. Там могло быть изображение потухающего пламени, или человека с длинным носом, это было бы кстати; но, подумайте, какая смешная штука! Там была изображена белка. Я не выбирал карточку, я взял первую из предложенных мне. Подумайте, белка, такая бессмыслица! Вы знаете, как сидит белка, распустивши хвост вдоль спины? Она сидит, как в чашке. Если бы я послал ему красный, размалеванный дом в снегу, или младенца Иисуса, было бы все равно. Белка! Слыхали ли вы о чем-нибудь более безобидном?

— А не приходило вам в голову, что он будет раздумывать над этой белкой? — сказала фрекен. — И время у него пройдет? Ведь он слеп и заброшен.

— Что? Вы уже решили, что он над этим голову будет себе ломать? Это не беда, может быть, ему и нужна какая-нибудь забота для его дурацкой головы. Белка, скажет он, что Магнус хотел этим сказать? Послушайте, фрекен, не накинуть ли нам пальто и не прогуляться ли нам немного при лунном свете.

— Но ведь вас ждут во флигеле.

— Нет, они позовут почтальона и скотника. И они вышли при свете луны.

— Чем больше я думаю об этом, тем более понимаю, что достаточно с него белки, — сказал Самоубийца. — Благодарю вас, фрекен, вы мне показали это, вы сейчас заметили, что в этом было что-то злостное. Он ведь спросит когонибудь, у кого глаза во лбу, что изображено на карточке. Белка, скажут они. Тут у него в голове будут полный хаос и непонимание, я отсюда вижу его лицо…

Самоубийца продолжал болтать. Фрекен заметила:

— Он и без того окружен густым мраком. Хорошо, что вы не послали того письма.

— А кто сказал, что я не пошлю своего ответа? — резко спросил Самоубийца. — Он получит его, я напишу. Так, значит, я не должен послать его? А не скажете ли вы мне, почему последнее слово должно быть за ним?

Они пошли дальше при лунном свете; погода была ясная, и они могли гулять. Фрекен напомнила было раза два, что пора спать, но Самоубийца отвечал, что он не считает полночь или два часа поздним временем; иногда и четыре и пять часов не поздно для него, он стал снова спать все хуже и хуже.

В общем нельзя было сказать, чтобы ожесточенность Самоубийцы продолжалась по-прежнему; нет, он был очень признателен за то, что фрекен гуляла с ним и некоторое время коротала с ним жизнь; тем ближе приблизится он к смерти. Он занимал ее грустными размышлениями о существовании; для него была потеря времени — гулять здесь; он, по его словам, достиг северной стороны жизни; сердце его не пляшет, о, нет, даже платье его дольше не выдержит. Вдруг он повернулся к фрекен и немного непонятно спросил ее:

— А вы?

— То есть как это?

— Вам не кажется, что вы теряете здесь время?

— Да, возможно. Впрочем, после рождества я переезжаю отсюда.

— Возможно ли?.. После рождества, теперь! — вырвалось у него.

Словно ему предстояло остаться одному, так близко принял он это к сердцу. И Самоубийца, который со времени отъезда Мосса совсем отвык разговаривать и рассуждать, вдруг вспыхнул и стал болтлив.

— Это неожиданная, неприятная новость. Вы далеко уезжаете? Меня это, конечно, не касается, но разве вы уверены, что в другом месте будет лучше? В этом я не уверен, а потому остаюсь здесь. Разве, в сущности, всюду, где находятся люди, не то же самое? Я так думаю. Взгляните-ка на луну, нам она кажется красивой, а между тем она так бесполезна и так глупа, стоит и уничтожается. То же самое происходит со всеми нами: мы умираем, где бы мы ни ползали и где бы ни двигались. Но для вас в эту ночь родился спаситель. Я говорю это не для того, чтобы говорить громкие фразы, возможно и есть кое что в этом, то есть в истории о спасителе, следовательно, и о спасении — спасении от существования, которое мы получили, но которого не приняли, спасении от навязанной нам, без малейшего желания с нашей стороны, жизни. О, боже, как все это таинственно! Но, я говорю не потому, что это совершенно невероятно, многие верят именно, что это абсурд. Здесь нас с веревкой на шее влекут к погибели, и мы идем охотно. Мы слышим о мудром плане существования, но видеть его, понять — этого нет. Не знаю, право, что правильнее, большинство ведь люди серьезные и жизнью не шутят. Но так вот мы идем и так странствуем. Нас ведут без остановки; то, чего возраст и время не уничтожают в нас, то они, во всяком случае, переделывают до неузнаваемости. Когда мы, таким образом, пространствуем некоторое время, мы странствуем еще немного, затем еще один день, затем ночь, и, наконец, чуть забрезжит утро следующего дня, час наш пробил, и нас убивают, серьезно и добродушно убивают. Вот роман жизни, в котором смерть является последней главой. Все вместе это так таинственно. Итак, в сущности мы были только миной, ожидавшей искры, и после взрыва мы летим тихохонько, потише самой тишины — мы умерли. Мы, конечно, пока еще время, пытаемся сопротивляться, чтобы избежать этого, мы ездим туда, сюда; приезжаем в санаторию, но это место, кажется, действительно, какое-то роковое, дом смерти, где люди один за другим изнемогают, после чего их кладут в гроб.

