"Воспоминания декабриста о пережитом и перечувствованном. Часть 1" - читать интересную книгу автора (Беляев Александр Петрович)



Глава VI. В отпуску и на службе

Отпуск. — Дорога в Ершово. — Свидание с родными. — Помолвка сестры. — Село Васильевка. — Вечера у Недоброво. — Катанья. — Соседи. — Прощанье с родными. — Отъезд из Ершова. — Прибытие в Петербург. — Знакомство с масонами. — Наш кружок. — Перемена мыслей. — Встреча с К. А. Нарышкиным. — Парады. — Производство брата в офицеры

1820–1822

Осенью я подал прошение в первый мой отпуск и получил его.

Прибывши в отпуск, я увиделся с матерью и сестрами чрез 8 лет разлуки. Первое свидание произошло в соседнем селе Васильевка. Какое слово может выразить ту радость, то счастие, которым переполняется, так сказать, сердце при свидании с милыми сердцу после продолжительной разлуки! И там и тут слезы; там печали, здесь радости. Какая разница между этими двумя явлениями в природе человека! Слезы печали, слезы радости! Кто разгадает, где сокровен этот источник, изливающий в одно время горькое, в другое сладкое? В природе источники не переменяют своего свойства, а здесь, напротив, сердце удручено, сжато скорбью и вот изливается источник горький; оно расширено, возбуждено радостью и опять изливает источник слез радости; слезы все те же, но какая страшная разница между ощущениями, их производящими! Но есть слезы не столь благородные, как слезы радости и горя. Есть слезы бессильной злости, слезы лицемерия, лукавства, своенравия, и эти изливаются различными движениями и ощущениями души — и это все из одного и того же источника. Сколько же ощущений в душе человека? Кто определит число их, объем этого чудного внутреннего мира? Неоспоримо, что он неизмерим, а между тем помещается всецело в этом маленьком организме, называемом человеком, и, несмотря на эти и другие бесчисленные психические явления, столь же чудесные, есть люди, не признающие души, а безумно приписывающие безразумной материи весь этот необъятный по разуму, по чувствам, по ощущениям и соображениям мир!

С приездом моим совпадала помолвка моей сестры с полковым адъютантом конноегерского короля Виртембергского полка поручиком Ж., который был страстно в нее влюблен. Я ничего не знал из писем об этом сватовстве и о чувствах сестры, и потому был очень счастлив этою случайностью. Помолвка происходила в доме Василия Алексеевича Недоброво. Наши семейства еще при жизни моего отца были дружески связаны между собою. Покойный мой отец был очень дружен как с Василием Алексеевичем, так и с его женой Варварою Александровною, дамой замечательной по уму и красоте. Она была черкесского княжеского рода, привезена с Кавказа, и принята Императрицею Мариею Феодоровною в Смольный монастырь и выдана ею за командира Семеновского полка генерала Недоброво, любимца Императора Павла, которому он оставался верен до конца и за каковую верность Император Александр Павлович очень уважал его. Император Павел при отставке подарил ему 1000 душ в Тамбовской губернии Кирсановского уезда; и как он до катастрофы, которую подозревал, вышел в отставку, то и поселился в своем имении. В имении у него был большой барский дом, огромный сад, прекрасная каменная церковь, знаменитый конский завод и множество различных флигелей и других помещений, так что Васильевка представляла истинную барскую усадьбу. Он был отличный хозяин, мастерски устроил имение и получал огромный доход. Его дом был как полная чаша. Дом этот был всем богат: он был богат и капиталом, гостеприимством самым радушным, богат самым роскошным столом, богат всеми возможными удовольствиями и развлечениями и богат красавицами дочерьми и их милым очаровательным обращением, — словом, этот дом был вместилищем полного счастия.

Ранняя кончина, при родах, последней красавицы дочери поразила это семейство и всех близких к нему, в том числе и наше семейство, глубокою скорбию. Незадолго до своей смерти, она принимала живое участие в нашем несчастии, когда мы лишились отца, не думая, конечно, что и она скоро последует за ним. Но, по миновании дней печали, которая, к счастью людей, здесь не пребывает вечно, жизнь семейства потекла своим обычным течением. Дети воспитывались дома, при них были учителя и гувернантки и все они получили прекрасное воспитание и образование. Младшая моя сестра, ровесница меньшой сестре Варваре Васильевне, также воспитывалась с нами. Старшие сыновья были отданы в Петербург к иезуитам, где тогда воспитывались многие из детей знатных и богатых домов.

