"Одержимые" - читать интересную книгу автора (Оутс Джойс Кэрол)

Виновный

Джокко имел привычку будить ее каждое утро. Но в то утро его атака была особенно яростной, а голос звучал слишком пронзительно. Сквозь натянутую на голову простыню она видела его черные сверкающие, как пуговки, глаза.

— Мамуля, просыпайся. Ты знаешь, какой сегодня день, знаешь?

Она знала. Хорошо знала. Сквозь теплую несвежую простыню голосом, подобным пушистому меху, она простонала:

— Нет. Ну пожалуйста, отстань от меня.

Джокко ее ребенок, ради которого она выстрадала мучительные одиннадцатичасовые роды, отказавшись из принципа от кесарева сечения. Джокко было всего два годика, только что из пеленок, но он уже умел говорить, и порой очень жестоко и бесцеремонно. Она, мать, ответственная за него, ломала голову, пытаясь понять, какую силу выпустила в мир.

Если по утрам она спала дольше Джокко, он считал себя вправе распахнуть дверь ее спальни и влезть на кровать, как теперь, топча ее своими толстенькими маленькими ножками и проворно колотя кулачками, словно вымешивая тесто, — боль при этом воспринималась как случайная. Голос его звучал пронзительно и праведно, точно горн, а черные выпученные глаза светились, как у тех жутких херувимов, особых Божьих существ, с наиболее воинственных картин Ренессанса. Произнесенное устами Джокко «мамуля» было похоже на оружие.

— Мамуля, черт тебя побери, не пытайся спрятаться, ты не можешь от меня спрятаться, чертовка. Паршивая сучка, разве не знаешь, кто я! Я хочу есть!

Она слабо сопротивлялась:

— Ты вечно голодный.

Грубо сдернув покрывало, он обнажил ее так, что ей пришлось спешно натянуть на плечо бретельку ночной рубашки, пряча дряблую в синяках грудь, которая так и не выздоровела после кормления жестокого Джокко. Она издала слабый крик и попыталась оттолкнуть его, но он еще крепче оседлал ее: он был слишком силен и злобен. И улыбаясь, к ее изумлению, ртом, полным белоснежных блестящих зубов, заставил задуматься. Неужели все матери, думала она, глядят на своих отпрысков с мыслью о том, что не виноваты ли они?

Был, конечно, еще отец, но он ускользнул от нее, предал. Еще до рождения Джокко.

Теперь Джокко ее журил, уже более сочувственно говоря, что она должна встать, должна продумать свои планы, что ей пришлось пропустить немало дней, пока наконец не настал окончательный срок, и теперь у нее нет выбора.

— К полуночи сегодня это должно быть сделано.

— Нет, я не готова.

— Ты готова.

— Нет!

— Да!

— Отстань от меня!

Она терла кулаками глаза, пытаясь стереть с них видение своего сына, но видение это было слишком ярким, слишком жутким, пульсирующим, как неон, слишком глубоко врезавшимся в ее душу — было ясно, что Джокко никуда не исчезнет.

— Мамуля, где же твоя гордость!

* * *

Они жили, мать и сын, вдвоем в квартире кирпичного дома в стареющем индустриальном городе на североатлантическом побережье. Женщина не была готова стать матерью, и до сих пор, после рождения сына, была потрясена тем, что она мать. И это было удивительно ей вдвойне, поскольку она просто не представляла, как стала матерью при ее осторожности, которая превратилась в паранойю, и при параноидальной осторожности ее любовника. Для предотвращения зачатия такого чуда ее жизни, как Джокко, она систематически подвергалась биохимическим методам контрацепции, которые увеличивали опасность инсульта, легочной эмболии, эндометрического рака, умственной депрессии, снижали свертываемость крови. С тревогой об этой угрозе она жила в течение всего периода своей сексуальной активности, который теперь, вероятно, закончился. (После увядания любви и исчезновения любовника у нее возникла серьезная проблема с представлением о себе как о физическом явлении: уже не совсем женщина, хотя еще не в расцвете своих лет. И, как сказал Джокко, не столько с детской безжалостностью, сколько просто констатируя очевидный факт: «Теперь, когда я здесь, мамуля, ты можешь закрыть свою лавочку».)

