"Ее звали О-Эн" - читать интересную книгу автора (Охара Томиэ)

ГЛАВА II
НЕНАВИСТЬ

Смолкли вопли господина Кинроку, клетку убрали, и одинокое строение, затерянное в горном краю, окутала скорбная, пронзительная, почти звенящая тишина.

Вдали над карнизом кровли виднелись горные склоны, покрытые красными кленовыми листьями ослепительной красоты. Мне исполнилось двадцать три года.

С каждым днем я все больше стремилась узнать, что за человек был отец. В этом крылся для меня и смысл моего рождения на свет, и причина заточения в темницу.

Случалось, матушка или кормилица невзначай упоминали об отце или вспоминали разные мелочи из его жизни — я с жадностью прислушивалась даже к этим мимолетным рассказам.

До совершеннолетия отца звали Сахатирó, детство у него было трудное. Он родился в области Банею, в городе при замке Химэдзи (В феодальной Японии города часто возникали вокруг княжеских замков.), когда отец его, Кагэю Ямаути, уже стал рóнином (Ронинами назывались самураи, ранее состоявшие на службе у какого-либо феодала, во потом по разным причинам потерявшие эту службу.)

Затем семья перебралась в Киото, и здесь Кагэю умер, оставив жену и четырехлетнего сына в горькой нужде. После смерти мужа вдова с ребенком скиталась в столице и в окрестностях; нередко случалось, что мать и сын попросту голодали.

Между тем в прошлом Кагэю, самурай клана Тоса (С а м у р а й-дворянин; в феодальной Японии, кроме владений центрального правительства, существовали отдельные княжества (кланы), управление которыми было доверено местным феодалам-князьям.), состоял на службе и получал жалованье в двадцать тысяч коку зерна. Он доводился родным племянником князю Кадзутоё Ямаути, первому властителю клана — богатой вотчины с доходом в двести сорок тысяч коку риса. Судьба Кагэю сложилась так несчастливо отчасти по его собственной вине.

Мне хотелось подробней узнать историю нашего деда— казалось, между личностью Кагэю и внезапной опалой, постигшей в конце жизни отца, была какая-то неуловимая связь.

…Кагэю, старший сын и наследник самурая Гонносин Нонака и его жена Го Ямаути, родился в 1-м году эры Тэнсё (1573 г.), когда ода Нобунага (Ода Нобунага— диктатор Японии, возглавивший в конце XVI в. борьбу против местных феодалов. Войны, которые вел Нобунага, положили конец феодальной раздробленности, междоусобицам и открыли эпоху абсолютизма.) разгромил войско сёгуна (С ё г у н — верховный воинский титул в феодальной Японии; с установлением абсолютизма сёгуном именовался верховный правитель, возглавлявший центральное правительство. Титул сёгуна переходил по наследству.) Асикага и власть в стране и юридически а фактически перешла к дому Нобунага. Семи лет Кагэю потерял отца и рос под надзором матери и дяди с материнской стороны, князя Кадзутоё Ямаути. Дядя любил племянника, пожаловал ему родовое имя Ямаути и содержание в три тысячи коку риса.

После гибели рода Тёсокабэ князь Кадзутоё стал властителем клана Тоса, и Кагэю получил владения в местечке Накамура, в уезде Хата, с жалованьем о двадцать тысяч коку. В будущем ему была обещана прибавка — еще десять тысяч.

Но к этому времени счастье отвернулось от Кагэю.

У князя Кадзутоё не было сыновей, и он любил племянника, словно родного сына. Все считали Кагэю будущим зятем князя, мужем его любимой дочери. Никто не сомневался, что он станет наследником.

Эта перспектива вовсе не улыбалась Сюриноскэ, младшему брату князя.

Однако случилось так, что княжна еще ребенком трагически погибла под обломками здания во время землетрясения в 13-м году эры Тэнсё (1585 г.)

Впрочем, смерть княжны еще не означала, что у Кагэю нет другой возможности стать наследником.

Но когда ему исполнилось двадцать лет, у Сюриноскэ родился долгожданный сын и наследник Тадаеси. Таким образом, ко времени

вступления Кадзутоё во владение землями Тоса стало очевидно, что наследником дома Ямаути будет младенец Тадаёси.

В 10-м году эры Кэйтё (1605 г.) князь Кадзутоё удалился от мирских дел, и четырнадцатилетний Тадаеси стал владетельным князем Тоса. Вскоре старый князь умер, и Сюриноскэ, как опекун юного князя, фактически забрал всю власть в свои руки.

В ходе этих событий Кагэю оказался в доме Ямаути как бы на вторых ролях и по занимаемой должности, и по кровным связям — он был родственником по женской линии.

