"Бенедиктинское аббатство" - читать интересную книгу автора (Крыжановская Вера Ивановна)

Исповедь Гуго фон Мауффена

Старый уединенный замок, где я родился, расположен был на голой скале, у подножия которой на необозримое пространство тянулись леса. Толстые стены окружали мрачное и внушительное главное здание с башнями по бокам, на которых спокойно гнездились вороны. Редко опускался наш тяжелый подъемный мост, пропуская случайного гостя или какого-нибудь робкого арендатора.

Как бы далеко ни простирались мои воспоминания, я неизменно вижу себя в этом замке, столь же мрачном и безжизненным внутри, как и снаружи, порог которого мне никогда не позволено было переступать. Иногда я выходил на узкий, окруженный стенами двор или взбирался на вал, чтобы поглядеть на голубое небо и видневшийся вдали лес; а не то играл в роскошных когда-то залах, представлявших теперь очень грустную картину запустения, с их почерневшими и покрытыми серым саваном пыли деревянными украшениями, темными обоями и окнами, затканными паутиной.

Часть комнат была заперта, и ключи хранились у моего отца. Моя комната была так же неуютна, как и все остальное. Освещалась она двумя узкими окнами; большая постель с зелеными занавесями, когда-то вышитыми и отделанными золотой бахромой, а теперь выцветшими, несколько кресел с высокими спинками, стол и два сундука, украшенные резьбой, составляли всю меблировку.

Сколько возможно, я избегал общества отца, которого боялся и ненавидел, и по моему телу всегда пробегала легкая дрожь, когда на пороге появлялась его высокая фигура, с тощим лицом, окаймленным белыми волосами. Вышитое когда-то черное платье в беспорядке висело на его худом, как скелет, теле; серые, проницательные, жестокие глаза и тонкие губы с презрительной усмешкой придавали ему отталкивающий вид. Таков был мой родитель, знаменитый граф Гуго фон Мауффен.

Всюду, как тень, ходил за ним его алхимик Кальмор, поселившийся в замке за несколько лет до начала моего рассказа. Это был высокого роста человек, всегда в широком длинном черном платье и черной бархатной шапке; густые белые брови и длинная борода обрамляли его лицо. Говорил он мало и занимался с моим отцом таинственными работами, к которым я не допускался. Единственный интерес, который он проявил ко мне, состоял в том, что он научил меня читать; это мне было очень полезно и заняло у меня не один час моей одинокой жизни.

По совести могу сказать, что детство мое и отрочество прошли однообразно и в одиночестве. Отец мой никогда не выезжал, и сам я никогда не переступал за вал; я рос одиноким и молчаливым ребенком. Старые воины, составлявшие гарнизон замка, были грубы и неразговорчивы; домашняя прислуга состояла из старого, глухого конюха Христофора и инвалида с деревянной ногой; две старухи заведовали хозяйством и готовили кушанья аскетической простоты. Одна из них, добрая Сибилла, ходила за мною в детстве и иногда в длинные зимние вечера занимала меня рассказами об играх, турнирах, о войне и любви, словом, о незнакомой мне жизни вне наших стен.

Раз как-то мне пришло в голову спросить отца, когда умерла моя мать? На мой вопрос он засмеялся странным, злым смехом и ответил, что дьявол унес ее в ад. Когда же я, испуганный и заинтересованный, спросил о том старую Сибиллу, она побледнела, перекрестилась и посоветовала никогда не возобновлять этого разговора, если я дорожу жизнью.

Таким образом, я вырос затворником, не знакомый как с внешним миром, так и с историей моей собственной семьи, но глубоко ненавидя замок, который мне запрещалось покидать. Обыкновенно, отец проводил ночи за работой с Кальмором; но, время от времени, он спускался в подземелья, и я должен был сопровождать его.

Хотя я был отнюдь не из робких, а все же дрожал всегда, спускаясь с факелом в руках в мрачный подвал. Приходилось проходить одну за другой три массивных, окованных железом двери, ключи от которых были всегда за поясом отца, и он тщательно запирал их за собою. Мы шли по подземельям с тяжелыми сводами, и целью нашего посещения был третий и последний из подвалов.

Прежде всего, мы зажигали прикрепленные к стене факелы, и они освещали несколько больших сундуков вдоль стен, а по углам кучи золота и серебряной посуды, кубки, разные сосуды оригинальной формы и драгоценное оружие богатой отделки, но иностранной работы.

Затем отец открывал сундуки, ослеплявшие своим блеском; все они были наполнены золотыми и серебряными монетами, а в одном были навалены материи ярких цветов, украшенные камнями всякой формы и величины, драгоценности и шкатулки художественной работы, наполненные жемчугом и неоправленными камнями.

Любуясь этими сокровищами, отец становился на корточки около одного из сундуков, и на лице его отражалась безумная радость. Запустив костлявые руки в золотую массу, он словно окунался в нее, поднимал вверх, пересыпал сквозь пальцы монеты, любуясь сверкающим каскадом и упиваясь металлическим звоном золотого дождя.

— Гуго, ты счастливейший из смертных, что имеешь такого отца, — говорил он. — Ты всегда можешь наслаждаться видом этого несчетного сокровища. Понимаешь ли ты, что такое золото? Это — рычаг, которым можно поднять Вселенную. Но безумец тот, кто решается на это: величайшее счастье, которое дает золото, это — любоваться им.

Однажды, когда он забавлялся блеском драгоценностей одной из шкатулок, я решился спросить его:

— Это ты, отец, собрал все эти сокровища?

— Нет, прекрасный сын, отцу моему, а твоему деду принадлежит эта честь; но, так как это очень интересная и поучительная история, я расскажу тебе ее. Но, чтобы не терять времени, расстели на плитах эту материю и разложи на ней вещи, пока я буду говорить.

Я повиновался, а отец, с минуту подумав, начал:

— Отец мой, а твой дед, был еще совсем молодым человеком, когда ему случилось быть по делам в одном большом городе Фландрии. Он закупал там для нашего любезного герцога рожь и другие продукты, так как у нас был голод.

Во время его пребывания в городе распространились болезни, и никто не сомневается в том, что причиной бедствия были евреи. По жалобе народа, произведен был строгий розыск, который ясно, как день, доказал, что эти поганые отравили все колодцы. Тогда народ, не помня себя от ярости, бросился на жилища отравителей и разорил их; убийства и грабежи продолжались несколько дней, и отец, как добрый христианин, принимал в них деятельное участие.

Случай привел его в дом одного старого еврея, слывшего очень богатым вследствие торговли с Востоком и Испанией. Войдя в его грязный и жалкий на вид дом, они увидели, что этот неверный жил по-царски и имел двух прекрасных, как Божий день, дочерей. Граждане и воины, сопровождавшие моего отца, разграбили все, увели одну из дочерей и ушли дальше; отец же, с некоторыми верными слугами, остался и, предполагая, что у старика найдется еще больше добра, призвал его к себе и поджарил слегка, чтобы развязать ему язык.

Увидя это, дочь старика страшно кричала и объявила, что откроет целое сокровище, если их отпустят. Отец обещал, конечно, и, вообрази, под их домом находился так хорошо скрытый подвал, что никто бы его не мог найти, и в нем сокровища, которые ты видишь, потому что и многие другие евреи, опасаясь мщения, спрятали там же свои драгоценности.

Отец наградил золотом своих спутников, а обоих евреев убили, чтобы ничто не вышло наружу; сокровища же были ссыпаны в хлебные мешки и беспрепятственно доставлены в наши владения. Таково происхождение богатства, созерцать которое мы имеем неоценимое счастье.

Насладившись вдоволь красотой своего богатства, отец двойным замком запирал все сундуки, за исключением двух, наполненных монетами; он становился у одного, я у другого, и мы считали, складывая монеты стопками, до полного изнеможения, после чего запирали все и поднимались наверх.

Невольно я пристрастился к этому богатству, которое может дать всевозможное земное счастье, и я готов был защищать его ценою своей жизни. Но только считать постоянно в подземелье холодный металл для меня было недостаточным. Я припоминал рассказы Сибиллы о турнирах, блестящих играх в присутствии прекрасных, благородных дам и мечтал сам явиться на такие празднества, в богатом одеянии, на великолепном коне и с многочисленной свитой. Проникнутый этими идеями, я часто заходил в обширную мрачную залу, носившую название оружейной и в которой хранились рядами полные доспехи для всадников и лошадей, а по стенам были развешаны в большом количестве копья, мечи, кинжалы и другое оружие всяких размеров. Я рассматривал и ощупывал все эти вещи со вздохом, потому что не умел владеть ни мечом, ни копьем и не садился на лошадь, несмотря на свои восемнадцать лет. Вся жизнь моя проходила в том, что я пересчитывал золото в мрачном подземелье.

* * *

Однажды, когда мы с отцом снова были в подвале, я не выдержал и спросил его, почему я не бываю на празднествах и турнирах, как прочая молодежь, прибавив, что, в качестве сына такого богатого и знатного человека, я должен бы стремиться к званию рыцаря.

При моих словах глаза отца сверкнули из-под густых ресниц, лицо исказилось, и, подозрительно взглянув на меня, он насмешливо сказал:

— Хе, хе, хе! Тебе уж пришла охота позвенеть золотом на празднествах? Здесь оно тяготит тебя? Ха, ха! Выбрось из головы эти дикие мысли! Никогда не выйдешь ты отсюда, потому что только здесь можешь быть счастлив; вне этих стен убивают, безобразничают, предают. А женщины! Это притаившийся сатана, под видом ангела, для нашей погибели! Коварные твари, которые кусают ласкающую их руку. Безумец, избегай света! Смотри — вот твое будущее, твоя любовь, твое счастье: золото! Взгляни, как оно блестит, сверкает и улыбается тебе.

Он встал и опустил костлявую руку на мое плечо.

— Лучше я своими руками сверну тебе шею, а не выпущу отсюда, чтобы ты явился потом грабить меня; только через мой труп можно завладеть этими сундуками.

— Но, — возразил я смело, — смерть неизбежна. Что сделаешь ты с этим богатством после смерти?

Отец странно как-то засмеялся.

— Да, — многозначительно сказал он, — другие люди умирают, а мы с Кальмором открыли эликсир вечной жизни и будем жить всегда, всегда!

Я не знал, можно ли верить словам отца, но одно было несомненно: в настоящую минуту бесполезно было мечтать о турнирах.

Меня сильно поразила мысль об эликсире вечной жизни.

От природы суеверный, жаждущий чудесного и тайных наук, я начал наблюдать за башней, где работали отец и Кальмор. Оттуда слышался иногда странный шум, и случай открыл мне происхождение его. Я ужаснулся, потому что мне было только девятнадцать лет; инстинкты зла и страстей еще не проявлялись во мне, и преступление было мне отвратительно.

Однажды, когда я бродил по подземельям, надеясь найти выход из замка, которым можно было бы выбраться незамеченным, я дошел до подвала под башней, где жил Кальмор; оттуда неслось удушающее зловоние. Стараясь узнать, откуда эта вонь, я заметил широкое отверстие в полу и, приблизив факел, направил свет внутрь. Это было что-то вроде колодца, и я с ужасом увидел, что он наполовину завален человеческими останками; от одних остались уже одни кости, другие представляли отвратительную разлагающуюся массу; наверху можно было ясно рассмотреть труп маленького ребенка.

Я убежал совсем расстроенный, и с этого дня жизнь в замке стала мне еще ненавистнее. Я жаждал чего-то, что не умел определить, я задыхался в этих стенах, все казалось мне слишком тесным.

Не зная, как убить время, я проводил целые часы в комнате, наполненной старыми рукописями, которые терпеливо разбирал. Довольно долгое время я читал одни трактаты о псовой охоте и генеалогии нашей семьи; но один раз мне попалась драгоценная рукопись. Это был дневник старого капеллана, который, кроме многих происшествий, описывал подробности продолжительной осады, выдержанной нашим замком.

«Обитатели его погибли бы, — говорил он, — если бы они не скрылись тайным ходом».

Далее шло подробное описание тайного хода, имевшего выход в лесу на довольно большом расстоянии от замка.

Я прочитал это, и сердце мое едва не лопнуло. Если выход не уничтожен, то путь к свободе открыт. Однажды, узнав, что отец, проработав всю ночь, будет спать и днем, я спустился в подземелье и, точно следуя указаниям рукописи, нашел дверь, забытую, судя по тому, что она с трудом отворилась на ржавых петлях. Потом я спустился по узкой бесконечной лестнице и прошел длинным, прекрасно сохранившимся коридором; наконец я очутился перед большим камнем, закрывающий вход. С трудом отвалил я его, потому что все щели и трещины заросли кустарником и терновником; но пробравшись сквозь густую чащу, я спрыгнул в узкий, устланный мхом овраг.

Усталый, но счастливый, я растянулся на мягком ковре и, подняв глаза, увидел над своей головой густую зелень вековых деревьев, ветви которых сплелись и образовали непроницаемый свод. Я полной грудью вдыхал благоуханный лесной воздух; эта свежесть, аромат, зеленая масса опьянили меня, жившего с самого рождения взаперти. Я был точно во сне и думал, что свобода не могла представиться мне прекраснее, нежели в настоящую минуту.

Отдохнув немного, я прогулялся, продвигаясь осторожно вперед и не слишком отдаляясь от подземелья. На каждом шагу я находил новые прелести: отрыл ручей, который журчал по каменистому дну, и рвал росшие кругом цветы. Увидев также красные плоды с превосходным запахом, я с удовольствием съел несколько ягод; это была земляника, а раньше я ее не видел.

Я был совсем поглощен своим занятием, но внезапно вздрогнул. Вдали послышался лай собак, ржание лошадей и звуки труб; шум стал слышнее, и на дороге, которую я не заметил, показалась целая кавалькада кавалеров и дам, богато одетых. Разноцветной вереницей промчались они мимо меня, проскакали прогалину и скрылись в лесу. Это была охота. Незнакомое раньше чувство горечи и отчаяния закралось мне в душу; я бросился на мох и закрыл лицо руками.

Почему я, сын богатого и могущественного графа, не мог участвовать в подобных удовольствиях? Я взглянул на свое вылинявшее, заплатанное платье, которое мне приходилось выбирать по своему росту в старых сундуках, наполненных наследственными пожитками. Я, конечно, не имел никакого понятия о моде, но мой наблюдательный глаз уловил разницу между моим, когда-то, может быть, и дорогим платьем, — и нарядами только что промелькнувших охотников.

Не знаю, сколько времени прошло в этих размышлениях; я поднял голову от шума сильно заколыхавшихся ветвей. Запыхавшийся олень стрелой промчался мимо меня, преследуемый борзой. Одним прыжком я был на ногах, но в ту же минуту в прогалине появилась лошадь; испугавшись, вероятно, меня, она встала на дыбы, прянула в сторону и выбросила всадника из седла. Только тогда я увидел, что это была женщина. Она запуталась ногой в стремени и была в большой опасности. Я схватил лошадь и привязал ее к дереву, а потом помог даме подняться, и, к счастью, она совсем не пострадала. Это была красивая молодая женщина с чудным цветом лица; большие черные глаза блестели, а из-под голубой, вышитой жемчугом шапочки выбивалась масса белокурых волос. Она поблагодарила и благосклонно, но с любопытством взглянула на меня, удивленная мной и моим костюмом.

— Кто вы, сударь? Вы оказали мне огромную услугу; кого я должна благодарить?

— Я… я не смею сказать этого, прелестная дама, — пробормотал я. — Если бы отец мой узнал когда-нибудь…

Дама взглянула на меня с изумлением и потом расхохоталась серебристым смехом.

— Клянусь святой Розой, моей патронессой! Что вы мне рассказываете? Взрослый молодой человек, по костюму рыцарь, боится отца за такой обыкновенный поступок! Ну, скажите мне свое имя, я свято сохраню тайну, а для начала признаний скажу вам, что я Роза, графиня фон Рабенау; одно имя это служит ручательством.

Она взяла меня за руку, и глаза ее впились в меня. Под чарами ее взгляда я еле прошептал:

— Я — Гуго, граф фон Мауффен.

— А! — произнесла дама с удивлением. — Вы сын старого колдуна, живущего в замке, которого прозвали Коготь дьявола? Но, — прибавила она, смеясь, — старый замок не соответствует своему имени, вы являетесь в его стенах херувимом, а не черным демоном.

Я опустил глаза при этой похвале и откинул рукой длинные пепельного цвета кудри, шелковистой массой падавшие на мои плечи.

Дама уселась на мох, пригласила меня поместиться рядом и весело болтала, расспрашивая о моем прошлом. Я отвечал уклончиво, стыдясь признаться, что в тот день в первый раз вышел из замка и видел лес с голубым небом.

Наконец она встала.

— Приходите почаще сюда; я живу недалеко и катаюсь верхом в сопровождении только собаки и скромного пажа; но я сделаю крюк, чтобы повидаться с вами и поболтать. Успокойтесь, трусишка, я буду одна.

Она села на лошадь и протянула мне руку, которую я пожал, не осмеливаясь поцеловать.

— До свидания, прекрасный Гуго, — сказала она, смеясь и бросая мне розу со своего корсажа.

Потом она хлестнула лошадь и скрылась; а я стоял сам не свой и, подняв розу, как святыню спрятал у своего сердца.

С того дня я очень часто уходил из замка, и в условленные дни прекрасная графиня фон Рабенау привязывала свою лошадь к дереву и садилась около меня на траву. Она смеялась и яркими красками рисовала незнакомую мне картину светской жизни. Мало по малу я становился смелее и открыл ей всю свою жизнь, описал странности отца и его богатство. Я признался во всем, но, не знаю почему, не сказал о сокровищах отца. Графиня оплакивала мою горькую участь, обещала подумать о том, как освободить меня, и, в свою очередь, сообщила, что очень несчастлива в супружестве.

* * *

Однажды, когда я возвращался в дом и пробирался подземельями, меня схватила чья-то рука в ту минуту, когда я запирал потайную дверь. Я глухо вскрикнул, думая, что это отец; но голос, в котором я узнал Кальмора, прошептал:

— Ты хорошо пользуешься свободой, Гуго. Да, да, жизнь здесь ненавистна тебе; но теперь, что предпочтешь ты: чтобы я открыл отцу твои похождения или хочешь вступить со мною в союз?

— Говори, что ты хочешь? — ответил я прерывавшимся от волнения голосом, так как дрожал при одной мысли о гневе отца.

Он привлек меня ближе к себе и произнес медленно и глухо:

— Любишь ли ты отца?

— Нет, — ответил я после минутного раздумья.

— Так пусть он умрет. Ты даешь мне на старость условленную сумму, а сам будешь свободен, богат, можешь открыто любить красивую даму, которая приезжает к тебе в лес. У тебя будет все, что ты желаешь: пиры, турниры, ученость, любовь; надо только уничтожить препятствия, мешающие вступлению твоему в этот земной рай. Тогда ты будешь хозяином, а я, — он низко поклонился, — я останусь астрологом могущественного графа Гуго фон Мауффена.

В виду такой соблазнительной картины у меня заглохло всякое чувство жалости и угрызений совести, и я спросил только:

— А как его уморить?

Он нагнулся ко мне и прошептал:

— Ядом, которым я тебя снабжу.

— А! Хорошо, но когда?

— На днях, — ответил он, и мы расстались.

Я вернулся к себе взволнованный. Все инстинкты зла, дремавшие во мне, проснулись; достаточно было одного предательского совета, чтобы внушить мне страсть к богатству, эгоизму и жестокости. Точно по мановению волшебного жезла я стал в двадцать один закоренелым преступником.

Я ходил взад и вперед по своей узкой комнате; тысяча мыслей, тысяча проектов мелькали в моем мозгу и рисовали в будущем независимость и богатство; убийство отца уже было забыто посреди этих фантазий.

Наконец солнце скрылось за лесом, пурпуром окрасив горизонт. Я прислонился к окну и отдался тщеславной мысли:

— Скоро ты будешь самостоятелен, Гуго граф фон Мауффен!

Как приятно звучали в моих ушах это имя и титул! Они опьяняли меня, как синонимы власти, независимости и богатства.

Мечты мои прервал старик Христофор приглашением к ужину. По обыкновению, мы собрались вокруг стола со скудным ужином из холодной дичи и кувшина вина. Я ел мало, а когда мы остались вдвоем, отец сказал мне:

— Пойдем, Гуго!

Я понял, что надо сопровождать его в подземелье; я встал, взял факел, и мы в молчании спустились.

Как всегда, он запер за собою все три двери, зажег факелы и открыл сундуки. С минуту отец стоял, скрестив руки и погруженный в созерцание богатств, сверкавших разноцветными огнями, но обычной своей радости не выражал. Вдруг на бледных губах его появилась язвительная усмешка, и он сурово и пристально посмотрел на меня.

— Не правда ли, какое богатство, какую власть, какую независимость дало бы тебе обладание этими сокровищами, Гуго граф фон Мауффен, если бы ты имел другом астролога, подобного Кальмору, и мог жить вечно, чтобы пользоваться этим наслаждением, — сказал он. — Добрый отец может лишь исполнить желание своего сына. Ты слишком умен, Гуго, чтобы жить вне этих стен; ты захотел бы скоро избавиться от меня. Ха, ха, ха! — Он засмеялся леденящим смехом. — Нет, сын мой, ты останешься здесь до конца твоих дней и умрешь посреди этих богатств, когда на то будет воля Божия. Здесь нет ни оружия, ни яда; мы можем жить в полном согласии, и ты будешь моим казначеем.

Он повернулся ко мне спиной и направился к двери. Слова его поразили меня, как громом. А! Он знает все, и я должен гнить в этом подземелье, безоружный и вдали от Кальмора, моего единственного друга.

Мною овладела безумная ярость. Нечего было ждать, а надо сейчас же отделаться от него; правда, я был безоружен, но он забывал сильные руки двадцатилетнего юноши и душу разъяренного тигра.

Но все эти рассуждения не длились и двух секунд. Я накинулся на отца, готовый его задушить; он защищался, и мы, обхватив один другого, покатились на пол. Он зубами впился в мое плечо, когда я, надавив коленом его грудь, старался схватить его за горло. Он отбивался с бешенством отчаяния, как вдруг мне пришла мысль: я прыгнул к самому маленькому сундуку, наполненному наполовину. Опасность во сто раз увеличила мою силу; я потянул сундук и опрокинул его на отца; золото высыпалось на него и раскатилось по всему подвалу; но я, как бешенный, хватал из других сундуков и бросал на него все, что мне попадало под руку, тяжелые блюда, вазы, чаши, золотые и серебряные монеты. Вскоре, из-под этой золотой груды раздалось сдавленное хрипение и возвестило мне, что собственник всех сокровищ, погребенный под ними, кончал свои земные счеты. Я же, как пьяный, все валил и валил золото, не смотря на то, что вздохи и слабые подергивания давно прекратились.

Наконец я в изнеможении остановился; я задыхался, и пот струился по лбу. Шатаясь, прислонился я к стене. Я был свободен, богат и независим.

Вдруг я в отчаянии вскрикнул: как выйти? Я похоронил с ним ключи, а одна мысль увидеть отца приводила меня в трепет. Я опустился на каменный пол; но, падая, прикоснулся к чему-то холодному, взглянул, дрожа, и у меня вырвался радостный крик: то были ключи. Во время борьбы они оторвались от пояса отца и откатились в угол.

Я просиял, вышел из подвала, не оборачиваясь и, когда последняя дверь закрылась за мною, облегченно вздохнул. Препятствие устранено; ни в чем воля отца не помешает моей свободе и моим влечениям.

Я решил скрыть истину, не желая появиться в свете с репутацией отцеубийцы; но как объяснить исчезновение отца? После минутного размышления я побежал в другую часть подземелья, где был глубокий колодец, огороженный небольшой закраиной из гнилых досок; несколькими сильными ударами ноги я опрокинул одну стенку, погасил и бросил факел, потом кинулся наверх, притворяясь ужасно испуганным и крича:

— Скорее, скорее! Помогите! Отец куда-то упал: факел мой погас, и я ничего не вижу.

На мой крик прибежали Христофор и Сибилла. Они взяли факелы, и мы спустились. Придя в указанное место, Христофор зарыдал.

— Боже милосердный! Если рыцарь упал туда, конец ему; это колодец. Да упокоит Господь его душу.

— Да, — проговорил я упавшим голосом. — Это здесь. Он хотел сегодня посетить эту часть подземелья; но подойдя сюда, он прислонился к закраине и осветил факелом колодец. Вероятно, он хотел сказать мне что-нибудь, потому что начал так: «Видишь, Гуго». Тут раздался страшный треск, отец вскрикнул и исчез в глубине. От испуга я выронил факел, он погас, и я побежал за вами.

Христофор приподнял свой факел и осветил внутренность колодца; на дне его свет блеснул маленьким кружком.

— Да, — продолжал старый слуга, рассматривая сломанную закраину, — доски совсем сгнили, и с хозяином кончено. Уж он не появится снова, кроме как в день страшного суда.

При этих словах я закрыл лицо руками и притворился убитым горем; старые слуги утешали меня.

— Ну! Не права ли я была, говоря, что будет несчастье, — ворчала старая Сибилла, покачивая головой. — Когда появляется Иоланда, то всегда не к добру.

— Кто это Иоланда? — спросил я, удивленный, поднимая голову, первый раз слыша это имя.

— Ах! — произнесла Сибилла, испуганно взглядывая на колодец, как будто еще боясь того, кто исчез там. Быстро оживившись, она сказала мне: — Иоланда — прабабка старого графа. Бабушка моя рассказывала, что она погибла непонятным образом; но это длинная история. Желаете ее узнать, молодой господин?

Я всегда любил все таинственное и страшное; часто во сне я видел вещи, не существовавшие в действительности; они были много красивее и совершенно иные, нежели окружавшие меня, а тут еще дело касалось таинственной семейной истории.

— Да, Сибилла, — сказал я, — расскажи мне, что знаешь о прабабке, возвестившей нам о печальном конце отца; только уйдем из этого места.

Мы вошли в столовую, Христофор придвинул мне украшенное гербом кресло отца, бросил охапку дров в камин, а Сибилла, взглянув на Христофора, сказала:

— Помоги мне, пожалуйста, если я забуду какую-нибудь подробность, ты ведь знаешь это наизусть?