Любовник женщины, которого она называла в своем воображении «Икс», ибо более не способна была назвать его имя даже себе самой, категорически отверг ее заверения в том, что зачатие Джокко произошло случайно, а не по ее вине, и хладнокровно отстранился, когда она оттягивала аборт, пока не стало поздно — хотя и знала, что в любом случае он бы ее покинул.

До чего же коротка память у страсти! А ее последствия, если они есть, неизбежно оставляют нас в дурацком положении.

Женщина, которая считала себя независимой и стремительно делала карьеру, пыталась взглянуть на свое затруднительное положение со стороны: признак современности — мать-одиночка, ее ребенок, отец ребенка отсутствует (хотя он жил в том же городе и продолжал работать на том же месте — в большом комплексе общественных и научных учреждений, где работала эта женщина). Она хорошо представляла, что кого-то винить было безосновательно и что по-детски глупо говорить о предательстве доверия и любви и вспоминать о «виновном», как настаивал называть Икса Джокко, «сукином сыне, которого следовало наказать».

Джокко был реален, его позиция пряма и примитивна. Уже во чреве матери он давал советы: «С тебя довольно унижений, нам нужна справедливость». Но она старалась не слушать и не слышать.

* * *

Во время завтрака, сжав в кулачке суповую ложку и забрасывая горячие овсяные хлопья себе в рот, Джокко размышлял, жадно жуя и усмехаясь сам себе:

— Он хотел, чтобы я умер до моего первого вздоха.

Этот трахальщик хотел, чтобы меня высосали вакуумом из тебя так же, как ты высасываешь пылесосом пыль и волосы из дальнего угла. Он никогда не узнает от чего кончился, трахальщик. Сегодня ближе к полуночи.

Женщина, его мать, держа трясущимися пальцами чашечку черного кофе, сказала:

— О, Джокко, я так не думаю, на самом деле. О, нет.

— Око за око, зуб за зуб.

Он улыбался, снова показывая ей теперь еще более великолепные в ярком кухонном свете крепкие белые зубы, которые были немного крупноваты для ребенка и явно более массивные, чем у обычных детей.

— Он не хотел ребенка, предупредил меня заранее, таким образом, он был совершенно невиновен. Я не думаю, что мы имеем право его обвинять. И…

— Хотел, чтобы меня высосали какой-то трубой и спустили в унитаз, как дерьмо! Меня!

— О, Джокко, он не знал, что это будешь именно ты…

— А ты, ты знала? Дорогая мамуля?

— Я сперва не знала, но… постепенно… я узнала.

— Потому что я победил, вот почему. Чертова бессловесная сука, не отличаешь своей задницы от дырки в земле. А?

— Джокко, ты очень жесток. О, не говори так!

Джокко, продолжая кушать, выругался в тарелку с солнечно-желтыми овсяными хлопьями, разрисованную смеющимися рожицами. Уже несколько месяцев он отказывался от высокого детского стула и требовал, чтобы она сажала его за стол рядом с собой, подложив два телефонных справочника и несколько томов «Мировой энциклопедии». В последнюю неделю он начал пить кофе, который, твердо верила она, плохо влиял на его нервы, и все же, если она пила кофе фактически каждое утро, почему, в самом деле, не давать его Джокко? Когда она слабо попыталась призвать его к дисциплине, он просто расхохотался, изредка подмигивая, словно это была их общая шутка: возможно, шутка ее материнства и его детства, но что означала эта шутка?