Природа наделила Кагэю суровым и непреклонным нравом — он был живым олицетворением так называемого «нрава Нонака». Вдобавок от матери, Го Ямаути, он унаследовал гордость и вспыльчивость.

Он был на редкость молчалив, жена и дети зачастую по целым дням не слышали от него ни единого слова. Любил науку и глубоко постиг философию дзэн, не чужд был искусству — увлекался театром «Но» (Театр «Но» — классический японский театр, расцвет которого относился к XIV–XV вв., был популярен среди дворян-самураев.)

Однако и наука и философия дзэн оказались бессильны смягчить его крутой нрав — слишком крепко сидела в нем «закваска Нонака».

Этот злосчастный склад характера можно считать наследственным в семействе Нонака — отец в полной мере унаследовал те же свойства. Кагэю был женат на двоюродной сестре князя Тоситака Икэда, властителя замка Химэдзи; влияние дома Икэда немало способствовало почетному положению Кагэю в семье Ямаути. Обещание увеличить жалованье Кагэю до тридцати тысяч коку тоже было дано по ходатайству Тоситака Икэда. Но старый князь умер, не успев выполнить обещание, а Сюриноскэ, опекун нового князя, не только нарушил волю покойного, но еще и сократил жалованье Кагэю до одиннадцати тысяч.

Вне себя от гнева, Кагэю сел на корабль и в полном одиночестве покинул клан Тоса, бросив на произвол судьбы и дом и жену, как будто решил навеки порвать все связи с родиной.

Высадившись в Химэдзи, он нашел временный приют в доме Икэда, но отверг предложение князя Тоситака, который, жалея его, предложил ему службу, и отбыл дальше, в Киото. Он разуверился в людях, возненавидел самурайскую службу. Никогда в жизни он не будет больше служить — так решил Кагэю.

Жена последовала за ним, но вскоре умерла в Амагасаки. Впоследствии он женился вторично на некоей Ман Акита из города Осака. От этой Ман и родился мой отец. Это произошло в 1-м году эры Гэнва (1615 г.), в городе при замке Химэдзи.

Годы военных смут миновали, страной правил третий сёгун из дома Токугава. Наступили новые времена, отныне человека ценили не только по его заслугам на поле брани, не за одну лишь воинскую доблесть.

В ту пору Сакаи превратился в оживленный торговый город, там процветала торговля с дальними странами, в гавань приходили даже голландские корабли — покупателей привлекали диковинные заморские товары. В одной из таких лавок приютились мать с сыном, добывая пропитание поденной работой. В оживленной торговой гавани было не так уж трудно добыть средства к существованию. Даже слабые женские руки здесь могли найти применение. Тут и поселилась госпожа Ман. Могучее дыхание новой эпохи, ощутимое на каждом шагу, будет полезно сыну, которому предстоит жить в новые времена, решила мать.

Об этом периоде жизни отца ни матушка, ни кормилица, ни старший брат почти ничего не знали, о нем сохранились скудные сведения. Сам отец тоже никогда не рассказывал о своем детстве, полном лишений. Характером он пошел в своего отца — такой же молчаливый, суровый, порывистый и прямой. Так называемый «нрав Нонака» он унаследовал полностью. Взгляд отца был всегда устремлен только вперед. Вплоть до самой опалы он никогда не ведал сомнений. Отцу миновало двенадцать лет, когда случай свел его в городе Сакаи с Сёскэ Окура, одним из главных сановников клана Тоса. Своей блестящей карьерой он во многом обязан прозорливости Окура, сумевшего разглядеть незаурядные способности мальчика. Вскоре, благодаря содействию Окура, отца усыновил Гэмба Нонака, дальний родственник, глава дома Нонака, старший самурай и верховный правитель клана Тоса. В доме Гэмба еще здравствовала бабка отца, госпожа Го. Таким образом, вступление отца в семью Нонака было вполне оправдано.

Гэмба Нонака, который приходился мне не родным дедом, владел доходом в пять тысяч девятьсот восемьдесят коку зерна и считался одним из шести «главных людей» клана Тоса. Перед ним трепетали — он обладал огромной властью и, как правитель, отличался суровостью. Отцу предстояло стать его зятем — Гэмба принял его в семью с намерением выдать за него младшую дочь, госпожу Ити. Тринадцати лет отец переехал в Тоса и вместе с матерью поселился в доме Нонака.

О моей бабке, госпоже Ман, я много слыхала и от матушки, и от старшего брата. Довелось мне читать и оставшиеся после нее рукописи.