— То мы бежим, как делаете вы, фрекен, и попадаем в другое место, как будто это может принести какую-нибудь пользу. Нам вдогонку посылаются приказы об аресте, и нас задерживают: мы состоим в списках, мы можем переменить гарнизон, но не полководца. Но, боже, как мы сопротивляемся! Когда смерть входит через дверь, мы подымаемся на цыпочки и шипим на нее, а когда она берет нас в объятия, мы, как один, отбиваемся от нее. Конечно, через короткое время мы лежим побежденные с синяками тут и там. Затем нас закапывают в землю. Почему это делается? Да для того, чтобы остающимся здоровее было умирать. А у нас у самих черви в глазах копошатся, и мы слишком мертвы, чтобы сбросить их. Разве все это не так? И то еще половина только. Мы рассматривали смерть, как Она поступает, когда просто разгуливает и срывает то тут, то там жертвы; но этим она не всегда удовлетворяется: когда война, землетрясение, эпидемия, вот тогда она выступает величаво, всегда с повернутым вниз большим пальцем; смерть всегда бродит среди нас.

Из городка донесся до них звук, колокольный звон; верно, молодой и рьяный священник придумал для своих прихожан это набожное развлечение. То были отдаленные звуки, некоторые совсем пропадали; но когда ветер доносил их, то слышалось несколько сильных ударов один за другим. Выходило очень красиво и необычно, то была рождественская ночь и служба, во всей своей простоте и бедности.

Самоубийца пошел вперед, казалось, что он был тронут, но ведь он может это скрыть, может сделать вид, будто ничего не было. То был желанный перерыв для фрекен, она вздрогнула и сказала:

— Подумайте, уже двенадцать часов. Пойдем домой. Ни в каком случае не желал Самоубийца показать, что он тронут, об этом и речи не могло быть, он мог болтать еще, сколько угодно; но тон, во всяком случае, был совсем другой, когда он продолжал:

— Не в том дело, смерть ведь тоже не безумная, не всегда проливается кровь и не всегда нас пожирают, но нельзя сказать, чтобы мы оставались неприкосновенны, только немного синяков от ее прикосновения — чего еще требовать! Но смерть является большим номером, главным образом, среди богатых и сильных мира сего; бедняки гораздо менее против нее, частенько зовут они ее: приди, смерть, явись, последняя глава!

— Да, — сказала фрекен, — да, это так. Спокойной ночи, господин Магнус!

— Да, вы хотите домой. Простите, фрекен, — бормотал он, стоя у двери, — в сущности, ведь я мог ожидать, что получу поздравление по почте. Понимаете ли, маленький знак внимания… в рождественский вечер. Разве вы не того же мнения?

— Да, конечно, — отвечала фрекен.

— Я думаю, они могли бы помнить об этом. Раз я посылаю карточку, потому что рождество, то и они могли бы прислать мне ответ. Но, нет. Впрочем, я никого не обвиняю. Конечно, можно забыть такую мелочь, когда живешь у себя и должен заботиться о своем доме, например.

Фрекен стала внимательнее и спросила:

— Вы послали только одну карточку, Моссу?

— Нет, я отправил еще одну, — сознался Самоубийца. — Но не думайте, чтобы она имела какое-нибудь значение, на ней было только несколько цветов.

— На эту карточку вы можете получить ответ не ранее, чем к Новому году.

— Я сообразил это, — сказал он. — Но почему это должен быть непременно ответ на мое поздравление? Почему ее карточка не могла быть сдана на почту так же рано, как моя? Нет, забыла, вот в чем дело! Или вы думаете, что это сделано умышленно?

— Этого не может быть.

— Конечно, и я не нахожу невозможным, что карточка придет к Новому году. В общем, по-моему, карточка к Новому году как-то изящнее, имеет больше значения, чем к рождеству. Вы несогласны со мной?

— Да, конечно, вы правы.

— Не правда ли? Рождественская карточка — это какая-то бессмыслица, годится для детей, но для взрослых…

Когда фрекен д'Эспар ушла. Самоубийца долго еще стоял у лестницы. Благовест прекратился, он ничего не слыхал, кроме шума ветра с гор. Полная луна сияла над ним, а на лице его опять застыло скорбное выражение и вся его поза, как и в первое время пребывания его в санатории, выражала горестные размышления и страдание…

На второй день рождества приехал адвокат Руппрехт и с ним несколько человек гостей, в том числе инженер; на третий день прибыли: ректор Оливер, крупный лесопромышленник Бертельсен, фру Рубен и фрекен Эллингсен, затем приехало еще несколько человек гостей с лыжами и коньками. Большого впечатления это не произвело: прибавилось каких-нибудь, может быть, человек двенадцать, не больше. Адвокат полагал, что приедет больше; впрочем, санатория в Торахусе — ведь это новый пункт, нельзя было рассчитывать, чтобы в первое же рождество она была переполнена.

Взвился новый флаг, и Бертельсену, меценату, давшему молодому артисту возможность сочинить музыкальное произведение, был сыгран «Торахус-Марш». Бертельсен приехал, впрочем, по делу, имевшему к санатории непосредственное отношение: он должен был изучить условия для электрического освещения. Какое ему было дело до этого? Никакого. Самое важное для молодого богача было вмешаться в это дело; ведь адвокат привез инженера, который должен был измерить и вычислить массу воды и силу ее падения.

Было что-то высокомерное в Бертельсене, когда они приезжал в Торахус; он хотел владеть не более и не менее, как всей местностью; он говорил также, что приезжает сюда для того, чтобы съесть в заведении хоть часть того, что ему следовало. На этом основании он не хотел платить по счетам за прошлые разы своего пребывания здесь.

Однажды адвокат увидел себя вынужденным скромно указать ему его ошибку:

— Я не знаю, что вам следует здесь. Вы ошибаетесь. У вас в заведении имеется только часть акций.

— А вы хотите купить их? — спросил Бертельсен.

— Нет. — Адвокат откровенно сказал, что не в состоянии этого сделать; но считает не невозможным, что со временем освободит его от акций.

— А сейчас?

— Сейчас нет. Зачем же непременно сейчас? Ведь вы не нуждаетесь в деньгах?

Бертельсен наморщил лоб и раздулся от богатства.

— Слава богу, нет.