Порой наступали страшные минуты, когда женщина видела в Джокко миниатюрного мужчину. С момента предательства Икса она сомневалась, что способна терпеть мужчин или что готова разделить с ними судьбу. Иногда она воспринимала сына как необыкновенную причуду природы, медицинский кошмар — она читала про некоторые болезни, про нарушения гормонального равновесия, в результате которого дети (чаще всего мальчики) очень быстро растут, старятся на глазах своих изумленных родителей и умирают. Был ли Джокко поражен этим заболеванием? На приеме у педиатра Джокко отлично играл роль типичного двухлетнего малыша, ему как-то удавалось даже выглядеть на два годика. Доктор Монк был потрясен его явным умом и сообразительностью и засыпал мать похвалами за «физическое благосостояние», как он выразился, малыша. Но он, казалось, не замечал развитости Джокко, несомненно, он не видел ничего необычного. И, помимо всего прочего, так странно и так удивительно: Джокко имитировал малыша с потрясающим мастерством, вплоть до очаровательной неуклюжести движений и шепелявости односложной речи, даже мать могла бы впасть в заблуждение. Почти.

Порывисто-мужественное и энергичное «Джокко» не было тем именем, которым женщина хотела назвать своего сына, она бы назвала его «Аллен» в память о своем умершем отце. Но имя «Джокко» ребенок выбрал сам: он яростно визжал как младенец, если его называли иначе. «Джокко здесь!», «Джокко хочет это!», «Джокко хочет кушать!». Икс навещал Джокко всего три раза и каждый раз проявлял явную неприязнь. Он не взял своего родного сына на руки и, конечно же, не поцеловал. Высокий, длинноногий и длиннорукий, с редеющими волосами, в очках, Икс чувствовал себя неуютно в своем теле. Он специализировался в биохимии и математике и воспринимал мир, как предполагала женщина, категориями уравнений. Конечно же, он не был способен хоть немного увидеть себя в Джокко, который даже новорожденным был так румян лицом, имел такие ершистые темные волосы, такие блестящие черные проницательные глаза, что был похож только на самого себя. «Джокко».

Теперь, в два года, у Джокко было коренастое прямое тело, по форме напоминающее старомодную стиральную доску. Лицо его было круглое и крепкое, но временами приобретало тревожную, взрослую резкость. Его детский лоб иногда сильно хмурился от мыслей. Ноги у него были укороченные, не совсем короткие, но похожие на ноги карлика, они были пухлые, но мускулистые, так же как и весь торс.

Его глаза — замечательные, жадно напряженные глаза Джокко — что это за глаза, а его половые органы, которые, как зрелый фрукт, туго топорщили хлопчатобумажные трусы на эластичной резинке?

Оставалось только признать существование Джокко. Символ новой эры, новой жизни, возможно, следующего века.

— Куда ты смотришь, мамуля? — раздраженно спросил Джокко.

— Э-э-э… Никуда.

— Ох, я бы не сказал, что я пустое место!

Женщина глядела на своего маленького сына, не способная сосредоточиться на его словах (в такие минуты, ранним утром, Джокко часто живо и бессвязно произносил монолог за себя и за нее одновременно), и держала чашечку кофе перед своим лицом. Теперь она неловко поставила ее на стол и ладонями закрыла лицо, начиная плакать, хорошо зная, как бесили Джокко ее слезы.

— О, пожалуйста. Я боюсь. Я этого не вынесу. Я потеряла столько крови, когда ты родился, Джокко. Неужели этого недостаточно?

* * *

У будней были свои проблемы. Она виртуозно лавировала среди них, потому что они были не совсем проблемы, не такие реальные, как Джокко, его отец и ее раны.

Механически, но с безупречной тщательностью она оделась для работы: фланелевый костюм с облегающим модным пиджаком, прозрачные чулки и элегантные лодочки из змеиной кожи, для украшения — красный шелковый шарф. Джокко бранился, если ее длинное задумчивое лицо было бледно.