Отец горячо любил свою мать и оказывал ей все почтение, какое только возможно. Право, можно без преувеличения сказать, что дороже всех на свете была ему не законная супруга госпожа Ити, не моя матушка и другие наложницы, не дети, рожденные от этих наложниц, а политика и вот эта госпожа Ман. Поистине трудно было бы сыскать мать и сына, которые до такой степени обожали друг друга, почти как влюбленные.

Похоже, что госпожа Ман была влюблена скорее в сына, чем в своего мужа Кагэю. Из ее рукописей нетрудно понять, как глубоко верила она в его таланты (казалось, она почти предвидела блестящую карьеру отца), каким обожанием его окружила и вместе с тем как беспристрастно и трезво сумела оценить его властный нрав, вызывавший мучительную тревогу за его будущую судьбу. Все эти чувства были отражены в ее манускриптах так ярко, что, читая их, я невольно ощутила привкус чего-то почти греховного в ее отношении к сыну.

Когда Гэмба Нонака пожелал усыновить Сахатиро и сделать его своим наследником, госпожа Ман долго колебалась. Годы лишений сделали ее осторожной, она не доверяла этому внезапному повороту судьбы.

Она не сомневалась в талантах сына и горевала, что лишена возможности отшлифовать его дарования — в новые времена наука стала необходимостью. Что бы ни ожидало ее впереди, недопустимо зарывать в землю таланты сына. Ради него она готова была терпеть любые страдания. Какими бы горестями ни была чревата новая жизнь, она все стерпит ради сына. Должна стерпеть…

Так мать с сыном переехали в Тоса и поселились в обширной усадьбе семейства Нонака, рядом с главными воротами замка Коти. Отец больше не носил детское имя (Когда подросток достигал совершеннолетия, ему давали новое, «взрослое» имя. Это отмечалось специальным обрядом.) и назывался теперь Дэнэмон Ёсицугу Нонака.

Двадцати двух лет, в 13-м году эры Канъэй (1636 г.), он стал главой дома Нонака, одновременно унаследовав от приемного отца должность главного правителя клана.

Сёскэ Окура, отыскавший подростка Сахатиро в закоулках города Сакаи, усиленно рекомендовал влиятельным лицам клана доверить Дэнэмону Нонака должность правителя — юноша был воплощением прямоты, честности, верности идеалам, обладал острым, как у сокола, взглядом. С помощью Окура удалось преодолеть сопротивление некоторых знатных семейств, недовольных назначением молодого правителя. Окура — невысокий, тихий, вдумчивый человек, известный своей осмотрительностью и высоким чувством ответственности, был весьма влиятелен, с его мнением считались.

Это он, одаренный математик и терпеливый, усердный труженик, постепенно выправил финансовые дела клана и предотвратил неминуемый крах.

Окура любил Дэнэмона. Не мог не любить, хотя нрав Дэнэмона был прямой противоположностью его собственному. Много лет спустя, когда старик удалился от мирских дел, он по-прежнему сохранил привязанность к моему отцу и продолжал следить за его делами. И пока вдумчивый взгляд старого Окура следил за деяниями молодого правителя, замыслы отца воплощались в жизнь один за другим и ни злоба, ни зависть не смели чинить ему тайных козней.

Мне представляется злой иронией, почти издевкой, что мы, братья и сестры, занимаемся здесь, в темнице, наукой, которой посвятил свою жизнь отец, и эти чисто книжные упражнения составляют единственный смысл нашего существования…

Потому что ненависть, которая до сих пор преследует нас, вызвана именно неустанной практической деятельностью отца. Увлеченно преодолевая все трудности, воплощал он в жизнь свои политические идеалы. Эти идеалы целиком и полностью вытекали из учения «нангаку» (Нaнгaку» — так называлась одна из поздних разновидностей конфуцианства в Японии, возникшая во второй воловине XVII в. на юге страны, в первую очередь — в клане Тоса. Учение «нангаку» отличалось от ортодоксального, консервативного конфуцианства в первую очередь элементами стихийного рационализма: придавало большое значение понятию материи, подчеркивало важность экономики. Все это ставило учение «нангаку» в положение оппозиционной идеологии.), которому он был так самозабвенно предан…

Отец отошел от философии дзэн и обратился к конфуцианству в 14-м году эры Канъэй (1637 г.) когда, сопровождая князя во время очередной поездки в Эдо, он получил в подарок от одного из друзей «Учение о центре истины». Новое учение сразу покорило отца силой, новизной, свежестью. Он с увлечением погрузился в изучение его догматов.