Шут его ведает, что в нем было, но Бертельсен не был обычный, покладистый человек, которого приятно иметь столовником, нет, никто в санатории не находил этого. Он, случалось, презрительно говорил о своем «Торахус-Марше» и выражал желание, чтобы ему вернули деньги, затраченные на стипендиата.

— Этот уголок становится слишком дорогим для меня, — говорил он. Так как бог и все люди знали, что у него большое и богатейшее дело, то некрасиво выходило, что он жалел о стипендии в несколько тысяч. Какая могла быть этому причина? Один из пансионеров, мелкий торговец, по имени Рууд, к удивлению, вовсе не был так уверен в богатстве торгового дома «Бертельсен и сын».

— Я знаю старика Бертельсена, — сказал он, — положительный и солидный человек; но каков сынок, я совсем не знаю: он знать меня не желает, не кланяется, хотя ему отлично известно, что много лет тому назад я мог прижать его отца, и не сделал этого. Я слышал, что последняя крупная покупка леса молодым Бертельсеном пошатнула кредит фирмы.

— Но ведь фирма владеет ценностями, — сказал кто-то.

— Это достоверно неизвестно, — ответил торговец. — Прежде всего нужно знать, не закупился ли молодой человек, а затем все зависит от конъюнктур. Конечно, если Англия в каком-нибудь углу земного шара затеет новую войну, тогда подымутся цены на лес и «Бертельсен и сын» будут процветать. Может быть, и сейчас они процветают, я ведь ничего не знаю. Во всяком случае, было бы очень грустно, если бы это крупное предприятие попало в затруднительное положение и если бы оно вынуждено было ограничить (а в этом вся суть) плотничьи работы, мебельную фабрику и полировку дерева. Будем надеяться, что не предстоит никакого несчастия, ведь это кормит многих и многих, — закончил Рууд.

Ничего нельзя было заметить по молодому Бертельсену, он расхаживал так же надменно, как и раньше, его мелочные разговоры о стипендии и об акциях могли быть выражением временного настроения. Но симпатиями он не пользовался, вероятно, многие желали ему встряски. Он не был безобразен и был даже не глуп, но так мало располагающего было в его внешности и поступках. Одна его манера держаться с фрекен Эллингсен могла повлиять отталкивающим образом. Был он помолвлен с нею или нет? Старые пансионеры, жившие в санатории с самого начала, хорошо помнили, как он сейчас же, с первой встречи, завладел вниманием самой красивой дамы, гулял с нею в зеленом лесу и все такое — теперь же она почти не существовала для него, хотя никто не мог усомниться в ее преданности. Не раз отказывалась она, ради Бертельсена, от приятной беседы и от попыток к сближению с другими мужчинами, но это, казалось, не производило на него никакого впечатления. Он делал вид, что очень занят делами санатории и, действительно, всюду и везде совал свой нос, но между тем находил время оказывать различные знаки внимания другой даме в санатории. Кто была эта дама? Может быть, фрекен д'Эспар, за которой он раньше ведь ухаживал? Нет, не фрекен д'Эспар, вовсе нет, она ничем не могла быть больше для него из-за своего обезображенного лица или по другой какой-нибудь причине. Нет, наверно, его принимала у себя фру Рубен. Случалось, что фрекен Эллингсен заставала его в такой комнате, в какой и не ожидала, вместе с фру Рубен, и перед ними стояли предобеденный чай и печенье, и фру Рубен несколько смущенно подзывала ее и говорила: «Хорошо, что вы пришли, фрекен Эллингсен, мы пристроились здесь». А Бертельсен говорил: «Я не мог вас найти. Где вы были? Позвоните, пожалуйста, чтобы вам подали чашку чаю».

Из этого еще нельзя было вывести заключения, что фру Рубен прячется с молодым коммерсантом и хочет исключительно одна владеть им; она, напротив, вовсе не имела никакого предрасположения к флирту. Чего, впрочем, снова искала фру Рубен, в том месте, где ее муж консул, умер такою таинственной смертью? Притягивало ли ее ужасное событие? Была ли она молью, кружившейся вокруг огня? Во всяком случае, она потребовала свою старую комнату, как бы для того, чтобы наново предаться горю. Она очень похудела, прямо удивительно, куда девалась полнота, она стала такая тонкая и красивая. Лицо, наоборот, не стало моложе, оно стало скорее дряблым и несвежим. Когда Самоубийца в первый раз опять увидел ее, он сказал фрекен д'Эспар:

— Но… как она выглядит…

— А как же? — спросила фрекен. — У нее такой истощенный вид.

У фру Рубен были, во всяком случае, ее прежние, глубокие, восхитительные миндалевидные глаза.

Было разве удивительно, что фру Рубен, поселившись в своей старой комнате и переживая в течение целой ночи трагедию своего мужа, присоединялась днем к обществу, которое было под рукой? Бертельсен и она имели общие интересы, оба были деловые люди и могли о многом поговорить. Конечно, не он лично нравился ей, это было неважно, но он был известный в городе человек и обладал молодостью и здоровьем; он также курил хорошие сигары и был не из тех, у кого от папирос побурели пальцы. У Бертельсена тоже, вероятно, были свои причины, почему он предпочитал общество фру Рубен всякому другому; кожа ее висела мешками и под кожей тоже ничего не было, она словно не доедала, — но ему было все равно. Бертельсен не гонялся теперь именно за розовыми бутонами, его скорее могли привлекать деловитость или положительность этой дамы, может быть, попросту ее богатство — господь ведает.

Так сидели они и болтали, а когда подошла фрекен Эллингсен, их стало трое.

— Вас перебили, когда вы собирались рассказать о принцессе, — сказал Бертельсен.

Фру Рубен не прочь была начать рассказ сначала, она говорила о «миледи»:

— Да, как сказано, я одолжала ей деньги под залог кольца и, в конце концов, образовалась уже большая сумма, но я не беспокоилась об этом, лишь бы кольцо осталось у меня.