— Нет нужды выглядеть старше и проще, чем на самом деле, мамуля.

Он давным-давно одевался без ее помощи. Насвистывая, он застегнул молнию малиновой шелковой куртки с огнедышащим, в зеленой чешуе драконом, вышитым на спине, надел кожаные ботинки, натянул почти до бровей красную шерстяную шапочку, которую она ему связала. Было хмурое апрельское утро, в окна хлестал дождь с ледяной крупой, поэтому Джокко настоял, чтобы они оба тепло оделись — он был по-взрослому практично убежден в том, что болезни и «недееспособность» были глупой тратой времени.

Он сходил за ключами от машины и теперь звенел ими.

— Давай, мамуля, пошевеливай задницей!

— Придержи язычок, ты… Я уже иду!

Пять раз в неделю она отводила его в детский сад «Маленькие бобрята», где, женщина была уверена, он вел себя как любой нормальный здоровый ребенок его возраста. Для нее было загадкой, как ему удавалось перевоплощение, но, несомненно, это его забавляло. «Барахтаться с малышами» было гораздо смелее, чем изображать карапуза перед доктором Монком. Когда мама приводила Джокко в садик и передавала его Джуни, улыбчивой полногрудой женщине с заплетенными в косички волосами, ребенок, казалось, немного уменьшался в росте и объеме, а его блестящие умные глаза становились наивными. Больше всего поведение Джокко изменялось, когда мама шептала ему: «До свиданья, дорогой, веди себя хорошо, милый. Скоро увидимся», — и, как всегда, целовала его на прощание. Джокко обнимал ее, прижимался своим теплым личиком к ее лицу и говорил: «Мамуля, не уходи».

Это был минутный, таинственный порыв, будто на самом деле Джокко был всего лишь двухлетним малышом, у которого мама работала, а папы вовсе не было, и он боялся, что его бросят.

В детском садике «Маленькие бобрята» у Джокко была репутация не по годам развитого ребенка, иногда «необщительного и непослушного», а порой «тихого, застенчивого и замкнутого». К изумлению мамы, у него был талант художника: большие листы, размалеванные цветами подсолнухов вокруг улыбающихся круглых физиономий и галлюциногенных растений обильно висели по стенам детского сада. Казалось, что у него были друзья, но он не выражал желания ходить к ним в гости, к облегчению мамы, не хотел никого видеть у себя дома.

Не раз он насмешливо замечал:

— Компания маленьких детей чертовски утомительна.

В то утро, когда женщина на прощание поцеловала Джокко, он обнял ее крепче обычного и сказал детским умоляющим тоном:

— Не забудь, мамуля! Не забудь вернуться. Не забудь, какой сегодня день!

— О, Джокко, — нервно выдохнула его мать, зная, что Джуни наблюдает, — как я могу забыть?

* * *

А что именно было сегодня? Канун отъезда Икса из города.

Последний день его пребывания в офисе комплекса, последний день в должности инспектора «Программы ОПИ» («Особые проекты инженеринга») в лабораториях института, последний день (и ночь) он проведет в своей квартире приблизительно в четырех милях от квартиры женщины перед тем, как утром прибудет транспортировочный грузовик и увезет его вещи в Кливленд, штат Огайо — Икс получил повышение и должен был возглавить более крупный отдел «Программы ОПИ» в Кливленде, очень собой гордился и жаждал переехать.

Конечно, эти унизительные факты женщина знала и без Икса или кого-то другого. Просто знала. И Джокко тоже знал, с его исключительной способностью вынюхивать ее секреты.

В последнее время Джокко постоянно твердил:

— Твое время истекает, красотка. Будь уверена, что он уже считает дни календаря.