Сам хозяин был человек весьма приятный, гостеприимный и любил, чтобы все около него веселилось. Детей своих, особенно дочерей, любил до страсти, и еще особенно меньшую, которая досталась ему такою дорогою ценою. В огромной зале, на хорах, помещался оркестр музыки очень хороший, можно сказать, даже превосходный, ибо несколько музыкантов из него были артистами. Дом был всегда полон гостей, и к нему можно было вполне применить выражение "как полная чаша".

В день помолвки сестры и моего приезда случилось много гостей: командир Лошкарев и несколько штаб- и обер-офицеров из его полка, который стоял в Кирсанове, и еще много соседей помещиков. Я приехал к самому обеду, который был очень многолюден, как помню. После обеда наше семейство удалилось в другую комнату, чтоб насмотреться друг на друга и передать друг другу чувства радости, всех нас наполнявшие. Как счастлива была мать видеть, вместо мальчика шалуна, молодого гвардейского офицера, и это после 8-летней разлуки, — говорить не стану. Милые хозяйки принимали самое сердечное участие в счастии матери и сестер, с которыми они росли вместе и были очень дружны.

В Васильевке, при своей хорошей музыке, очень часто танцевали. В день моего приезда и по случаю помолвки моей сестры танцы были оживлены; гостей было много. Тогдашние танцы, 1820 года, состояли из экосеза, попурри, котильона — он же был самый продолжительный и самый очаровательный для влюбленного, как и мазурка; но тогдашняя мазурка была не то, что нынешняя; это был живой, молодецкий танец для кавалера и очаровательный для грациозной дамы. После танцев обыкновенно следовал оживленный самыми приятными веселыми разговорами ужин, и затем все расходились, дамы на свою половину, мужчины — на свою.

Тут, в Васильевке, наше семейство всегда гостило подолгу, по неделе и больше. Несколько раз собирались уезжать и, по милому настоянию хозяев, снова оставались. У них было всегда так весело, так отрадно, принимая в соображение те чувства сильнейшей симпатии, которыми были наполнены их и наши сердца и помня, что эти симпатии развивались с самого детского возраста.

Зимою после обеда обыкновенно все общество ездило кататься. Для этого подавалось множество троечных саней; все рассаживались как хотели, кавалеры размещались или в санях, или на запятках, выбирая, конечно, те места, куда их более привлекало. По вечерам иногда устраивались различные игры, тоже живые и веселые; игрывали в жмурки, в колечко, в рекрутский набор, в туалет, почту, в цветы и множество других игр, в которых, конечно, как и в танцах, выражалась все та же любовь, ясно понимаемая тем, к кому относились ее робкие проявления. В играх эта истина хорошо знакома всем, кто был молод и влюблен.

Иногда все езжали к соседям, дружески знакомым, между которыми были Хвощинские, Баратынские, жившие недалеко от Васильевки. Поэт Евгений Абрамович Баратынский в этот год тоже приезжал из Петербурга. Другие его братья служили в каком-то кавалерийском полку юнкерами, вместе с младшими Недоброво. Все они в этом году бывали в Васильевке и участвовали во всех танцах, играх и общем веселом настроении. Василий Александрович очень любил, когда вторая дочь Надежда Васильевна плясала русскую. Для этого она надевала богатый сарафан, повойник и восхищала всех гостей своей чудной грацией.

С какою невообразимою быстротою летело счастливое время! Грустно, что в счастии оно летит так быстро, а остановить его нет никакой возможности.

Чтобы дать опомниться от этих сильных ощущений, приходила неизбежная ночь. Но и ночь хотя и усыпляла крепким сном, а во сне как будто продолжалась та же жизнь, те же образы мелькали перед глазами и те же милые звуки отзывались в сердце. Такова юность!