— А разве оно не осталось у вас?

— Нет его, — сказала дама и показала свои смуглые руки.

— Где же оно? Украдено?

— Исчезло. Но я не о том, что мне кольцо! Молчание.

— Да, это было скандальное дело, — продолжала фру Рубен. — Я хотела помочь даме и даже с мужем поссорилась из-за этого. Я верила всему, что она рассказывала мне о своем муже, о пачке документов, которыми она размахивала, о птичьем дворе, который она желала завести, но все это было вранье и плутовство. Вы говорите, кольцо. А разве она не взяла его обратно, не выкрала его? Я не отрицаю, что больше всего меня соблазняло кольцо, чудное кольцо, я никогда не видела такой воды, то была редчайшая драгоценность, я сразу поняла это, бог ее знает, где она получила его. И с этим-то кольцом она приходит и хочет заложить его. У меня раньше были кольца, да не такие. Она не подарила мне его, она заложила его, я должна была доставить ей деньги под него. Хорошо, сказала я, и дала ей все, что имела. Но этого было недостаточно: ей требовалась известная сумма. Хорошо, ответила я, но я боюсь, что муж не захочет купить мне такое дорогое кольцо. Так дайте ему эти документы, сказала она, это он лучше поймет; на ваши жалкие норвежские деньги они стоят миллион, а вы достаньте мне десять тысяч, двадцать тысяч. Поговорю с мужем, ответила я. Сейчас, заторопила она меня. Конечно, сейчас, я вызову его телеграммой. Кольцо было у меня на руке; чтобы предоставить ему одинокое, достойное его место на руке, я сняла два других кольца; даже ночью я не снимала его. Приехал мой муж, но он находил, что колец у меня более, чем достаточно, в чем он, конечно, был прав, — но что было хуже, документы показались ему подозрительными, и он, как консул, отказывался вмешаться в это дело. Если бы я тогда послушалась его предостережений! Но я не хотела слышать слова: «Нет». Он прочел документы, проштудировал их и покачал головою; мы до поздней ночи проговорили об этом деле, наконец он устал, вероятно, и лег; а когда я тоже ложилась, то услыхала стук — то его голова стукнулась о кровать, он лежал совершенно неподвижно, он был мертв.

— Удар, — сказал Бертельсен, кивнув головою.

— Да, удар. Вот что случилось. Понятно, я должна была сейчас же начать рассуждать благоразумно: у мужа моего была слишком короткая шея, рано или поздно ему суждено было погибнуть от удара, ничего нельзя было поделать с тем, что случилось это именно теперь. И кольцо было у меня; оно не стало, конечно, зеницей ока моего, но на ночь я не снимала его из-за безопасности. Что же последовало дальше? Я заплатила здесь в санатории за даму и за ее девушку, и мы уехали; они жили у меня в Христиании, я уплатила за много ее покупок, платила, платила, но ведь кольцо было восхитительно, и я хотела иметь его. В конце концов я вынуждена была дать понять даме, что не может же это продолжаться до бесконечности. Конечно нет, сказала она, но документы? Да, из документов я не могу извлечь никакой пользы, а муж мой умер. Документы эти стоят миллион: это письма английского дипломата и министра и т. д. Я продолжала не сомневаться в этом, но не могла использовать их для нее. Я честно относилась к ней, к этой мошеннице, побывала у ювелиров, и они оценили мне кольцо: по их словам, я могла пойти немного дальше и еще дальше, то был дорогой, старинный перстень. Наконец, я сказала: стоп, больше я не буду тратить денег. Дама не возражала против моего решения… И вот тут-то случилось, что меня провели за нос. Однажды утром я умывалась, и меня позвали к телефону, мне будто бы звонила фру Стерн; я накинула на себя платье и сошла вниз, а кольца остались на ночном столике. У телефона никого не оказалось, я позвонила к фру Стерн, — нет она не звала меня; тогда я звоню в Центральную, но и там не добилась никакого толку. Но все эти разговоры по телефону заняли у меня время, а когда я вернулась в спальню, на ночном столике уже не было кольца. Кольцо исчезло. Остальные кольца лежали на месте, а того не было. Не взяла ли я его с собою, когда пошла к телефону? Я опять вниз, ищу его — нет его. Я опять вверх — нет! Тогда все закружилось у меня в голове, я позвала даму, и она пришла; она меня выслушала участливо и улыбнулась, когда я спросила, не она ли взяла кольцо. Вы шутите! — сказала она. Но, может быть, его нашла ваша камеристка, переводчица? — сказала я. Дама моментально позвала Мари; но оказалось, что той и дома не было, она вышла из дому.

— Так я и думала, — перебила фрекен Эллингсен. Напряженно следила она за рассказом, развертывавшимся в знакомой ей области, в области вымышленных, детективных, столь ей известных романов, которыми она не раз зачитывалась; она сказала: — Они, конечно, сговорились, девушка вышла из дому и вызвала вас к телефону.

Фру Рубен кивнула головою:

— Так оно, конечно, и было, но колечко-то пропало. Бертельсен спросил:

— Что же вы сделали?

— Сделала? Я стала немного умнее, выгнала вон из дому обеих мошенниц.

— Куда же они делись?

— Почем я знаю! Уехали, вероятно, в другое место и там продолжают мошенничать.

— Это самое дерзкое воровство, о котором я когда-либо слыхал. Заявили вы о нем?

— Нет, я не могу охотиться за лисицами. И потом, не желаю оскандалиться.

Молчание.

— Гм, — с многозначительным видом сказала фрекен Эллингсен, — я могла бы многое порассказать об этих двух дамах, но я связана присягой. Бертельсен презрительно слушал ее и ответил:

— Да, но вы не можете вернуть кольца, а остальное все не важно.

