"Рассказы" - читать интересную книгу автора (Эренбург Илья Григорьевич)ГордостьУ Маши не было подруг; ее считали заносчивой. Леля Голованова говорила: «Не выношу зазнаек». Была она красива беспокойной красотой: крохотный, чуть приоткрытый рот, изумленная дуга бровей, а глаза то свинцовые, как море в непогоду, то ярко-зеленые. Гадали, с кем она водится; ведь никогда не покраснеет, не проговорится. Квартирная хозяйка, Аглая Никитична, удивлялась: «Почему Машу ругают?..» Но где было понять старухе бури молодости? Маша и в институте оставалась одинокой. Может быть, ей завидовали? Или не умела она раскрыть свое сердце? Некоторые находили ее неискренней, другие — пустой; были и такие, что говорили: «Лучше с ней не знаться». Немцы подошли к городу внезапно. Выбраться было трудно, но многие выбрались. Маша осталась. Всю ночь город томился. Ветеран гражданской войны, слесарь Стеценко, проклинал судьбу: болезнь приковала его к постели. Он говорил Павлику: «Неужели впустят?..» Рыжий Ковалев, карлик с лицом, похожим на гипсовую маску, ждал немцев, как нечаянное счастье: он хотел отомстить людям и судьбе. Аглая Никитична выволокла из сундука иконы, сожгла тетрадки внука и сказала Маше: «Не волки… Как-нибудь переживем». Утром прошел слух, что немцев разбили возле Степановки. Ковалев стал жаловаться на болезнь: «Я первый уехал бы, только на ногах не держусь». Павлик кричал: «Замечательно! Еще не то будет!..» А под вечер пришли немцы. Ковалев ухмылялся: «Видали? Нет, немцы — это немцы. Точка». Выглядывая из окон, женщины шептались: «В институт зашли… К Селезневой… К Никитиным… Смотрят, какие дома получше…» Ночью стреляли, и Аглая Никитична поспешно крестилась. Ковалев стал бургомистром. Он выдал Стеценко, старика Никитина, комсомолку Рублеву. Комендант Зольте сказал: «Вы человек маленького роста, но большого ума», — и засмеялся. Ковалев въехал в дом доктора Цигеля; он возмущенно рассказывал: «Считался лучшим врачом, а ни картин, ни хорошей посуды…» Почет не пошел впрок Ковалеву, он исхудал, говорил, что пошаливает сердце, а хорошего врача нет. Павлик рассказывал, что когда специалиста по сердечным болезням старика Цигеля вели на казнь, он крикнул Ковалеву: «Умру, а ты, гад, сдохнешь!» Павлика немцы повесили на Базарной площади. Управдом Замай, в прошлом растратчик, выпросил кусок веревки. Он играл каждый вечер в железку, крупно играл и так при этом потел, что промаслил колоду. Учителя Шаповалова застрелили за то, что он не поклонился офицеру. Мартьянову схватили: увидав труп Шаповалова, она заплакала. У нее в сумке нашли фотографию моряка. Комендант Зольте спросил: «Муж?» Мартьянова покачала головой. Зольте засмеялся: «Любовник?» Тогда она подошла к Зольте и плюнула ему в лицо. Ее засекли и, мертвую, повесили, надписав: «За бандитизм». Сосед Мартьяновой, бывший научный сотрудник Аграмов, суетился: «Комод у нее хороший, комод тащите сюда…» Аграмов теперь торговал на базаре венгерским коньяком и сульфидином; он обзаводился мебелью, говорил: «Выражаясь по старинке, переживаю период начального накопления». Палий как-то сказал Аграмову: «Низкая вы тварь, Иван Георгиевич». Палий ночью расклеивал на заборах рукописные листовки: «Москва победит». Комендант Зольте считал себя психологом. Он поучал своих подчиненных: «Во Франции я щеголял остроумием и пил вино, а здесь я пью водку. Русские любят, чтобы им залезали в душу. Мы здесь не на день и не на год. Чтобы освоить эту страну, нужны виселицы и патефоны». Когда-то Ковалев, осмелев, попросил у коменданта машину: «Неудобно — бургомистр