В клане Тоса тоже были ученые-конфуцианцы. В ураганах междоусобиц наука, казалось, окончательно захирела, однако слабый огонек ее все еще теплился — Нансон Байкэн, потомок вассалов Оути, укрывшийся от военных бурь в клане Тоса, продолжал развивать конфуцианское учение. Его дело продолжил Дзитю, настоятель храма Синдзедзи, вскоре сбросивший рясу. Он принял мирское имя Тани Дзитю и, поселившись в Нагахама, на юге Тоса, занялся врачеванием, в то же время проповедуя основы конфуцианства.

Особенность его учения состояла в новом толковании понятия материи и в признании важности опыта. Он ставил материю превыше всего, придавал большое значение хозяйствованию и считал, что конечная цель науки состоит в том, чтобы способствовать процветанию страны.

Все заботы и тревоги отца, вступившего в должность правителя разоренного войной края, при соприкосновении с этой наукой разом рассеялись, словно озаренные светом, как будто среди темной ночи загорелся яркий фонарь. С этого времени наука стала для него неотделима от его службы, от управления всей жизнью клана.

Он находил ученых-конфуцианцев не только в Эдо, но и в Сакаи и Нагасаки, разыскивал китайские подлинники и проводил бессонные ночи, стараясь вместе с друзьями понять и прокомментировать их значение; по его распоряжению редкие тексты вырезали на досках и размножали затем на его собственные деньги в книгопечатнях Эдо и Киото. То были «Комментарии к Малому учению», «Собственноручные записи Чжу-си», «Лекции Яшмовой горы», трактат «Ранней ночью» и многие, многие другие…

Отцу хотелось разделить радость познания новых истин с друзьями. Он разрешал присутствовать на занятиях всем желающим, даже крестьянам и горожанам, и двери его обширной усадьбы за воротами замка каждый вечер были открыты для молодых людей, которые устремлялись сюда потоком.

Пожалуй, то был лучший период в жизни отца, и сам он в эти годы представляется мне наиболее привлекательным и понятным. Думаю, что его беспощадный, жестокий взгляд, внушавший такой страх людям, — «взгляд сокола, выслеживающего неправду», как о нем говорили, — в ту пору светился добротой и юной жаждой познаний.

Правление, власть… С тех пор как я себя помню, я постоянно слышала от окружавших меня людей слово «власть» — в нем всегда таился какой-то мрачный оттенок.

Кормилица и матушка произносили это безотчетно пугавшее меня слово со страхом, скорбью и гневом. Еще совсем малым ребенком я уже смутно понимала, что с ним тесно связана наша горькая участь. За этим словом, казалось, тянется мрачная тень. Мне был неведом истинный облик «власти». Я знала лишь это ее зловещее обличье.

К чему стремился отец, чего он хотел — и что успел осуществить лишь наполовину, — я не видела я ничего об этом не знаю. Знаю только по книгам. По рассказам старшего брата.

Брат говорил нам о деяниях отца, как будто верил, вернее — хотел убедить себя, что нам, обреченным на заточение, сама мысль о заслугах отца облегчит бессмысленное, бесцельное существование в тюрьме. И мы, надо сказать, охотно верили брату. В самом деле, общая картина хозяйственного переустройства клана, осуществленного отцом, была так грандиозна, что могла с успехом заставить нас, с малолетства не знавших воли, впасть в подобный самообман.

…Как податливая, мягкая глина послушна рукам ваятеля, так покорно распростерлись у ног молодого правителя разоренные, опустевшие в долгих междоусобицах долины и горы Тоса; в запустении прозябали не только земли — души людские тоже одичали и загрубели.

Отец начал действовать энергично, неистово, словно одержимый. Передо мной лежит его «Памятная записка» — она досталась мне от старшего брата.

В 15-м году эры Канъэй (1638 г.) (отцу было тогда двадцать четыре года) начато строительство плотины на реке Мори, притоке реки Ёсино. В следующем году прорыт оросительный канал Накаи. Еще один год перестраивается гавань Муроцу. Проложен еще один оросительный канал Каминои, берущий начало от плотины Ямада.

1-й год эры Сёхо (1644 г.)… Возделаны поля Кагамино, распахана целина на равнине Ноити. Завершено строительство канала Камии. 1-й год эры Кэйан (1648 г.)… Начато строительство новой плотины Хатта на реке Ниедо и целой сети оросительных каналов Хироока…

И дальше, вплоть до 3-го года эры Камбун (1663 г.), года, когда отца постигла опала (ему исполнилось тогда сорок девять лет), без передышки идет строительство плотин, гаваней, водохранилищ, шлюзов, водных путей и целой сети каналов, общим числом до тридцати и длиной более тридцати ри (Один ри — около 4 км). По берегам новых рек стали плодоносить земли, прозябавшие ранее в запустении. С волнением взирал отец на красоту и богатство родной земли, возрожденной его трудами. То было живое воплощение его мечтаний, высокое искусство, в которое он вложил всю свою душу.