Фрекен Эллингсен выказала себя большим знатоком таинственных историй о великих княгинях и герцогах:

— Я не уверена, что мои сведения не повели бы к чему-нибудь. Но я должна быть немой.

— Нет, — неожиданно сказала фру Рубен, — я хотела бы только знать, вернет ли мне санатория то, что я издержала на этих дам.

Бертельсен был слегка изумлен.

— Разве это возможно?

— Это единственное.

— Но ведь этого будет недостаточно.

— С меня довольно. Это составит приблизительно около одной трети моих расходов. Остальные две трети я обеспечила себе раньше, чем выгнала их вон.

— Каким образом? — спросил Бертельсен.

— Я забрала то, что они купили в Христиании.

— Вот это великолепно. И они пошли на это?

— Они должны были согласиться. О, они оказались очень толстокожими. Подумайте только: дама, которая совершенно открыто, не думая таиться, украла с моего ночного столика кольцо. Не ищите деликатности у такой особы. Она отлично понимала, что я знаю, что она взяла кольцо, но она себе и в ус не дула, она стояла лицом к лицу со мною и не провалилась сквозь землю.

— Да, это сказка все вместе! Фру Рубен спросила:

— А как вы думаете, пойдет санатория мне навстречу?

— Конечно, я это устрою, — твердо ответил Бертельсен.

— Вы займетесь этим? — Фру Рубен благодарно ему улыбнулась. — Да я и думала, что должна рассказать это вам, вам, который так много значит здесь. Ведь, не правда ли, если санатория Торахус принимает такого рода «принцесс», то, во всяком случае, остальные пансионеры не должны страдать из-за этого.

— Я устрою это, — повторил Бертельсен. Он посмотрел на часы, встал и извинился, что уходит: ему нужно отправиться на «объезд», сказал он, надо подняться к обоим озерам и исследовать, имеются ли шансы для электрического освещения. — Мы ведь должны сделать что-нибудь из этого уголка, — заявил он, — это будет стоить денег, но ничего не поделаешь.

Но Бертельсен спокойно мог сидеть у дам: оказалось, что адвокат, доктор и инженер отправились без него — это удивило и оскорбило его. При случае он, наверно, отплатит адвокату…

За обедом вся публика в санатории была напугана исчезновением Самоубийцы. Он не явился к столу, и ни на каком чердаке его тоже нигде не нашли повесившимся.

Доктор, утверждавший все время, что нечего бояться катастрофы, не был уже так уверен: после обеда он взял людей и отправился с ними на поиски в лес.

Этот чертов Самоубийца придумал, вероятно, что-нибудь особенное; он, пожалуй, с удовольствием застрелился бы, а потом закопал бы себя в снежном сугробе.

Они искали и звали, бродили по снегу, ругались и грозили; так пробродили они до сумерек; в десятый раз обыскали они его комнату: там стояли его вещи, на стене висело его платье, несколько книг, одно-два сочинения по истории лежали на столе, значит, он никуда не переехал, куда же он делся?

Тогда фрекен д'Эспар пришло в голову протелефонировать на железнодорожную станцию. О, эта удивительная фрекен д'Эспар — она была-таки умница: действительно, Самоубийца Магнус уехал с утренним поездом.

Когда фрекен д'Эспар водворила, таким образом, спокойствие, все в глубине души благодарили ее, и было не без того, чтобы те самые дамы, которые раньше чуждались ее, не почувствовали некоторого раскаяния: ведь она, во всяком случае, избавила всех пациентов от бессонной ночи. Ректор Оливер прямо заявил, что его нервы не вынесли бы присутствия удавленника в лесу, так близко к санатории.

— Ведь мы, интеллигенты, не то, что другие прочие, — сказал он, — у нас совсем особенные нервы. Долгие годы учения повлияли на нас, и нервы наши стали чрезвычайно утонченными и поэтому не совсем-то крепкими.

— Вы хорошо выглядите, — сделала комплимент фрекен.

— Я не болен, только несколько слабосилен, как говорит мой брат кузнец. Другие, может быть, назвали бы это утонченной натурой, но брат мой говорит, что я слабосилен. У него свой особый язык.

— А как идут дела в вашем городе, господин ректор?

— Ничего себе, идут помаленьку, как вообще в маленьком городке. Условия не особенно блестящи для нас, которые по мере сил своих должны высоко держать знамя; высших интересов ведь нет; я добился того, что клуб выписывает одну-две иностранных газеты, вот и все.

Должно быть, изменилась фрекен д'Эспар, жизнь и переживания ректора в его родном городке не интересовали ее так сильно, как в прошлый раз; ей это было совершенно безразлично, равно, как и то, что клуб его стал выписывать иностранные газеты. Неужели полоумный Самоубийца Магнус заразил ее тогда зимою своею непочтительной болтовней об изучении языков и о воспитании? Она была не та, что прежде, она готовилась стать хозяйкой на сэтере. Но некогда она охотно слушала ректора, избаловала его этим, и он продолжал поэтому посвящать ее во все мелочи жизни своего городка. Снисходительно улыбаясь, рассказывал он ей и о городском пароходе «Фиа», что когда он пристал к пристани с наполовину приспущенным флагом, по случаю падения матроса в воду, во всем городе поднялось волнение; но, если бы сошел в могилу величайший мировой ученый, то на то же общество это не произвело бы никакого впечатления. Дело, конечно, в том, что у матроса родня в городе, а один бог знает, что во всем городе нет ни одного ученого: смешно даже и предположить это. Подайте им итальянца с шарманкой и обезьяной, или еще лучше — карусель.

Вот это так! Трудно работать при таких условиях, всюду наталкиваешься на пассивное сопротивление.