ходит пешком». Зольте ответил: «Машины для немцев. Но почему бы вам не обзавестись пролеткой? Я за традиции…» Зольте славился своей распущенностью, он шутил: «Даже Марс попался в любовные сети, а я только слабый последователь Марса». Он попробовал ухаживать за студенткой Бахрушиной. Она ему ответила: «У меня брат в Красной Армии». Зольте ее отослал в Германию. Леля Голованова оказалась сговорчивей. Зольте пригласил ее в офицерский клуб, угощал шампанским, после каждого танца целовал руку. Леля потом говорила: «Глупо валить всех немцев в одну кучу! Этот Зольте удивительно милый». Маша служила в комиссионном магазине, разбирала залатанные наволочки, склеенные тарелки, которые в десятый раз меняли владельцев. Когда ее спрашивали, как ей живется, она отвечала: «Спасибо». Соседки подозревали, что она обзавелась немецким покровителем. Однажды в магазин зашел Зольте. Он не смотрел ни на вазы, ни на старые готовальни. Он смотрел на Машу. «Доброе утро, барышня!» Она не ответила. Под вечер пришла Леля: «Комендант тебя приглашает в субботу на вечеринку». Маша упиралась: «Мне надеть нечего… Я и танцевать не умею…» В конце концов она согласилась, и тогда Леля злобно прошипела: «Ты напрасно набиваешь себе цену, немцев ты не проведешь». Зольте был с Машей подчеркнуто вежлив; сказал, что счастлив познакомиться с «настоящей русской феей». Комплименты его не отличались разнообразием: Леля в свое время была тоже названа феей. Но на этот раз Зольте был особенно возбужден: его потрясла красота Маши, ее гордость, отрешенность. Она как бы не замечала его слов. В следующую субботу он снова заговорил о своих чувствах. Маша молчала. Он раздражился: «Я не люблю чересчур гордых женщин». Она ответила: «Я не претендую на вашу любовь». Он решил выждать еще неделю: третья атака бывает решающей. У Зольте было немало забот помимо Маши. На Московской улице убили писаря комендатуры. В офицерском клубе была обнаружена мина замедленного действия. Ночью кто-то написал на здании института: «Красная Армия наступает». На базаре раскидали листовки. Зольте приказал обыскать все квартиры. Аглаю Никитичну выволокли из-под одеяла, она бормотала: «Бесстыдники!» Возле вокзала патруль задержал молодого человека. На нем нашли два маузера. Его били весь день, он молчал. Ковалев признал в нем бывшего студента пединститута Завадского. Зольте приказал повесить студента в сквере напротив театра. Маша стояла в очереди, когда провели Завадского. Он едва шагал, лицо его было в крови. Маша сразу его узнала: два года они учились вместе. Ей показалось, что и он ее узнал; их глаза встретились. Возле сквера Завадский громко крикнул: «Не верьте им! Скоро наши придут!» Немец его ударил, и он упал на мостовую. Вечером Маша говорила Аглае Никитичне: «Вот это герой! Никогда не забуду, как он глядел… Когда-то с Лелей дружил. Вот подлая!.. А хуже всего, как я, — ни рыба ни мясо. Должно быть, я страшная трусиха. Будь я посмелее, давно ушла бы к партизанам. А я вот в их клуб хожу…» Аглая Никитична вздыхала: «Кому что отпущено, Маша. Ты не будь гордой, гордость — это черту радость. Партизаны — это не мы с тобой, это военные, у них ружья… Ты, Маша, себя береги, лучше уж умереть, чем с немцем спутаться…» На следующий день в офицерском клубе была очередная субботняя вечеринка. Зольте отвел Машу в сторону: «Города я брал силой, а женские сердца нежностью. Я не хочу быть грубым, но вы меня измучили. Я больше не могу ждать…» Отвернувшись, Маша сказала: «Я живу одна…» Зольте разглядывал большую бонбоньерку с шоколадом — подарок Маше. Здесь