Старик мотнул головой в знак согласия, и она начала:

— Ваш прадед, как и все ваши предки, назывался Гуго. Граф был уже в известном возрасте, когда он осадил и взял замок; название я забыла. Рыцарь, владелец замка, попал в плен, но дочь его, благородная Иоланда, бросилась в ноги вашему прадеду и умоляла освободить отца. Когда ваш прадед увидел ее, все черти вошли в него, потому что один сатана мог внушить пятидесятилетнему человеку мысль жениться на шестнадцатилетней девушке. Он поднял умолявшую его красавицу и просил ее руки под условием освобождения отца; она пожертвовала собою из дочерней любви, и свадьба была совершена с большим торжеством. Моей бабушке было шесть или семь лет, когда в замок вступила новая владелица; но она сказывала мне, что ангел не мог быть краше, так она была бела и стройна; волосы ее походили на золотые пряди, а глаза были голубые, как само небо.

Три года прошло так, что никто не замечал ничего дурного; но в то время рыцарь собрался к своему умиравшему брату, высокому духовному лицу, кажется, епископу. Старый граф, очень набожный, отправился на зов брата, оставив в замке молодую жену и двухлетнего сына.

В его отсутствие просил приюта один молодой, но больной и истощенный миннезингер. Великодушная графиня приказала принять его и ухаживала за ним; когда же он поправился, она пожелала слышать его пение. Случилось, что несчастный миннезингер, благодаря уходу и хорошему питанию, снова стал таким красивым молодым человеком, что трудно было оторвать от него глаза. Он прибыл, не знаю из какой страны, где очень жарко; цвет лица был бледный, очень черные вьющиеся волосы и глаза, как две звезды. Имя его было Анджело. Должно быть, графиня слишком близко смотрела на него, или, прости Господи, он околдовал ее; но дело в том, что она частенько призывала его в ту башню со стороны леса — знаете, где заделан вход? Они проводили там целые часы; иногда видали, как Анджело сидел на подоконнике и пел, а благородная дама работала за прялкой.

Однажды вечером графа не ожидали в замок, а он явился. Он казался в очень хорошем расположении духа и спросил, где графиня. Все молчали, никто не смел сказать, что она в башне, потому что там же был и красавец Анджело. Тогда он громовым голосом потребовал, чтобы ему сказали правду, и один паж, смелее других, пальцем указал ему на башню.

Быстрым шагом направился он туда; два оруженосца видели, как он поднялся по освещенной луною лестнице, потом слышали, как кулак ударил в запертую дверь. Через несколько минут он вернулся один и хриплым голосом приказал заделать вход в башню…

Никто никогда не узнал, что там произошло: но с тех пор каждый раз перед кончиной главы семьи видят Иоланду в белом шерстяном платье, с распущенными роскошными волосами; она выходит из башенной стены и обходит вокруг дома, а затем на большой двери делает знак окровавленным кинжалом. Три дня тому назад я, Христофор и два воина видели, как она совершала свой роковой обход; а сегодня наш старый граф погиб ужасной смертью.

Я слушал с жадным любопытством.

— А как умер прадед? — спросил я.

— Недоброй смертью, — отвечала Сибилла, крестясь. — На охоте под ним лошадь упала, и нога его попала под коня, а кабан ударил его в живот.

Мне пришло в голову спросить Сибиллу о судьбе моей матери, но я не решился; что-то непреодолимое удерживало меня. Наверно, ее смерть также окутана какой-нибудь кровавой тайной.

Я отправил стариков и пошел к Кальмору. Я рассказал ему, что отец следил и слышал все наши проекты; что, заведя меня в подземелье, он хотел меня утопить в колодце, и, пока я отбивался, он споткнулся и сам упал в пропасть.

Кальмор протянул мне руку и, улыбаясь, сказал:

— Будем друзьями, милый Гуго. Теперь я могу сказать вам мое настоящее имя.

Он сбросил парик и седую бороду, и изумленным глазам моим представился человек еще молодой, высокий, стройный и довольно приятной наружности.

— Кто вы? — крикнул я.

— Я Бертрам, барон фон Эйленгоф, и вот в немногих словах моя история. С раннего возраста я испытал всякого рода несчастья; я находился в таком отчаянном положении, что не знал, где найти приют. Мне удалось как-то оказать услугу одному старику-алхимику по имени Кальмор; когда я попросил у него совета, он сказал мне: «В молодости я знал рыцаря фон Мауффена, который живет теперь в полном уединении; переоденься стариком, возьми мое имя и явись к нему. Он любит астрологию и примет тебя, а в этом пустынном замке никто не будет искать тебя, и ты проживешь там спокойно».

Я последовал его совету, а настоящий Кальмор, который живет неподалеку отсюда, под другим именем, всегда доставлял все необходимые указания, чтобы поддержать мою роль алхимика.

* * *

Следующие дни я занят был устройством моих дел. Затем я приказал исправить и привести в надлежащий вид внутреннюю часть замка, оделся соответственно своему званию, брал уроки фехтования и верховой езды и, когда сознал себя в состоянии показаться в свете, не слишком страдая от сравнения с другими, явился в замок Рабенау и к другим соседним владетелям. Барон Эйленгоф оказался веселым сотоварищем и весельчаком; но, опасаясь быть узнанным, он оставался дома и отказывался посещать со мною соседние поместья.

Я мог на свободе утолить свою страсть к графине Розе фон Рабенау и все, чего был лишен при жизни отца по части любви и других удовольствий, вполне наверстал в ее обществе. К моему большому удивлению, оказалось, что Роза и Эйленгоф были старые друзья, знавшие тайны друг друга. Много позднее я узнал, что эта ветреная и чувственная женщина, обманывая мужа, с изумительной наглостью, одновременно поддерживала связь со мной, герцогом, Эйленгофом и даже низшими лицами. В данную минуту я слепо любил ее, ни о чем не задумываясь.

* * *

Мне всегда хотелось видеть настоящего Кальмора, который под именем Руперта-колдуна жил в соседнем лесу. Роза, знавшая его, предложила мне однажды пойти к нему.

Кальмор был высокий сухой старик, не особенно приятной наружности. Он жил в уединенном домишке, с сестрой своей Джильдой, женщиной лет сорока и необыкновенно безобразной. Эта грубая баба тоже считалась знахаркой и имела тайную клиентуру, как повивальная бабка. Репутация больших колдунов до такой степени утвердилась за братом и сестрой, что суеверный страх, внушаемый ими, ограждал их лучше всяких рвов и подъемных мостов.

Если личность Кальмора не понравилась мне с первого раза, то занятия его очень заинтересовали меня. Будучи страстным любителем всех таинственных наук, я был поражен, когда он сказал мне, что открыл эликсир вечной молодости, что накануне открытия философского камня, что знал действие всех ядов и мог изредка вызывать даже дьявола. Тогда я понял, откуда явились все эти идеи у моего отца. Кто знает? Может быть, я счастливее его, и мне удастся найти эликсир вечной жизни: надо было только заручиться помощью драгоценного ученого.

Потому я предложил Кальмору поселиться у меня до конца его дней, прося только разрешения присутствовать при его работах. Он согласился и через несколько недель перебрался в замок; сестра отказалась последовать за ним и осталась в лесу.

С тех пор как Кальмор жил в замке, меня неотступно преследовала мысль заставить его вызвать черта. Хотя я был одарен глубоко скептическим умом, но идеи того времени и любовь ко всему таинственному сделали то, что я допускал существование дьявола и, если ужасный Царь ада действительно существовал, мне было очень интересно его видеть, заложив ему некоторым образом уже свою душу убийством отца; без всякого сомнения, он помог мне совершить отцеубийство и придет требовать вознаграждение.

Возможность попасть в когти сатаны давно беспокоила меня; священники много говорили о нем, и незадолго перед тем произошло страшное событие в бенедиктинском аббатстве, расположенном неподалеку от нас.

Монах-ключарь, доставая в подвале вино, потерял пробку от бочки; в бешенстве, что драгоценная влага разливается по земле, он разругался, призвав дьявола на помощь, и тот явился ему в образе покойного его предместника, в черной рясе, но с ногами и хвостом.

«Как смеешь ты дразнить меня, призывая сюда, где я провел столько прекрасных часов. Иди со мной и мучайся такой же жаждой», — сказал сатана страшным голосом и запустил когти в шею брата.

Последний едва успел прошептать «Ave Maria», и черт оставил его. На его крик сбежались братья, и все видели черные пятна и следы когтей на его шее. На другой день утром он умер, не будучи в состоянии принять причастие и крича, что черт закрывает ему рот когтями.

Об этой истории все говорили, и я слышал ее от одного монаха. Надо было раз навсегда убедиться на этот счет.

Я обещал Кальмору бочонок золота, если он даст мне возможность увидать черта, поговорить с ним и вполне убедиться в его существовании. Глаза его блеснули от удовольствия, и старый колдун обещал вызвать дьявола, но лишь в известное время, так как необходимы некоторые приготовления, при которых, впрочем, я могу присутствовать.

Через месяц Кальмор сказал мне:

— Я готов. Луна полная, и мы можем отправиться на место, где Князю тьмы угодно показывать себя. Хватит ли у вас смелости пойти туда?

— Куда это? — спросил я, смеясь ему в лицо.

Он мне назвал место, действительно известное как страшное. Это было недалеко от бенедиктинского аббатства; там тянулась цепь каменистых холмов, перерезанных глубокими пропастями, на дне которых протекает ручей. Одна из пропастей называется Чертов Гроб, вторая — Чертова Люлька, туда бросали тела самоубийц, и третья, самая глубокая, в которой ручей, становясь бурным потоком, падает стремительно с шумом, называлась Чертова Баня.

Сатана назначил местом свидания вторую. Когда мы пришли туда, Кальмар зажег факел, и над нами взвилась с криком целая туча воронов. Тогда я заметил, что к выступу скалы крепко привязана толстая узловая веревка. Колдун приказал мне держать факел, а сам спустился в пропасть; по данному сигналу, я последовал за ним и после долгого спуска почувствовал под ногами твердую землю. Тогда Кальмор зажег три факела, и при свете их я рассмотрел страшное место, в котором очутился.

Дно бездны оказалось гораздо обширнее, чем можно было предполагать. С одной стороны бурлил поток, и почва была покрыта мелким песком, на котором кое-где виднелись побелевшие кости. Посредине находился круглый, очень большой камень, похожий на мельничный жернов, а по краям симметрично были расставлены тринадцать черепов, и были приготовлены, а позднее зажжены четыре огромные груды можжевельника.

Я задрожал и в испуге отступил: вокруг камня неподвижно сидели тринадцать волков; глаза их блестели во тьме, как раскаленные угли. Время от времени Кальмор бросал им куски мяса — как я догадался, трупного, которые он вынимал их мешка; животные глотали то, что им предназначалось, не двигаясь с места.

Я дрожал, но Кальмор заметил это и сказал:

— Не бойтесь, это добрые животные; они привыкли к этой пище. Но чтобы приступить к делу, надо подождать Джильду; не знаю, что ее задержало.

В ту же минуту сильно дернули за веревку.

— Это она, — заметил Кальмор, хватаясь за веревку и натягивая ее.

Вскоре появилась Джильда и, почтительно поклонившись мне, выразила надежду, что, если я останусь доволен, не откажу ей в особой награде. Я обещал, и Кальмор объявил, что можно начинать.

Он приказал сестре сесть против круглого камня, прислонившись спиной к скале; затем зажег груды можжевельника и, взяв большую книгу, начал читать вызывания, делая сначала одной, а потом обеими руками жесты сверху вниз над волками и Джильдой. Волки сперва страшно завыли, но понемногу все успокоилось, и только треск огня нарушал глубокую тишину. Тогда Кальмор сел, положил руки на две мертвые головы и велел мне сделать то же. Мы оставались несколько времени неподвижны; вдруг мне послышались странные удары и шум; в то же время стало так холодно, что члены мои застыли.

— Джильда, — спросил Кальмор, — можешь ли ты видеть нашего всемогущего владыку и говорить с ним?

Раздался стон. Я взглянул на женщину и с удивлением увидел, что она лежала растянувшись, точно спала: члены ее окоченели, и она тяжело дышала. Над ней вспыхивали точно блуждающие огни.

— Да, — с усилием ответила она. — Он придет. Слуги его (она назвала незнакомые имена) уже собрались здесь.

Я должен отметить, что все описываемое мною здесь объясняется спиритизмом и медиумическими явлениями и не может быть приписано возбужденной фантазии, создающей будто бы неправдоподобные вещи; все эти факелы были простые явления, вызываемые очень сильными медиумами, но при грубом невежестве, доверчивости и суеверии того далекого времени, сами медиумы приписывали все действию непременно «дьяволу», а не просто злым духам, которые производили явления.

В эту минуту дыхание Джильды стало хриплым, свистящим; и она проговорила, задыхаясь:

— Вот он!

Я поднял голову и был поражен представившимся мне зрелищем. Около распростертого тела Джильды поднимался понемногу зеленоватый, мерцающий свет, отчетливо озаривший фигуру выше человеческого роста в облаке огня, но черную, как уголь; очень красивое лицо освещалось сверкавшими глазами; над головой возвышались громадные рога. Он протянул ко мне волосатую руку с крючковатыми когтями и металлическим голосом, но словно донесшимся издалека, произнес отчетливо:

— Ты вызываешь меня, чтобы убедиться в моем существовании? Я помогаю и внушаю тебе, и твои поступки связывают тебя со мной; я следую за тобой из века в век, обеспечивая тебе безнаказанность на земле и всевозможные здесь наслаждения; себе я оставляю только муки твоей души. А теперь я буду твоим верным спутником и буду следовать за тобой, как и за твоими знакомыми.

Взор мой не мог оторваться от страшного видения; улыбка его, действительно сатанинская, парализовала меня. Потом все побледнело, как бы расплылось в черноватом дыме, исчезнувшем спиралью, поднявшись к небу.

Голова моя кружилась, в ушах шумело, все свистело и трещало вокруг; я протянул руки и потерял сознание.

Очнувшись, я увидел, что нахожусь еще в пропасти. Оправившись, но под сильным впечатлением происшедшего, я направился в замок. Теперь я был убежден в существовании черта или, по крайней мере, кого-то на него похожего, и некоторое время сознание это омрачало мое настроение, но затем я увлекся радостями новой жизни, и любовь к красавице Розе поглотила все другие чувства.

Вскоре я вовлечен был в такое ужасное преступление, что дрожу, рассказывая о нем.

Роза расспрашивала Кальмора, если ли такое каббалистическое средство, которое могло бы соединить неразрывною связью мужчину с женщиной, не на земле только, но на небе и в аду.

Кальмор ответил, что каббалистика указывает такое безошибочное средство для этой цели: дать женщине и мужчине выпить кровь их собственного ребенка. Я уже перестал было думать об этом разговоре; но вот в продолжительное отсутствие мужа Роза тайно родила двух близнецов, мальчика и девочку. Кальмор, Джильда и я, одни знали об этом. Не знаю, что сталось с мальчиком, а девочку, спрятанную у Джильды, принесли ко мне. В одно из своих посещений графиня напомнила мне разговор с Кальмором. Возбужденный и точно ослепленный дурными страстями, я своей рукой зарезал невинное создание и, наполнив его кровью две чаши, выпил сам залпом одну, а Роза последовала моему примеру и после бросилась в мои объятия в порыве дикого восторга.

Таким образом совершилось ужасное кощунство, которое действительно соединило нас неразрывной преступной связью, потому что во всех моих дальнейших существованиях, я всегда встречаю, на свое несчастие и погибель, эту коварную женщину, и она увлекает меня на преступный путь.

По предшествовавшему можно судить, что любовь наша переходила границы возможного. Мы предавались оргиям, не поддающимся описанию. И кто поверит? Несмотря на горячую страсть, Роза чуть не на моих глазах изменяла мне с одним из моих оруженосцев. Когда я открыл эту связь, бешенству моему не было границ; но, вместо того, чтобы обрушиться на бесстыдную женщину, я дьявольски отомстил несчастному молодому человеку, виновному только в том, что не устоял против искушения.

Казнь, придуманная мною для него, была действительно достойна Тиберия. Я приказал посадить его в ванну, которую нагревали до кипения. Муки и дикие крики несчастного еще звучат в моих ушах; но я был непреклонен и сварил его живым.

Отвратительные преступления, совершенные мною тогда и испытанные за то — позднее — страдания, делают меня неспособным признаться во всем подробно, из боязни возбудить всеобщее порицание. Но воля руководителей моих принуждает передать, по крайней мере, общие факты, потому что они наложили на меня, в виде искупления, обязанность перебрать это отвратительное прошлое, добровольно смириться и, в испытываемом мною ужасе перед прошлыми заблуждениями, почерпнуть силу для следования по пути добра.

Продолжаю свой рассказ. Сердце мое все черствело, и я не останавливался ни перед какой жестокостью. Для сохранения красоты и вечной молодости, я пил кровь новорожденных детей и принимал ванны из человеческой крови, а чтобы достать нужные мне жертвы, хватал все, что попадало под руку. Бедные путники, богомольцы, странствующие рыцари, миннезингеры, словом, все, приходившие в мой уединенный замок просить гостеприимства и которые могли исчезнуть бесследно, немилосердно приносились в жертву и умирали в мучениях.

* * *

Прошло несколько лет, как роковое событие произошло в жизни Розы. Граф Бруно, преданный изменнически, чуть не был убит по вине жены; опасаясь гнева мужа, наконец прозревшего, графиня убежала, бросив новорожденную девочку, и скрылась у меня. Она надеялась на примирение с мужем, когда пройдет первая вспышка; но граф объявил везде о ее смерти в родах и воздвиг богатый памятник на ее могиле; возврат становился невозможным. Роза, страшно раздраженная этим, но вынужденная считаться умершей как графиня фон Рабенау, проживала у меня тайком, не смея никому показаться.

Любовь моя к ней значительно остыла, но она всегда умела ловко раздуть пепел и разжечь потухший огонь. Я уже открыл ее отношения с Эйленгофом, но на мои упреки она отвечала, что настоящая любовь не может сосредоточиваться на одном человеке, что ей нужна свобода, как солнечным лучам, которые нельзя заставить блистать только в одном месте и которые согревают землю везде, куда ни попадают.

* * *

Последние годы Эйленгоф много путешествовал и часто отсутствовал по месяцам. Однажды он вернулся очень озабоченный и просил оказать ему большую услугу; я охотно оказал ему свое содействие, так как очень любил этого веселого и остроумного товарища. Тогда он сообщил мне, что ожидает гостя с очень важным поручением и просил дать ему отдельную комнату; кроме того, я должен был дать обещание не разговаривать с этим незнакомцем и вообще ни во что не вмешиваться. Я согласился на все, но, очень заинтересованный, издали наблюдал за ним. Ночью я увидел, как приехали трое, из которых один казался очень больным, так как его поддерживали в седле; спутники его при помощи Бертрама отнесли в назначенную ему комнату и заперлись с ним.

Час спустя Эйленгоф пришел ко мне.

— Возможно, — сказал он, — что я на несколько дней уеду. Разрешите, пожалуйста, больному отдохнуть здесь некоторое время. Слуга его будет ухаживать за ним, он никого не обеспокоит.

Я согласился, но из любопытства следил за своими гостями. Мне не удавалось ничего уловить из их разговора, но позднее я видел, что из замка вышли два человека, и, хотя лица были закрыты плащами, но один своей походкой напоминал Эйленгофа, а другой, высокий и худой, казался молодым.

В продолжение трех суток в комнате, занятой больным и его слугой, не слышно было никакого движения; тогда я решился взглянуть, что там творится. Я постучал, но никто не ответил; я толкнул дверь, и она без усилия отворилась.

Комната была пуста, занавеси у постели задернуты, а слуги и след простыл. Еще более заинтригованный, я откинул тяжелые занавеси и с криком ужаса отшатнулся: там был распростерт мертвый друг мой Эйленгоф.

Что это значило? Где больной и его слуга? Опомнившись немного от изумления, я внимательно рассмотрел труп и убедился, что это был не Бертрам, но человек, чрезвычайно похожий на него. Была лишь маленькая разница: так, мертвый казался несколько старше, черты его были резче, волосы короче; но только внимательный наблюдатель мог различить эту разницу. Слуга исчез. Эйленгоф, вероятно, уехал с молодым незнакомцем, а больной, столь походивший на моего друга, был покинут. Но кто же он, откуда? Какая родственная связь была у него с Бертрамом? Все тайна. Еще раз я тщательно осмотрел труп и его вещи; одежда была простая и без метки, на шее трупа ни креста, ни амулета; только на одном плече был странный знак, как бы от раскаленного железа. Итак, я не получил никакого указания, но был уверен, что Эйленгоф отправился занять место умершего незнакомца. Я спрашивал Розу, но она ничего не сказала. Не знала она или не хотела говорить? Будущее должно было все мне открыть.

Оставшись один в замке со своей подругой, я возобновил прежнюю жизнь. Прошли многие месяцы, а Бертрам не появлялся; вдруг я заметил, что Роза производит по всему дому тщательные расследования. Она ощупывала и исследовала стены, рассматривала каждую доску, каждое углубление. Недовольный и удивленный, я строго спросил, что она разыскивает с такой настойчивостью. Она пристально, испытующе взглянула на меня.

— Разве ты, в самом деле, не знаешь, что рассказывают в округе об исчезновении твоей матери?

Я вздрогнул, так как никогда никого не спрашивал, какая участь постигла мою мать, но мог ли я сомневаться, что она была трагической?

— Ну! Что же ты знаешь о ее исчезновении? — спросил я.

— Ничего определенного, но вот что предполагают. Тебе было полтора года, когда у тебя родился брат; отец твой, будучи еще в ту пору общительным, хотел торжественно отпраздновать крестины и пригласил все окрестное дворянство. Сама я не видела всего этого, но тетка рассказывала, что праздник был великолепный. Хотя мать твоя только что встала после родов — с церемонией спешили вследствие предстоявшего отъезда отца твоего по делам, — но она была прелестна и носила туалет, приведший в бешенство всех дам. Парчовое платье ее было так густо вышито жемчугом и разными драгоценными камнями, что ей тяжело было носить его; головной убор из золотой парчи весь сверкал бриллиантами.

До этих пор все ясно; но тут начинается тайна. Граф Фульк фон Рабенау, младший брат моего мужа, присутствовал при крещении, и говорят, что отец твой застал его в своей спальне, когда тот обнимал твою мать около колыбели новорожденного. Граф Гуго, обезумев от ревности, придумал мщение вроде того, к какому прибегал его прадед, и чуть не выставил за дверь всех приглашенных, перепуганных его страшным видом.

Никто не знает, что дальше произошло, но матери твоей больше не видели, даже ее спальня исчезла. Фулька не могли найти несколько дней, к великому горю его жены, больной после рождения Лотаря; затем он появился, неизвестно откуда; но с тех пор никогда не видали улыбки на его лице. Жена простила его, и они до самой смерти графа прожили в добром согласии; вся любовь Фулька сосредоточилась на единственном сыне. Это тот самый Лотарь, который стал таким красивым молодым человеком и искателем приключений. Понял ты теперь, что я ищу комнату твоей матери и в то же время думаю найти бывшие на ней драгоценности?

Я ничего не ответил и переменил разговор, а затем тайком от Розы, сам занялся расследованием. Одно указание старого Христофора навело меня на верный путь, и я открыл вход в исчезнувшую комнату; главная дверь была заделана, и я не тронул ее, но оказался потайной вход искусно скрытый в стене. Забыл ли отец о нем или думал, что никто не найдет его?

С сильно бьющимся сердцем вошел я однажды утром в комнату, где родился. Лучи восходящего солнца едва проникали сквозь пыльные и затянутые паутиной стекла и освещали предметы розовым матовым светом.

Комната была довольно большая и прежде роскошно меблирована, но теперь все поблекло и покрылось толстым слоем пыли. В глубине стояла на возвышении большая кровать с гербами под балдахином из голубой, вышитой серебром парчи; в ногах постели была колыбель, а на ступенях лежала распростертая человеческая фигура. Белокурые волосы рассыпались вокруг головы; платье из тяжелой шелковой материи указывало, что существо это была женщина.

С минуту я стоял в глубокой задумчивости. Я понял, что сделало отца таким мрачным и диким; он потерял страстно любимую женщину и привязался к золоту, как к единственному своему сокровищу. Я, ребенок убитой женщины, отомстил за нее, подвергнув убийцу ужасной смерти.

Отогнав все эти мысли, я принялся рассматривать: колыбель была пуста, младенца или, лучше сказать, его трупа не оказалось. Значит, он исчез живым; вероятно, граф фон Рабенау, чудесным образом спасшись из этой комнаты, унес его. Но что он с ним сделал?

Я подошел к трупу матери и стряхнул немного покрывавшую его пыль. Рассмотреть черты было невозможно, это был скелет, с черной, как пергамент, кожей, который затрещал под моими пальцами, как мешок с костями. Одни камни не потеряли своего блеска. Я подумал, что неблагоразумно оставлять тут эти сокровища. Нужны ли мертвой эти украшения? Нет, они служили бы издевательством над ее прахом. Но звать Розу было бы неосторожно, и я решил действовать один.

Преодолев чувство отвращения, я взял со стола серебряный таз, кубок, и опустился на колени перед телом. С прекрасно сохранившихся волос я снял блестящий головной убор, пришпиленный длинными булавками, затем отстегнул жемчужное ожерелье и, вынув кинжал, стал отпарывать камни, украшавшие корсаж и юбку. Одна за другой жемчужины срезались и кидались в кубок, поставленный мною рядом, и звон металла, когда камни и жемчуг падали на дно кубка, особенно странно звучал здесь, в этом безмолвии смерти. Иногда я испытывал неприятное ощущение, и ледяная дрожь пробегала по телу, когда я поворачивал труп, а тяжелая материя шумела, и платье шевелилось так, как будто от движения живого существа. Тогда я останавливался; мои дрожащие руки отказывались служить, и я беспокойно оглядывался вокруг. Я недаром был сыном своего века: суеверным и легковерным, боялся привидений и верил в черта.

Наконец тяжелая работа была кончена. Тазик и кубок были наполнены. Тогда я приподнял труп, положил его на постель, покрыв дорогим одеялом, и закрыл занавеси.

«Здесь, — подумал я, — ты останешься неприкосновенной, пока будет стоять замок; никто не нарушит твоего покоя».