— Когда я после каникул приехал осенью домой, одна из наших канонерок стояла на рейде, и предполагались обед и бал для офицере». Собственно говоря, обед этот должен был дать председатель; но председатель, мой добрый брат Абель, хорошо чувствовал, что у него кое-чего не хватает, но что это имеется у нас, и обед назначен был у консула Шельдрупа Ионсона. А между тем можно было избежать этого позора и скандала. Я позвонил своему брату и предложил в полное их распоряжение свою собственную большую квартиру; жена взяла бы на себя приготовление обеда, а я вызвался сказать речь. Брат мой, стоя у телефона, покатился со смеху. «Ты все тот же», — сказал он.

— Слава богу, да, — отвечал я.

— Куда ты лезешь? — сказал он..

— Вот как он разговаривал! Я дал отбой. Что вы скажете на это, фрекен? Я предлагаю свои услуги, а меня так встречают. Но, — сказал, кивнув головою, ректор, — после этого последовал еще эпилог; настроение во время изменилось, и возможность вновь быть избранным городским представителем улыбнулась моему милому брату, кузнецу. Маленькая случайность — Шельдруп Ионсон на его месте.

— Подумайте! — сказала фрекен д'Эспар.

— Да, уверяю вас, что это прошло небесследно, — настойчиво сказал ректор. — Настолько-то я знаю положение дел.

Ректор уверенно опять кивнул головою. Фрекен сделала было движение, чтобы уйти, Но ректор закусил удила, он никак не мог забыть это великое событие и начал опять:

— Если бы все шло так, как решила мудрая голова моего брата, не было бы никакого обеда, а главное — никакого бала. Но с этим не были согласны лучшие семьи в городе. Счастье было поэтому, что среди нас был такой человек, как консул. Он не учен, этого сказать нельзя, но знает языки, он человек воспитанный и, кроме того, богатый человек.

— Да, — сказала фрекен.

— Для этого случая он как раз пригодился. И выборы показали то же самое; итак, без консула мы послужили бы посмешищем для офицеров, и все поняли это. В сущности, все люди стремятся подняться немного выше; даже самые низы вздыхают по верхам. Конечно, мой брат, кузнец, может еще в течение некоторого времени натравливать низшие классы на нас, посвятивших всю свою жизнь на то, чтобы учиться и учиться, но если требуется представительство или нужно разъяснить какую-нибудь книгу, или ответить на письмо на иностранном языке, тогда он вынужден прибегнуть к нам. У меня было много таких случаев. И вдвойне огорчительно, если против нас восстает кто-нибудь из нашего же круга. Несколько времени тому назад знаменитый шведский профессор — не буду называть имени — изо всех сил старался подорвать уважение к воспитанию и к науке, а мы с таким трудом, из поколения в поколение, добивались этого. Какое удовлетворение он мог иметь в этом — никак понять не могу. Дети, по его мнению, не должны больше сидеть за уроками от шести до двадцати с чем-то лет, не это сделает их настоящими людьми, писал он. Ну, а я не понимаю, чего же им нужно, постичь не могу. А вы понимаете?

— Нет, — сказала фрекен д'Эспар.

— Ну, вот видите. Он находил также, что учебники для школ слишком объемисты и слишком напичканы научными сведениями: дети зубрят так много, что, в конце концов, ничего не знают. Слыхано ли что-нибудь подобное! Мне кажется, наоборот, чем больше учишься, тем больше знаешь. Он презрительно отзывался о популярном способе преподавания, значит, о народных академиях и, значит, о всеобщем просвещении. Он писал: огромные успехи, которых достигли в последнее столетие наука и техника, создали наше суеверное уважение ко всему, именуемому наукой. Да, он не дрогнул и так и написал: наше суеверное уважение. Дети должны работать вместо того, чтобы зазубривать массу мертвого материала, закончил профессор. Словно учить наизусть не работа. Боже, сколько я работал, когда учил наизусть, — вырвалось от души у ректора. — Профессор глубоко ошибается. Разве школа не развивается в том направлении, что все больше и больше специальностей преподается и мальчикам, и девочкам? Неужели этот одинокий, стоящий по ту сторону, человек прав, а мы все, по эту сторону, неправы? Но он и на это получил ответ. Хотите послушать, как все было?

— А вас не затруднит это?

— Нисколько. Ну вот, послушайте. Не знаю, помните ли вы, что несколько времени тому назад в газетах возник горячий спор о высшем образовании женщины. Теперь вам известно мое положение в этом вопросе: я стою на точке зрения гуманной и свободомыслящей, что женщина имеет такое же право, как и мужчина, на мужское образование. Говорили и за, и против; мне казалось, что я не имею больше права уклоняться от вступления в спор, может быть, этого ждут от меня, ведь я пользуюсь некоторым именем. Ну, я и взялся за перо. Я не пощадил никого, статья моя была решительная: школа и снова школа, — сказал я. Поднялись было голоса за то, чтобы внести побольше ручного труда и поменьше учения, но это заблуждение и демагогия. Я вовсе не желаю унизить этим работу; так, например, женщины должны изучать садоводство, но глаголы: варить, шить, танцевать и заниматься спортом и сейчас еще являются главными для большинства женщин и делают их поверхностными и легкомысленными. Честь и слава руке и ручному труду, но ум прежде и выше всего. Я не хочу, писал я, высказаться подробнее — не вовремя — об этих четырех глаголах, но мне кажется, что воспитанию молодых девиц угрожает опасность. Здесь говорится не о тех, кто работает, как мужчины, добивается баккалаврства и поступает на различные должности, я подразумеваю других. Чему должны учиться эти другие, чтобы суметь выполнить задачи матери и руководить домом и семьею? Ум прежде всего и выше всего, эффектно повторил я. Они должны получить образование, изучить языки, литературу, искусство и историю культуры, должны также знать основы музыки. Для чего? В противном случае они будут гораздо ниже иностранцев. Современные молодые девушки стремятся заграницу и им легко поехать туда, но у них часто не хватает нужных познаний, чтобы использовать, как следует, пребывание заграницей. Таково было главное содержание моей статьи; конечно, резюме это далеко не полно, там было много ловких выпадов против шведского профессора, заставивших его, надеюсь, немного призадуматься. Во всяком случае я имею то удовлетворение, что, насколько мне известно, он доныне и не пытался возражать мне. Молчание.