* * *

Тот день, выпавший на пятницу, самый конец недели, прошел будто флотилия апрельских грозовых туч, задумчиво плывущих и громоздящихся. Точно мысли в полупьяной голове. Женщина пыталась сосредоточиться на работе, в конце концов, это была ее общественная жизнь, ее внешнее существование, такая же ценная жизнь, как любая другая в капиталистическом потребительском обществе, где она жила многие годы, в то время как убывал век и близился к своему завершению, не к тому ослепительному апокалипсису, который воображало себе ее поколение и делало вид, что верит в него, а к финалу, к концу и к «новому» веку на календаре, закапывая прошлое под новым, молодым и неистовым.

К двухтысячному году Джокко будет всего двенадцать лет: он уже принадлежал следующему тысячелетию.

Она надеялась, что сын забудет ее не слишком быстро. Импульсивно она позвонила Иксу в кабинет — находящийся в другом здании, среди лабиринтов и тупиков, — но секретарша (которая, возможно, узнала ее голос) сказала, что Икса нет. Женщина поблагодарила ее и тихо повесила трубку, ничего не сказав. Гордость не позволила ей оставить для него сообщение: так много их осталось без ответа за последние двадцать четыре месяца.

Двадцать четыре месяца, неужели так долго!

Невыносимое время предательства Икса!

Фактически Икс бессердечно порвал с ней отношения еще до рождения их ребенка, и женщина хорошо знала, что с тех пор времени прошло гораздо больше. Теперь срок их разлуки значительно превышал время, когда они были любовниками. Поначалу Икс вел себя как бы извиняясь — виновато или казался виноватым — предложил оплатить аборт, предлагал деньги просто так. По мере нарастания его отчаяния в попытке освободиться от нее (и от Джокко во чреве) сумма денег увеличивалась. Но женщина отказалась.

Я люблю тебя, — сказала она. — Любовь наша явила миру новую жизнь, и мы не смеем прекратить ее, ты это знаешь.

Но Икс, казалось, не слышал ее слов, не убедил его и сильный, почти мистический экстаз, сквозивший в ее голосе, словно зародыш подбадривал ее: «Да! Да! Вот так! Продолжай в том же духе, пускай ублюдок послушает!»

Икс, однако, не слушал. Он просто порвал с ней, как делали все другие мужчины в прошлом, порвал внезапно и зло. Разница была лишь в том, что на этот раз женщина осталась беременной и не собиралась делать аборт — то, что было у нее во чреве, не позволило бы этого.

Я хочу родиться. Я хочу солнечного света. Я хочу говорить сам. Будь ты проклята, сучка. Никто не встанет на моем пути.

И это была правда, или стало правдой.

Икс не мог слышать нетерпеливых слов ребенка, нельзя было заставить его приложить ухо к животу женщины или хотя бы погладить ее по этому месту. Чтобы ощутить жизнь — волшебную жизнь внутри, которую нельзя отрицать. Икс говорил по-разному: «Послушай, я действительно сожалею, но нельзя ли остаться друзьями?» — и еще: «Догадываюсь, что между нами сильное недопонимание, если это правда, то очень сожалею», — или более раздраженно: «Пожалуйста, оставь меня, очень прошу. Это тяжело для нас обоих», — а также «Черт побери, ты знаешь, что я не могу быть отцом этого ребенка, поэтому, пожалуйста, отстань от меня!»

И, наконец, он просто бросал трубку, когда женщина ему звонила, а в учреждении, едва завидев ее, старался избегать. Она была уверена, что он договорился с директором, чтобы его рабочее расписание было переделано, и женщина никогда бы не смогла подстеречь его на стоянке автомобилей. Она несколько раз приходила к нему домой, но получала резкий отпор.

Конечно, она посылала ему бесчисленное количество писем. Большинство из них продиктовал Джокко. Последнее, на Рождество, было напряженным и четким, как стихи: «Чувство вины губит даже невиновных, поэтому трепещи!»

Икс не ответил ни на одно письмо женщины.

Естественно, отношения между ними совершенно испортились.

