"Нижние Байдуны" - читать интересную книгу автора (Брыль Янка)ЖИВОЕ СЛОВОКак-то на богатом несвижском базаре моложавый веселый мужчина так приохочивал меня брать его яблоки: — Они ж у меня, товарищ, не глядят, а смеются! И правда, яблоки были большие, румяные, одно в одно. А крестный говорил когда-то и так: — Вышел я ночью во двор, а кобыла моя: «Гы-гы-гы!..» Даже и она у него была веселая, как бы там ни жилось и кобыле и хозяину. Мать наша рассказывала, что детство у крестного было тяжелое: сиротой да калекой при немощной матери и старшем брате. Плохой был человек этот его старший брат Бавтрук. «Но бог дал — пошел в Плёхово в богатые примы». А крестного мой отец, старше, чем он, и уже с надежным заработком в городе, устроил учиться на портного, а потом «Рафалок наш, — мама говорила, — начал жить с иголки». Дядька Бавтрук как закричит в Плёхове на корову: «В хлев, чтоб ты сдохла!» — так даже у нас, в Нижних Байдунах, слыхать, за два километра. Сыны у него поднялись, двое, детины как дубы, и сам здоровенный, горластый. — Никого не боится, ничего не стыдится. Сам — постромком не подпояшешь, а то что ж, живет — ворота пирогом подперты. Так говорил про своего брата крестный. Бывали они друг у друга очень редко («Обхожу я Бавтручка, как борону»), но об одном случае в хате брата крестный рассказывал так обстоятельно, правдиво, будто он и сам тогда ночевал. Может, впрочем, и ночевал, мы об этом не думали. Мы — это я и все трое его парней. В сумерки мы сидели без огня, только в дверцах печки гудело и ярилось пламя. Тетка Агата куда-то ушла, и крестному было потому свободнее. Уж очень она всему учила его, командовала, вечно он чем-то ей не потрафлял. Говорил он, никогда не торопясь, ни за машиной, ни о иглой, ну а теперь, в воскресенье, тем более. — Легла Матруна на печи. Улеглись хлопцы, скамью к лавке приставив. Слава богу, здоровые, фасоли густой с картошкой да с хлебом как натопчутся, даже толстые доски под ними ревут. Заснули все, а сам Бавтрук не спит, лежит на кровати и позевывает во все устье, обдумывает, какое бы еще дельце где обтяпать. А потом слышит он: на кухне что-то бухтит… И все оно вот так: «Буль-буль! Кех-кех! Буль-буль-буль! К-кех-кех-кех-кех!..» Бавтрук и догадался: «Вор лезет! Хорошо, что я не сплю». Да как взревет: «Хлопцы, вставай!» Те подхватились, похватали кто что и через сени в камору. Батарейкою светят — никого нету. Что за черт?.. Он делает паузу, а мы настораживаемся: действительно, что за черт?.. — А это в кухне, в боковушке. Тесто для свиней в ушате. Подходило в тепле да только булькало себе да кехкало… Смеются веселые краснощекие хлопцы. И сам их батька смеется, словно и не очень старше их. И я, уже самостоятельный парень, тоже смеюсь, приятно отдыхая. Мальцам если что-то смешно, так оно и правдиво, тем более что это ж их тата рассказывает. А я уже тогда и правду основную видел: правду бедного, доброго, разумно веселого человека. — Бывают люди злобные, завистливые, — говорит крестный, помолчав. — В Плёхове был один такой, Кукель. Без ноги, на деревяшке ходил. И гвоздь вбит снизу, чтоб не поскользнулся. Так он, бывало, в церкви так и норовит, чтоб на ногу кому наступить. Пауза. — Или наш Турок, Микита. Коровы с пастьбы идут, а он стоит у своих воротец и спрашивает: «Дети, а чья это телушка, вон та, пестрая?» — «Это, дядько, Осечкина!» — «Вот чтоб она ему издохла!» И не потому, что Осечкина, а что чужая и гладкая. Снова пауза. Потом смех и — новое: — Баптисты наши крестились. В Немане около Хлюпич. По-ихнему, что ты младенцем крещен, дак это не то, надо, чтоб сам теперь к господу пришел. Людей собралось! Это же на вознесение было, и в Хлюпичах был престольный праздник. Молодежи — из всех деревень. И ты ж, кажется, был? Вопрос — мне. Я говорю свое «был» неохотно, ведь хочется и об этом услышать. — Просвитер ихний в чем-то черном, как попова ряса все равно, он сам до пупа в реке и каждого берет так: одной рукой под спину, а другую наложит на грудь и — эп! — кувыркнул назад в воду. Баб, девок, мужчин — одного за другим. А потом какой-то мужчина, худой и долговязый, как чепела. Его просвитер как кувыркнул, дак он еще потом, мокрый, зачерпнул той святой иордани, умылся. Люди на берегу смеются, понятно же, считай, что одна молодежь. А тот худой бредет к берегу и, руку воздев, как пророк какой, кричит: «Смейтесь, хохочите, безумцы! Посмотрим, как вы будете в вечном огне смеяться! Уготованном диаволу и ангелам его. Посмотрим!» Вот как. А подумав, дак и на черта она, прости господи, вера такая, чтоб один человек в пекле горел, а другой уже был загодя рад?.. Дат он почти никогда не знал, да и не интересовался ими. Как-то я было спросил у него, когда родилась моя мама (ее уже тогда не было, а они же с нею очень дружили), и крестный ответил как бы с наибольшей уверенностью: «Почему ж это не знаю когда? В пятницу». — «А год, а месяц, а число?» — «Кто ж его запомнит все…» Однако, как сказал бы мой друг филолог, «художественный синтез минувшего» крестный подавал готовыми картинами. Временами, хоть и не часто, это бывало у него и не смешно: — Хлеб с льняною мякиной не резался. Ломали его кусками, наколов ножом или черенком ложки. Тэкля, старшая сестра Грамузды, молоденькой пошла в далекое замужество на такой хлеб. Придет домой и плачет, что есть его не может. Хотела уже и совсем убегать. И мать плачет, глядя. Но отец отвез Тэклю назад. Две буханки нашего хлеба отвез, без мякины, с картошкой, и договорился, что будет посылать ей туда по буханке на две недели — пока она, молодая, глупая, привыкнет… Но больше было веселого: — И я тех казаков хорошо помню. Когда у нас забастовщики были, панские суслоны жгли и не пущали людей идти в имение на заработки. — Это, видать, в девятьсот пятом году? — уточняю я. — Ну, — на всякий случай соглашается крестный. — Може, и в пятом. Я уже тогда после призыва был. Ульяна ваша порядочной уже девчонкой была. И шустрая. Когда они по нашей деревне ехали, дак она аж на третью перекладину на воротцах взобралась, чтоб все хорошо видеть. Известно ж, казаки! Дак один с коня наклонился да за цицьку ее как схватил — чуть через воротца не перекинул!.. Крестный смеется, а потом, будто оправдываясь: — Что ж, из песни слова не выкинешь… Я ж еще помню, как тот князь Мирский в Мир со своими казаками приехал. Первый раз. Я тогда у Шлёмы Касмая шить учиться начал. Князь… Белая борода, в красной рубашке, в бричке сидит. А за ним уже те казаки. Он и замок, и винокурню, и имение, и все имения, что около Мира, купил у той барыни, что до него была. Собрали всех мирян на траве около замка. Бочки с горелкой стоят. А он подъехал, поднялся в бричке: «Соседи! Жители древнего Мира! Будем жить мирно и дружно!..» Водки людям, закуска всякая на столах. Потом казаки скакали на конях наперегонки и через жерди. На трубах играли. И такое еще, такая забава: в большие миски — они в городе называются тазами — налито полненько воды и на дно насыпано денег. По копейке, по пятаку и по гривеннику. И надо, руки назад заложив, губами деньги те доставать. Сколько достанешь — твои. Я не полез, а только посматривал. Лопочут люди, мордою в воде, аж до ушей в тех тазах. Так и удушиться можно, захлебнуться добровольно!.. А потом те казаки сами Князевы хлеба косили. Не пошли ни «соседи», ни батраки, ни люди из деревень отдаленных. Забастовка… Я уже тогда не у Шлёмы был, а шил дома. Ехал как-то в Мир и видел. Смех один — та косьба. На тридцать человек одна монтачка. Больше монтачат, чем косят. Что ж, панский день — до вечера… Были рассказы и еще более давние, из