Достаточно взглянуть на тщательно, вплоть до мельчайших деталей разработанный закон о податях и налогах, который составил отец, сообразуясь с реальным положением вещей, закон, проникнутый доброжелательностью и заботой о людях, чтобы понять — издать подобный закон мог лишь человек, одержимый страстью, не уступающей вдохновению художника, или зодчего, или мастера, расписывающего узорами ткани…

Но мы, его дети, не видели ничего из творений отца и, следовательно, не можем по справедливости ни оценить, ни понять значение его деяний (так же, как истинных причин ненависти, которая все еще тяготеет над нами…).

Мне кажется, впервые тень омрачила блестящий успехи отца не тогда, когда удалился на покой любивший и уважавший его старый князь, и даже не во время отъезда нового князя в Эдо, а значительно раньше, задолго до всех этих событий.

Это случилось, когда умерла его горячо любимая мать, и отец похоронил ее так, как того требовали строгие конфуцианские заповеди, а его заподозрили в том, что он тайно исповедует христианство и замышляет мятеж против центральной власти.

Поводом для таких обвинений послужила усыпальница, которую воздвигли во владениях отца в тихом, уединенном месте, в живописном лесу, на пологих склонах вершины Гандзан. Целых два месяца тысяча кули трудились над постройкой этой усыпальницы. Всю дорогу до кладбища, десять с лишним ри, отец шел пешком рядом с гробом, босой, в грубой одежде. Это были настоящие торжественные конфуцианские похороны по обычаям рода Вэнь-гуна из древнего китайского царства Цзинь (Вэнь-гун — государь удела Цзинь в Китае в VII в. до н. э.). Наверно, отцу хотелось воздвигнуть для обожаемой матери гробницу, достойную императора. Он желал, чтобы место, где будет покоится ее прах, отличалось той совершенной красотой, к которой он сам всегда стремился душой.

Масштабы и величественность сооружений в сочетании с непривычным и странным погребальным обрядом вызвали уйму толков. О похоронах судили и рядили на все лады. В конце концов, поползли слухи, что «правитель Нонака впал в христианскую ересь, выстроил в своих владениях настоящую крепость и, судя по всему, намерен поднять мятеж». Эти слухи докатились до Эдо.

Князь, живший в ту пору в Эдо, затрепетал от страха, узнав, что центральное правительство учредило расследование и подозревает его в измене. На родину полетел гонец с приказом отцу срочно явиться в Эдо. Со времени восстания христиан в Симабара (Крестьянское восстание в Симабара (1637 —l638) своими грандиозными масштабами стало грозным испытанием для феодального правительства. Это восстание, в котором участвовало много крестьян, исповедовавших христианство, было жестоко подавлено. Более тридцати семи тысяч человек были казнены.) минуло десять лет; с тех пор христианство находилось под строжайшим запретом, тайных христиан и поныне усиленно разыскивали и жестоко карали. Уличенных в христианстве неминуемо ждала казнь — распятие или отсечение головы. Подозрение в христианстве никогда не кончалось добром. Даже слухи такого рода считались зловещим законом, предвещающим гибель.

Отец поспешно пустился в путь как был, в траурном одеянии, ехал безостановочно день и ночь и, прибыв в Эдо, приложил все усилия, чтобы опровергнуть порочившую его клевету, разъяснив суть и форму похорон матери. Власти поручили ученому-конфуцианцу Хаяси Радзан, официальному правительственному советнику (При центральном правительстве существовала конфуцианская Академия, во главе которой стоял представитель рода Хаяси. Он считался главным ученым советником правительства.), расследовать и доложить, насколько истинны представленные отцом объяснения. Заключение Хаяси Радзан гласило: «Полагаю, что похороны матери правителя клана Тоса проводились в полном соответствии с подлинным конфуцианским обрядом; с обычаями же христиан сии похороны ничего общего не имеют».

Итак, отцу, к счастью, удалось рассеять павшие на него подозрения. Сам сёгун удостоил его аудиенции, и отец благополучно вернулся домой. Благополучно ли?.. Можно ли утверждать, что в конечном итоге все обошлось благополучно?..

— Тогда-то меня и увезли как заложника в Эдо… — рассказывал старший брат.