Став на колени и ударяя себя в грудь, я прочел «Pater» и «Ave Maria» за упокой ее души. Исполнив этот сыновний долг, я вышел, пятясь задом, чтобы черт не мог сзади схватить меня, так как я похитил охраняемое им богатство и, кроме того, искренней своей молитвой испортил и отравил ему пребывание в этой комнате. Заперев потайную дверь, я сломал замок и приказал заново заделать стену.

Вскоре я подарил Розе великолепную застежку и объявил, что нашел тело матери и что эта вещь — часть бывших на ней сокровищ. Прекрасная моя возлюбленная была, по-видимому, очень недовольна, но что могла она сказать? Вскоре после этого случая графиня покинула меня, и я не знал, что с нею сталось; лишь через несколько лет я снова увидел ее в роли хозяйки скромной харчевни, уже под именем красавицы Берты.

Оставшись совершенно один, я еще сильнее предался алхимии, работая с Кальмором, которому слепо верил. Особенно старался я изучать тайные науки в целях украшения и укрепления своего тела, чтобы сохранить вечную молодость и сделать себя неуязвимым. С этой целью я соблюдал отвратительный режим, в действии которого, однако, нимало не сомневался. Каждое утро я выпивал чашу молока волчицы; натирал тело свежей кровью белых голубиц — чтобы обмануть людей своей наружной кротостью — или кровью медведя, когда удавалось достать ее; против дурного глаза я носил сапфировое ожерелье.

Но самое ужасное творилось в лаборатории Кальмора, состоявшей из трех комнат, наполненных всякой алхимической утварью и населенных различными животными: черными кошками, совами, филинами, летучими мышами. Последняя комната была обтянута черным; в глубине возвышался каменный жертвенник, и с одной его стороны устроена была большая каменная ванна, где после каббалистических обрядов я купался в человеческой крови, которая и должна была сохранить мне вечную молодость. На жертвеннике убивались жертвы, как те, чья кровь назначалась для ванны, так и младенцы, которых доставала нам Джильда, крадя их по деревням или у нищих.

Кальмор клал их на жертвенник, а меня ставил на колени на ступенях, и длинной тяжелой золотой иглой прокалывал им сердце. Тогда я с диким наслаждением сосал кровь из раны; это была жизненная эссенция, и я так привык к этому, что меня нисколько не смущали предсмертные судороги малюток.

Много ужасных и противоестественных преступлений совершалось в этой лаборатории, но я опускаю описание их; оно было бы слишком возмутительно и тяжело.

Часто, когда мы не работали, то беседовали с Кальмором об интересных виденных им в жизни случаях; а не то он вызывал своего демона-покровителя, который куском угля чертил большие буквы, служившие всегда правильным ответом на наши вопросы.

Однажды вечером мы разговаривали о привидениях, призраках, о трагических предопределениях, иногда наследственных в некоторых семьях, члены которых большею частью погибали насильственной смертью. Эти разговоры воскресили в моей памяти рассказ Сибиллы о моей прабабке Иоланде; даже в своей комнате, когда я собирался лечь, воспоминание об этой трагической истории настойчиво преследовало меня.

Я облокотился на подоконник у открытого окна и пристально смотрел на старую мрачную башню, освещенную луной. Ее узкие решетчатые окна освещали лестницу с заделанным на нее ходом. Что было в этой комнате, которую рука моего властного прадеда заперла более ста пятидесяти лет тому назад? Я почти понимал это чувство неумолимой мести за похищенное сердце, которое должно было принадлежать ему одному. Несомненно, застигнутые обманутым мужем, виновные остались еще в этой башне и по прошествии полутора века, а Иоланда мстительной тенью являлась возвещать смерть главы дома Мауффенов.

В продолжение нескольких дней я боролся с желанием проникнуть в башню, которая неотступно, точно колдовством, влекла меня; но, наконец, не выдержал.

Однажды после обеда я позвал несколько человек с заступами и другими инструментами, и мы отправились в башню. Работники приступили к стене, и после утомительных усилий на землю посыпались камни, кирпичи и цемент. С захватывающим интересом, затаив дыхание, следил я за работой. По мере разрушения стены обнажалась массивная дверь; когда она достаточно очистилась, я заметил, что дверь заперта огромным замком. Я был близок к цели, оставалось только найти ключ; тогда, отпустив слуг, я пошел в свою комнату, где взял огромные связки ключей, надеясь между ними найти нужный мне.

Пока разбирали стену, наступила ночь, но это не остановило меня. Движимый любопытством, я зажег факел и бесстрашно вернулся к двери. Смазав салом замок, я пробовал один за другим ключи; один, наконец, вошел свободно, и после некоторого усилия задвижка поддалась, и дверь открылась, скрипя на ржавых петлях.

С минуту я стоял в недоумении перед лестницей с белыми нетронутыми ступенями, на которые более ста лет не ступала человеческая нога. Я поднимался медленно, и на каждом повороте луна отражала на стене оконные решетки и мою черную тень; по мере того, как я поднимался, страшная тяжесть давила меня, пока я наконец не остановился. Голова моя закружилась, ноги подгибались, веки отяжелели, словно налились свинцом, и сами собой закрылись. Мною овладела непобедимая сонливость, и я упал на ступенях, выронив факел; затем точно какой-то страшный удар обрушился на мою голову.

В ту же минуту мне казалось, что я уже стою на ногах на лестнице, охваченный каким-то невыразимым чувством. Это был я, но совсем другой. Тонкий и гибкий юноша превратился в большого, атлетического сложения человека; руки стали огромными и мускулистыми, и белая борода спускалась мне на грудь; я одет был в черное платье, и на шее висела массивная золотая цепь. Но самая большая перемена произошла в моем сердце; лютая ненависть кипела в нем к тем двум существам, которые там наверху любили друг друга и изменяли мне. Не могу определить, чувствовал ли я или видел свои быстрые движения, поднимаясь по освещенной луной лестнице.

С бешенством в сердце я остановился у двери и приложил ухо, чтобы уловить какое-нибудь предательское слово; но увлеченный нетерпением, я толкнул дверь, и следующая картина пригвоздила меня на пороге.

На кресле с высокой спинкой сидела красивая белокурая женщина в белом шерстяном платье, и на полу виднелись опрокинутые арфа и прялка. На коленях перед этой женщиной спиной ко мне стоял мужчина в фиолетовом платье; длинные черные локоны спускались по плечам. Они держали друг друга в объятиях, и белокурая головка женщины склонилась на плечи негодяя. Онемев и дрожа от ярости, я стоял неподвижно; адские мысли роились у меня в голове. Тут женщина подняла голову и с криком ужаса притянула к себе своего друга. Они были так заняты собою, что не слышали моего удара кулаком в дверь.

При виде этого любовного и вместе испуганного движения глаза мои застлало кровавое облако. Кинжал сверкнул в руке и вонзился в белую шерстяную ткань; бледное лицо откинулось, и голубые, затуманенные агонией глаза остановились на мне; я отвел смущенный взгляд свой на миннезингера, еще стоявшего на коленях, и отупевшего от ужаса; кулак мой, как палица, опустился на его голову, и я вышел.

Я не спускался, а летел с лестницы, и передо мной витал образ женщины с белокурыми волосами и окровавленной грудью. Я преследовал ее и готов был схватить, но, когда я протягивал руку, она исчезала, а потом появлялась снова на расстоянии нескольких шагов. Эта бешеная погоня продолжалась без отдыха, без передышки; видение точно дразнило меня и вело в старый дом; у одной двери фигура во весь рост стала передо мной, а потом хотела скрыться в дверь, с треском отворившуюся; но на этот раз я успел захватить развевавшееся платье. Женщина-привидение потянула меня за собой, и я упал на колени, крепко прижимая ее к груди; я хотел взглянуть на нее, но у меня вырвался крик ужаса: я очутился на ступенях колыбели и то, что сжимал в руках, был новорожденный ребенок. Я откинулся назад, сдавленным голосом вскрикнул… и открыл глаза.

Меня освещали лучи восходящего солнца; поблизости валялся погасший факел. Я протер глаза: болен я был или сошел с ума, что заснул таким образом, на лестнице? Воображение мое, пораженное этой старой историей, создало так живо этот бессмысленный сон, что я видел себя на месте моего прадеда.

Я поднялся разбитый, с тяжелой головой. В данную минуту у меня не было никакого желания исследовать тайны башни. Поэтому я спустился вниз и приказал снова слегка заложить дверь кирпичами.

Через три дня я получил от барона Лаунау приглашение на крестины его дочери Розалинды. На этом великолепном празднестве присутствовала вся окрестная знать. Я видел там графа Лотаря фон Рабенау с сыном, хорошеньким белокурым мальчиком с тонкими, капризными чертами; ребенок ни на шаг не отходил от отца. Не знаю, почему-то мальчуган этот внушил мне глубокую ненависть; вид его всегда приводил мне на память миннезингера, виденного во сне, хотя у того были черные волосы. Наскучив этими мыслями, я перешел в другую залу и вмешался в толпу гостей.

* * *

Тут я опускаю время за пятнадцать лет, в течение которых не произошло ничего важного, касающегося этого рассказа. Я продолжал тайно заниматься алхимией; остальное время проводил в разных похождениях, посещал турниры и иногда бывал на празднествах местной знати; но такие собрания мало привлекали меня. Часто подумывал я жениться, и в этом отношении много внимания оказывали мне матери хорошеньких невест, но я никак не мог решиться сделать выбор.

За несколько лет до описываемых ниже событий моей жизни, я встретился со старыми друзьями, Розой и Бертрамом. Первая была хозяйкой харчевни, пользовавшейся худой славой, и я часто удивлялся, как могла она хорошо себя чувствовать в пошлом обществе возчиков, жуликов и подозрительных бродяг, посещавших ее гостиницу. Что касается Бертрама, то он стал каким-то странным; показывался он только вечером или ночью, а откуда приходил и куда шел, никто не знал. Очевидно, промысел у него был таинственный, но это не мешало нам быть наилучшими друзьями.

* * *

После этого продолжаю свою исповедь. Однажды меня пригласили на герцогскую охоту в окрестностях моих владений; охотились за ланью и кабаном. Дамы участвовали также, и после охоты назначен был пир. Увлеченный преследованием кабана, казавшегося неутомимым, я забрался в чащу леса; в ту минуту, когда я думал, что загнал кабана в глубокое ущелье, проклятое животное улизнуло от меня узким проходом, где я не мог преследовать его. Взбешенный и обманутый неудачей, я повернул назад, чтобы присоединиться к другим охотникам; но, не слыша более ни криков, ни лая собак, я взял рог и затрубил. Тотчас же, совсем близко от меня, послышалось лошадиное ржание, и я направился в ту сторону, рассчитывая встретить охотника. Но, к удивлению моему, из чащи показался белый иноходец, и на нем сидела совсем молоденькая женщина или девушка, по бледному лицу которой и блуждающим испуганным глазам видно было, что она заблудилась.

Я был точно ослеплен при виде дивной красоты, какой никогда еще не встречал; ее белое с нежным румянцем личико обрамляли черные, как смоль, волосы, длинными локонами выбивавшиеся из-под голубой бархатной шапочки; того же цвета платье, отделанное мехом и вышитое золотом, обрисовывало стройную талию, а большие черные, точно бархатные, глаза дополняли общий вид, совершенно очаровавший меня.

Увидя меня, молодая женщина испуганно вскрикнула и глядела с нескрываемым страхом. Но я низко поклонился, назвал себя и просил позволения прекрасной незнакомки проводить ее на сборный пункт. Она кивнула хорошенькой головой и ответила:

— Я согласна, граф, и доверяюсь вам. Я Розалинда — дочь покойного барона фон Лаунау, и вы, вероятно, знаете моего брата Виллибальда. Мне только пятнадцать лет, и это первая большая охота, в которой я участвую.

Я, как очарованный, слушал наивную болтовню восхитительного создания и вспомнил, что присутствовал при ее крещении. Иноходец ее начинал горячиться на нашей отвратительной дороге сквозь ветви и поросшие мхом камни; я взял его за повод, и мы ехали разговаривая. Она говорила обо всем: об охоте, о герцоге, о дамах, о великолепных туалетах и особенно о счастье быть наконец взрослой и участвовать во всех этих празднествах.

При одном ее быстром движении, отстегнулась и упала на землю пристегнутая голубым бантом к ее золотому поясу роза; я соскочил с коня и, подняв цветок, просил позволения носить цвета прекрасной Розалинды. Губы ее сложились в гордую лукавую улыбку, и, протягивая руку за цветком, она ответила:

— Этого, граф, я не имею уже права разрешить вам. Спросите рыцаря Лео фон Левенберга.

Я возвратил розу, не возражая, но сердце мое сжало странное чувство тревоги и тайной злобы. Она была так молода, а для меня уже было поздно быть любимым этой единственной женщиной, которая нравилась мне до того, что желание жениться на ней овладело мною с первой встречи. Я ехал молча, кусая губы и думая: соперник ведь может умереть; особенно, если он очень молод и если его вызовут. Я знал немного рыцаря фон Левенберга, но никогда не обращал внимания на этого человека, которого в эту минуту ненавидел.

Скоро мы прибыли на сборный пункт. То была обширная поляна, окруженная вековыми деревьями; на газоне пажи с оруженосцами в герцогских ливреях приготовляли обильный завтрак, и собралось уже большое общество. На опушке леса два рыцаря, не сходя с коней, оживленно разговаривали, и, увидев нас, один из них крикнул:

— Да вот она!

Это был Виллибальд фон Лаунау, брат Розалинды; второй рыцарь, в голубом с золотом, как и Розалинда, наряде и с розой на шляпе, был Левенберг. В первый раз я внимательно осмотрел своего соперника и должен признаться, что он был дивно хорош. Он был высокий и стройный, с вьющимися белокурыми волосами; маленькая бородка оттеняла матовую белизну его правильного лица; но самое чарующее были глаза: большие, черные, задумчивые. Словом, такой, как он, должен пленить женщину.

Как только Розалинда увидела молодых людей, она направила лошадь в их сторону, забыв даже о моем присутствии, и сияющие глаза ее не скрывали любви. Глухая ненависть поднялась в душе моей к красавцу, покорившему ее сердце.

Лео помог ей сойти с лошади и отвел ее к группе дам и рыцарей, сидевших под развесистым дубом. В стороне от общества я заметил высокую фигуру графа фон Рабенау; его красивое лицо было возбуждено охотой, и он разговаривал со старым рыцарем из своих друзей; около него стоял сын, красивый юноша лет двадцати, но его женственное лицо раскраснелось и казалось утомленным, а горящие глаза с досадой следили за каждым движением Розалинды и Левенберга.

«Ага, — подумал я, — ты также ревнуешь, сын великолепного Рабенау».

В эту минуту взгляд отца остановился на нем, и на губах графа появилась нежная, слегка лукавая усмешка. Положив руку на плечо сына, граф Лотарь сказал несколько, вероятно, утешительных для молодого графа слов, потому что лицо того мгновенно просветлело.

Впоследствии я узнал многое об этом молодом человеке, неспособном к серьезной привязанности; между прочим, еще совсем юным он женился против воли отца на пошлой и развратной женщине, сумевшей внушить ему страсть. Брак этот, конечно, не был никогда признан, и графиня-авантюристка умерла неизвестно где и когда; а, может быть, ей даже помогли исчезнуть.

Граф фон Рабенау отвел сына к дамам, внимание которых тотчас привлек этот прекрасный херувим, а сам уселся около молоденькой и хорошенькой вдовушки, за которой волочился и которая таяла и трепетала под его огневым взором.

Насколько позволяла вежливость, я поспешил проститься и вернулся в замок. Меня волновали мрачные мысли; встреча с Розалиндой встревожила мое бронзовое сердце, и ее чарующее лицо постоянно стояло перед моими глазами. Вдруг мне вспомнилось, что я уже видел подобные черты и, странная вещь, именно в удивительном сне, когда провел ночь на лестнице проклятой башни.

«А! — подумал я. — Если белокурая Иоланда похожа на чернокудрую Розалинду, я понимаю, прадед, твою дикую месть».

Вернувшись домой, я заперся в большой комнате, служившей мне кабинетом и спальней. В алькове, закрытом темными драпировками, стояла большая постель с колоннами; около узкого окна помещался мой письменный стол, но в ту минуту я не имел ни малейшего желания работать. Подойдя к столу, я налил себе большую чашу старого вина и, придвинув стул, сел. Опустив голову на руки, я смотрел на сверкавший в большом камине огонь и думал. Я осушал чашу за чашей и пришел наконец к заключению, что эта молодая девушка должна быть моей женой, чего бы это мне ни стоило. Правда, она любит графа фон Левенберга; значит, надо было начать с того, чтобы отделаться от него. Если Лео умрет, она свободна, и я попытаю счастье.

Мне было уже за сорок лет, но никто не дал бы больше тридцати; я был красив, богат, высокого рода, и это могло нравиться женщине. Про то, что я дик и жесток, никто не знал; а жизнь, которую я вел в своем замке, составляла тайну для всех. Только приходилось ждать, потому что в то время каждый жил в своем замке на значительном расстоянии один от другого и часто не виделись целыми месяцами; надо было нарочно искать ссоры, и нетерпеливая ревность моя страдала от такой отсрочки.

Я решил пойти к Кальмору и посоветоваться с Каббалой и звездами. Мы составили гороскоп, который указал мне, что через 18 лунных месяцев соперник мой погибнет от моей руки. Я решил ждать, карауля всякий случай к ссоре с Левенбергом, но через несколько недель решение мое поколебалось; терять таким образом драгоценное время, которым воспользуется Левенберг, казалось мне глупым. Рабенау был опекуном Розалинды, и он, конечно, мог дать согласие на столь блестящий брак своей воспитанницы.

На другой же день я облачился в щегольское платье красного цвета, сверкавшее камнями, сел на белого, как снег, испанского жеребца и в сопровождении внушительной свиты пажей и оруженосцев в моих ливреях направился к замку Рабенау. Узнав о моем прибытии, владелец замка любезно принял меня на парадной лестнице, с той чарующей улыбкой, которая покоряла ему все сердца, пожал мне руку и провел в большую залу, где мы и уселись. Граф Рабенау заметил мой богатый костюм, и на губах его мелькнула тонкая усмешка.

— Я очень рад видеть вас, милый граф, — сказал он, — вы, вероятно, отправляетесь на пир? Будь у меня дочь невеста, — он снова улыбнулся, — столь нарядный костюм и пышная свита возбудили бы во мне крайне лестные надежды. Но, увы, я лишен этой отеческой радости.

Я поклонился, стараясь угадать, с каким намерением он это говорит; но в его глубоком, приветливом взгляде не прочел ничего.

— Надо сожалеть, — ответил я чинно, — что небо отказало вам в дочери, которая, несомненно, была бы так же прекрасна, как отец, и у ног ее вздыхали бы славнейшие в христианстве рыцари. Однако, вы не совсем ошиблись относительно моих намерений, и, взамен дочери, вы имеете воспитанницу, благородную девицу Розалинду фон Лаунау, руку которой я и приехал просить, не желая для будущей графини фон Мауффен другого приданого, кроме ее красоты.

Граф слушал меня внимательно, и, когда я кончил, он с минуту подумал, а потом ответил, вежливо кланяясь:

— Мне может только льстить честь, которую вы оказываете молодой девушке; но — увы — милый граф, Розалинда уже сделала выбор и страстно полюбила рыцаря фон Левенберга. В качестве опекуна я имею только право запретить ей брак, который не одобрил бы, а не принуждать ее выходить за кого-либо против ее желания, что, может быть, и потребовал бы от родной дочери, в виду такой блестящей партии.

Я понял намерения, которые он хотел скрыть своими ловкими и льстивыми речами; чтобы избавить от неприятностей обожаемого сына, он не разрешит брака с Левенбергом и отстранит всякие другие предложения. Он приглашал меня остаться обедать с ними, но в том состоянии, в каком я находился, я отказался и холодно простился. Рабенау заметил мое негодование и сказал, пожимая руку:

— Не сердитесь на меня, милый граф; я так же невиновен, как и вы, в таком положении вещей. Если бы я сам явился искателем руки прекрасной Розалинды, то одинаковая же с вами участь ожидала бы и меня. Утешьтесь тем, что я употреблю весь свой авторитет, чтобы не допустить в настоящую минуту никакого другого брака, ввиду молодости моей воспитанницы.

Я ничего не ответил и, поспешно откланявшись, сел на лошадь. Я был взбешен: я, богатый и знатный граф фон Мауффен, получил формальный отказ, и, несомненно, свита моя догадывалась, как о цели моего визита, так и моей неудаче. Скрывая досаду под напускной холодностью, я шагом проехал подъемный мост и направился к своему замку.

Вернувшись к себе, я пошел к Кальмору. По моей просьбе он опять обратился с вопросом к своему демону-покровителю и получил следующий ответ:

«Через 17 лунных месяцев ты победоносно сразишься со своим соперником, но он не умрет.

Тут следовал объяснительный рисунок, изображавший кошку с камнем на шее; ее бросали в воду, она выплывала и появлялась на противоположном берегу.

Дама твоего сердца опять выйдет замуж, но не за тебя.

В конце жизни ты будешь носить рясу. Больше я ничего не могу сказать тебе и запрещаю это Кальмору».

Такой ответ мало утешил меня и, несмотря на мое слепое доверие, внушил некоторые сомнения. Я хотел жениться на Розалинде, помимо Бога и черта, но сделаться монахом — ни за что на свете! Чтобы не пренебречь ничем, могущим помочь мне в достижении цели, я прибег также к такому колдовству: белую курицу каббалистически окрестили именем Розалинды и дали ей смоченной моей кровью каши, которую я приготовил, пока Кальмор произносил мистические слова; последние, через курицу, названную именем молодой девушки, должны были внушить ей сильную страсть ко мне.

Немного успокоенный, я принялся за свои обычные занятия, но месяц спустя Эйленгоф передал мне известие, взволновавшее меня. Розалинда бежала от своего опекуна в замок Рувен, где капеллан обвенчал ее с Левенбергом. Рабенау преследовал беглецов, но было поздно: возмущенный поведением воспитанницы, он совершенно поссорился с нею. Но ссора эта ничего не изменила; Левенберг все-таки победил и торжественно отвез прекрасную жену в свой замок.

До этого дня я не испытывал еще настоящей пытки ревности; а теперь это адское чувство терзало мою душу. Как только представлялась мне молодая чета и счастье красавца Левенберга, кровь кипела во мне и мозг мой обдумывал план мести.

Несмотря на бешенство, приходилось ждать и, при помощи двоих друзей, готовых за деньги на все, я медленно подготовлял погибель ненавистного соперника.

Орудием избрал я отдаленного двоюродного брата, Зигфрида фон Мауффена, молодого неопытного человека, которым я всегда пренебрегал, а теперь вспомнил о нем по поводу полученного им земельного наследства, часть которого была спорной с Левенбергом. Я посоветовал Зигфриду объявить землю своей. Левенберг не согласился с таким произвольным решением, но, как человек сговорчивый, пригласил моего двоюродного брата в свой замок для окончания дела миром.

Этого только мне и надо было. Устроили ловкую западню, и мой родственник погиб, выезжая из замка Левенберга, где провел ночь; труп его нашли на земле графа, но никому не приходило в голову подозревать убийство, так как всем была известна честность Левенберга. Но это не помешало мне обвинять его в предательстве и измене, а так как он отрицал это, то был вызван на Божий суд.

Поединок состоялся через 17 лунных месяцев, и я остался победителем, как предсказал демон Кальмора. Подробности дуэли были уже описаны Санктусом в его рассказе, поэтому передам только, что я ожидал одобрения герцога, чтобы покончить с ним, а тот колебался в виду ужасного отчаяния Розалинды. Наконец она произнесла слова, поставившие меня в тупик:

— Пусть лучше он умрет, чем жить обесчещенным.

Я нанес удар дрожащей рукой и считал, что прикончил неподвижно лежавшего красивого графа, но, к моему великому удивлению, труп его затем исчез, и самые тщательные розыски не могли открыть, что с ним сталось.

Розалинда скрылась за зубчатыми стенами замка Рабенау; опекун примирился с нею и взял ее к себе, а там я не мог ее видеть. Месяцы проходили, не принося ничего благоприятного моим планам, и понемногу глухая ненависть к Рабенау закралась в мое сердце.

Чтобы убить время, я навещал иногда свою приятельницу, бывшую графиню. Однажды после обеда я был в гостинице. Чтобы избежать соприкосновения с простым народом, находившимся в зале, я всегда удалялся на чердак, куда приходила ко мне и Берта. В тот день она поставила передо мной большой кувшин вина, чашу и вкусную жареную птицу.

— Кушай, прекрасный мой граф. Ты устал и проголодался от долгого пути, — сказала она, дружески лаская меня по щеке. — Почему ты такой грустный? — И она пристально посмотрела на меня. — Да, да, знаю, чего тебе недостает; меня нет с тобою, чтобы ухаживать и вести хозяйство. Ты похудел и подурнел. Не раз думала я, что, ради нашей старой дружбы, мне следовало бы бросить эту гостиницу и сделаться твоей женой, но мне трудно оставить этого старого дурака Эйленгофа, который так страстно любит меня. — И она громко расхохоталась. — Не вздумай ревновать, прекрасный мой рыцарь. Бедняга не смеет признаться мне в любви, он знает мою честность и строгую добродетель; но я не хочу, чтобы он дурно кончил.

Я не ответил ничего, не желая возбуждать ее неудовольствие, потому что нуждался в Эйленгофе, а ее влияние на этого проходимца было несомненно. Поэтому я старался быть любезным с Бертой, которая могла, пожалуй, перед посетителями лачуги сойти за красавицу, а на мой взгляд, привыкший к прекрасным лицам молодых обитательниц замков, была просто старая, противная баба; вдвойне противная, потому что, потеряв положение, принадлежавшее ей по рождению, она спустилась на последнюю ступень общественной лестницы.

Обойдя молчанием вопрос возможности сделаться графиней фон Мауффен, я сказал, пожимая ее ставшую толстой и грубой руку:

— Я знаю, что ты верная, испытанная душа, милая графиня.

Она любила этот улетевший и замаранный ее нынешним положением титул, напоминавший ей в моих устах столь прекрасное прошлое.