были конфеты в золотых, серебряных, изумрудных бумажках, а на крышке был изображен купидон, который стрелял из лука. Маша не умела стрелять. Зольте она убила колуном: рассекла его голову. Она сделала это просто, спокойно, как будто выполняла тяжелую домашнюю работу. Только потом она разволновалась, когда сказала про все Аглае Никитичне. Старуха плакала: «Замучают они тебя… И как ты на такое решилась?» Маша отвечала: «Это всякий сделал бы. Здесь и геройства нет. Вот в лес уйти, стрелять — это геройство. И плакать не нужно. Одна я — ни мужа, ни детей. Вот когда с детьми и на смерть — это страшно…» — «Ты что, партизанка или комсомолка тайная?» — спросила Аглая Никитична. Маша сказала: «А я как все…» С тех пор прошло полтора года. Немцы уходили из города поспешно. По дороге бежал Ковалев в больших, спадавших с ног, калошах и кричал: «Меня возьмите! Я бургомистр!» Леля Голованова проплакала весь день, потом напудрилась и кинулась к отдыхавшим танкистам с тщательно разученным криком: «Пламенный привет нашим освободителям!» Аглая Никитична стояла до вечера и все крестила проходившие танки: «Маша-то не дождалась…» У горсовета стояли партизаны с немецкими автоматами, рабочие, студенты, девушки: они помогли захватить город. Был дождь, но люди улыбались, еще не веря возвращенной жизни, и дождевые капли смешивались с первыми слезами счастья. Преемник Зольте, капитан Кригер удрал, бросив все архивы. Шкафы комендатуры были набиты бумагами. Раскрыв папки, можно было узнать, сколько отобрано у населения коров или шерстяных изделий, сколько душ отправлено в Германию на работы, сколько убито в самом городе и в Шелбановском поселке. На некоторых папках стояло: «Секретно». Такая пометка была и на деле об убийстве майора Зольте. Протокол допроса был написан витиеватым почерком канцеляриста. Обер-лейтенант Шпеер излагал показания Маши: «Обвиняемая признает, что осталась в городе с целью совершить преступный акт. Она отрицает свою связь с бандами, действующими в окрестных лесах, и с подпольными организациями. По ее словам, она действовала одна. Обвиняемая утверждает, что она не состояла в Коммунистической партии, но подчеркивает, что считает себя коммунисткой. Убийство майора Зольте она замыслила, получив через некую Голованову предложение явиться в офицерский клуб. Свое преступление она мотивирует обычными большевистскими лозунгами, утверждая, что германская армия и, в частности, майор Зольте якобы оскорбляли ее национальную и личную гордость…» Внизу была пометка: «Приговор приведен в исполнение. Лейтенант Кранц». Я вышел из здания комендатуры, и город сверкал, омытый дождем. Маленькие домики казались мне величественными, и я видел кругом только отвагу, верность и счастье. Я не понимал, что еще живу жизнью Маши. Я долго шел по прямой улице и не заметил, как исчезли последние дома. Передо мной была Шелбановская роща. Осенние деревья обливались кровью, но это была та кровь, которая не смущает сердце. Было в этом осеннем дне торжество ясности и согласия. Вдруг я вздрогнул — старушка мне сказала: «Здесь они расстреливали…» Не было видно следа могил: золотые листья прикрыли землю великолепным покровом. Где могила Маши? Ее не найти. Но кажется, в прозрачном воздухе, в необычайно высоком, недосягаемом небе сентября, в пышности и, однако, сердечности природы живет душа этой девушки, гордой и скромной. И спрашиваешь себя: почему не разгадали ее при жизни? Почему не вели с ней задушевных бесед, не украшали ее комнату цветами, а осенью пестрыми ветками деревьев и ягодами рябины?.. |
||
|