В течение 4-месячного отпуска они все часто приезжали к нам, но как наш маленький домик не мог поместить их всех, то они приезжали обыкновенно на день, а после обеда к вечеру уезжали. Мы всем семейством провожали их до леса, отделявшего Ершово от Васильевки.

Наконец протекли и 4 месяца отпуска, и снова настала разлука. Мать и сестры уже украдкой роняли слезы; мое сердце тоже крепко сжималось, хотя я старался быть стоиком и сделать себя недоступным малейшей слабости. Так как я отправился в Петербург один, то Василий Александрович послал со мною своего человека. Он также просил матушку, чтобы я поместился с его сыновьями в его собственном доме. Это-то обстоятельство было впоследствии для меня весьма вредным, так как тут я утратил то настроение, которым был так счастлив в своей юности. Хотя в этой новой жизни я вступил в среду очень приятного, образованного и рыцарски благородного общества офицеров гвардии того времени, людей, принадлежавших к высшему кругу, как по состоянию, так и знатности их фамилий, весьма изящных, но понятия которых о жизни, нравственных началах, религии носили печать того времени, а эта печать была чистое отрицание веры и ее высоких требований, хотя и не доходила еще до нынешней уродливости и безумия. Легкие натуры предавались всем возможным наслаждениям до упоения, а более положительные уже смотрели критически на все их окружающее. Порицали мелочной педантизм службы, военный деспотизм, смешную шагистику, доходившую до крайности, бесправие, подкупность, фактическое рабство народа, льстецов и все действительно существовавшие язвы. Хотя этот кружок был мне знаком и в первый год по выпуске в офицеры, но это было очень короткое время.

Не помню уже, по какому случаю матушка тоже ехала в Тамбов с сестрою. Тут мы остановились у вице-губернатора Александра Карловича Арнольди, женатого, как я упоминал, на старшей дочери моего будущего тестя Василия Александровича, откуда я уже поехал один с человеком.

Уложивши в небольшой чемодан свои вещи, зарядивши пистолеты, которые тут приобрел, как следовало военному человеку, и закутавшись в теплую калмыцкую шубу, которую мне сделали в деревне, я простился с Екатериною Васильевною и ее мужем, и затем, переходя из нежных объятий матери в другие объятия сестры, наконец уселся в кибитку, и лошади помчались… Я ехал большой почтовой дорогой и, не останавливаясь нигде, приехал в Коломну, откуда проехал в деревню одного друга покойного отца, Ивана Михайловича Фролова, который после отца управлял ершовским имением. В его деревне, в одной версте от Коломны, я провел несколько приятнейших дней среди его милого семейства — сам он остался в Москве по делам графа. В Коломне я был у многих лиц, хорошо знавших отца, где был принят с отверстыми объятиями и где, как упомянул в 1-й главе, слышал восторженные отзывы о нем.

В Москву Иван Михайлович, еще прежде отъезда, дал мне письмо к его друзьям и масонам, которые были также друзьями покойного отца. Помню, что я был у Алексея Осиповича Поздеева, бывавшего прежде корпусным офицером, сына известного главы масонов; у Зверева, уже старца, тихо приготовлявшегося к исходу из этой жизни. Он был очень болен и сильно страдал, но, несмотря на это, его всепреданность воле Божией, твердая вера и любовь внедряли в душу его такое спокойствие и даже радость, выражавшиеся во всех его чертах и во всех словах, что нельзя было смотреть на него без удивления и благоговения. Беседы этих превосходных людей, их прекрасная жизнь и добродетели так пленили меня, что я пожелал сам вступить в масоны, по примеру моего отца и всех друзей его. Иван Михайлович Фролов дал мне письмо в Петербург к Сергею Степановичу Ланскому, бывшему тогда директором одной из масонских лож, наиболее сохранившей истинное свое назначение в неослабном стремлении к добру и усовершенствованию самого себя и любви к Богу.