И все же женщина не ушла с работы, где ее высоко ценили и не менее высоко оплачивали: она была специалистом по английскому языку, и в ее обязанности входило помогать некоторым ценным сотрудникам — инженерам, физикам, химикам, математикам — в подготовке отчетов для их начальства и для Министерства обороны в Вашингтоне. Некоторые из мужчин (они все были мужчинами) родились за границей и нуждались в помощи, особенно японцы. Но даже коренные жители страны с трудом могли излагать мысли связно и логично. Свою задачу женщина выполняла почти автоматически, не желая знать, что должен был выразить отчет. Если это была витиеватая просьба финансирования из Пентагона или разъяснения о том, как распределены фонды, она могла просто отпечатать их быстро и спокойно на компьютере, почти не вникая в суть предмета, не говоря уже о его статусе в мире высокой техники и программного обеспечения.

Несколько жестоко Джокко заметил:

— В любом случае, ты знаешь, что делаешь, даже если не ведаешь, что творишь.

Однако он мог быть и заботливым, когда находился в более благодушном настроении.

— Ты делаешь чертовски хорошее дело, и они это знают, мамуля, будь уверена!

Мама соглашалась:

— О'кей.

* * *

Однажды в конце рабочего дня, когда большинство сотрудников ушли по домам, женщина уронила голову на руки, сложенные на столе, и заплакала или попыталась заплакать.

Она бормотала:

— Он, возможно, все еще любит меня, он мог бы простить и вернуться ко мне. — Некоторое время стояла тишина, нарушаемая лишь гудением ламп дневного освещения над головой. — Он мог бы изменить свое решение и взять нас в Кливленд с собой, он мог бы. — Но слез не было, потому что она выплакала их все до капли. Вообще-то она была не одна. Тишину нарушил голос Джокко, прозвучавший в ее ушах внезапным стаккато.

— Мамуля, зачем сопротивляться? Ты знаешь свое предназначение, черт побери, почему не исполнить его?


Женщина находилась дома меньше часа, после того как забрала своего малыша из детского сада «Маленькие бобрята», когда, разыскивая его, она вошла в кухню и увидела то, чего видеть не хотела. Но она спокойно спросила:

— Где ты взял эти ножи, Джокко?

Джокко сделал ей сигнал молчать. Он думал.

Стоя на стуле, он перебирал полдюжины ножей на оранжевом пластиковом кухонном столе. И выбирал он не по размеру, а по остроте заточки.

— Джокко? Эти ножи?

— Не придуривайся, мамуля.

У женщины сильно дрожали руки, словно трясло весь дом. В тот день она выпила слишком много кофе, да и зрение тоже было ненадежным: возвращаясь домой, она чуть было не заехала на встречную полосу. Она бы ушла с кухни, оставив Джокко с его игрой, если бы он, словно прочитав мысли, не обхватил ее запястья своими твердыми как сталь маленькими пальчиками.

Она слабо произнесла:

— О… я не прикоснусь.

Но сама уже подняла один из ножей, тот, который Джокко слегка выдвинул из общего ряда, и взвешивала его в руке.

Разделочный нож, изготовленный на Тайване, с лезвием в десять дюймов из нержавеющей стали, превосходно наточенный, острый как бритва. Пластмассовая, под дерево, ручка идеально ложилась в женскую руку.

— Когда я это купила?.. Никогда его не покупала.

— На рождественской распродаже в Сирсе, мамуля.

— Не может быть!

— Тогда что же, мамуля?

— Да, но я не собираюсь с ним разгуливать. Никуда с ним не пойду.

— Пока не стемнеет.

— Когда?

— Около девяти, мамуля: не очень рано и не слишком поздно.

— Ни за что.

— Конечно да.

— Одна не пойду.

— Мамуля, конечно ты пойдешь не одна.

— Нет?..

— Ты никуда никогда не пойдешь одна, мамуля, верно? Больше никогда?