— Тише! — заметила она, с нежностью смотря на меня. — Как ты неосторожно говоришь! А если кто-нибудь услышит! И так уже идет молва, что у меня вид важной дамы. Благородство лица и изящество манер выдают меня.

С самодовольным видом она поворачивалась передо мною, покачивая свой неуклюжий стан, излишняя полнота которого лишила ее всякой гибкости и изящества. Неужели она действительно опасалась, что ее примут за благородную даму? Я пожалел, что не мог разубедить ее в этом; всякий признал бы ее скорее за расфрантившуюся торгашку, чем за переодетую владелицу замка.

В эту минуту раздались шаги, дверь отворилась, и вошел друг мой Бертрам, очень возбужденный. Он бросился на скамью и, подвинув кувшин, налил себе большую порцию вина; Берта вышла, оставив нас одних. Я наблюдал за Бертрамом, который пил молча и, по-видимому, был занят серьезными мыслями. Давно уже я следил за ним, стараясь проникнуть в окружавшую этого человека тайну, которую он упорно скрывал от меня, говоря, будто ведет бродячую жизнь; а между тем белые, выхоленные руки показывали, что он ничего не делает и даже мало владеет мечом. Я часто видал, как он исчезал вблизи бенедиктинского аббатства. Не живет ли он лже-монахом в этом мрачном монастыре? Что он там делает? В настоящую минуту мне очень хотелось, чтобы он помог мне избавиться от Рабенау, и, зная его слабость к золоту, я сказал ему:

— Послушай, Бертрам, ты знаешь, друг мой, что, когда заслужишь, моя касса всегда открыта для тебя. Окажи мне услугу, избавь меня от этого графа фон Рабенау, который мешает мне добраться до Розалинды; я люблю ее до того, что готов похитить и заплатить золотом. Я ненавижу этого дерзкого, стерегущего ее, как зеницу ока, и взгляд которого, кажется, читает в самой глубине души.

При имени Рабенау лицо Бертрама исказилось странным выражением ненависти и страха; но, быстро овладев собой, он равнодушно опустил глаза. Мне было достаточно. Я понял, что он ненавидит Рабенау; а, может быть, он был в зависимости от него, если граф открыл его тайну лже-монаха. Я решил попробовать застать его врасплох и сказал, положив руку на его плечо.

— Не прячься от меня, Бертрам, я знаю все и считаю тебя лже-монахом-бенедиктинцем.

Если бы гром разразился над ним, он не произвел бы большого эффекта, чем мои слова.

Бертрам выпрямился, бледный, как полотно; губы его задрожали, и он с такой силой сжал мою руку, что пальцы его впились в мое тело.

— Несчастный, кто сказал тебе это? — прошептал он нетвердым голосом. — Знаешь ли ты, что, по моей клятве, ты не должен выйти живым из этой комнаты?

Я вздрогнул; нехотя я коснулся какой-то страшной тайны, смысл которой ускользал от меня. Но теперь, для собственной безопасности, должен был все узнать и потому ответил твердо:

— Полагаю, что дружба твоя ко мне не допустит тебя до убийства; кроме того, Бертрам, ты знаешь, что я умею хранить тайны, даже такие важные, как та, о которой я упомянул сейчас. Так говори прямо.

Эйленгоф выпрямился, тяжело дыша, и сказал дрожавшим еще от волнения голосом:

— Я скажу тебе только, что могу, если ты желаешь, употребить свою силу против кого бы то ни было, но до Рабенау не смею коснуться. И предупреждаю тебя, Гуго, не пробуй затрагивать его; могущество его страшно, а хитрость и ум не сравнятся ни с чем.

Один взгляд на серьезное и взволнованное лицо моего друга убедил меня в истине его слов. Мы говорили довольно громко, но кто мог слышать? Нижняя зала была переполнена одними крестьянами, шумно болтавшими на своем местном говоре, а мы объяснялись по латыни.

В эту минуту ступеньки лестницы тяжело заскрипели и послышался голос:

— Эй, красавица Берта, куда ты бежишь? Черт возьми! Кого ты там ищешь наверху? Я иду за тобой, и ты от меня не спасешься!

Дверь отворилась, и на пороге показалась Берта, красная и взволнованная; за ней стоял высокого роста человек, крестьянин, в темной куртке, с истасканной шапкой на голове; грязно белокурые волосы и большая рыжая борода оттеняли бронзового цвета лицо, невольно поразившее меня. Было что-то нескладное в его странном лице с тонким и прямым, как у греческой статуи, носом, который не шел к низкому лбу и всему остальному.

Не обращая ни малейшего внимания на мое очевидное неудовольствие, он выпустил талию Берты и, не стесняясь, подошел к Бертраму.

— Наконец я нашел тебя, — произнес он, приятельски хлопая его по плечу. — Почему ты запираешься здесь?

При виде этого человека, Бертрам побледнел и, так как незнакомец взял его под руку, беспрекословно дал увести себя, несмотря на мой протест. Возмущенный до крайности, я стал допрашивать Берту, но она казалась очень озабоченной и не в духе, и отозвалась, что ничего не знает об этом странном человеке, заходившем иногда в гостиницу и носившем прозвище «рыжего красавца».

Я ушел очень недовольный: Эйленгоф не показался более, а я хотел, во что бы то ни стало, проникнуть в эту опасную тайну. В продолжении дня я был озабочен этими мыслями, а вечером взял у Кальмора книгу по алхимии и ушел в свою комнату.

Прошло несколько часов, как вдруг, в алькове, где помещалась моя постель, раздался легкий шум, прервавший мое чтение. Я в беспокойстве выпрямился. Стояла глубокая ночь, и все спало в замке, ключи от которого, давно принесенные мне, лежали передо мною на столе. Я взглянул по направлению постели, откуда, казалось, исходил шум, и увидел, что опущенные занавеси качались, точно от ветра, и ясно слышался шелест толстой парчи.

Ледяная дрожь пробежала по телу. Я был суеверен; ни одно человеческое существо не могло быть здесь в этот час, а если это черт!.. Глаза мои оставались прикованными к страшному алькову, где продолжался шорох. Но вдруг я вскочил на ноги как безумный, ноги мои подгибались.

Тонкая белая рука показалась между темными занавесями и слегка приподнимала их. Обливаясь холодным потом, я схватился за край стола, ожидая его появления. Я не сомневался в том, что это черт пришел требовать мою душу, взамен эликсира вечной жизни. Кальмор предупредил меня, что дух тьмы лично придет заключать со мною договор. В одно мгновение все эти мысли пронеслись в моем возбужденном мозгу; во мне происходила борьба, следовало или нет продавать душу сатане?

В эту минуту в полумраке приподнятых занавесей вырисовался контур бледного лица в шляпе с пером, и на меня устремилась пара блестящих глаз, какие могли принадлежать одному Люциферу. Это было слишком. Страшное видение, вызванное Кальмором в Чертовой Люльке, как живое вспомнилось мне.

Почти машинально я протянул слабевшую руку к столу, где между множеством различных вещей было маленькое слоновой кости распятие, которое я допускал в своем присутствии, но никогда не пользовался им. Схватив этот символ искупления, имевший власть разрушать силу адову, я прижал его к груди и шептал сдавленным голосом:

— Vade retro Satanas!

Без сомнения, я был великий грешник, потому что это заклятие нисколько не подействовало; мне ответил звонкий смех, и демон вскочил в комнату. Я невольно закрыл глаза; теперь дьявол, которого я хотел прогнать крестом, меня задушит. Мне казалось, что я чувствую на шее холодную костистую руку, и грудь моя разрывалась от тяжелого дыхания.

Второй взрыв смеха заставил меня открыть глаза.

— За кого, черт возьми, вы принимаете меня, граф? — произнес металлический, хорошо знакомый голос. — Я, право, думаю, что вы делаете мне честь, считая меня своим патроном Люцифером. Придите же в себя, храбрый Мауффен, я плоть и кость и вовсе не намерен причинить какой-нибудь вред ни вашей крещеной душе, ни вашему слабому затылку, но хочу сказать вам несколько слов.

Я дрожал и думал, что сплю: передо мной стоял, держась рукою за кинжал, с лукавой усмешкой на губах, сам страшный граф фон Рабенау. Он без церемоний опустился в кресло около стола и, наполнив мою чашу вином, залпом опорожнил ее.

— Превосходно, — произнес он, наливая вторую чашу и смакуя как знаток. — Вы пьете чудное вино, граф. Не для угощения ли Люцифера вы запаслись таким райским напитком?

Я смотрел на него со злостью и удивлением: каким чудом попал он ко мне? Все двери были на запоре, а вечером, когда я лежал на постели, его не было.

— Откуда вы вошли, сударь? — спросил я с видимым неудовольствием. — Одни воры и разбойники пользуются темными путями, чтобы попадать в чужой замок; никогда честный рыцарь…

— Как я сделал, граф, это мое дело. Может быть, в этом замке я более у себя дома, чем вы сами.

«Ах! — с ужасом подумал я. — Если он найдет сокровища!»

Как будто читая мои мысли, этот удивительный человек выпрямился и своим пламенным взором пристально взглянул мне в глаза.

— Вы боитесь, как бы я не унес сокровища, которые вы храните в подземельях восточной башни! Коридор влево от колодца; надо сойти 27 ступенек. Граф, я слишком богат, чтобы нуждаться в вашем золоте, хотя и имею право на эти сокровища; но предупреждаю вас об одном: только пока я жив, вы можете быть покойны. Я владею подробными планами замка, всех подземелий и тайных выходов; если я умру и документы эти попадут в алчные руки, вас обчистят так, что вы не в состоянии будете защищаться. Вы видите, я вошел неизвестным вам путем, а он не единственный; так не ждите моей смерти, вы горько пожалеете потом. Я не могу в настоящее время открыть вам связывающую нас тайну: со временем узнаете.

Он встал, послал мне рукой прощальный привет и направился в сторону постели, где скрылся за занавесью.

На минуту я застыл от изумления; потом бросился к алькову, чтобы увидеть, где он прошел, но напрасно искал и ощупывал стены; я не находил никакого следа потайной двери и, взволнованный этим странным посещением, заснул только под утро.

Несколько дней спустя, я увидел Бертрама; он показался мне взволнованным и без особого запирательства сделал мне полное признание. Тут я узнал, что он играл роль приора в бенедиктинском монастыре, а на самом деле был просто рабом, обязанным слепо преклоняться перед волей Рабенау, действительного настоятеля и вместе могущественного главы тайного общества монахов-мстителей. Бертрам не располагал ни грошом, так учитывал его Рабенау; потому, говорят, он был жаден.

В настоящее время затевался тайный заговор против Рабенау, и во главе его был монах Бенедиктус, в мире граф фон Рувен, предательским образом заключенный в монастырь; преданный ему душой, один человек темного происхождения, патер Санктус, помогал этой интриге. Я понял, что Бертрам лгал, говоря, что ничего не получает. Он был жаден на золото и считал, что ему мало платят; с другой стороны, ему стало невыносимо положение лже-приора под железной рукой Рабенау, который не пощадил бы его жизни, если бы тот не угодил ему.

С этого дня я часто посещал Бертрама в аббатстве, то открыто, то указанным им потайным ходом. Он рассказывал мне о своих делах и о ходе все более и более развивавшегося заговора. Смелый Бенедиктус соблазнил Бертрама огромной суммой, и ждали только удобного момента, рассчитывая в суматохе убить Рабенау.

— Это был бы хороший случай и для тебя, — прибавил Бертрам. — Без сомнения, смерть графа вызовет большой переполох в замке, и тебе будет удобно похитить прекрасную Розалинду. Как только она будет за толстыми стенами замка Мауффен, ты можешь принудить ее стать твоей женой.

Мысль эта показалась мне превосходной, и я сгорал от нетерпения обладать Розалиндой. Однако дело затянулось, и прошло несколько недель. Наконец, однажды Бертрам сказал мне:

— Надеюсь, на будущей неделе все решится. Рабенау устраивает празднество в день рождения; пользуясь сутолокой многолюдного общества, у него хотят похитить все компрометирующие его документы. После этого ему придется или сдаться добровольно, или быть убитым. А ты, Гуго, воспользуйся случаем и отправься на праздник, да прихвати с собой несколько решительных людей. Если Рабенау заметит кражу, ему будет не до Розалинды и тебе, может быть, удастся похитить ее.

Я поблагодарил своего верного друга за добрый совет и выбрал между своими слугами десять человек, которых наставил и обещал хорошую награду; они должны были быть готовы по первому сигналу.

В день празднества я парадно оделся и отправился в замок Рабенау. Граф встретил меня как всегда, любезно; но вскоре я заметил на его прекрасном лице следы скрытой тревоги.

Раскланявшись с дамами, я отошел к окну, наблюдая за происходившим. В одной группе молодежи был Курт фон Рабенау, моя вечная антипатия; при несомненной красоте, ему недоставало чарующей прелести отца, которая покоряла ему все сердца; что-то фальшивое светилось в глазах Курта и минутами в них мелькала настоящая злость. В ту минуту молодой граф был угрюм и не отводил глаз от группы дам, между которыми находилась молодая графиня фон Левенберг, взглядывая по временам со злобой на отца. Удивляясь этому, я проследил за его взглядами и подметил, что граф Лотарь, любезно переглядывался со своей прежней воспитанницей.

Я понял неудовольствие Курта. Такой отец, красивый и обаятельный, казавшийся скорее старшим братом, мог быть опаснейшим соперником. Один из рыцарей подошел ко мне и помешал моим наблюдениям, а, пока я отделался от надоедливого собеседника, Розалинда и Лотарь исчезли.

Я обошел все комнаты, где все двери были настежь, но не нашел их; наконец я попал в одну большую уединенную комнату, менее других освещенную, и намеревался вернуться обратно, как меня остановил звук голосов. Я пробрался в амбразуру узкого окна, и в этом углублении толщиной фута в три мог остаться незамеченным, имея возможность все видеть.

Едва я устроился там, как вошел Курт со старой женщиной в простом, но богатом костюме крестьянки.

— Повторяю тебе, кормилица, — сказал он с пылавшим лицом, — она и отец любят друг друга. Они обручились; я видел это собственными глазами.

И он закрыл лицо руками.

— Но, милый мой графчик, — возразила женщина, — тебе это только показалось; ревность ослепляет тебя… Никогда отец твой, такой серьезный, такой занятой, не будет думать об этом. Он давно мог бы жениться, если бы хотел.

— Гертруда, Гертруда, где же ты? — раздался чей-то голос. Женщина поспешно вышла.

— Ах! Меня зовут на кухню, — сказала она.

Оставшись один, молодой граф беспокойно зашагал по комнате; зловещий огонь блестел в его глазах.

— Когда дело идет о любви, тогда не шутят и родного отца не щадят, — прошептал Курт. — Он знает, что я люблю Розалинду, и смеется, считает мои чувства ребячеством; и сам, предатель, отнимает у сына любимую женщину. Очень хорошо жениться в его лета! Если у него будут дети, сын, это значительно уменьшит мое наследство; по счастью, я старший. Но нужды нет!

Он остановился, подозрительно огляделся вокруг и вынул из-за пояса маленький кинжал. Странная улыбка появилась на его губах, когда он его рассматривал.

— Обращается со мной как с ребенком. Деспотизм его тяготит меня, — проговорил он, тяжело вздыхая. — А если мне от него избавиться? Здесь много собралось людей, ненавидящих его, и никто не заподозрит меня, а я одним ударом стану хозяином!

Он замолчал, но все дурные страсти отражались на лице его, когда он тщательно пробовал тонкое острие оружия на медальоне, висевшем на его шее на золотой цепочке.

«Бедный Рабенау, — подумал я. — Твой сын намеревается пролить твою кровь!»

Вдруг я вздрогнул: за Куртом бесшумно появился граф Лотарь; у него было встревоженное выражение.

— Не стыдно ли тебе, Курт, думать о самоубийстве? — сказал он, кладя руку на плечо сына.

Молодой человек глухо крикнул и выпустил из руки кинжал. Граф привлек его к себе.

— Дорогое мое дитя, успокойся, — сказал он кротким и нежным тоном, какого я не подозревал в его звучном голосе. — Я слышал твой крик отчаяния, когда говорил Розалинде о любви. Теперь я отправляюсь в путешествие, из которого, может быть, не вернусь. И так я оставляю тебе свое незапятнанное имя, значительное состояние, скопленное разумной бережливостью, но не скупостью — слышишь, Курт? — и уступаю тебе свою невесту, свою любовь. Я возьму с нее слово выйти за тебя после моей смерти. Доволен ли ты, любимый мой сын?

Лицо Курта преобразилось, что было понятно после планов, которые я слышал; тем не менее, лицемер прослезился и бросился на шею отца.

— Останься, отец. Я ничего не хочу, только живи.

Искренен ли он был? Это знают только там, где все мысли открыты.

Граф отер лоб и, сжимая в своих руках руку сына, продолжал:

— Люби Розалинду как самое драгоценное мое наследие; в ней я завещаю тебе само мое сердце. Борись со своими дурными страстями, своим капризным и тираническим характером; не заставляй мою душу мучиться сожалениями, что взял с Розалинды обещание стать твоей женой. Я оставляю тебе огромное богатство; но помни, Курт, что одним золотом не купишь ни любви, ни преданности. Будь добр к твоим вассалам, как я старался это делать; строгость должна быть уравновешена справедливостью и снисходительностью. Вовремя сказанное доброе слово больше покоряет сердце, чем мешок с золотом. Честность и великодушие — вот невидимый герб благородного человека. А теперь, да благословит и да хранит тебя Бог! — Он отошел от Курта и прибавил повелительно: — Поди к Розалинде, но просто, без ломанья, и попроси ее сойти в сад через полчаса.

Он жестом простился с ним и вышел.

Оставшись один, я ощутил необъяснимое волнение. Значит, Рабенау знал, что приговорен к смерти, и его спокойствие в такую ужасную минуту внушало мне невольное уважение.

Я вышел из укрытия и вернулся в большую залу; но едва туда вошел, как ко мне подошел граф Лотарь и тихо сказал:

— Идите за мной, граф фон Мауффен, мне надо с вами переговорить.

Голос его звучал строго, и я понял, что дело касалось чего-то важного. Он провел меня в свою спальню и, как только затворилась за нами тяжелая дверь, сказал:

— Я уже говорил вам однажды, что вы можете быть спокойны за свои богатства только, пока я жив, но через несколько часов меня в живых уже не будет. У меня похитили шкатулку, ценность которой для меня неисчислима, потому что в ней секретные документы и планы, словом, работа целой жизни, подающая доказательства того, что я такой же лже-граф фон Рабенау, как и лже-приор бенедиктинцев. — Он скрестил руки на груди, и глаза его сверкнули: — Я — Мауффен, ваш младший брат, исчезнувший ребенок вашей несчастной матери. Никто, кроме меня и той, кого считают моей матерью, не знает этой тайны; только нам двоим отец, умирая, открыл истину. Доказательства же того, что я только что сказал, находятся в похищенной шкатулке.

У меня вырвался крик ужаса и изумления. Я вспомнил пустую колыбель; ребенок, которого не могли найти, был он. И этот бледный, приговоренный к смерти красавец был единственным существом, близким мне по крови.

— Вы — мой брат? — говорил я, точно оглушенный ударом.

— Да, — произнес Рабенау, — а взамен того, что я спасаю наши богатства, открывая вам, что их могут похитить, поклянитесь мне торжественно, что никогда ни одно слово обо всем этом не дойдет через вас до моего сына и его невесты. Пусть они оплакивают меня таким, каким любили. Великодушная женщина, любящая меня, как своего настоящего ребенка, меня не предаст; по сердцу я всегда был ей сыном.

Если можете, Гуго, окажите мне услугу. Вы хитры и смелы: овладейте шкатулкой, которую у меня украл карлик; она в руках двух проклятых монахов, Бенедиктуса, желающего быть приором, и Санктуса. Мне изменил Бертрам, этот подлый висельник, которого я кормил, награждал золотом и удостаивал доверия. Я не хочу марать руки его кровью; но скажите ему, — он выпрямился, и глаза его вспыхнули, — что, несмотря на деньги, полученные этим Иудою за мою жизнь, он погибнет жестоким образом; пусть, в тяжкий смертный час, вспомнит эти слова, которые я поручил передать ему. — В эту минуту взор его помутился и стал неподвижен. — Вы умрете все вместе, — сказал он глухим и странным голосом. — Ты, он и она, все.

Он вздрогнул и как бы очнулся. Я же онемел и стоял озадаченный; но, много лет спустя, предсказание исполнилось буквально: мы умерли все вместе.

— Итак, прощай в этой жизни, брат Мауффен, — сказал он своим ясным голосом, протягивая мне руку.

— Лотарь, — проговорил я, впервые называя его этим именем, — дай мне обнять тебя, моего брата и единственного родного. У меня останутся воспоминания об этом поцелуе и о том, что я имел братом одного из благороднейших и доблестных рыцарей. Прими мое обещание сделать все возможное, чтобы вернуть твою шкатулку; я сберегу ее, и всякая компрометирующая тебя бумага будет уничтожена.

Взволнованные, мы обнялись, как и подобало двум честным рыцарям. Потом Лотарь дал мне бывший на его пальце перстень.

— Прощай, Гуго! Сохрани это на память обо мне, — сказал он, и мы расстались.

Я вернулся в залу, но Розалинды там не было; она, вероятно, ушла с праздника. Увидев, что похищение было невозможно на сегодня, я простился и вернулся домой.

Через день после этого тревожного вечера, я отправился к Берте за новостями. Она рассказала мне, что Рабенау нашли убитым на поляне около дороги и что накануне вечером тело было перенесено в его замок. Подробностей она не знала, не видав еще Бертрама, продолжавшего пока свою роль приора в монастыре.

Меня осаждали грустные мысли: Рабенау умер; этого обаятельного человека, за два дня до того полного жизни и силы, я ненавидел и считал своим соперником. Теперь же все эти чувства растаяли при мысли, что он был моим братом и что его уже не стало. Я решил поехать в замок Рабенау отдать последний долг покойному и, вместе с тем, высмотреть случай похитить Розалинду, потому что глупо было бы оставлять ее Курту.

На другой день я отправился в замок. На самой высокой его башне развевался черный флаг, возвещая всем о кончине владельца; подъемный мост был опущен и дворы полны народом; оруженосцы, конюшие и пажи в ливреях благороднейших домов держали господских лошадей или беседовали вполголоса с растерянными бледными служителями замка, застывшими в мрачном, безмолвном отчаянии. Мне сказали, что все были в капелле, а один рыцарь, поднимавшийся на лестницу вместе со мною, заметил:

— Знаете ли вы одно странное обстоятельство? Кажется, покойный граф последней своей волей потребовал, чтобы, в случае его смерти, молодая вдова фон Левенберг немедленно вышла за его сына. В эту самую минуту, у трупа, выставленного в капелле, капеллан совершает венчание.

Сердце мое перестало биться: я понял, что Розалинда исполняла обещание, данное любимому человеку. Кипя от бешенства, я прошел через ряд пажей в трауре и вступил в церковь, где двери стояли настежь.

Посередине, на катафалке, окруженном свечами, лежал Рабенау и точно спал, роскошно одетый; а перед алтарем стояли на коленях Курт и Розалинда. Белые костюмы их выделялись посреди траурного одеяния собравшихся.

Церемония кончилась, и все подошли поздравить новобрачных. Розалинда едва слушала; она была белее своего платья и не спускала глаз с умершего. Отвечая кивком головы, она направилась к катафалку и, упав на колени, закрыла лицо руками.

Курт был бледен, и видно было, что ему хотелось плакать; он судорожно теребил черный шарф, надетый на платье серебристого сукна, а когда глаза его остановились на стоявшей в позе отчаяния молодой жене, в них мелькнула холодная жестокость. Это было бальзамом для моего убитого сердца; по крайней мере, она любила мертвого.

Отчаяние графини-матери было глубоко, и я понял, что она любила Лотаря, как собственного сына. Бледная, с лицом, на котором написано было неутешное горе, она опустилась на ступенях катафалка и не выпускала руку умершего, то целуя ее, то прижимая к своему лбу.

Капеллан начал заупокойную службу; я прислонился к столбу и продолжал наблюдать. Толпа все прибывала; вся наша округа спешила, казалось, отдать последний долг честному и всегда любезному графу. Даже старые рыцари, славные воины, казались взволнованными и проливали слезы при виде усопшего; слуги замка, не переставая, рыдали; только потеряв этого доброго хозяина, вполне оценили его.

От его высокомерного наследника, грубость которого и деспотизм обратились в пословицу, добра не ждали; даже в самую эту минуту, более всего любимый покойным, он казался менее всех огорченным, стоял прямо, подбоченясь, и оглядываясь по сторонам холодным и властным взором. Он уже разыгрывал хозяина, поминутно подзывая к себе то пажа, то оруженосца и тихо давая им приказания. Иногда, притворясь, будто не видит появления новых посетителей, он опускался на колени на ступенях и, облокотившись на одно колено, смотрел вверх и любовался скульптурой алтаря.

По окончании мессы я хотел уехать. Из двери я взглянул последний раз на Розалинду; она все еще стояла на коленях, сложив руки, и крупные слезы текли по ее щекам, таким же белым, как ее вуаль.

— Как красива молодая графиня фон Рабенау, — заметил стоявший около меня господин, — и с каким отчаянием она оплакивает своего опекуна. Правда, он был очень обаятелен, даже в гробу им можно залюбоваться.

— Да, — ответил тихо его сосед. — Она искренно горюет о нем и объявила мужу, что тотчас после погребения на полгода переселится с графиней-матерью в урсулинский монастырь, чтобы плакать там и молиться. Молодой граф был более, нежели недоволен, и не хотел согласиться на это, но принужден был уступить.

Слова эти немного успокоили мою ревность, и я вышел довольный этой долгой разлукой новобрачных.

На другой день я присутствовал при пышном погребении Лотаря. Герцог присутствовал лично, и его лестные слова сожаления и сочувствия, обращенные к Курту, были лучшим лекарством для раны его сыновнего сердца. Он вполне упивался честью находиться все время рядом с сюзереном; лицо его блестело радостью и гордостью, и только, когда он взглядывал на молодую жену, в глазах видны были страсть и гнев.