В этом же году скончался третий сёгун, и страной начал править четвертый, князь Иэцуна. Наступило смутное, тревожное время, в июле были раскрыты заговоры ронинов — Юн Сёсэцу, Гюя Марубаси и других (Мятеж ронинов во главе с Юн Сёсэцу и другие восстания ронинов были подавлены в 1651 году, а их вожаки казнены.)

Осложнения с похоронами госпожи Ман случились как раз после этих событий. И что хуже всего, к этому времени отец уже успел прославиться как мудрый правитель.

Шла молва, что вместо двухсот сорока тысяч коку риса в Тоса фактически собирают более трехсот и что таким благополучием клан обязан мудрому правлению отца. Между тем в сознании сёгуна и его приближенных имя отца, верховного правителя клана, запечатлелось в сочетании с самыми страшными, ненавистными понятиями: «мятеж» и «христианство». Это не сулило добра.

При дворе сёгуна хорошо знали, что отец давно разыскал в городе Сакаи и других селениях самых искусных кузнецов, мастеров по изготовлению холодного и огнестрельного оружия, поселил их в Тоса и обласкал, что он возвратил землю и рисовые пайки десяти тысячам бывших вассалов Тёсокабэ, вывел их из бедственного положения и тем положил конец давнишним смутам на землях Тоса; знали также, что эти действия отца, восстановившие спокойствие и порядок в клане, вызвали недовольство его врагов, что пошла молва о некоей «дружине Нонака», — который отец-де распоряжается по единоличному усмотрению и в любую минуту может выставить ее в качестве послушной боевой силы… Обо всем этом доносил правительству властитель соседнего клана Мацуяма, князь Мацудайра.

Род Мацудайра состоял в родстве с семейством самого сёгуна. Сестра князя Мацудайра, племянница сёгуна, была просватана в соседний клан Тоса, и, таким образом, князья находились в родстве. Но центральное правительство отнюдь не радовалось обогащению и без того могущественного «внешнего» клана Тоса («Внешними» назывались княжества, выступавшие против правящего дома Токугава во время его борьбы за власть. Эти княжества подвергались особенно жестокому контролю со стороны центрального правительства, во главе которого стоял сёгун из рода Токугава), и князь Мацудайра получил тайный приказ следить за тем, что происходит во владениях шурина.

Но пока, что бы там ни говорили, все обстояло благополучно. Так прошло несколько лет. Успешно, к полной выгоде Тоса, решился давний спор об острове Окиносима и землях Синояма, служивших причиной распрей с соседним кланом, закончилась прокладка водных путей и оросительной сети на реках Ниёдо, Монобэ, Симанто, на впервые распаханных землях выросли новые города Гомэн и Ямада. В 1-м году эры Камбун (1661 г.) отец приступил к переустройству гаваней Муроцу и Цуро. Слава его была в зените.

В новогодние праздники оба князя, старый и молодой, посетили отца в его усадьбе у ворот замка, поздравили с долгим и успешным правлением, превозносили его заслуги, пожаловали еще тысячу коку риса в год и свиту в пятьдесят самураев — личных вассалов, отданных в непосредственное подчинение отцу…

В том же году в усадьбе отца родилась его третья дочь — то была я.

Миновало меньше трех лет, и отец впал в немилость, удалился в изгнание и вскоре скончался. Говорили, что у него хлынула горлом кровь. А еще шептались, что его отравили. Но это неправда — отец и в самом деле был болен чахоткой…

Об истинных причинах опалы нам, детям, ничего не известно. То немногое, что удалось узнать старшему брату, заключалось в нескольких фразах, оброненных суровым отцом, скупым на слова даже в общении с сыном, да в скудных сведениях, которые удалось почерпнуть от вассалов. Несомненно, главную роль тут сыграла политика, которую проводил отец в клане Тоса.

И все же мне кажется, что по существу вся эта интрига была построена на песке; пожалуй, имели значение соображения чисто эмоционального порядка, может быть, некоторая доля амбиции, стремление врагов отца во что бы то ни стало настоять на своем, вот и все…

Так или иначе, но девятнадцатого июня 3-го года эры Камбун (1663 г.) князю было представлено послание, подписанное тремя лицами — старшим самураем Фукао Дэва, его сыном и зятем. Они обвиняли отца в неправильном управлении кланом. Обвинение состояло из трех пунктов: неудовлетворительное состояние финансов, чрезмерные подати и трудовые повинности, ложившиеся тяжелым бременем на крестьян, и невыносимые налоги, которыми облагалось купечество… «Дошло до нас, что некоторые крестьяне и рыбаки предпочитают бежать в соседние кланы, что, по смиренному нашему разумению, не идет на пользу родному краю…» — говорилось в послании.