И Джокко, балансируя на стуле на уровне матери, улыбнулся своей самой сладкой и недвусмысленной улыбкой, той, от которой так часто за последние месяцы ей хотелось умереть и которая овладевала ее сердцем, зажигала его молодым огнем и жаждой жизни.

Джокко обхватил ручками мамину шею, по-детски обнял ее, влажно и тепло поцеловал и снова сказал:

— Мамуля, ты знаешь, что никогда больше никуда не пойдешь одна. Никогда!

* * *

Придя в контору Икса, женщина хотела было подняться на девятый этаж лифтом, но осторожный Джокко, потянув за руку, увел ее на лестницу. Им не нужны были свидетели их визита, верно?

Это был поздний час нынешней цивилизации. Как любил повторять Джокко: «Когда есть виноватые, нельзя просто ждать кары Божией».

Когда женщина и Джокко дошли до девятого этажа, она запыхалась, тяжело дышала, а в ее венах начали играть искры возбуждения. В ее сумочке лежал широкий разделочный нож. Рядом с ней, проворно преодолевая ступени на своих крепких коротких ножках, шел Джокко, плод ее чрева. Ей казалось уместным и справедливым, что они оба пришли к нему теперь, ведь Икс так редко допускал ее в свою контору, а Джокко вообще ни разу здесь не был. И нет пути назад.

Он приходил не в ее дом, а к ней. Он ел ее угощения, которые она любовно для него готовила. Как все остальные мужчины. Как все другие. Он говорил ей о любви, услаждал ее напряженное нетерпеливое тело поцелуями. Под его руководством она стала прекрасной, не так ли?

Она открыла ему свою женскую душу, не задумываясь о том, что, когда его страсть пройдет, эта самая душа будет возвращена ей истерзанная и оскверненная. Говоря словами Джокко: «Как гигиеническая салфетка, в которую высморкался этот ублюдок».

На этаже Джокко слегка приоткрыл дверь, осторожно выглянул в коридор и подал ей знак выходить. Она заметила, что там было пусто.

— Мамуля, пошевеливайся. Вперед.

Женщина замешкалась со своей сумкой. Выпив накануне несколько стаканов вина и большую белую таблетку успокоительного, она, кажется, окосела.

Она присела, чтобы шепнуть Джокко:

— Только не оставляй меня, дорогой… обещай, что будешь держать дверь открытой.

Джокко, толкнув ее ногу, нетерпеливо сказал:

— Господи, мамуля! Ну конечно!

Потом она, покачиваясь, пошла в своих дорогих змеиных туфлях сквозь зловещий туман туда, где находился кабинет Икса, считая двери, высматривая 9-Г, вытирая постоянно льющиеся слезы. Изо всех сил глубоко вздохнув, чтобы успокоиться, она до конца утопила кнопку звонка и долго не отнимала палец, боясь передумать.

Она вспомнила, как давным-давно, беременная, больная и испуганная, она позвонила Иксу — она была уверена, что отцом был Икс, чтобы он ни заявлял потом, — и слушала бесконечный треск его телефона, словно ее кровь безжалостно покидала ее. Тут впервые у нее в утробе ясно, утешительно и изумительно раздался голос, словно Бог во гневе своем: «Терпение, и воздастся виновным по заслугам». И, черт побери, она была терпеливой, звоня в дверь во второй раз, слушая приближающиеся шаги. Отступать было некуда!

В дальнем конце пустого освещенного коридора ее ждал Джокко, на площадке пожарной лестницы, но когда она скосила глаза в ту сторону, то увидела лишь безликую, плотно закрытую дверь. Ее подхватило мерцающее колыхающееся облако в коридоре, словно все здание, а может, даже земля под ним, вдруг задрожали, чего, по мнению женщины, а она была человеком здравомыслящим, быть не могло. И уж, конечно, это было связано не с ней.

Тем не менее, она здесь, а на пороге открытой двери стоял Икс.