Я вернулся в свой замок печальный и угрюмый, и, когда очутился в своей комнате, воспоминание о Лотаре и его появлении в моем алькове встали передо мною. Чтобы развлечься и восстановить душевное равновесие, я уехал на следующий день в другое свое поместье и охотился там в течение десяти дней. В то же время я старательно обдумывал способы достать украденную у моего брата шкатулку и решил, что лучше всего было бы хорошо заплатить Бертраму, который, оставаясь еще приором, легко мог похитить ее у Бенедиктуса.

По возвращении домой, пока я переодевался, прислуживающий мне оруженосец сообщил, что в мое отсутствие произошло важное событие. Преподобный отец, приор бенедиктинцев, дон Антоний умер от аневризма, как говорят. Во время мессы он вдруг вскрикнул и упал; братья поспешили к нему, чтобы поднять его, оказали ему всякую помощь, но напрасно, все было кончено. В это утро совершалось с неслыханной пышностью погребение, на котором присутствовала часть моих слуг.

Меня это известие поразило, как громом. Бертрам умер! Правда ли это или махинация монахов, потому что он не собирался, как мне известно, так скоро бросать службу.

Я наскоро пообедал и, сев на лошадь, отправился к гостинице Берты; от нее я мог узнать правду. Я застал ее озабоченной, расстроенной и с распухшими глазами. Она также ничего не знала. Накануне смерти Бертрам был у нее и вовсе не собирался уходить. При известии о смерти приора она была в церкви и, вмешавшись в толпу, видела выставленное тело; двадцать монахов окружали катафалк, сменяясь каждые два часа, и беспрерывно совершали заупокойные мессы, она не могла сомневаться в подлинности умершего. Огорченный и усталый, я решил ночевать в гостинице и ушел с Бертой в ее комнату поговорить еще о печальном событии.

Было около полуночи, как мы с испугом услыхали тяжелые шаги на лестнице; в ту же минуту отворилась дверь, и, бледный, расстроенный, с искаженным лицом, вошел Бертрам. Не взглянув даже на нас, он опустился на скамью и начал бить себя в грудь, рвал на себе волосы и клял себя в самых ужасных выражениях. Мы оба подумали, что он лишился рассудка. Роза оправилась первая и, подойдя к нему, потрясла его за руку.

— Бертрам, старый дурак! Так ты не умер? Но, что с тобой? Что ты сделал? Ради всего святого, отвечай же!

Наконец ему удалось выговорить голосом, прерывавшимся глухими рыданиями:

— О! Он умер!

— Кто? — спросил я, не понимая, чья смерть могла привести этого закоренелого негодяя в такое отчаяние. — Надеюсь, не ты, потому что ты здесь!

— Рабенау!.. И как умер! — воскликнул Бертрам. — Сам себя убил; никто не был достоин этого! О! Презренный дуралей! Что я сделал, предав его?

И он с бешенством схватил себя за волосы.

Сначала я громко расхохотался, потом сказал, удерживая его руку:

— Бертрам, друг мой, опомнись и говори рассудительно. Чего ты волнуешься из-за такой старой новости, как смерть Рабенау; расскажи нам лучше о твоей собственной смерти, потому что ведь для света, дружище, ты похоронен.

Эйленгоф выпрямился, выпил несколько полных стаканов вина и потом сказал спокойно:

— Увы, Гуго, смерть Рабенау стала причиной моего несчастного настоящего положения. Этот дьявол, Бенедиктус, горя нетерпением скорее избавиться от меня, подлил мне какого-то крепкого наркотического зелья; в церкви мне сделалось дурно, а когда я пришел в себя, то уже очутился в подземелье, где Бенедиктус грубо заявил мне, что я умер для общины и должен оставить страну; затем он дал мне ничтожную сумму и выгнал вон. Все кончено, я потерял свое положение и ничего не получил взамен богатства и могущества, на которые надеялся. Теперь только я чувствую, что при поддержке графа мы жили точно в крепости; а я, злодей, продал своего благодетеля! По моей ведь вине умер наш защитник, наш господин. Немезида поразила меня и, что меня больше всего убивает, — меня выгнали, опозорили и мне некуда жаловаться.

Понемногу он успокоился, а так как у него не было пристанища, то я предложил приютить его у себя. Он принял предложение с благодарностью и поселился в моем замке; через несколько дней за ним последовала Роза.

— Потому что, — сказала она, — без меня старый осел промотает все золото, данное ему Бенедиктусом!

Я не мог прогнать этих неразлучных, и они продолжали жить у меня. Но время проходило очень скучно. Бедный Бертрам мало выиграл от своего предательства; из могущественного приора он сделался бродягой, без имени и приюта, мертвый для всех, кроме меня и Розы.

Я не забыл обещания, данного Лотарю, вернуть шкатулку и решил даже убить приора, если бы это помогло мне достать ее. Когда же прошел первый приступ отчаяния моего друга, я просил его указать мне средства тайно проникнуть в аббатство и также назвать места, где аббат хранит секретные документы. Бертрам дал мне самые подробные указания пути и описал потайные двери, из которых одна вела в проход за кроватью (поэтому-то почтенного настоятеля всегда и находили спокойно спящим, когда приходили его будить), а вторая в кабинете, где находились различные потайные места, которые он научил меня открывать на случай, если бы я нашел комнату пустой. Как осторожный человек, я осведомился во всех отношениях, чтобы в случае неудачи, бежать от монахов, и однажды вечером хорошо вооруженный и напутствуемый добрыми пожеланиями друзей отправился в опасную экспедицию.

Вход в подземелье находился в огромном пустом дубе. Опускная дверь, скрытая под мховым ковром, вела в узкий коридор; в указанном месте я нашел факел, зажег его и продолжал путь. Затем я поднялся по извилистой и такой узкой лестнице, что только один человек мог пройти; наконец очутился перед деревянной вставкой, которая, по указанию Бертрама, вела в кабинет настоятеля. Я тихонько приоткрыл ее, и при взгляде, брошенном мною внутрь комнаты, сердце мое радостно забилось.

У стола, освещенного двумя восковыми свечами, сидел Бенедиктус, новый приор, и перед ним стояла открытой знаменитая шкатулка черного дерева с серебряной чеканной отделкой, описанная мне покойным графом. Случай благоприятствовал мне; надо было только убить приора без шума, забрать шкатулку, скрыться в потайном коридоре, и все кончено.

Я подождал минуту и, когда мне показалось, что Бенедиктус углублен в чтение свитка, шмыгнул, как тень к нему. Но вдруг, на мое несчастье, пол заскрипел под моей ногой, и настоятель обернулся. Как молния накинулся я на него, но он успел остановить мою руку, и между нами завязался рукопашный бой. Привлеченный, вероятно, шумом, проклятый Санктус, преданный ему душой и телом, появился тут же и так ударил меня по голове, что я потерял равновесие и упал совершенно оглушенный.

Когда я пришел в себя, я оказался связанным, и тогда произошла между нами описанная Санктусом сцена. Меня увели мои сторожа-гиганты; эти верные пособники злодейского общества в мгновение ока переодели меня в одежду послушника, а когда я пытался сопротивляться, они прописали мне такое наставление, что я убедился в бесполезности открытого сопротивления.

Со следующего дня меня заставили подчиниться монастырскому обиходу; но всюду, в церкви ли, в столовой, в саду, две тени мои не отставали от меня и не позволяли ни с кем говорить.

* * *

Наконец меня призвали однажды к аббату. Бесстрастным, высокомерным и возмутившим меня тоном он объявил мне, что, прежде произнесения обета, я должен передать монастырю все свое состояние. Негодуя на такую алчность, я наотрез отказался; тогда меня заперли в отвратительную темницу, лишили пищи, и сторожа мои осыпали меня неслыханными ругательствами. Разбитый, измученный, совершенно обессиленный, я согласился наконец на все и, с бешенством в душе, превратился в монаха, нищего, отказавшегося от всего своего имущества. Не будь у меня в глубине души надежды скрыться когда-нибудь из этого адского монастыря, я сошел бы с ума.

Позднее я узнал, что Бертраму известна была моя участь; но он не смел пройти в монастырь. Один только раз в церкви, через несколько дней после моего пострижения, когда я стоял почти один около старого конфессионала, неизвестно откуда послышался голос, ясно прошептавший:

— Гуго, терпи и надейся. Будь осторожен, я надеюсь освободить тебя.

В первую минуту я стоял как растерянный, но потом слова эти — наверное, слова Бертрама, — подкрепили меня.

* * *

Время тянулось тоскливо. Я в точности исполнял свои обязанности, но за мной все-таки следили так упорно, что побег был почти невозможен и с каждым днем становился затруднительнее.

У меня было много свободного времени. За бесконечными обеднями, я мог вдоволь размышлять о своей горькой участи и о Розалинде, которая давно уже должна была вернуться из монастыря к мужу. Страсть моя и ревность росли с каждым днем, что я проводил под этими мрачными, тяжелыми сводами; скука была подавляющая. Моя чувственная и вспыльчивая натура не выдерживала; все, что я слышал о подземельях, казалось вымыслом, так как монастырская дисциплина по строгости была прямо железная. Никакого веселого приключения, ни одной женской тени не появлялось никогда; я был в отчаянии и должен сознаться, что по состоянию духа становился похожим на дикого зверя. Бертрам не появлялся более. Тогда я пробовал царапать и ощупывать стены; но эта часть монастыря была мне совершенно незнакома, я не мог открыть никакого следа тайного выхода, а когда один из моих сторожей застал меня раз за этим занятием, он покатился со смеху и сказал:

— Скобли, скобли, болван, стены крепкие. Если ты рассчитываешь тут пройти, ошибаешься; здесь ничего не найдешь.

* * *

Однажды разнесся слух о предстоявших вскоре богатых похоронах. Умер внезапно барон Виллибальд фон Лаунау, брат Розалинды; а так как фамильный склеп их находился в аббатстве, то тело должны были перенести туда. Молодая графиня фон Рабенау, по словам старого оруженосца, принесшего это известие, будет присутствовать при погребении. Мысль увидеть Розалинду привела меня в лихорадочное состояние. Но наступил нетерпеливо ожидаемый день, а я не видел почти ничего из церемонии, потому что на ней присутствовали одни, особо назначенные настоятелем, братья. И вот, блуждая по коридорам, я услышал разговор двух монахов о том, что графиня, глубоко опечаленная, получила разрешение приора провести ночь у гроба брата.

Вернувшись в келью, я облокотился на окно; отсюда мне хорошо были видны церковные окна. За цветными стеклами мерцали свечи, и меня все более и более смущала мысль, что в нескольких шагах от меня находится Розалинда. Наконец желание заглянуть в церковь пересилило во мне все.

Я вышел крадучись и проскользнул в маленький двор, отделявший нас от церкви, дверь была полуоткрыта, и я вошел без шума. Свечи около катафалка слабо освещали обширную базилику. Я и не взглянул на покойника, мало интересовавшего меня; все внимание мое было сосредоточено на двух аналоях вправо от катафалка. За одним сидела пожилая женщина и, кажется, дремала, а за другим, на коленях, с прикованными к гробу глазами, находилась Розалинда в глубоком трауре. Я ясно видел ее прекрасное бледное лицо; она была спокойна и не в таком отчаянии, как при смерти Рабенау; но она очень похудела, и на губах появилась мрачная, горькая складка, которой я раньше не замечал. Было ли это последствием смерти брата или результатом супружеской жизни с Куртом? Я много дал бы, чтобы узнать правду; но, несмотря на свое горе, она была так прекрасна, что вид ее околдовал меня, и в мозгу моем родился безумный, преступный замысел. Последний проблеск сознания говорил мне: «Безумец, ты губишь себя».

Но бурная страсть, кипевшая во мне, ослепляла меня. Я убил Левенберга, чтобы самому обладать этой женщиной, а не уступать Курту. Медленно и беззвучно подкрался я к ней сзади и, одной рукой зажав ей рот, а другой обхватив за талию, поднял свою жертву и выскочил с нею из церкви.

Опомнившись от первого испуга, Розалинда отчаянно отбивалась; была минута, когда она высвободила голову и закричала, но я уже был у своей кельи. Войдя туда, я обмотал ей голову ее длинным вуалем, а один конец засунул ей в рот, чтобы она не могла звать на помощь; затем, выпустив ее на минуту из рук, я заставил дверь и вернулся, чтобы схватить ее.

Однако с этой решительной женщиной я потерял много времени. Я увидел, что Розалинда высвободила голову из вуаля и стояла, прижавшись к стене; в маленькой руке ее блестел кинжал.

— Подлый разбойник, — проговорила она голосом, прерывавшимся от волнения и страха. — Посмей подойти ко мне, и я убью тебя. Помогите! Помогите!

Я думал, что лопну от бешенства, потому что в это время послышались шаги, начали стучать в дверь, и сам Бенедиктус повелительным голосом приказывал мне отпереть. Не помня более себя, я бросился к молодой женщине, пробуя обезоружить ее. Во время борьбы стол и табурет были опрокинуты, но я не успел покончить с нею, так как дверь с треском отворилась, опрокидывая нагроможденные мною вещи, и Бенедиктус появился в сопровождении Санктуса, Себастиана и целой толпы бритых голов.

При появлении их Розалинда выронила кинжал; тогда я, как пьяный, схватил его и вонзил ей в грудь.

Все дальнейшее осталось в моей памяти как смутный сон; я хотел убить и приора и преуспел бы в этом, но меня повалили на пол. Страшные, озлобленные лица кружились около меня; но конец сцены, слова приора и все остальное исчезло из моей памяти.

* * *

Острая боль в кистях рук окончательно вернула меня к действительности; я стоял на ногах, крепко связанный. Первый взгляд мой упал на Розалинду; окровавленная, она лежала на моей постели. Санктус и Бернгард, врач, перевязывали открытую рану. У меня не было ни малейшего сожаления; я хотел бы видеть ее мертвою.

Вход в дверь и коридор были запружены монахами, и меня не могли провести в тюрьму по распоряжению настоятеля. Сторожа мои остановились, и в эту минуту раздались скорые шаги; плотно стоявшая толпа расступилась, и в келью вошел ненавистный мне соперник Курт фон Рабенау. Взволнованный, я пристально взглянул на его бледное лицо, и то, чего не видели другие, любовь и ревность открыли мне.

Этот человек с женоподобными чертами совсем не испытывал тоски истинной любви и страха невозвратной потери; его холодный взгляд плохо скрывал внутреннее равнодушие. Может быть, он был бы доволен освободиться от жены? Я убил бы того, кто прикоснулся бы к ней; а он, хотя и видел во мне виновника покушения, удовольствовался тем, что окинул все окружающее оскорбленным и высокомерным взглядом.

* * *

Не знаю, что было дальше, так как меня посадили в тюрьму, где я оставался сутки без пищи и питья. Потом меня отвели к приору и собравшемуся капитулу, и Бенедиктус объявил мне, что за содеянное мною гнусное преступление я приговорен до конца жизни к in pace[4] на хлебе и воде и к еженедельному наказанию плетями.

Слушая столь ужасный приговор, я был точно во сне; у меня потемнело в глазах, со мной делали, что хотели, и окончательно я пришел в себя уже в отвратительном подвале, где мне предстояло оканчивать жизнь с крысами и жабами. Это была подземная келья, тесная и почти темная, с сырыми, скользкими стенами; куча гнилой вонючей соломы, от которой я задыхался, служила мне ложем.

Опускаясь на солому, я, вероятно, наступил на одну из местных обитательниц, потому что из-под моих ног выскочила с пронзительным криком мышь или крыса. Я закрыл голову руками.

«Погиб! — думал я. — Заживо погребен, немой до самой смерти, одинокий, лишенный воздуха, движения, пищи. Ах! К чему же я посвятил целые годы изучению черной магии, если никто из обитателей ада, которым я почти продал свою душу, не придет помочь мне и освободить».

Я повторял все формулы, которые вызывали темные силы, и даже самого Люцифера; но ничего не являлось, и я снова впадал в совершенное отчаяние. Сколько прошло времени, я не мог определить. Я почти изнемогал под тяжестью своего положения; иногда раздраженный до крайности голодом, кусавшими меня крысами и ходившими по мне жабами, я начинал снова свои заклинания, но все тщетно.

Однажды мне пришла светлая мысль. С самого детства я носил на шее маленькую ладанку, в которой хранилась частица животворящего креста. Кто положил мне его туда? Я не знал этого, но мне оставили ладанку даже здесь, и ясно, что присутствие этой святыни мешало появлению сатаны.

Недолго думая, я сорвал ладанку и, топча ее ногами, произносил страшное заклинание, которым отказывался от Бога и Христа, а посвящал свою душу Люциферу. Вера моя была так сильна, что, окончив вызывание, я стал ждать, дрожа, задыхаясь и пожирая глазами мрак, откуда, мне казалось, появится окруженный, как прежде, зеленоватым пламенем страшный Царь ада; он обязан был придти освободить меня, потому что я отказался от неба и всего, что с ним связано.

Вдруг я вздрогнул. Была ли это иллюзия моего возбужденного слуха, или действительно пришел сатана? Но дело в том, что раздались удары и голос, не знаю откуда, но несомненно гораздо более приятный, нежели голос черта, явственно произнес следующие слова:

— Ты здесь, Мауффен?

— Да, да, — кричал я, дрожа от волнения.

— Молчи и слушай, — продолжал голос. — В одном углу есть большой камень, служащий столом; влезь на него и ощупай стену. Ты найдешь два железных кольца, одно выше другого; вставь в одно из них ногу, руку в другое, и поднимайся; выше найдешь еще кольцо и так дальше; на третьем нагнись сильнее вправо.

Я повиновался, и когда нагнулся, как было сказано, то голова моя вдруг очутилась словно в печной трубе.

— Полезай смело, скобки идут дальше, — сказал голос.

Таким способом я продолжал подниматься в этом круглом колодце, и голос, в котором я узнал наконец своего друга Эйленгофа, продолжал давать мне нужные указания. Вскоре я увидел слабый свет и очутился около какой-то пробоины или круглого окна, из которого исчезла голова человека, крикнувшего мне:

— Иди за мной скорее и смело.

С наружной стороны окна качалась веревочная лестница на двух железных крючьях. Я посмотрел наружу: надвигалась ночь, и у подножия стены сквозь туман сверкала гладкая поверхность озера; под лестницей, на канате, была привязана лодка, в которую и вскочил, как я видел, Бертрам. Я шагнул за отверстие и, так как высота была не велика, то спустился в одну минуту. Тогда Бертрам вытащил из воды длинную раздвоенную на конце жердь, отцепил лестницу и спрятал ее в лодке. Я хотел благодарить его, но он остановил меня.

— После, после. Теперь, Гуго, снимай скорее рясу, заверни в нее этот камень и брось в воду. Тут, в этом узле, ты найдешь рыбачий халат, суконную шапку и привязную бороду. Одевайся.

Я повиновался и, растянувшись на дне лодки, наполовину прикрытый сетями, имел удовольствие издали любоваться мрачным зданием монастыря, внушительный силуэт которого вырисовывался на темной синеве неба. Бежать из-за толстых стен было истинным чудом; потому, преисполненный благодарности, я приподнялся и крепко пожал руку Эйленгофа, который молча греб.

— Благодарю, верный друг! — сказал я.

— О! Проклятая алчность и неблагодарность, куда привели вы меня! — проворчал Бертрам. — Я, настоящий приор, принужден пробираться как вор! Граф Лотарь, как ты отмщен!

И он отер рукавом слезу, вызванную негодованием при воспоминании о Рабенау.

Подойдя к берегу, мы сошли. Спрятав лодку в камышах, Бертрам повел меня по едва заметной тропинке к какой-то сероватой стене; подойдя ближе, я увидел, что это был развалившийся, ушедший в землю дом, с покосившейся и почерневшей кровлей, крытой мхом; из двух отверстий, наравне с землей, виднелся слабый свет.

Эйленгоф постучал, и старая растрепанная женщина отворила и поздоровалась с ним.

— Здорово, старая, — ответил Бертрам, вводя меня за собой.

Мы вошли в дымную комнату, наполненную подозрительным людом; одни пели, другие играли в шашки; некоторые, сидя на корточках перед огнем, пекли что-то в золе. Не взглянув даже на это мрачное сборище, товарищ мой прошел залу и коридор и ввел меня в маленькую комнату, грязную, с трещинами по стенам и слабо освещенную масляным ночником. Два мешка с соломой служили постелями, стол и два расшатанных табурета составляли меблировку этой дыры, которая тем не менее показалась мне дворцовым помещением после моей ужасной тюрьмы.

— Дай нам хорошенько поужинать, старая, и принеси лучшего вина, — сказал Бертрам, брося на стол золотую монету. — Вот чем надо подбодрить тебя!

Старуха скрылась, сияющая, а друг мой опустился на соломенную постель.

— Ну, Гуго, вот мы и вне опасности. Но если бы такой отважный приор, как я, не был твоим другом, никакой черт не помог бы тебе в этом деле. Кто, как не я, знает все выходы старого каменного исполина? И я должен был все знать, потому что для узников, которых хотели выпустить, следовало держать двери открытыми.

Его прервала женщина, вошедшая с корзиной провизии. Она поставила на стол несколько кувшинов вина, ветчину и яйца. Я с жадностью набросился на эти лакомства; от них меня отучил страшный голод, на который я был осужден в течение многих недель. После сытного ужина Бертрам утратил способность говорить; он опустился на свою постель и захрапел, точно большой соборный колокол; я последовал его примеру, лег и заснул крепким сном.

Когда я открыл глаза, солнечный луч освещал наше убежище. Эйленгоф, уже вставший и одетый коробейником, примерял на своей спине небольшой тюк с товаром.

— Вставай, ленивый! — проговорил он с дружеской улыбкой, указывая на другой тюк, предназначенный мне.

Час спустя, мы вышли из трактира и направились к обширным густым лесам, окружавшим замок Мауффен.

После очень утомительного пути пешком, мы остановились в такой же, как и первая, мрачной и подозрительной харчевне и, переодевшись мельниками, продолжали путь верхом на ослах. По дороге Бертрам говорил мне:

— Не удивляйся, Гуго, большим переменам в замке. Кроме меня и Розы, там нет никого в настоящее время; я не считаю двух старых монахов и двух послушников, живущих в башенке у подъемного моста. Боясь привидений, они никогда не входят в дом. Аббатство завладело твоими поместьями, и только наше обстоятельное знакомство с тайными ходами дает нам возможность оставаться там и привести туда и тебя.

Сердце мое сжалось от ярости, но я ничего не ответил, и мы продолжали путь. Наконец мы пришли в то место, где много лет тому назад я впервые вдохнул в себя чистый воздух леса и понял, что такое свобода. Тем же подземельем мы вошли в старый замок, и в одной из зал, расположенных на противоположной подъемному мосту стороне, Роза встретила меня с большой радостью и приготовила хороший обед.

Но у меня не было аппетита в тот вечер. Мрачный и печальный, вошел я в свою комнату через апартаменты, в которых не было уже самых драгоценных предметов; вероятно, они унесены были в аббатство.

Усевшись в кресло перед своим столом, я задумался. Я свободен, это правда, но лишен общественного положения и прячусь, как бродяга, в своем собственном замке. Конечно, у меня оставались еще сокровища в подземельях, но как их вынести? А если их унесут когда-нибудь в мое отсутствие; ведь планы находятся в руках проклятого Бенедиктуса?..

Я решил покинуть страну, забрав, что можно; но надо было посвятить в дело Бертрама. Итак, на другой же день я позвал его с собою, и мы спустились в подвалы. Отпирая три двери, я еле дышал. А вдруг там ничего не осталось?! Но когда я вошел и зажег факелы, как бывало при отце, все засверкало, и красный отблеск золотой горы — могилы моего отца — сливался с блеском алмазов и других камней. Очарованный этим волшебным зрелищем, я прислонился к стене, скрестив руки, и меня охватила невыразимая жадность: умереть тут, охраняя эти сокровища, казалось в тысячу раз лучше необходимости расстаться с ними. Раздавшийся глухой возглас заставил меня обернуться на Бертрама. Он стоял на коленях перед грудой золота; руки конвульсивно погрузились в него, а глаза горели дико и жадно.

— Бертрам, — сказал я, — богатства эти в опасности! Каждую минуту могут придти из аббатства и взять их, если мы не вернем планы, находящиеся у Бенедиктуса.

Он испустил хриплый крик и, кланяясь мне до земли, бормотал:

— Граф! Граф! Царь этих сокровищ! Останемся здесь стеречь их: никто не пройдет сюда иначе, как через наши трупы. Можно ли желать чего-либо лучшего, как любоваться этим?

Его жадный взгляд точно хотел поглотить все, что видел перед собой. То странное желание, которое испытывал мой отец, проявлялось у меня и у Эйленгофа; однако я ответил:

— Нет, оставаться здесь и беречь эти сокровища — безумие. Надо уехать, но если ты достанешь мне планы замка, Бертрам, один из этих сундуков будет твоим.

Пройдоха вскочил; в глазах его засветилась такая смелость и энергия, что он, казалось, даже помолодел.

— Иду, и не буду я Бертрам барон фон Эйленгоф, если, пробыв 18 лет приором аббатства и зная все его тайны, не верну тебе нужное!

На другой день Бертрам уехал, и понятно, с каким лихорадочным нетерпением я ждал его возвращения. Я уже объявил Розе, что рассчитываю как можно скорее покинуть страну, а так как нас было трое, то следовало выбрать для жительства отдаленное место, где нас никто не знал; но точно еще не было решено. Ввиду предстоявшего переселения, Роза намеревалась превратиться снова в важную даму, жену барона фон Эйленгофа. Она откопала несколько старых сундуков с вещами моей матери и нашила себе платьев, достойных ее нового положения.

— О, — говорила она напыщенно, — какая радость занять свое прежнее положение после стольких лет изгнания! Жаль только, что меня не могут здесь видеть. Добрые люди, посещавшие харчевню, поняли бы наконец, почему, даже переодетая, я с головы до ног походила на владетельную особу.

Чтобы не терять времени, я готовился забрать возможно больше из моих богатств. Я зашил в свое платье самые драгоценные камни; наполнил золотом чемодан и два больших кожаных мешка для своих товарищей; но больше всего времени я проводил в подземельях, карауля возвращения своего друга.