его детства: — Был у нас кот Тимох. Не в пример, как Тимоша Ермолич. Только усатый. И здоровенный, как конь. В то лето все были дожди, дожди, пшеница в суслонах проросла, и булки пеклись сразу сладкие и очень липли во рту, никак не проглотишь. Тимох наш вор был, вор! Где-то булки кусок урвал, идет и только «во-ов!». Присел и лапой изо рта дерет. Еле я ему помог… А хитрый был, как уж! Кувшины с молоком стояли у нас под припечком так, что он головы туда не просунет. Печурка такая, что только кувшинам пролезать. Дак он возьмет да лапу туда просунет, обмакнет в молоко или в сметану и облизывает, обмакнет и облизывает. Да тихонько!.. Мама наша заметила это да — «чтоб ты сдох!» — накрыла кувшины рушником. Сидим мы потом в хате, вечеряем, а в нашей кухне — ру-ду-ду! — загрохотало. Мы туда. А это Тимох. Хотел кувшины раскрыть. Уцепился когтями за полотенце и — все три с молоком на себя! Вот где потом облизывался!.. Микола, Сережа и Женька хохочут. А мне, взрослому, уже и думалось, что в словах крестного — и его любовь ко всему живому, и все то, что идет оттуда, из той чарующей страны, где нарождаются сказки. Сегодня мы видим — и на самих себе, и на детях, — что нам принес советский строй жизни, кто как вырос на той или другой работе. Труднее сказать, что вышло бы при благоприятных условиях из того же Сидора-гоп, из Чиркуна или крестного — медик, артист, писатель? Можно только гадать да прикидывать. Большой город, в котором мой крестный жил беженцем, знакомство с кое-какой местной интеллигенцией и людьми «духовного звания», со всеми, кого он обмеривал, кому шил, не отучили его от материнской речи. Слова у него были как орехи, одно к одному, а все вместе — образность и смех. Еще раз про того же Микиту Турка: «Овцу зарежет — и то не едят сразу, а повесит в запас. Теми сухими стегнушками — хоть в лапту играй…» «Одна невесточка у нее — как та ласточка, а другая — что улей». И полная, значит, и сладкая. Потом пришло определение и современное: «Баба — как трактор». Про ту, у которой и сила и гром. О ткачихе-лентяйке: «Как стукать — так лопать, как за день — так и локоть, а как за семь дён — так и губка[24] вон». «Хороший нос чарку (или дулю) за неделю чует», «Погладь кота, так он и хвост задерет», «Не любишь дрова колоть — и не наколешь». И то, наконец, еще раз вспомним: «Не потешился б — так повесился б»… Ничего, если мне кто-то скажет теперь, что он такое где-то уже читал. Мне любо-дорого было услышать это в то время, когда я не видел еще никаких фольклорных томов, а только слышал кем-то услышанное, почувствованное на вкус и сохраненное, чтоб передать, а то еще и дополненное, пропущенное через еще один народный, безымянный талант. Некоторые присказки крестного требовали пояснения. И он пояснял. Например, это: — Дед бабу посадил зимою не в возок, а в сани лесные, только полукашак[25] поставил. Сам пригорбился спереди, а баба, как пани, копною расселась сзади. А потом люди кричат: «Человек, бабу потерял! Человек, бабу потерял!» А дед думает, что это не ему. Не оглядывается, не видит, что этот полукашак с бабой кувыркнулись на ухабе и уже далеко лежат на дороге. Так и пошло оно: «Кричат не кричат, а мы с тобою, бабо, едем!» Это дед так тогда приговаривал. Или такое: — Заварила она тому Женику мяты, черники сушеной дала пожевать. Потому что его уже замучил Алексей… Какой, ты говоришь, Алексей? По-городскому это понос. Как «при чем тут Алексей»? Есть же такой праздник перед весной: Алексей — человек божий, с гор потоки. Позже я проверил это в православном календаре. Семнадцатого марта по старому стилю «Алексей — человек божий» — это есть. А «с гор потоки» — самодеятельность, приспособленная к медицине. Как та десятая заповедь — «ни вола, ни осла его», — про Летчикову бедность и лентяйство. |
||
|