Это письмо было доставлено отцу вместе с посланием князя. Господин писал, что «всесторонне обсудил положение с тремя вышеупомянутыми персонами», и приказывал отцу «смягчить» режим. Рядом с подписью господина отец увидел также подпись удалившегося от дел старого князя.

Его прежний господин, которому он двадцать восемь лет служил верой и правдой и вместе с ним заново переделывал весь край, теперь осуждает дело всей его жизни и, поверив наветам каких-то ничтожеств, приказывает изменить политический курс! А он-то считал, что изречение «господин и вассал едины» полностью относится к нему и к его князю, и не сомневался, что и князь ему доверяет! Отец, самолюбивый и властный,

за долгие годы своего правления ни разу но слышавший ни единого укора или упрека, был уязвлен до глубины души.

Итак, не суждено осуществиться его заветной мечте — создать на земле пусть маленькое, но идеальное общество, добиться совершенной красоты и гармонии, о которых рассказывает наука… Все теперь в прошлом.

Прошение отца об отставке было принято двадцать восьмого июля. Четырнадцатого сентября, по его просьбе, ему разрешили удалиться от мира. Брата вернули из Эдо и назначили главой рода. Мне было тогда три года.

Отец поселился в полном уединении отдельно от семьи в Накано, возле Фунайри, одного из каналов, отходящих от плотины на реке Монобэ, — в сооружение этой плотины, стоившей ему огромных трудов, он вложил всю душу.

Он жил одиноко, избегая людей, в бедном жилище на берегу канала, плавно катившего свои воды среди обильно зеленевших полей. Прислуживал ему всего лишь один из его вассалов — восемнадцатилетний Дзирохати Комаки. Из вещей отец взял с собой всего несколько книг и большую раковину, которой бесконечно дорожил. Она напоминала ему о днях, когда он был буквально одержим сооружением плотин и каналов. Сигнальщик громко трубил в эту раковину утром, днем и вечером, возвещая начало и конец работы и обеденный час. А из книг он больше всего любил стихи чуских поэтов (Чуские поэты — Цюй Юань и его последователи (по названию древнего китайского царства Чу, IV–III вв. до н. э.).).

Сейчас я перечитываю одно из этих произведений — поэму «Лисао»…

…Я твердо знаю: прямота — несчастье,

Но с ней не в силах разлучиться я.

В свидетели я призываю небо —

Все это ради князя я терплю.

Я говорю: сперва со мной согласный,

Потом сошел ты с этого пути….

«…Но ты, всесильный, чувств моих не понял, внял клевете и гневом воспылал…» — наверно, отец, как никто другой, мог понять горькие переживания Цюй Юаня, когда тот, скорбя, мысленно обращался к чускому государю…

Через несколько дней после отставки отца вышел закон, по-новому определявший статут самураев, еще через две недели — указ о снижении налогов и прощении задолженностей, числившихся за крестьянами и купцами, затем указ о прощении долгов рыбакам и судовладельцам. Понадобилось всего несколько дней, чтобы не оставить камня на камне от гармоничного, идеального общества, которое стремился создать отец.

Дзирохати неотлучно находился при отце до его последнего часа, усердно прислуживая ему во всем. Отец почти все время молчал. Юноша ни словом не обмолвился о бурных переменах, происходящих в клане, о новом курсе правительства. Он хорошо понимал, что это может вызвать негодование его господина.

Над каналом Фунаири, вздымая легкую рябь, проносился вечерний ветер. В лодках, груженных снопами риса, проплывали крестьяне, отталкиваясь шестом, — сидя на открытой веранде, отец провожал их пристальным взглядом. Ветер с полей приносил аромат созревающих злаков.

Прошла осень, наступила зима, становилось все холоднее, и здоровье отца ухудшалось. По ночам сильный кашель не давал сомкнуть глаз, и Дзирохати, терзаясь душой, ухаживал за больным. Пятнадцатого декабря на рассвете внезапно начался жестокий приступ кашля, кровь хлынула горлом, и отец тут же скончался…

Останки решили перенести в родовую усадьбу, у ворот замка Кота, За гробом, который вынесли из опального жилища на Накано, шли родные и вассалы; под вечер процессия добралась до Коти. Однако у ворот замка путь преградила стража, сообщившая, что. проход запрещен, ибо «мертвое тело оскверняет ворота». Стиснув зубы, люди терпеливо свернули на боковую тропинку; сквозь зелень кустов совсем рядом виднелись освещенные окна усадьбы — гроб так и не разрешили пронести в замок.