Четыре дня прошло в страшной тревоге; каждую минуту я опасался, что кто-нибудь проберется в этот замок или подземелье, мне уже более не принадлежавшее. Когда я крался по коридорам и лестницам, то чувствовал себя как вор, который дрожит при малейшем шуме. Сердце мое разрывалось от бешенства за мою разбитую жизнь; но начать борьбу с монастырем было невозможно; я при свидетелях отказался от света и принадлежал душою и телом церкви, тонзура которой легла на мою голову печатью позора.

Наконец вечером, на четвертый день, когда я в лихорадочном волнении шагал по своей комнате, отворилась дверь и передо мной явилась высокая, внушительная фигура Бертрама; ругаясь, задыхаясь, опустился он на стул.

— Ну? — спросил я, бросаясь к нему.

— Превосходно удалось, — воскликнул он, с гордостью ударяя себя в грудь. — Все здесь.

В эту минуту я увидел, что в плащ его завернут какой-то предмет.

— Что это? — спросил я.

— Это целое приключение! — ответил Бертрам, освобождаясь от плаща и опуская на стул узел, который оказался человеческим существом крошечного роста и отвратительного вида. — Представь себе, возвращаясь лесом, я увидел, будто что-то качается на дереве; подхожу и — черт возьми! — узнаю карлика из замка Рабенау, повешенного, но еще чуть живого. Обрезаю веревку своим кинжалом, и он, как яблоко, упал чуть не на нос мне. Так как мне удалось то, зачем я ездил, то я был в расположении сделать и доброе дело, поэтому взял с собой этого несчастного. Дайте ему чем-нибудь подкрепиться. Это, — он достал сверток бумаг, — это твои бумаги, и теперь надеюсь, один сундук принадлежит мне!

— Он твой, — ответил я.

Налив вина в свою чашу, я подошел к карлику, которого уже видел в замке Лотаря, но в первый раз так близко. Это был маленький человечек ростом с пятилетнего ребенка, горбатый и безобразный; по бледному, с преждевременными морщинами лицу можно было судить о его слабости и болезненности; обрезанная веревка еще висела на его шее; глаза были налиты кровью, а маленькие худые руки нервно дрожали.

Когда он немного оправился, мы стали расспрашивать его.

— Господин граф, и вы, барон Эйленгоф, мой спаситель, выслушайте мою печальную историю, а затем помогите мне, если можете, так как я жертва ужасной несправедливости, и да будет вечно проклята память того, кто поставил меня в такое положение, — сказал он слабым, но ясным голосом.

Он говорил так серьезно, что мы слушали его с удивлением. Я знал от Рабенау, что его выдал карлик, и от Бертрама, что у карлика есть самые серьезные причины к ненависти; таким образом, мы узнаем важную тайну, и, может быть, она пригодится нам на что-нибудь.

После небольшой остановки, карлик продолжал:

— Насколько помню, я жил у сторожа замка Рабенау, который называл себя моим отцом; жена его умерла, и за мной ходила мать его, добрая и набожная женщина. Отец был человек жестокий, грубый в разговоре и обращении, ненавидел меня. Бабка боялась его и не смела никогда противоречить ему, а меня она очень любила и потихоньку баловала. Я свободно играл во дворе, и мне позволяли даже ходить в комнаты, потому что графиня была очень добра ко мне и давала лакомства. А владельца замка я боялся, не знаю почему; он никогда не говорил со мной, часто бросал мне пригоршню золота, но ненавидел меня и уходил, если невзначай встречал. Позднее я узнал причину такого обращения. Впрочем, граф часто ездил на охоту, войну и турниры, и я редко видел его. Во время одной из его поездок, чтобы оградить меня от моего злого отца, графиня взяла меня к себе для услуг, но граф, по возвращении своем, остался очень этим недоволен, не хотел видеть меня, и я был изгнан.

Так рос я больной и худой; а бабка говорила, что я таким родился и был предметом огорчения для своих и сострадания для посторонних. Часто я с ненавистью смотрел на молодого графа Лотаря, который рос красивый, как ангел; все любовались им, а родители боготворили его.

Нам обоим было лет восемнадцать, когда молодого графа женили на дальней родственнице. По этому случаю были большие празднества, и весь замок ликовал. Прижавшись в угол, с горечью на сердце, смотрел я на блестящий кортеж рыцарей и дам. Хорошенькая невеста сияла счастьем, жених сверкал алмазами; никто не видел и не заметил среди веселья бедного карлика. Мне стало очень тоскливо, и, убегая от людей, я вернулся к бабке, которая была очень слаба и уже не вставала с постели; видно было, что конец ее приближался. Видя мою глубокую грусть, она приласкала меня и сказала, подумав:

— Я не могу умереть, не очистив своей совести от страшной тайны, которую храню целые годы. Может быть, когда-нибудь она сослужит тебе службу и принесет счастье.

Она велела мне вскарабкаться на ее постель и нагнуть ухо к ее губам.

— Бедный ребенок, — продолжала она, — я открою тебе тайну твоего рождения, но после моей смерти ты должен молчать до какой-нибудь удобной минуты. Слушай же! Настоящий Лотарь граф фон Рабенау, единственный законный наследник графства — ты; потому что ты сын графини и ее мужа. Когда ты родился, бедное создание, твой отец исчез непонятным образом, и графиня себя не помнила от тоски и страха. Сын мой состоял тогда оруженосцем, и жена его Эльза была очень больна и с минуты на минуту ожидала рождения ребенка.

Я была тогда средних лет, славилась, как отличная повивальная бабка, и потому ухаживала за графиней, которая обезумела от непонятного исчезновения мужа. Ты родился еле живой, уже горбатый, с одним плечом выше другого. Мать твоя была без памяти; я окрестила тебя и положила в колыбель, как вдруг вошел граф, бледный, как мертвец. Я показала ему ребенка, но как только он увидел тебя, закричал: «Фи! Какой урод, в морщинах, безобразный!»

Он схватил меня за руку и увел в комнату, где находился мой сын, сиявший, казалось, от счастья.

«Слушайте, — сказал граф Фульк. — Вы рискуете головами, если когда-нибудь хоть одно слово сорвется с вашего языка о том, что сейчас произойдет; но я озолочу вас за ваше молчание».

Он сделал моему сыну знак и тот вышел, а граф продолжал: Ты, Гертруда, поди и принеси сюда ребенка».

Я повиновалась и принесла тебя из комнаты графини, которая все еще была без памяти, ничего не видя и не слыша. Вернувшись с тобою, я увидела, что граф держит на руках маленького ребенка, чуть старше тебя, завернутого в дорогие пеленки; он протянул мне его и сказал, сверкая глазами: «Положи его в колыбель около жены и берегись, молчи или поплатишься головой. А этого ублюдка, — он указал на тебя, — отнеси к своей невестке, которая родила мертвого ребенка. Понимаешь ли ты меня?»

Я не смела возразить ни слова, и все сделалось по воле нашего всемогущего графа. Эльза, моя невестка, умерла через два дня, а ты бедное создание, был лишен всего, потому что неизвестный ребенок, принесенный Бог весть откуда, был на законном основании утвержден во всех твоих правах.

Выслушав рассказ бабки, я был совершенно подавлен; потом в сердце моем вспыхнуло безумное бешенство. Я! Я! Здесь я был хозяином! Ко мне переходило это прекрасное имя Лотаря фон Рабенау, а меня поносили и презирали в собственных владениях, где я родился господином; а все эти радостные, гремевшие по замку приветствия, вместо меня, относились к графу-самозванцу, похитителю моих прав. Я думал, что сойду с ума.

В ту же ночь бабка скончалась, и я остался один со своей тайной, последним благодеянием бедной женщины, которое возбудило в душе моей целый ад.

Вскоре после этого граф Фульк заболел и умер, окруженный заботами сына, которого всю жизнь боготворил. Тысячи проектов мучили меня. Я хотел открыть все матери, ничего не знавшей, но меня все удерживало какое-то болезненное чувство. Как я подойду к этой гордой, хотя доброй и сострадательной ко мне женщине, и скажу ей: «Этот красивый молодой человек, которым ты так гордишься, при виде которого вспыхивает твой взор, не сын тебе; твой ребенок — я, наследник всего, карлик, горбун, пятно на блестящем гербе Рабенау!»?

У меня не доставало духа, и я решил молчать до более благоприятного случая. К моему удивлению, через несколько дней после погребения молодой граф призвал меня в свою комнату.

— Карлик, — сказал он добродушно, — тебе не для чего больше служить лакеем или сносить капризы твоего отца. Выбирай в любой из башен меблированную комнату и живи там, как хочешь. А для твоих любовных развлечений, если они у тебя будут, — прибавил он, смеясь, — вот тебе мешок золота.

Он дал мне в руки тяжелый бархатный кошелек и отпустил меня.

Я вернулся к себе изумленный и разъяренный тем, что мне кидали милостыню; мне, полному хозяину. Тем не менее, комнату я выбрал и поселился в ней, потому что мне была ненавистна тирания человека, называвшегося моим отцом.

В тот же год молодая графиня умерла после рождения сына, Курта фон Рабенау; граф был глубоко огорчен и необыкновенно нежен к ребенку. Проходили годы, и ненависть копилась в сердце. В общем, меня игнорировали в замке; но кто искал меня, кто удостаивал особенной ненавистью, издевался надо мной и делал мне всякие гадости, это был маленький Курт.

Этот отвратительный мальчишка, трусливый и капризный, был слабого здоровья и, кроме того, еще прикидывался умирающим, чтобы растрогать отца, слабость которого ему была известна. Гордый, надменный, он зол был, как обезьяна, и ворчлив, как собака; он дурно обращался со слугами и бил свою кормилицу. Всякое животное, попадавшееся ему под руку, он мучил и даже жестоко убивал. Только вследствие особого запрещения отца он перестал делать из меня забаву. Я не терпел бледного с белокурыми локонами, постоянно хныкающего и плаксивого лица этого ребенка, который из-за всяких пустяков топал ногами. Хотя я ничего не мог сказать против Лотаря, слабость его к сыну была возмутительна.

Однажды, когда Курт сделал мне что-то особенно гадкое, я не сдержался, бросился на него и укусил его в щеку. Взбешенный Лотарь прибил меня и велел запереть на несколько недель; этого я никогда не забывал. Но когда второй раз он наказал меня при графине Розалинде, я решил погубить его; украл его шкатулку и продал монахам. Но все-таки Лотарь был честный человек, потому что в ночь своей смерти, когда он приехал в монастырь, где я скрывался, он нашел меня, не знаю каким образом. Я хотел бежать, но взгляд его приковал меня к месту.

«Ты знаешь, и я знаю, кто ты, — сказал он, останавливаясь передо мной и скрестив руки на своей могучей груди. — Но, бедный безумец, что сделал бы ты из своего положения и знатного имени, будучи горбатым, хилым, не способным поднять копье и владеть мечом? Я чтил кровь, текущую в твоих жилах и не допустил, чтобы ты был слугой. Я сделал для тебя все, что мог; а ты, неблагодарный, предал меня. Всякому другому я вонзил бы в сердце кинжал, но угрызения моего обожаемого отца меня удерживают. Для облегчения его преступной относительно тебя совести и чтобы самому ни в чем не упрекать себя, когда снова увижу отца среди теней, вот что я завещаю тебе. — Он подал мне пергамент, скрепленный его печатью. — Это утвержденная дарственная, которую я оставляю тебе, как незаконному сыну моего отца, на небольшой кусок земли с домом. Курту я оставил сведения относительного настоящего твоего происхождения. Большего я сделать для тебя не мог».

Он вышел, и потом я его увидел уже только мертвым, — прибавил карлик, с глухим рыданием. — Конец рассказа моего близок. По возвращении в замок, я опасно заболел и целые месяцы прошли, пока я поправился. Как только представилась возможность, я просил молодого графа позволить мне переговорить с ним наедине; но он до сего дня сумел избежать этого. Я подошел к нему, когда он отправлялся верхом на прогулку; смеясь, взял он меня к себе на седло и уехал, приказав своей свите остаться в замке. Когда мы отъехали довольно далеко, он сказал мне: «Говори, карлик, что ты хотел сказать мне?»

Его фальшивые глаза неопределенно блестели, пока я ему все рассказывал.

«Я знаю это от отца моего, который был настолько глуп, что изобразил на пергаменте подобную историю и сделал землевладельцем такого гадкого ублюдка. Я думаю, что он перед своей смертью, должно быть, помешался. А дарственная с тобою?»

«Да», — ответил я.

Он взял у меня документ, спрятал его и, достав из кармана веревку, к великому моему изумлению, накинул ее на мою шею.

«Я кончаю тем, с чего должен был начать дед, и уничтожаю столь скверное воспоминание», — произнес он, скрежеща зубами.

И, прежде чем успел что-нибудь сообразить, я уже болтался в воздухе. Голова моя закружилась; я слышал топот его удалявшейся лошади и потерял сознание. Очнулся я на руках господина Эйленгофа. О! Как я ненавижу этого проклятого Курта фон Рабенау!

Мы переглядывались, совершенно изумленные. Этот человечек, схватившийся за голову своими маленькими желтыми и худенькими ручками, был настоящий граф фон Рабенау; тот, чье место занял мой брат! Поистине, Лотарь — человек великих замыслов, не останавливавшийся никогда перед преступлением, если оно становилось необходимым ради достижения великой цели, — был, в то же время, добр и великодушен к невинным жертвам; а подлый сын презирал его последнюю волю, скрепленную, так сказать, отцовской кровью! Бедный брат, какого негодяя ты так горячо любил!

— Что можем мы сделать для этого бедняка, — первым прервал молчание Бертрам. — Он — без гроша и без пристанища; но, ввиду его благородной крови и нашей обязанности, как рыцарей, покровительствовать обиженным, я предлагаю взять его с собою. О! — он ударил себя по лбу. — Будь я еще приором, я знал бы, что делать; а этому мерзавцу Бенедиктусу, который так скверно поступил со мною, я доброго совета не дам.

— Не мечтай о прошлогоднем снеге, — заметил я. — Но ты прав; карлик должен ехать с нами; а пока пусть Роза займется им.

Я позвал эту достойную женщину, и она увела своего нового воспитанника, громко выражая свое удивление.

— Этот Рабенау во всем был загадочен, — сказал я Бертраму, когда мы остались вдвоем. — Каким образом стал он во главе общества Братьев Мстителей? Теперь, друг мой, когда все прошлое схоронено, и в знак полного доверия, ты должен рассказать мне подробности твоего исчезновения от меня, твоего поступления приором и тех причин, которые побудили такого молодого и пылкого рыцаря, как Лотарь, взяться за такое сложное дело. Ну же! Исповедуйся. Ты ведь должен все знать об этих тайнах, — прибавил я, дружески хлопая его по плечу.

Бертрам облокотился на стол и углубился в мрачные думы. Я наполнил его чашу, подвинул кувшин с вином и прибавил охапку дров в камин. Когда я снова сел у стола, он начал:

— Тебе, как лучшему моему другу, Мауффен, я скажу то, что знаю. Мне теперь шестьдесят три года, а позади у меня осталась бурная жизнь, полная приключений, и я уже не в первый раз становлюсь бродягой и странствующим рыцарем. Вот в нескольких словах моя история. Родился я в благородной и почтенной, но не особенно богатой семье, и, со смертью отца, мы с братом, который старше меня года на два, предоставлены были самим себе. Несмотря на полное различие характеров, мы жили дружно; брат был энергичен, умен и предан тайным наукам. Он занимался черной магией с одним из своих друзей, молодым рыцарем, который позднее сделался монахом и постоянно посещал его; но я не знал, что он делал в монастыре, потому что мы никогда не говорили между собой о частных делах. Я любил бражничать, любил сражения и любовные приключения, а так как эти привычки не согласовывались с моими средствами, я продавал по кускам свою землю, большею частью без согласия брата, который, впрочем, никогда не укорял меня.

В то время он очень подружился с графом фон Рабенау, отцом Лотаря, и подолгу живал у него. Совершенно неожиданно я узнал, что он принял постриг и сделался бенедиктинским монахом под именем отца Антония.

Такое решение, причина которого всегда была для меня загадкой, сделало меня единственным собственником всего, оставшегося еще у нас. Не буду описывать все переходы моего падения; я становился с каждым днем беднее, не делаясь однако экономнее, и скоро у меня остались одни голые стены моего замка. Тогда я стал играть в гадких притонах и, ради хорошего вознаграждения, занимался темными делами, стараясь сохранить внешность бравого рыцаря и посещая турниры.

Но однажды я принял участие в похищении молодой девушки, жених которой утверждал, что узнал меня среди похитителей. Я отрицал свою виновность, но он вызвал меня, и дело кончилось плохо: серьезно раненого и полуживого, меня перенесли в гостиницу, где проездом находился Лотарь фон Рабенау — тогда ему было восемнадцать лет. Он пожалел меня, выслушал мою грустную повесть, дал порядочную сумму из уважения, как он сказал, к моему благородному имени и посоветовал как можно скорее скрыться.

Тогда я велел перенести себя к другу моему Кальмору, который ухаживал за мной и посоветовал под его именем представиться твоему отцу. Ты знаешь мою жизнь у вас и помнишь, что после смерти твоего отца за мной присылал один покровитель по крайне важному делу.

Я отправился за этим гонцом, и в соседней харчевне нас ждали оседланные лошади. Мы поехали, но после краткого перехода глухой ночью остановились в лесу; проводник мой завязал мне глаза и повел по неизвестной дороге. Когда с меня сняли повязку, я очутился в темном кабинете приора, перед братом моим, сидевшим в кресле; он очень изменился и был болен. Когда прошла первая радость свидания и когда мы переговорили обо всем понемногу, брат с удовольствием отметил действительно поразительное сходство между нами; в то время, когда уже зрелый возраст наложил на нас свою печать, мы казались близнецами.

Затем он взял меня за руку и сказал: «Бертрам, я знаю, что ты вел темную и бурную жизнь и что только случай доставил тебе средства бежать и скрыться. Теперь слушай меня хорошенько: желал ли бы ты занять прекрасное и независимое положение, жить здесь, не принимая обета, с обязательным условием подчиняться воле человека, который никогда не будет грубым начальником. У тебя будут деньги, и ты будешь полным хозяином твоей воли и свободы, начиная с полночи до первых петухов».

Я ответил, что с радостью соглашаюсь и готов делать все, что от меня потребуется: он заставил меня перед крестом его поклясться в молчании и верности моему слову. Затем он продержал меня тайно в аббатстве несколько недель, наставляя во всем, что я должен был знать, как новый лже-приор; он признался также, что болен от раны, нанесенной отравленным оружием, что он должен умереть, но хотел бы иметь меня своим преемником.

Я быстро освоился со всем, что следовало знать, и когда надевал рясу, никто не отличил бы меня от брата, даже голос у нас был одинаковый. Однажды я застал сидящим около брата красавца Лотаря фон Рабенау; он тотчас узнал меня, несмотря на то, что прошло более десяти лет с тех пор, как он помог мне в харчевне; большая дружба была, по-видимому, между ним и моим братом.

«Вот твой единственный глава и хозяин, о котором я тебе говорил», — сказал мне брат, указывая на графа.

Он открыл мне тогда тайну секретного общества и позволил вернуться к тебе до решительного момента.

Три месяца спустя я был призван в аббатство и получил приказание поместить у тебя моего умирающего брата и уничтожить таким образом его следы; ты дал мне просимое разрешение, я привез Антония, и он умер на наших руках.

Я возвратился с Рабенау в монастырь, где он просветил меня относительно всего необходимого, показал тайники и тайные ходы, требуя безусловного повиновения. Я должен был официально играть роль приора; но все управление, решения и касса зависела от него одного, и я должен признать, что искусство его во всех этих делах было необычайно.

Одетый в рясу, он посещал подземелья, поощрял братьев в их работах, занимался алхимией, читал и переводил старые книги и работал с отцом Бернгардом, которого очень любил. Ни один Брат Мститель не бывал принят, пока он сам не расспросит его и не сделает своих замечаний. Он следил также за внутренним управлением, пробовал вино из кружки самого простого монаха, строго проверял отчетность и, по-своему, пользовал больных в больнице. И при такой деятельности у этого неутомимого человека хватало еще времени на любовные похождения и вообще на то, чтобы жить рыцарем. Я скоро понял, что, будучи по имени приором, я был ни больше, ни меньше, как первый слуга настоящего начальника.

— Но, — прервал я Бертрама, — странно, что его не узнавали даже загримированного и в рясе. Ваши лица так различны!

— О, нет! — возразил он. — Да это опять целая история. Надо тебе сказать, что в последние месяцы жизни брата в аббатство приняли одного бедного итальянца, больного и полоумного, бежавшего из родной страны и не знавшего, куда преклонить голову. Оказалось, что он сын старого ученого, или колдуна, и что пункт его помешательства состоит в том, чтобы делать из теста собственного изобретения людей, которым не доставало только жизни. В родном его городе, а был он, кажется, из Монцы, когда прознали о его намерениях, его собирались сжечь живым. Как он бежал, я не знаю, но к его болезненному состоянию прибавилась еще мания преследования. Во время его бесцельных скитаний случай привел его в аббатство. За ним ухаживали, и после нескольких образцов, доказавших его искусство, брат поручил ему слепить, если не человека, то по крайней мере маску, на него похожую. Искусство итальянца превзошло всякие ожидания, и он представил превосходно сделанную не из воска, а из какого-то особого состава маску, которая, будучи нагрета, прилаживалась к каждому лицу, совершенно сохраняя внешность моего лица с бородой, густыми бровями и толстыми щеками. В этой маске, с опущенным капюшоном и в полумраке, когда Рабенау обыкновенно появлялся, он был неузнаваем.

Но дай мне продолжать рассказ. Я говорил тебе, что чувствовал себя в большой зависимости; начальник, не будучи горд в обращении, добрый и терпеливый, когда его не сразу понимали, не был, вместе с тем, никогда откровенен со мною, не видел во мне друга; мне же хотелось быть для него тем же, чем был мой брат. А Рабенау оставался все тем же: приказывал, требовал послушания без возражений и ни с кем никогда не советовался. Я узнал, что у него свои личные дела, секреты, оставшиеся между ним и покойным Антонием; он брал большую часть доходов, но что он с ними делал, для меня оставалось тайной. От меня же он строго требовал отчета в каждом гроше, и, когда однажды я истратил более им назначенного, он нахмурился и подробно исчислил мне, сколько стоит содержание общины, какова получаемая ею десятина, какие у нас экстренные доходы, например, с овощей, плодов, муки, приношений, словом, он доказал мне, сколько я присвоил себе, и сильно разбранил.

Так проходили годы. Я привык к этой удобной жизни, но мои секретные развлечения и особенно игра поглощали большие суммы, гораздо больше, нежели я получал. Я думал, что держу в руках Рабенау, и начал было небрежно относиться к его приказаниям и тратить деньги без счета. А он — человек строгий — дал мне почувствовать свою силу и раз даже пригрозил.

Забывая, что обязан ему всем, независимостью, положением, почетом, я возмутился и в одну из таких минут неудовольствия, по небрежности своей, заронил подозрение в Бенедиктусе и Санктусе относительно странного поведения настоящего начальника. Проклятые эти монахи подметили то, чего никто не подозревал, а именно — что я и начальник две разные личности. Занятый своими делами и похождениями, я проглядел их интриги; образовался заговор, и кончилось тем, что они соблазнили меня крупной суммой.

Остальное тебе известно. Я предал человека, не заслужившего вовсе такой участи, и Немезида наказала меня. От меня отделались довольно скоро и выгнали вон, выставив умершим в глазах света.

Он опустил голову на руки, тяжело вздохнул, потом воскликнул:

— А! Рабенау, ты отмщен!

Да, он действительно был отмщен, потому что изменники, предавшие его, его же оплакивали; но не время было раздумывать, следовало действовать.

— Опомнись, друг мой, — сказал я, хлопнув его по плечу, — и подумаем о нашем отъезде; это ближе к нам теперь, нежели невозвратное прошлое. Где осядем мы, покинув эту страну?

Бертрам поднял голову, провел рукою по лбу, как бы отгоняя тягостные мысли, и сказал своим обычным тоном:

— Ты прав, Гуго, что сделано, то сделано! Что касается нашего будущего местопребывания, то я думал об этом и вот что предложу тебе. Вести бродячую жизнь из гостиницы в гостиницу — безумие; купить уединенный домик значит подставить свою шею ворам и разбойникам, а укрепленные замки не продаются. По моему мнению, отправимся в Италию и купим там разбойничье судно; на нем человек чувствует себя везде и нигде, а если представится хорошая добыча, можно напасть на нее и поправить денежные дела. Правда, рискуешь возбудить ненависть в своих собратьях; но ведь везде чем-нибудь рискуешь. Во время моих путешествий я бывал в Венеции и узнал одного капитана-корсара, по имени Пеллегрино. Он рассказывал мне, что разбой дает превосходный доход, так как из своей доли в прибылях он содержал экипаж и сделал порядочные сбережения. Уверяю тебя, милый Мауффен, такая буйная жизнь, полная новых приключений, имеет также свою прелесть и напомнит тебе турниры. Поедем в Венецию, может быть, я найду там Пеллегрино. Он намеревался тогда оставить свое ремесло и снять гостиницу; советы его пригодятся нам. Мы уедем вчетвером, ты, я, Роза и карлик, все разно переодетые; а Кальмор и Гильда останутся здесь и издали будут наблюдать за замком. А раз мы будем в Венеции, то все устроится.

По зрелым обсуждениям, я одобрил его проект, и все было решено; но меня терзала мысль покинуть старый замок, где я родился; расстаться с сокровищами и бросить занятия алхимией. Между тем, выбор между старой астрономической башней и одиночной тюрьмой с ее плетьми был не труден; беглому монаху ничего другого не оставалось, как покинуть гнездо своих предков, не оставив по себе наследника, который с новым блеском воскресил бы имя графов фон Мауффен.

* * *

Наконец, настал канун того дня, когда, с первыми лучами солнца, мы должны были покинуть замок. Все было улажено, окончены последние приготовления, и спутники мои улеглись, чтобы в благодатном сне набраться сил на завтрашний день. Один я не мог спать; беспокойный, снедаемый тревогой, я шатался в пустом доме, точно призрак, осужденный бродить по дорогим ему при жизни местам. В этой беспорядочной ходьбе я дошел до стены, закрывавшей вход в заповедную башню, где некогда мой прадед убил изменников, свою жену и миннезингера. В памяти моей воскресли все подробности удивительного сна, который я видел в то время, когда поднимался по запретной лестнице; я снова, казалось, видел лицо Иоланды, которая — странная вещь — представилась мне в видении с лицом Розалинды — женщины ненавидевшей меня, но которую я любил, помимо моей воли и вопреки здравому смыслу. И вдруг у меня явилось непобедимое желание войти в башню.