— Ну, что же вы скажете, фрекен?

— Не знаю, — сказала фрекен. — Мне трудно ответить вам, я не настолько знакома с этим вопросом.

— Прекрасный ответ, — сказал ректор. — Если бы все так отвечали, то этим самым они предоставили бы решение нам, которые тридцать лет работают по этому вопросу и которые должны лучше знать его. Вы, все-таки, хоть практически знакомы с предметом и, тем не менее, не решаетесь возражать нам. Не правда ли, у вас есть преимущества перед нашими дамами вообще? У вас есть диплом, вы окончили школу, где учились французскому языку. Скажите: вынесли ли вы какую-нибудь пользу из вашего пребывания во Франции без знания языка? О, никогда нельзя сказать, что человек слишком много учился, невозможно зубрить так много, чтобы в конце концов ничего не знать. Шведский профессор ошибался.

Молчание.

— Мальчики ваши в этот раз не приехали с вами? — спросила фрекен.

— Нет. Ведь они были здесь осенью, нечего их так баловать. Они должны учиться и учиться, чтобы стать умными мальчиками и пробиться в жизни. К сожалению, они не так прилежны, как я в детстве, но со временем явится и прилежание.

Дни были для фрекен д'Эспар не слишком-то благоприятны. Было рождество, но мало радости в нем; она не принадлежала больше ни туда, ни сюда, нигде не было у нее почвы под ногами. Санатория сама по себе была неуютна; цветы, купленные в прошлом году, умирать не умирали, но стояли блеклые и чахлые; большая пальма в салоне была сера от пыли и концы листьев у нее были отрезаны. У фрекен д'Эспар не было, конечно, очень развито стремление к домашнему уюту, но все-таки было у нее это чувство, как и у других женщин: она с удовольствием приводила в порядок газеты в курительной комнате и постоянно имела у себя над зеркалом зеленую хвойную ветку. У нее были и французские желтые книжки, но на стенах не было украшений, кроме ее платьев.

Она не могла постоянно сидеть у себя в комнате, а куда же было ей идти? К ректору, и опять к ректору. Конечно. Это не хуже, чем всякая другая скука. Немного новых гостей было в санатории; адвокат говорил неправду, рассказывая, что собираются приехать очень многие; он сильно рекламировал санаторию в газетах, указывая, что окружающие горы представляют много удобных мест для лыжного спорта и для катания на коньках, и описывал вообще жизнь на свежем воздухе; это привлекло только несколько юнцов в коротких штанах и с дерзкой речью; впрочем, приехал также один молодой журналист, который собирался писать корреспонденции о жизни в рождественское время в горах. Никто не представлял никакого интереса для фрекен д'Эспар; Бертельсен не занимался ею, с фру Рубен она никогда не водила компании, фрекен Эллингсен куда-то исчезла. Так что только и оставалось, что сэтер и Даниэль.

В рождественский вечер фрекен д'Эспар сбегала на минутку к своему милому и подарила ему крупную красную ассигнацию, а Марте, занимавшейся у него хозяйством — желтую, и оба они очень обрадовались, бурно выражая свою радость; они захотели купить на эти деньги великолепные вещи на память. Моментально заработала дельная голова Даниэля: он купит лошадь. Непременно сделает это. Он хотел пойти уже на второй день рождества и посмотреть у Гельмера, своего друга, маленькую трехлетку.

О, неспроста хотел Даниэль купить коня среди зимы, тогда можно подешевле достать его; ведь к этому времени в усадьбах всегда уже не хватает корма, а у Даниэля был корм еще с тех пор, как он осенью продал своего большого быка.

Когда на святках фрекен опять пошла на сэтер, — к Даниэлю, его, как раз, не было дома: покупал лошадь; уже несколько дней был он занят этим делом и еще не сторговался. Таковы всегда покупки лошадей. Фрекен не могла его ждать, она вернулась в санаторию и к ректору Оливеру.

Доктор, инженер и адвокат вернулись из своей экспедиции; доктор, как всегда, был весел:

— У нас будет свет, не правда ли, господин инженер? Свет будет в Торахусе, в каждом окне. Когда мы взберемся на «вышку», то увидим на земле небо, усеянное звездами.

Доктор всегда невероятно мил.

— Я, к сожалению, уже недолго останусь здесь, — ответила фрекен, — и при мне не будет еще электрического освещения.

— Что? Вы покидаете нас? — спросил адвокат. — Мне это очень неприятно.

— Это нам всем неприятно, — сказал доктор.

Ректор Оливер кивнул головою и согласился с высказанным мнением.

— Долго жить здесь дорого для меня, — пояснила фрекен, — после Нового года я переезжаю.

— Назад, в Христианию, или?..

— Нет, к Даниэлю, на сэтер.

Все молчали, как немые.

— Может ли это быть? — спросил доктор.

— Почему же нет? Я займу там целую пристройку, а еду буду получать в изобилии.

Первым овладел собою адвокат:

— Вот как, фрекен! Но, в таком случае, вы останетесь здесь, на горе, и, если вам захочется перемены, то милости просим опять к нам.

Тут подошел Бертельсен. В стороне, в углу сидел Рууд и читал газету; он, может быть, и не интересовался совсем тем, что говорилось в кампании, а, может быть, слышал каждое слово. Рууд был так задумчив и молчалив. Бертельсен был недоволен, почему пошли к горным источникам без него, ведь у него здесь были интересы, которые он должен оберегать.