Пришлось пуститься в обратный путь и снова шагать всю ночь по уже скованной морозом дороге добрых три ри. Люди молча несли гроб. Стоял жестокий декабрьский холод. Среди участников печальной процессии, охваченных негодованием и скорбью, был и Дзирохати — он ни на шаг не отходил от своего господина, так же как и при его жизни.

Похороны отца состоялись семнадцатого декабря в Накано, месте его изгнания, неподалеку от усадьбы семейства Комаки. С мрачного неба падали редкие сухие снежинки, когда похоронное шествие направилось к кладбищу на горе Томияма. В густой темной чаще поставили белый деревянный столбик и с посмертным именем — Кэйсёин Согаку Ниссо (По буддийскому обряду, после смерти человеку дается новое, «посмертное» имя.), и на этом церемония закончилась. Только снег падал и падал с неба.

Скрывшись в снежной мгле, Дзирохати спустился на заросшую травой поляну неподалеку от кладбища.

Выходя из дому, он, словно невзначай, простился с матерью — в действительности то было прощание навеки.

Он тихонько вызвал мать, хлопотавшую на кухне среди служанок, взял у нее короткое кимоно «косодэ», надел его под одежду прямо на тело и попросил чашечку сакэ. С момента смерти господина он еще ни на минуту не сомкнул глаз. Воспользовавшись суматохой, поднявшейся при выносе гроба, он попросил мать тоже пригубить сакэ и долго смотрел на нее в полутемных сенях воспаленными от бессонницы глазами. На груди у него лежало письмо, адресованное одному из друзей.

«Я, недостойный, пользовался бесконечными милостями глубоко почитаемого моего господина и потому был преисполнен желания никогда не покидать его ни в жизни, ни в смерти. Ныне же ничем не смог послужить ему и потому хотел выполнить свое намерение в ту же ночь, как гроб вернули из Коти. Но от душевного расстройства и скорби, видимо, растерялся, за что достоин осмеяния. Теперь господина похоронили, и я нынче же ночью предаю себя смерти.

Хотя господин мой всегда питал отвращение к «смерти вдогонку», считая ее дурным обычаем нашего государства, и говорил, что истинно благородный муж должен ненавидеть этот обычай, я все же осмелюсь нарушить этот его завет. Перед смертью господина, во время его болезни, я один находился при нем неотлучно. Глубина его сердца была поистине безгранична. Чем же отблагодарю я его зa это? Как посмею жить, дорожа сей суетной и быстротечной жизнью, если он мертв? Понимая, что поступок мой противоречит воле господина, я, недостойный, все же решил не расставаться с ним даже в смерти, а посему нынче же лишу себя жизни.

Но опасаясь сим поступком навлечь на себя немалый гнев покойного господина и в оправдание моего преступления (ибо известно мне, что в нынешнее время «смерть вдогонку» запрещена законами нашего государства), составил я сие неумелое послание. Желание отблагодарить моего господина за его милости — вот единственная причина, побудившая меня уйти из жизни. Прошу понять меня и простить. Такова моя просьба, в чем и ставлю собственноручную подпись».

Суровый приказ о посмертной каре отца — уничтожение дома Нонака с конфискацией всех владений и ссылкой его сыновей и дочерей в Сукумо — был вручен семье Нонака в следующем году третьего марта, в день весеннего Праздника кукол (3 марта в Японии справляют так называемый Праздник кукол — народный праздник, связанный со множеством красочных, веселых обрядов.).

Точно так расправлялись власти с семьями и имуществом опальных князей. Но подобное наказание постигало только бунтовщиков, вот почему у многих зародилось сомнение — уж и впрямь, не замышлял ли отец мятеж?

Старший сын Сэйсити шестнадцати лет, третий сын Кисиро восьми лет, я — четырех лет, младший сын Тэйсиро пяти месяцев и наша мать Киса Икэ… Второй сын Кинроку с матерью Кати Кобун… Старшая дочь Енэ восемнадцати лет с матерью Яна… Вторая дочь Кан семи лет и младшая дочь Сё трех лет с матерью Цума Минобэ. В заточение отправили восьмерых детей и их матерей.

Матушка несла Тэйсиро на руках, меня вела за руку кормилица. Мы сели в приготовленный для нас паланкин. В гавани Урато нас ожидали две лодки, присланные семейством Андо, владельцами Сукумо, где нам предстояло жить в заточении…

В этот роковой день, решивший нашу судьбу, я, совсем еще дитя, беззаботно, как ясное утро, радостно уселась в паланкин и, наверно, весело резвилась и щебетала среди онемевших от отчаяния взрослых. В несчастье, как гром поразившем все семью, я, ребенок, наверно, видела что-то интересное, необычное, вызывавшее во мне детский восторг…