— Завтра я покидаю замок с тем, чтобы никогда в него не возвращаться, — говорил я себе, — но прежде я хочу видеть комнату, где изменники понесли заслуженную кару.

Не теряя времени, я побежал за топором и заступом. Несколькими ударами я отбил легкую каменную кладку, поставленную тогда по моему приказанию, и опять очутился перед дверью; я отворил ее и стал подниматься по башенной лестнице. Как и в первый раз, луна светила сквозь узкие решетчатые окна; но теперь я шел твердым шагом, с топором в одной руке, потому что забыл, где оставил связку ключей, в другой держа восковую свечу. Вдруг моя нога на что-то наступила; это были потерянные мною тогда ключи. Я поднял их и продолжал идти. Вскоре я очутился на маленькой площадке перед запертой дверью.

Я остановился. Что-то необъяснимое угнетало меня. Когда я входил в комнату, где погибла моя мать, я был совершенно спокоен; здесь сердце мое разрывалось от сильного биения, нервная дрожь пробегала по телу, а дрожавшие руки мне не повиновались, и я не мог вставить ключ в замок. Я прислонился к притолоке, стараясь убедить себя, что глупо волноваться, что никакая опасность мне не грозила и никто не преследовал меня. Напрасно разум боролся во мне; в памяти, как ураган, проносились мысли и сцены видения, бывшего мне на лестнице; я чувствовал ненависть и ревность к бывшей там, за этой дверью, женщине, совершенно забывая, что я ее никогда не видел и не знал, и все тот же образ Розалинды представлялся моим глазам.

Собрав всю силу воли, я выпрямился и провел рукою по мокрому лбу.

— Что я, с ума сошел? Какие глупые мысли пугают меня!

Схватив ключи, я отыскал подходивший к двери, вложил в замок, и дверь отворилась, скрипя на заржавленных петлях. Меня обдало сухим тяжелым воздухом, и я отшатнулся; в течение 180 лет дверь не отворялась. Но через несколько минут я переступил порог и, тяжело дыша, приподнял свечу и оглядел все кругом любопытным и беспокойным взглядом.

Это была круглая комната с темной по стенам обивкой, и там, посредине, мне представился воочию мой сон: опрокинутая прялка, брошенная на землю арфа и на кресле с высокой спинкой женщина в белом шерстяном платье, с запрокинутой головой. Я медленно подошел ближе, и вскоре мерцающая свеча осветила густые белокурые волосы и лицо, не обезображенное и почерневшее, как у моей матери, но желтое, точно восковое и точь-в-точь похожее на Розалинду. Белое платье ее было покрыто черными пятнами, и из раны в груди торчала осыпанная драгоценными камнями рукоятка кинжала. На коленях, с закинутой назад головой, и прислоненное к другому стулу лежало тело мужчины, такое же нетронутое, как и первое; кулаки его были сжаты, а посиневшее лицо искажено страданиями.

Я вздрогнул, точно укушенный змеей: мне были знакомы эти женственные черты, а если бы черные густые локоны и тонкую вьющуюся бородку сменить на белокурые, я подумал бы, что передо мной ненавистный мне Курт фон Рабенау.

Забывая, что эти два существа были поражены смертью 180 лет тому назад и что я не знал их, я ощущал бешенство и ревность, видя их вместе, причем у одной было лицо любимой мною женщины, а у другого черты человека, которого я смертельно ненавидел. Я еще долго стоял бы так, смотря на них, как вдруг взгляд мой упал на блестящую рукоятку кинжала. Мне захотелось взять это оружие мщения, и я подошел ближе; проходя, я толкнул тело мужчины, и послышался шум, напоминающий стук мертвых костей, но я не обратил на него внимания. С невыразимым чувством нагнулся я к неподвижному лицу молодой женщины и протянул руку, чтобы вытащить кинжал, торчавший в черной ране. И в тот момент, когда я его коснулся, на моих глазах произошло превращение: я вздрогнул и попятился, держа в руках завоеванное оружие. Лицо мертвой словно шевельнулось, все ее тело тоже пришло, казалось, в движение, стало точно оседать и расплываться в сероватый столб, который упал на пол со зловещим шумом рассыпавшихся костей. Мой испуганный взор переходил от одного к другому; но от обоих тел, которые я только что видел, остались теперь только несколько разрозненных костей и горсть шевелившейся еще пыли. Это все, что сохранилось от двух существ, предательски любивших друг друга и возбудивших в сердце моего прадеда то бешенство, которое его привело к преступлению.

По мере того, как летавшая еще пыль от их останков сероватым саваном расстилалась по земле, волнение мое стихало. Я вышел, пятясь задом, и осторожно запер дверь, точно боялся нарушить мрачный покой тех, которые остались там. Выйдя на воздух, я пришел в себя и если бы в руке моей не блестел кинжал, я подумал бы, что все это снова был сон; но такой сон, все тягостные впечатления которого еще продолжала ощущать моя исстрадавшаяся душа.

Увы! Будучи ученым, искусным алхимиком, я был ослеплен плотью; тайна минувшего была закрыта для меня, и я не понимал тогда, что переживаемые мною страдания были воспоминанием преступного прошлого.

Я спустился и ушел провести последнюю ночь в комнате, где прошла вся моя жизнь. Усталый душой и телом, я растянулся на своей постели и заснул; но и во сне меня преследовал страшный кошмар.

* * *

Лучи восходящего солнца блеснули мне в лицо и разбудили. Я встал и надел свой обычный костюм — широкое платье странника; затем я привязал белую бороду и, с посохом в руке, вошел в залу, где меня встретили громким смехом.

— Превосходно! — вскричал Бертрам, примерявший такой же костюм. — Мы можем смело пройти мимо самого Бенедиктуса, не опасаясь быть узнанными.

После плотного завтрака, все вчетвером мы спустились в подземелья и прошли их молча, с тяжелыми мыслями.

Вскоре я очутился в том самом овраге, где много лет назад лежал на траве, впервые вдыхая благоуханный воздух леса и наслаждаясь свободой. Я опустил голову. Какая жизнь, полная удовольствий, приключений и преступлений, вихрем пронеслась с того дня до настоящего, когда я, беглец без имени, уходил отсюда с тем, чтобы никогда уже сюда не возвращаться.

Восклицание Розы прервало мои мысли. Она со вздохом указала мне большой дуб, на коре которого кинжалом были вырезаны два соединенных сердца.

— Гуго! Узнаешь ли ты место нашей первой встречи? Сколько чудесных часов провели мы здесь во время нашей первой любви?

Я отвернулся, ничего не ответив. Напрасно она вызвала эти воспоминания, потому что невольно напрашивалось сравнение ее с той красивой молодой женщиной, которую я принял когда-то за фею заколдованного леса, с ее свежим лицом, белыми зубками и пламенными глазками. Увы! Пламя это и сожгло меня, так как Роза немало способствовала моим преступлениям и несчастьям.

К неприятным впечатлениям первого дня нашего путешествия прибавился еще досадный случай. Мы шли медленно, потому что очень уставали от тяжести навьюченного на нас золота и драгоценных камней; вдруг встретилась нам кавалькада. Мы скромно посторонились, чтобы очистить узкую дорогу, и судите о моей ярости, когда в рыцаре, который проезжал подбоченясь, с надменным, свирепым видом, я узнал Курта фон Рабенау. Рядом с ним на великолепном белом коне ехала Розалинда; у нее был грустный, равнодушный вид. Вероятно, граф вез свою молодую жену, оправившуюся от полученной раны. Глаза мои, не отрываясь, смотрели на блестящих всадников до тех пор, пока они не исчезли в облаке пыли.

* * *

Я пропускаю различные приключения нашего длинного и утомительного путешествия. Но, как все кончается на этом свете, так и мы, в одно прекрасное утро, вступили в красавицу Венецию. После продолжительных поисков Бертрам узнал, что Пеллегрино жив и держит в гавани очень людную таверну. Мы наняли лодку и поплыли к указанному месту.

Великолепная вывеска обещала посетителям «Рая» все земные блага. Мы вошли в обширную залу, уставленную большими массивными столами с резными стульями в итальянском вкусе. Народу было много; одни пили вино из широких кубков, другие играли в шашки. В глубине залы, на возвышении, окруженном периллами, стоял громадный стол, заставленный целой армией бутылок, и два огромных шкафа с разной посудой.

За этим столом сидел человек в темном платье; на голове его был надет ток, украшенный пером; седая борода окаймляла смуглое лицо, а пронзительные глаза над орлиным носом придавали ему некоторое сходство с хищной птицей. Два веселых малых в платье яркого цвета и с длинными рапирами стояли, прислонясь к периллам, болтали и громко смеялись.

Я подошел к хозяину и спросил лучшую комнату и обед. Так как я ни о чем не торговался, то Пеллегрино почувствовал к нам еще большее уважение и, рассыпаясь в любезностях, приказал показать нам наше помещение. Вскоре появился обед, а за ним и сам хозяин. Бертрам затворил дверь за ним и снял свою фальшивую бороду.

— Пеллегрино! Друг. Узнаешь ли ты меня?

Хозяин был сперва озадачен, а потом, ударив себя по лбу, бросился в объятия Эйленгофа.

— Бертрам, старый друг, это ты! Каким образом ты вернулся?

— Семейные несчастья принудили меня бежать, — ответил Бертрам задумчиво. — Ты знаешь, у меня большие поместья на родине; но мне пришлось все бросить. Я открыл тебе мое имя, но рассчитываю на твою скромность. Теперь, я познакомлю тебя с моими спутниками. Вот баронесса, моя жена, вот мой приемный сын, сирота, а этот господин мой племянник, граф Гуго. Столкновение с герцогом на политической почве принудили его покинуть отечество; но это человек редких достоинств, добрый, великодушный образец рыцаря. Несмотря на свое звание и происхождение, он самый трудолюбивый из светских людей, он — наша опора, а моему приемному сыну заменяет старшего брата.

После этой кучи лганья Бертрам пригласил Пеллегрино отобедать с нами, на что тот согласился. За обедом я слышал, как Эйленгоф говорил на ухо Пеллегрино:

— Если ты нуждаешься в деньгах, скажи мне; Гуго не из щедрых, но хорошему приятелю готов всегда одолжить.

Позднее, за бутылкой вина, мы разговорились про дела, и Бертрам высказал намерение купить судно. Подумав, Пеллегрино объявил, что у него есть то, что нам нужно, но следует подождать две или три недели возвращения одного корсара, ушедшего теперь в море.

* * *

Прошел почти месяц, и я употребил это время на обозрение города и деятельное изучение мореплавания, под руководством старого отставного моряка. Решив сделаться пиратом, я не хотел быть неучем и зависеть от экипажа. Мне нужны были кое-какие понятия, а остальное приобретется опытом.

* * *

Наконец, однажды вечером, Пеллегрино пригласил меня и Бертрама в свою комнату. Когда мы вошли, перед нами встал и поклонился какой-то человек сурового вида и вооруженный с ног до головы. Это был капитан Фульвио, хозяин прекрасного разбойничьего судна, которое он соглашался уступить нам, вместе с экипажем и припасами. Он запросил очень дорого; но, после некоторых переговоров, мы пришли к соглашению и решили на другой день отправиться смотреть судно, стоявшее в открытом море, не смея войти в гавань. Пеллегрино, которому я обещал хорошо заплатить за добросовестный осмотр, согласился ехать с нами, и в назначенный час за нами пришла лодка с шестью матросами, столь же дикого вида, как и их капитан.

Два часа спустя мы пристали к большому и тяжелому судну с надписью на корме «Фульвио». Пеллегрино, как знаток, осмотрел судно от трюма до рей и нашел все в порядке; жалованье, даже доли добычи, все было строго определено и можно было смело пуститься в любое предприятие с 60 сорванцами, составлявшими экипаж, на лицах которых запечатлелись все пороки и превратности их жизни.

Через два дня сделка была заключена, подписана и деньги заплачены, а я в качестве нового капитана, Бертрам — моего помощника, вступили во владение судном. Роза и карлик должны были на другой день присоединиться к нам.

Имя «Фульвио» исчезло, и мой предшественник предложил мне окрестить судно по моему желанию. Пираты очень любили эту церемонию, потому что она обязывала меня делать подарки и поить всех. Я не мог отказаться от исполнения установленного обычая и через несколько дней имя «Гуго» украшало наше судно, а с наступлением ночи началось шумное веселье; пили, пели и угощались. Бертрам объявил, что чувствует себя как в раю; забывая свое высокое когда-то происхождение и духовное достоинство, он пьянствовал и обнимался с пиратами, а баронесса Роза делала уже глазки красивому бледнолицему, с пламенными глазами, итальянцу.

Я перенял костюм своего предшественника и, по его примеру, надел черное бархатное платье с красным поясом, за который заткнул два кинжала; один из них был тот, который 180 лет находился в груди моей красавицы-прабабки.

Открыв праздник и выпив за успех нашего судна и его экипажа, я отошел в сторону и, опершись о снасти, задумался. Имя «Гуго» было древним и знатным рыцарским именем; в течение веков наследники дома Мауффен со славой и честью носили его, и гордость моя жестоко страдала теперь, когда мое имя украшало разбойничье судно.

На другой день корабль поднял якорь.

* * *

Я обхожу молчанием следовавшие затем годы, которые, хотя и были полны приключений, но не имели отношения к главным событиям моей жизни, в которой я теперь исповедуюсь. Лет через восемь, а то и больше, после моего первого отъезда из Венеции, случай снова привел меня в эту царицу Адриатики, и я не захотел пропустить случай повидать своего друга Пеллегрино.

Я отправился в его гостиницу, и мы сидели за столом, попивая и болтая; но внимание наше привлекли трое вошедших мужчин в черном, и шедший впереди, вероятно, главный, показался мне знакомым. Это был человек высокого роста; длинные белокурые волосы и такая же борода окружали его матовой белизны лицо с большими черными глазами, грустными и задумчивыми; белая и тонкая рука его лежала на рукоятке кинжала, украшенной бриллиантами, и на пальце, как капля крови, сверкал огромный рубин. Глаза мои были прикованы к этому человеку, которого я несомненно где-то видел, вдруг, задыхаясь, я вскрикнул, узнав его. При появлении незнакомца Пеллегрино стремительно встал.

— Синьор капитан Негро! — произнес он, кланяясь до земли.

Но восклицание мое уже привлекло внимание капитана. Сверкая глазами и конвульсивно сжимая рукоятку оружия, он подошел ко мне:

— Так я не ошибся. Имя твоего судна выдало тебя, граф фон Мауффен. И тебя тоже, обесчещенным, судьба привела сюда. Но не в этой харчевне я вызову тебя на бой и заплачу свой долг. Нет! Я сыщу тебя в открытом море, подлый похититель моего счастья и чести, и помни, когда «Гуго» встретит «Негро», это будет смертный бой и кончится он только, когда один из нас победит.

— Я к вашим услугам, граф, — ответил я, стиснув зубы. — Я также жажду смертного и решительного боя, но я должен сказать вам, что у нас нет цели, которую стоило бы оспаривать: прекрасная Розалинда вас забыла. Она вышла уже давно за Курта фон Рабенау и, как говорят, безумно любит его.

Левенберг побледнел, а я с удовлетворением увидел, что поразил соперника в самое сердце и что одну минуту он был совершенно подавлен; но, почти тотчас же, он вспыхнул до корней волос и гордо выпрямился.

— Нет, и тысяча раз нет! Ты лжешь, граф фон Мауффен! Я верю, что она вышла замуж, потому что молодая и красивая женщина нуждается в защитнике; но чтобы поверить, будто она любит кого-нибудь, кроме меня, я должен услышать это от нее самой. Берегись, злодей, ты ответишь мне и за эту клевету.

Он с гордым видом отвернулся и прошел в смежную комнату. Хозяин слушал нас, открыв рот от изумления.

— Corpo di Bacco! — прошептал он. — Два знатных синьора графа!

Ворча и качая головой, он направился в комнату, где находился капитан Негро.

Я облокотился на стол, занятый своими мыслями. Каким образом оказался в живых Лео фон Левенберг, убитый моей собственной рукой? Я припоминал, что тело его исчезло и его не могли найти; но кто скрыл его и лечил так искусно, что он выжил после ран, которые я считал смертельными? Я согласен, что он мог признать меня, встретившись лицом к лицу; но как проведал он, что я — пират и капитан «Гуго»? Тайна! Во всяком случае, вид этого человека, все еще красивого и страстно любимого Розалиндой, пробудил во мне былую ненависть, и я ждал минуты померяться с ним оружием.

Я вышел из гостиницы и вернулся на судно, где рассказал друзьям странную историю моей встречи с Левенбергом. В тот же вечер мы вышли в море. Но прошло несколько месяцев, а мы все еще не встречали «Негро», и воспоминание об этом случае понемногу сгладились.

* * *

Однажды утром Бертрам указал мне черную точку на горизонте. Так как ветер был попутный, мы направились в ту сторону, и вскоре я увидел большую, тяжело нагруженную генуэзскую галеру; она старательно маневрировала, чтобы уйти от нас. Я поставил все паруса, и мы быстро шли вперед, но вдруг с досадой заметили, что не мы одни гнались за этой богатой добычей: показалось еще одно судно и шло прямо на нас. Судно было окрашено в черное. Я вздрогнул, когда прочел его имя «Негро». Странный случай свел нас на одной и той же добыче.

Бросив преследование галеры, мы сошлись с врагом, и между нами завязался ожесточенный бой. Мои молодцы, возбужденные обещанием хорошей награды и озлобленные тем, что у них оспаривали их добычу, дрались как черти; но, вероятно, экипаж «Негро» был значительно больше нашего. Палуба наша была залита кровью, и защита становилась с каждой минутой труднее. Сцена была ужасная; в воздухе стояли оглушающие крики бойцов, которые спотыкались об тела и скользили в лужах крови. В этой свалке я пытался добраться до Левенберга, как вдруг один гигант-разбойник с «Негро» напал на меня. Битва была коротка; страшный удар по голове оглушил и свалил меня. Я еще слышал, как победитель мой крикнул:

— Победа! Капитан «Гуго» взят.

Дальше я потерял сознание.

Придя в себя, я увидел, что лежу связанный на палубе «Негро», а в нескольких шагах от меня Бертрам, Роза и карлик, также связанные. Осмотревшись, я понял, что Левенберг возобновил погоню за галерой. Немного позади колыхался мой бедный «Гуго», и по долетавшим до нас отдаленным крикам видно было, что избиение и грабеж еще продолжались.

Вскоре торговое судно было настигнуто, и, после слабого сопротивления, Негро с частью своего экипажа вскочил на палубу этой галеры. Не знаю, что там произошло. Раз только звучный голос Левенберга ясно долетел до меня:

— Я оставляю даму заложницей до тех пор, пока вы не внесете условленный выкуп.

Через несколько минут он появился, неся на руках женщину, которая головой прижалась к его плечу; ставя ее на палубу, он в неописуемом восторге воскликнул по-немецки:

— Розалинда! Радость моя, милая моя жена! Наконец-то я снова отвоевал тебя, и никто уже тебя не отнимет.

И они бросились в объятия друг друга. Несмотря на связывающие меня веревки, я вскочил. Розалинда здесь? Не сон ли это? Зачем ехала она в Италию, и где же Курт? Возможно ли, чтобы он оставил жену заложницей пирату-победителю? Это было неправдоподобно, но тем не менее верно, потому что тут, в нескольких шагах от меня, Левенберг сжимал в объятиях Розалинду, называя ее самыми нежными именами. Невыразимая ярость сжимала мое сердце; я катался по земле, стараясь зубами разгрызть веревки; а он, счастливец, ничего не видел, кроме бывшей около него любимой женщины, и я слышал, как он говорил:

— Откупиться ценою своей жены? Мерзавец! Подлец! Нет, Розалинда, ты не могла его любить.

Затем он повел Розалинду в свою каюту и, проходя, увидел неподалеку меня. Не выпуская руки молодой женщины, он подошел и сказал, с презрением пихнув меня ногой:

— Вы ошиблись, господин фон Мауффен, приз выигран! Вы видите здесь мою жену, графиню фон Левенберг, потому что, пока я жив, никто не имеет на нее прав. А с вами, подлый, я разделаюсь завтра. Я спущу вас с камнем на шее на дно моря, так как вы не стоите удара рыцарской шпаги.

Он прошел, не взглянув на Бертрама, Розу и карлика, который начал кричать, увидя графиню. Та обернулась и, вероятно, узнала его, потому что остановилась, задала ему несколько вопросов и потом заступилась за него. Его развязали и освободили. Капитан с женой спустились в каюту.

Я остался один, подавленный нахлынувшими печальными думами. Завтра меня утопят; смерть тяжелая, унизительная, и я бессилен. Случайно мне пришли на память слова Рабенау: «Вы умрете все вместе!»

Я изнывал от бешенства и тоски; я не хотел умирать, я боялся смерти, и ледяной пот выступил у меня на лбу.

Прошло несколько ужасных часов. Потом настала ночь, одна из чудных итальянских ночей, теплая и благоуханная. Море было гладко, как зеркало; небо казалось сплошной звездной пеленой. Я мрачно глядел на чудную природу, которая точно смеялась над моими страданиями в эту последнюю для меня ночь на земле.

Вдруг что-то проползло около меня, и голос карлика прошептал:

— Тише!

Он перерезал мои веревки и продолжал:

— Надо бежать во что бы то ни стало, потому что завтра вы погибнете.

— Но куда и как? — ответил я так же тихо, вытягивая затекшие члены. — Мы в открытом море.

— Я освободил Розу и Бертрама раньше вас, — ответил он. — Они составили план и уже приводят его в исполнение. Дело идет о том, чтобы убить капитана и подкупить экипаж. Некоторые матросы, обиженные и недовольные капитаном Негро, уже идут на приманку, и можно надеяться, что за большие деньги пираты признают вас начальником. Оставайтесь здесь и наблюдайте; а я пойду опять к ним на нижнюю палубу.

Я горячо поблагодарил признательного карлика, и он скрылся. Намеченный план чрезвычайно нравился мне, потому что отдавал Розалинду в мою власть. Я испытующе огляделся кругом: палуба была почти пуста; не спало только несколько караульных. Но с нижней палубы доносились крики и пение пиратов, праздновавших свою блестящую победу.

В эту минуту из люка показались капитан и его жена. Левенберг обнял стройную талию молодой жены, и они стали прогуливаться по палубе, толкуя вполголоса о любви и планах на будущее. Мучимый бешенством и ревностью, я пополз в их сторону, думая про себя: «Скоро я прекращу ваши нежные речи».

Пробравшись к большой мачте, я спрятался в тени сваленных канатов и осмотрел, не осталось ли при мне какого оружия. Я потерял топор и один из кинжалов, но в широких складках моего красного пояса, на мое счастье, спрятано было одно оружие. Это был кинжал, так хорошо послуживший моему прадеду. В ту минуту, когда пара прошла мимо меня и оказалась ко мне спиной, я поднялся, задыхаясь, как в башне, когда коснулся того же оружия мщения.

Но судьба была против меня. Луна отбросила по палубе мою тень с поднятой рукой, Розалинда заметила это и вскрикнула; она бросилась между нами, прикрывая собою мужа; но рука моя уже опускалась с неотразимой силой, и Розалинда пала, закинув свою бледную голову, точь-в-точь, как моя покойная прабабка. Капитан обернулся и был неузнаваем от бешенства и печали.

— Ах! Подлый предатель, — зарычал он сдавленным голосом и, прежде чем я успел отскочить на другой конец палубы, он выхватил из-за пояса длинный, неширокий итальянский кинжал и всадил мне его в горло.

Удар был так силен, что оружие прошло сквозь мою шею и глубоко врезалось в дерево. Я был пригвожден к мачте.

Глаза мои заволокло. Мне казалось, что я падаю в мрачную, открывшуюся передо мной бездну и что железные клещи держат мое горло. Я чувствовал во всем теле ужасную боль. Страдания превзошли мои силы, и я потерял сознание.

Сколько времени прошло в этом спасительном забытье, не могу сказать; но та же адская боль вернула меня к действительности. Я все еще был пригвожден к мачте и жестоко отбивался. Я кричал и вопил, прося добить меня; наконец стал призывать Люцифера, чтобы он пришел за моей душой и избавил от нечеловеческих мучений такой агонии. Я был посажен словно на раскаленный железный кол, ноги неподвижны, язык прибит к небу, в висках невыносимо стучало. Мои крики и проклятия должны были бы потрясти небо, а между тем никто, казалось, не слышал их и не обращал на меня внимания.

Напрягая последние усилия, оглядел я отуманенным взором окружающее. Я увидел, что небо потемнело и покрыто грозными тучами: буря свистела, вздымая пенистые волны, точно серые горы; матросы, спотыкаясь, с растерянными лицами и растрепанными волосами бегали по палубе. Потом появился Левенберг, неся на руках Розалинду, но живую. В ту же минуту раздался глухой раскат грома, огненный зигзаг прорезал облака, и от страшного удара, все затрещало вокруг. С душевным волнением я заметил, что отделился от мачты, таща за собой густую липкую массу, болезненно тянувшую каждый фибр из моего тела. Страдания мои были так ужасны, что я снова потерял сознание.

* * *

Не могу сказать, сколько времени продолжалось такое беспамятство; но, когда я очнулся, то почувствовал облегчение, и меня страшно поразило, когда я увидел самого себя распростертым на палубе, все еще пригвожденным к разбитой мачте. Искаженное лицо мое со стеклянными мертвыми глазами было отвратительно, и я подивился, как с такой ужасной раной я мог еще жить. Осмотревшись кругом, я увидел, что небо было ясно, а разбитое судно качалось на волнах поблизости от берега. На берегу собралась толпа народу, и, с помощью канатов и длинных жердей, они старались притянуть к себе судно; наконец, им удалось привязать его, и на палубу взошли несколько человек. Это были рыбаки, но между ними я заметил двух оруженосцев с гербом Рабенау.

«Это лихорадочный бред», — подумал я.