— Откуда возьмут они деньги на электрическое освещение? — злорадно спросил он.

— Есть только один путь, — сказал адвокат. — Вы поможете, другие помогут. Остановки из-за денег не будет.

— Я не буду больше помогать, — сказал Бертельсен, — достаточно с меня. Мне навязали здесь стипендиата, который очень дорого стоит мне, и здесь же я вынужден был взять большую партию акций. Дальше я не иду.

Адвокат сказал сдержанно и любезно:

— Это было досадно. Но не желаете ли вы продать акции?

— Господь знает, что желаю. Дайте мне покупателя.

Адвокат медленно спросил:

— А акции при вас?

— Здесь? Нет, — отвечал, слегка удивленный тоном адвоката, Бертельсен. — Но здесь, вероятно, и покупателя нет,

— Есть, вам не придется искать его.

— Да-а, — сказал Бертельсен. — Конечно, у меня нет с собою акций. В моем несгораемом шкафу много бумаг, не могу же я все их таскать с собою.

— Вы можете потребовать, чтобы вам прислали их.

— Понятно, — сказал Бертельсен, — это я могу. Но ведь это не к спеху. Теперь я здесь только для того, чтобы отпраздновать рождество.

Во время всего этого разговора Рууд, скрытый газетою, сидел в уголку; теперь он прокашлялся слегка, аккуратно сложил газету и вышел из курительной комнаты.

— Он, что ли, хочет приобрести у меня акции? — кивнув на него головою, спросил Бертельсен. — Он дал вам поручение?

Адвокат любезно и уклончиво ответил, что при случае — он так и сказал: — при случае, он купил бы акции, по поручению. Больше он ничего не сказал об этом и, таким образом, не отрицал того, что предполагал купить акции для этого ничтожного купчишки Рууда, который так скромно, но с набитою мошною, сидел в своем углу.

Но Бертельсен не пошел ему навстречу. Хуже всего было то, что он тоже потерял свое положение в санатории и в глазах у адвоката, он не мог больше с авторитетом говорить о возмещении убытков фру Рубен. Он как-то поймал с глазу на глаз адвоката и дружески, вполголоса, попросил его пойти навстречу фру Рубен. Адвокат выслушал его, все время держался хозяином, старым знакомым, почти другом: — Разве он должен платить за гостей, если их ктонибудь обманет? Он находил, что дела санатории нельзя вести таким путем. — Нет уж, господин Бертельсен, простите.

Бертельсен понял, что все пропало, в глазах фру Рубен он явится человеком, не имеющим здесь никакого голоса. Это, казалось, было сейчас совсем некстати ему, оно как бы изменяло все его планы.

Адвокат сидел и думал и ждал, как подействует его отказ, он размышлял, поблескивая глазами. Потом снова заговорил:

— Нет, направить санаторию по этому пути — куда же это поведет? Другое дело, если бы фру могла в той или другой форме дать нам компенсацию, тогда стоило бы подумать об этом. Как вы думаете, очень важно для фру Рубен, чтобы ей вернули ее расходы?

Бертельсен ответил, что вдова консула Рубена — богатейшая женщина и, конечно, ее не интересуют, собственно, эти шиллинги. Он отлично понимал, что ее, наоборот, бесит потеря кольца, и что она желает, получив обратно свои расходы, восстановить у самой себя, в своей душе status quo ante — вернуться к тому моменту, когда она еще кольца в глаза не видала.

— Очень тонко проанализировано, — сказал адвокат, — стоит взвесить то, что вы сказали. А как вы думаете, согласится она на интервью?

— Интервью…?

— Она стала такая хорошенькая и тоненькая, просто лилия, красавица, да и только. Не обязана ли она этой переменой прошлому своему пребыванию в санатории у нас?

Бертельсен онемел.

— Я думаю, не есть ли это последствие ее пребывания здесь. Что это именно привело ее к исхуданию, превратившему ее в молодую девушку?

— Не знаю, — сказал Бертельсен.

— Конечно, но я не считаю этого невозможным. И ни доктор Эйен, ни другие врачи, с которыми я беседовал, не считают этого невозможным.

У Вертельсена забрезжила надежда, что, может быть, тут легкий путь к спасению, и он сказал:

— Хорошо, спрошу у нее.

— Сделайте это. Тут же скажите ей, что это, по всем вероятностям, влияние воды — воды в связи с воздухом и жизнью здесь, вообще наше лечение действует таким чудотворным образом. Скажите ей это. Она умная женщина и не найдет это невозможным.

— Ну, а если это не так? Если она, скажем, похудела от того, что морила себя голодом?

— Тогда, вы думаете — нет повода для интервью? Но если она исхудала от голода, то и другие могут прибегнуть к этому средству параллельно со здешней водой. По-моему, это ничуть не мешает делу. Но, если даже санатория не при чем в том, что фру Рубен помолодела, то ее интервью все-таки создаст рекламу нашей горной лечебнице. Оно само по себе полезно для нас. Кроме того, мы можем указать на фактические чудесные излечения: нервы доктора Оливера, душевное состояние Самоубийцы Магнуса, легкие графа Флеминга и так далее; если мы к этому прибавим еще исхудание фру Рубен, то это может принести пользу другим страдальцам.

— Кто будет ее интервьюировать?

— Здесь живет один господин, который корреспондирует в три газеты: в газеты, издающиеся в Христиании, в Стокгольме, и в Копенгагене, большие три газеты.

— Я поговорю с фру Рубен, — сказал Бертельсен.

— Скажите ей, при случае, что санатория с удовольствием пойдет ей навстречу и постарается, чтобы она забыла возмутительную историю с мошенницами.