Но в тоже время появилось еще несколько новых лиц, и среди них сам Курт фон Рабенау, подбоченясь, бесстрастный и нарядный, как всегда.

Взглянув на меня, он с отвращением отвернулся.

— Граф, — сказал один из оруженосцев, — не надо ли осмотреть этого? Один из оставшихся в живых матросов говорил, что он какое-то знатное лицо.

При этих словах Курт остановился.

— Черт возьми, ты прав, Канибер! — ответил он. — Очень хорошо, что этот морской волк, капитан Негро, оказался графом фон Левенбергом; может быть, и эта падаль тоже скрывает в себе какого-нибудь знатного соотечественника.

Один из рыбаков подошел и начал меня обшаривать, не обращая внимания на мои протесты. Прежде всего он вывернул мои карманы и пояс, забрав найденный там полный золота кошелек; потом разрезал ножом мой камзол. Я с горестью вспомнил, что носил на шее, в кожаном мешке, планы подземелья и документы о рождении Лотаря фон Рабенау, которые, не знаю почему, не уничтожил, как обещал. Я хотел защищаться, вырвать из их рук драгоценную добычу, которую они вытаскивали из моего платья; но, несмотря на безумное кипевшее во мне бешенство, я не мог двинуть скрюченными, окоченелыми пальцами, бесстрастный, будто все это меня не касалось. Взятые у меня бумаги перешли в руки Курта, который с изумлением стал их перелистывать.

— Кто бы подумал? — воскликнул он, обрачиваясь к лицам своей свиты. — Этот мерзавец — не кто иной, как граф Гуго фон Мауффен. Как жаль, что такие негодяи порочат знатнейшие имена.

— Это тот самый рыцарь, который, как говорят, был приговорен к in pace за неслыханное покушение против особы вашей славной супруги, — сказал один из оруженосцев. — Он недостоин быть погребенным в благословенной земле, потому что говорят, он продал свою душу дьяволу, который, должно быть, помог ему бежать из такой тюрьмы, откуда никогда никто живым не выходил.

Курт отшатнулся, крестясь.

— Уйдемте скорее, — проговорил он. — Предоставим морю и дьяволу хоронить проклятого по их усмотрению.

Я не понимал, почему я не мог вмешаться в разговор и почему оставался нем и неподвижен. По-видимому, я не умер, потому что я все видел, слышал, чувствовал, как горит моя рана, и дрожал от страха, что меня оставят одного, без помощи.

Все ушли, а разбитое судно оттолкнули, и волны унесли его. Солнечные лучи освещали меня, неподвижно лежавшего пригвожденным к мачте. По временам я терял сознание; но, несмотря на это, время казалось мне бесконечным. Такое тяжелое состояние длилось целую вечность, по-моему. Но вот я заметил, что день склоняется к вечеру и темнота сменяет сумерки. Вдруг я увидел, как вокруг меня замелькали зеленовато-желтые огоньки, озарявшие палубу и море таинственным, сверкающим блеском; множество теней показалось из волн и с непонятной быстротой карабкалось на судно. Я с удивлением узнал, что это были пираты моего и Негро экипажей, все тяжело раненые. С них струилась вода и кровь; платья и волосы беспорядочно развевались, а на их мертвенных лицах глаза сверкали странным фосфорическим светом. Вскоре появились и Бертрам с Розой; он не был ранен, но с него струилась вода, глаза его блуждали, а рот кривила судорога. Под звуки дикого смеха собравшихся, он бросился ко мне и вырвал нож из моего горла; я почувствовал себя свободным и двинулся вперед. Я слышал грубые голоса и видел, что снопы искр, вперемешку с черным дымом, выходили из пиратов и скрещивались в разных направлениях.

— Пойдем пить и есть, — таков был смысл их желаний.

И внезапно вокруг нас произошла метаморфоза: появились столы, заставленные винами и съестными припасами; все уселись за них, я тоже пил, но не мог утолить пожиравшей меня жажды. Потом Роза захотела плясать и потащила меня; мы завертелись в головокружительном хороводе и остановились только у стола, где Бертрам с синим лицом и выпученными глазами играл в шашки. Лилось золото, и раздавались мерзкие, богохульные речи. Я бродил с места на место, не находя покоя; меня терзала тоска; вино не утоляло ненасытной жажды; золото, которое я выигрывал, таяло в моих руках, а от всего этого сборища исходил острый и вонючий запах, который точно жег меня.

Измученный, словно пьяный, я не понимал этого нового образа жизни, но заметил, что зеленоватый свет стал постепенно гаснуть. Все побледнело вокруг меня, пираты поспешно вскакивали, бросая все, и кидались в море. Вдруг из волн поднялся капитан Негро и, вонзив нож в мое горло, опять пригвоздил меня к мачте. Он исчез, и все растаяло в красноватом свете, который озолотил горизонт и одел спокойное море точно пурпурной дымкой. То были первые лучи восходящего солнца, осветившие разбитое судно, где я лежал неподвижно с проколотым горлом.

* * *

Так время тянулось с подавляющим однообразием. Дни проходили, а я все был на палубе, неподвижный, с горевшей раной, с пересохшим от жажды горлом. Под покровом ночи появлялись тени пиратов, моих товарищей и возобновлялись оргии, возбуждавшие все чувства, все желания, ни одного никогда не утоляя. Измученный этой нравственной пыткой, я спрашивал себя, почему Люцифер, овладевший без сомнения моей душой, не является помочь мне и облегчить мои страдания; я тщетно вызвал его всеми каббалистическими формулами, которые отлично помнил.

Чувствуя себя все более и более несчастным и покинутым, я начинал думать о Том, Кого называли на земле милосердным Богом, Богом добрых, Творцом всего сущего, господствовавшего также и над Сатаной, которому Он дозволял зло только для искушения людей, чтобы испытывать их.

Итак, я хотел обратиться к этому Высшему и Неисповедимому Существу, старался припомнить слова священников, но все было напрасно: мой ум окаменел, словно не мог выразить ни одной молитвы; чем больше я старался, тем невозможнее это становилось для меня. Тогда я ухватился за такое соображение, что буду спасен, если сумею найти в себе хоть одно чувство, одну только мысль, которая могла бы дойти до этого Божества, которого я не хотел знать на земле, потому что Оно не сулило мне ни золота, ни плотских наслаждений. Я удвоил старания и вдруг ощутил, будто легкая теплота охватила меня; страшная тяжесть, давившая все мое существо, стала меньше, и мне удалось беспрепятственно и ясно выразить следующую мысль:

«Бог, которого именуют милосердным, прости мне грехи мои и облегчи меня. И ты, Иисус, пострадавший за нас, дай мне познать истину».

В ту же минуту вокруг меня появился свет, а из моего существа брызнул блестящий сноп, поднявшийся, как струя фонтана, и своими серебристыми брызгами рассеял по пути густую окутывавшую меня тьму. Через это отверстие я увидел высоко над собою голубоватое прозрачное небо, и в этой феерической атмосфере пролетал дух или небесное видение, излившее свет и окруженное колыхавшимися одеждами; это существо дивной красоты, спокойное и кроткое лицо которого не искажала никакая страсть, остановилось на некотором расстоянии от меня и произнесло такие слова:

— Дух преступный и несчастный, ты не ошибся. Демон, которому ты продал свою душу, не нуждается теперь в тебе, и ты пожинаешь то, что посеял. Ты желал наслаждений, которые доставляют золото и разврат; все свои неутоленные страсти воспитал ты сам в своей несовершенной душе и без удержу предался всем преступлениям, черствости сердца, жестокости, алчности и эгоизму. Ты приблизил к себе таких же, как и ты, злых, преступных людей, и вы вместе наслаждались. Ты продолжаешь то, что делал на земле, и тебя окружают те же, выбранные тобою спутники в жизни. Но органы твоего тела уже не в состоянии более воспринимать и сообщать тебе ощущения наслаждений. Видишь, краткая плотская жизнь кончена, а ты переживаешь все пытки неудовлетворенных страстей и желаний, которых тело не может уже утолить.

Ад, которого вы ожидали после вашей телесной смерти, не что иное, как страшное состояние ваших душ; а это состояние создано вами самими, преступные, закоренелые духи. И до той поры, пока не произойдет в тебе настоящая реакция, пока не вспыхнет искреннее желание измениться к лучшему, пока горячая, глубокая молитва к Создателю не выльется из твоей разбитой души, ты будешь блуждать по местам твоих преступлений. Ты должен почувствовать ужас и отвращение к своим ошибкам, искреннее сожаление о причиненном другим зле, и вот, когда чувства истинного сострадания к твоим жертвам и желание исправить содеянное, проснутся в твоем сердце, тогда ты будешь на пути к спасению.

Помни, что никакое раскаяние, никакая молитва не будут лишними для достижения этой цели! Иди же витать там, где грешил; посети тех, которые, подобно тебе, такой же ужасной духовной жизнью искупают кратковременные земные наслаждения, и пусть пример их устрашит твою душу. Молитва одна будет твоей опорой, чтобы облегчить твои страдания и утолить ненависть врагов, которые будут преследовать тебя.

Лучезарный дух закрылся облаком и исчез в пространстве; но я почувствовал себя свободным, мог оторваться от обломков судна и двигаться по своему произволу в мрачном и удушливом пространстве.

* * *

Первая моя мысль была о моем замке, и в ту же минуту меня подхватил ураган и со свистом увлек. Я очутился перед нашим мрачным наследственным замком. Я хотел войти в него, но мне преградила путь зловонная, черноватая безобразная масса, испещренная красными огнями. Я хотел бежать, но задержанный и толкаемый посторонней волей, двигался вперед, прокладывая себе путь в самый центр черноватой массы. Ужасная мука потрясла меня.

Я увидел, что меня окружают жертвы. Дети, пораженные в сердце, показывали мне свои раны или проклинали меня за убийство родителей, которое обрекло их на голодную смерть. Женщины с искаженными лицами укоряли меня в гибели их ребят и в самоубийстве, до которого их доводило отчаяние. И вся эта толпа отвратительных существ кружилась, цеплялась за меня и душила меня, парализуя мои движения.

Точно клещами они схватили меня и потащили в комнату, где я в диких оргиях праздновал свои преступления. Я хотел бежать от этих ужасов, но был точно пригвожден к месту. Новорожденных младенцев мне клали на руки, заставляя губами прикладываться к их открытым ранам, и мне казалось, что я глотал что-то отвратительное, липкое, разлагающееся, и, когда мое астральное тело корчилось от страданий и ужаса, вокруг меня раздавался адский смех…

Разбитый, не находя места, я вспомнил слова лучезарного духа:

«Молись и смиряйся перед своими жертвами».

Но при одной этой мысли вся моя гордость закипала и возмущалась. Молиться, унижаться перед этой толпой, перед моими собственными вассалами, или нищими и бродягами, которые осмеливались глумиться надо мной? Никогда! И снова в руках моих появлялись то нож, то златая булавка, и я опять принимался за работу палача, пил эту отвратительную кровь, которая точно сжигала мои внутренности. Сколько времени так продолжалось? Не знаю. Но настала минута, когда я почувствовал себя еще более разбитым, и тогда мысль моя обратилась к Предвечному: «Боже всемогущий! Ослаби их страшную вражду, избавь меня от них. Я сознаю свои преступления и умоляю Тебя о милости, а жертв моих о прощении».

Опять из почерневшего тела моего брызнула светлая струя и пала серебристым дождем на отвратительную осаждавшую меня толпу, которая отхлынула; богохульства стали уже не так явственны, а я продолжал горячо молиться. Вскоре масса моих врагов стала удаляться, бледнеть и растаяла в черной атмосфере.

Я стоял уничтоженный при мысли о той ужасной жизни, которую вел. Но, вслед за этим, посторонняя воля влекла уже меня из этой комнаты. Я направился в подземелья, пробираясь хорошо знакомыми лестницами к тайному месту, где хранились сокровища, и душа моя с трепетом сознавала, что я увижу отца. В эту минуту мне снова явился лучезарный дух.

— Ты видишь, несчастный, — сказал он, — ужасные последствия преступного тщеславия. Ты хотел сохранить вечную жизнь и молодость, забывая, что земная жизнь зависит от Того, Кто дозволил тебе жить на земле для испытания. Сознание неудавшейся цели и напрасных преступлений причиняет тебе те тягостные ощущения, которые ты испытываешь. Помни, что каждый из твоих дурных поступков влек за собою много печальных последствий, как результат первого преступления, и ты ответственен за это, потому что тот, кто приводит в движение колесо, отвечает за то, что оно потянет за собою и раздавит.

Дух исчез, и я с трудом продолжал свой путь. Я видел по дороге мрачных духов, согнувшихся или сидящих на корточках у мешков с золотом; они мешали мне пройти, и я принужден был пролагать путь через едкие и жгучие их флюиды — выделения алчности и скупости. Наконец я беспрепятственно прошел железную дверь, показавшуюся мне мягким тестом, и очутился внутри подземелья.

Тотчас увидел я отца, худого и отвратительного, каким я его помнил. Седые волосы его висели в беспорядке; лицо покрылось точно пятнами, а костлявые руки конвульсивно цеплялись за монеты, грудами насыпанные около него. Под золотой горой лежал высохший скелет, обтянутый почерневшей, словно пергамент, кожей. Я отлично понял, что это были гадкие останки его земного тела, а что его преступный дух боролся в своем астральном теле, которое давало ему представление, будто он еще живет во плоти. Неутоленные страсти алчности и скупости внушали ему страх, что у него похитят его сокровища. Он тотчас увидел меня, и страшные глаза его, отражавшие его душевное состояние, уставились на меня со смертельной ненавистью:

— А! Это ты, Гуго? Хорошо. Теперь мы вдвоем будем стеречь его.

Посторонняя сила привлекла меня к этой ослепительно блестевшей массе, и я должен был оставаться, вдыхая удушливый флюид, исходивший от духа моего отца, который без устали считал и пересчитывал свое любимое золото. Я жестоко страдал; но около меня пронеслось какое-то дуновение и внушило мне мысль: «Ради золота ты убил его, так и оставайся с ним. Смотри на страдания, создаваемые жадностью, и пусть они вселят в тебя отвращение к богатству, приобретенному преступлением».

И я остался, но наша взаимная ненависть все усиливалась, и часто дух отца, возбуждаемый бессильной злобой, бросался на меня, удушая меня своим жгучим флюидом. В эти минуты я переживал страшный час отцеубийства и опять наваливал на него воздушную массу, которая представлялась мне золотыми монетами; но она не скрывала его от меня. Забывая, что это был простой мираж преступного прошлого, я переживал весь ужас и тоску того момента, когда хотел избавиться от мешавшего мне отца. Мне казалось, что пот струится по моему лицу; потом я понял, что это — черные и скользкие искры, падавшие на мое астральное тело и причинявшие ему мучительную боль. Тревога и страх убивали меня.

— Видишь ли, как на тебя падает флюид преступного прошлого? — сказал мне хорошо знакомый голос моего невидимого покровителя.

Тотчас мысль моя обратилась к нему; он появился и сказал мне:

— Смирись перед тем, кого ты убил, и молись, но не за себя, а за него, и, когда он хотя бы отчасти простит, ты можешь уйти из этого места, где спрятано бесполезное золото.

Я повернулся к отцу, решившись вымолить у него прощения; но там я увидел существо, которое хотя было им, а вместе с тем походило и на другого. В этом человеке, задрапированном в тогу, я узнал своего врага времен Тиберия, которого я тогда уничтожил.

При виде его не смирение молящего о пощаде пробудилось во мне, а меня охватила гордость и неописуемая ярость. Я снова почувствовал себя гордым императором, властелином мира. Просить пощады или молиться за того, кто уже расплатился со мною своей ненавистью, показалось мне недостойным меня унижением; лучше все вытерпеть.

И я остался и видел, что окружавшая нас тьма еще сгустилась; снопы красноватых искр вылетали из головы моего врага и моей, скрещивались в воздухе и, падая на меня, причиняли беспокоившую меня физическую боль. Мое астральное тело корчилось, задыхаясь под огненным флюидом, который точно пожирал его. Мы бросились один на другого, каждый с намерением задушить врага, и бешенство наше усиливалось от того, что мы, хотя и видели друг друга, но схватить могли одну пустоту.

После таких приступов мы впадали в прежнее состояние. Он перебирал монеты, а я опрокидывал на землю отца и засыпал его золотом; он все умирал, а я все работал, тяжело задыхаясь от страха, что он может появиться, и в то же время не переставая видеть его.

Время для духа не существует, и, как бы оно ни было тяжело, он не может его контролировать.

«Почему, — думалось мне, — сумел я произнести молитву за эту отвратительную толпу, преследовавшую меня, и сразу почувствовал облегчение; тогда как теперь молю Бога освободить меня, и Он не слышит моей мольбы?»

Почти тотчас светлый дух появился и осветил окружавший меня мрак.

— Потому, — сказал он, — что ты стоял перед жертвами, которые ничего тебе не сделали; тебе не надо было бороться с собственной ненавистью, и это равнодушие облегчало твою молитву за них. Здесь же ты должен побеждать самого себя и, при твоем злобном, зачерствелом сердце, вызвать в себе молитву об облегчении не собственного состояния, а твоего врага. Ты должен делать ему добро, очистить черные и густые флюиды, терзающие его, и, когда ты докажешь, что умеешь побеждать свои дурные чувства, трудясь без сожаления, для благосостояния твоего врага, тогда только ты можешь думать об улучшении своего собственного положения. Попробуй это сделать.

Я был подавлен. От меня требовали невозможного. Я должен молитвой улучшить положение моего смертельного врага, присутствие которого было ненавистно; видеть, как ему будет становиться лучше, и, продолжая сам страдать, ждать минуты его благосостояния, чтобы вымолить его прощение. Нет, лучше вечно страдать обоим?.. И страшная борьба возобновилась.

Однако, несмотря на всю свою ненависть, враг мой успокоился первый. Он также слышал слова духа-руководителя. Он вдруг смирился и окутался черноватой дымкой, из которой сверкали молнии; я понял, что он размышлял. Затем я увидел, как из его головы брызнул серебристый свет, сначала тусклый, потом ставший ярче и, по мере того, как эти искры падали освежающим дождям на жгучую и липкую, окружавшую меня массу, она таяла; укрепляющая прохлада, точно ароматическая ванна, освежила меня. Я почувствовал себя лучше и относительно спокойнее.

Я взглянул тогда на своего врага; он мучительно бился в тяжелой атмосфере, с большим трудом выражая мысль о прощении. Моя ненависть немного успокоилась, видя, что, благодаря его усилиям, я чувствовал себя лучше, и из сердца моего полилась горячая молитва к Создателю.

— Боже всемогущий, и ты, мой духовный руководитель, помогите мне, чтобы молитва моя улучшила его состояние. Сделайте, чтобы он понял, что я прошу его прощения за причиненные ему мною страдания и убийство, совершенное мною, сыном, над ним. Я хочу победить внушаемое им мне отвращение, а не наслаждаться его пыткой. Дайте и ему то благосостояние, которое он мне дал своей молитвой!

По мере того как эти мысли, подкрепленные усилием всей моей воли, проходили в моей голове, я чувствовал, как меня пронзала сильная теплота; подземелье и все, что в нем было, побледнело и отодвинулось; исчезла также и фигура моего врага, пропавшего неизвестно куда. Струившийся сверху свет перенес меня в иную атмосферу, более легкую и приятную, в сравнении с только что покинутой мною.

Я очутился точно в сероватом облачном море, которое бесконечно тянулось во все стороны. Сначала я был в восторге от этой перемены и без цели двигался вперед, не желая ни подниматься, ни опускаться. Но под конец меня охватило тоскливое чувство; в этом облачном океане я был один, без назначения, без будущего, с преследовавшими воспоминаниями о непоправимом прошлом. И мысль моя пугливо обратилась к моему наставнику.

Он появился и сказал:

— Можешь ли ты дать себе отчет, почему ты страдаешь в пространстве, где тебя не преследуют твои жертвы, и ты не принужден проделывать совершенные тобой раньше чудовищные преступления?

Я не знал, что ответить, и молчал.

— Видишь! — сказал дух-покровитель. — На земле ты очень ловко изобретал всякие низости, очень хитро доставлял себе всякие материальные наслаждения; твой ум никогда не изменял тебе, раз дело касалось причинения зла твоим ближним. А здесь, где ты лишен возможности делать зло, где ты относительно даже не страдаешь, ты не умеешь дать себе отчета в отчаянной тоске, которую испытываешь. Ты, такой развитой дух, не можешь ответить мне?

Я понял, как узок был мой ум, но наставник продолжал:

— Ты страдаешь от бездействия, которое ведет к отчаянию. Ты чувствуешь потребность деятельности; но пойми, что дух твой должен очиститься от самых дурных флюидов, прежде чем можно будет употребить его на общеполезную работу. Твой разум, твои знания могли бы послужить с пользою; но кто поставит даже превосходного, но безнравственного работника, среди других, которых его дурные наклонности и необузданные страсти могли бы совратить? Пойми, что деятельность твоя должна быть направлена прежде всего на самого себя; взгляни на свое почерневшее астральное тело, но покрытое многими светлыми нитями, остатками твоих земных отношений. Ты хочешь быть в обществе? Направь тогда свою мысль к старым товарищам и посмотрим, куда поведут тебя эти светлые нити.

Мысль представила мне Бертрама, Розу, Кальмора и других, и вдруг я очутился на ужасном судне, среди его обитателей, еще все пребывавших в смутном состоянии и продолжавших свою страшную духовную жизнь, предаваясь мнимым оргиям, которыми тело не удовлетворялось вовсе и которые возбуждали еще сильнейшие желания.

— Ах! Я не хочу оставаться здесь, — закричал я в испуге, тяжело дыша в тесной и зловонной атмосфере, окружавшей их.

Не покидавший меня дух-руководитель сказал:

— Ты отступаешь от них? Как же хочешь ты доказать искренность твоего раскаяния? Это сборище связано с тобою флюидическими нитями совместных преступлений и взаимного излияния страстей. Только с ними можешь ты занять место среди тружеников пространства; но в таком виде они ничего не могут сделать. Итак, ты должен начать работу с их обращения: должен заставить их придти в себя. Ты можешь и должен это сделать, потому что ты умнее их, в тебе более зародышей добра, разум, твердая воля, и ты первый понял свое положение. Значит, твоя обязанность помочь им, и этим тяжелым трудом ты заслужишь участия в освежающем и научном деле пространства.

Он оставил меня, но я уже убедился в нелепости упорства, которое причиняло только бесполезные страдания, и твердо решил просветить моих товарищей; любое наказание, всякое искупление предпочтительнее этой раздражавшей бездеятельности, которая вызывает воспоминания о невозвратном прошлом.

И потому я прошел к Эйленгофу, у которого, при всех его дурных страстях, был глубокий и просвещенный ум. При помощи светлых искр я обратился к нему с речью, высказывая разумные и убедительные мысли; но, к большому моему удивлению, он даже не слушал меня. Тогда я обернулся к Розе, которая злобно бросила в мою сторону головокружительный, тошнотворный флюид; но все мои убеждения ни к чему не привели. Я переходил от одного к другому, разгорячаясь понемногу, и говорил им все, что подсказывал мне разум, лишь бы растолковать им их состояние, дать понять, что они сами себе вредят и бесполезно причиняют себе невыносимые страдания. Но видя, что все мои усилия напрасны, я впал в бессильную ярость.

«Они получают только то, что заслужили, — подумал я. — Я же все сделал, чтобы облегчить их».

— Бедный дух! — заметил мой руководитель. — Не стыдно ли тебе твоего нетерпения? Что было бы с тобою, если бы мы отнеслись к тебе с такими же чувствами? Как в твоих советах отозвалось то, что твоя прошлая жизнь развивала в тебе лишь инстинкты материального благополучия. Вспомни, что привлекло меня к тебе? Это не были ведь практические соображения или советы, а смирение, молитва и сознание твоей виновности. Только молитвою за этих бедных страждущих духов, можешь ты достичь их духовного слуха и очистить окружающий их флюид.

Я понял его. Меня охватил порыв убеждения и, хотя их отвратительные флюиды мне очень мешали, но я начал искренно молиться за всех.

Молитва моя становилась все горячее; как сноп света возносилась она в пространство, и — странное явление — по мере того, как этот серебристый свет пронизывал мрак, со всех сторон появились белые, прозрачные тени и слились со мною в общей молитве.

Вскоре поток серебристого света разогнал мрак, и слуха моего коснулся голос добрых духов, которые благодарили меня за то, что я дал им возможность приблизиться к тем, кого они любили. Не без удивления я увидел, что у этих преступных пиратов, отвергших Бога и покинувших семейный очаг, нашлись в пространстве преданные друзья, которые, будучи привлечены моей молитвой, с кротким сердцем спешили привести к раскаянию этих бедных страждущих духов. Скоро около каждого появился невидимый покровитель. Все побледнело, и черные тени, поддерживаемые друзьями, поднялись в пространство.

Я остался один, но чувствовал себя счастливым, и мне было легко так, как никогда не бывало на земле. Наболевшую душу мою объяло тихое чувство неведомого раньше спокойствия и тишины.

— Ты хорошо поступил, — сказал мой покровитель. — А теперь следуй за мною. Все воплощенные твоей группы умерли, и вас будут судить. Не дрожи так, дух греховный, ты прошел нравственное чистилище и перечувствовал всю его тяжесть.

Преклонись безропотно перед твоими верховными судьями и судьбой, которую они тебе назначат. Не отрицай ничего, так как тебе известно, что там всякая складка души твоей будет открыта и что, каков бы ни был твой приговор, выполнение его приведет тебя на высшую ступень лестницы совершенства, которую все мы должны пройти. Убедись, как мало имеет значения одна краткая земная жизнь; и тогда испытание и искупление не устрашат тебя.

Таковы были слова моего духа-покровителя. Рядом с ним я пролетел облачные массы и очутился в светлом, вдвойне ослепительном круге, потому что он освещал всю глубину моей несовершенной души и тьму, в которой я блуждал. Я дрожал: я был смел только на земле.

— Тебя будут судить, — подсказывала мне совесть.

— Да, — ответил дух-покровитель.

В эту минуту молния, сопровождаемая громом, потрясшим каждый фибр моего астрального тела, выдвинула меня вперед. Молния гласила:

— Дух Тиберия и Мауффена, явись пред своими судьями…

Гуго фон Мауффен