Приехавши в Петербург и явившись по своему начальству, я поехал к Ланскому, который, прочитав письмо и знавши моего отца, принял меня очень ласково, много говорил со мною в религиозном духе, показал мне тогда напечатанную статью о чудесном исцелении одной безнадежно больной в заутреню Светлого Христова Воскресения, затем, дав мне книгу Иоанна масона о самопознании, пригласил меня на воскресное собрание, на котором я с демократическим и христианским восторгом видел простых ремесленников, сидевших в зале со всеми, много высшими их лицами. По истечении срока, который полагался нужным для испытания, действительно ли достойна и тверда решимость вступить в масонство, где указан был день моего приема, но, увы! к этому дню я уже был не тот; прекрасная высокая цель жизни отступила перед целью низшею, материальною, в которой материальная природа брала верх над духовною, и я, хотя недолго вращался в этом омуте, скоро отрезвился и мог бы еще возвратить утраченное вступление в масоны, но это уже было поздно, потому что в 1822 году нас обязали подпиской не принадлежать к масонству и не вступать вновь ни в какое тайное общество, почему я не мог уже подвергнуться тем испытаниям, которые положены правилом для вступающих и тем таинственным обрядам, каким подвергают прозелитов. Это запрещение напоминает мне одно забавное происшествие.

Когда мы стояли с фрегатом в Бресте во Франции, нас посещало много различных лиц — военных, моряков и частных лиц. Однажды одному из наших офицеров гость подал при пожатии руки масонский знак, а так как этот наш офицер прежде был масоном, то он ответил тем же. Гость, в восторге, тотчас предложил ему быть в 6 часов, когда назначено было заседание ложи, адрес которой и дал гостю. Этот наш офицер был старший лейтенант фрегата Константин Иванович Ч… Он очень оробел при этом приглашении и, как не знавший французского языка, просил меня передать гостю, что у нас России масонство запрещено. Тому это показалось непонятным, и он просил меня передать ему, что во Франции оно не запрещено, а как он теперь не в России, а во Франции, то и надеется, что брат посетит ложу. Я уже теперь не помню, был ли он в ложе, только знаю, что по нашей привычке безусловного послушания он был в крайнем затруднении, и мы крепко подшучивали и смеялись над его нерешимостью. Зачем он обнаружил свое масонство, когда так боялся запрещения, это осталось неразъясненным.

Я поселился в Петербурге с молодыми Недоброво, у которых почти каждый вечер собиралось общество молодых людей, в том числе много Семеновского старого полка, в котором служил старший сын Василия Александровича, Александр Васильевич. Помню у них еще камер-пажа К.В. Чевкина, еще капитана артиллерийского Козлянкова, графов Ливеных, одного конногвардейца, другого офицера московского полка и адъютанта Бенкендорфа, который одно время сидел на гауптвахте за какую-то историю в лютеранской церкви, из которой его хотели вывести, кажется, за громкий разговор, а он за это, как помнится, довольно резко и энергично вразумил швейцара или кого-то из приставников — теперь уже не помню.

Помню также милейшего юношу князя Щербатова, юнкера Семеновского полка; гвардейского саперного батальона штабс-капитана Федора Федоровича Третьякова.

Судьба некоторых достигших высоких степеней мне была известна, но и то для меня смутно и неверно. Тут же в нашем кругу был Михаил Михайлович Пальмен, кончивший курс в Московском университете, а тогда служивший переводчиком у дежурного генерала Закревского. Это был молодой человек с большим умом, основательным и высоким образованием, весьма остроумный, веселый и приятный. Он всегда был душою в нашем кругу и это он-то украл мой задушевный журнал и читал его громогласно. С ним и братьями Недоброво я особенно был связан; с последними по близости и дружбе наших семейств, а с Пальменом — потому что мать его с дочерью и сыном жила на одном дворе с матушкою, так как муж ее служил управляющим в какой-то части имений графа Разумовского и она жила тут на пенсии. Сын приезжал на лето из гимназии, и мы еще мальчиками игрывали с ним. У Недоброво была большая библиотека их отца, состоявшая из многих французских классических и других сочинений. Я был любознателен, и потому жадно принялся читать все, что наиболее возбуждало мое любопытство, в том числе Вольтера, Руссо и сочинения энциклопедистов; начал переводить "L'homme sauvage Meriey" и с неопытным, еще мало образованным умом скоро допустил в свои мысли порядочную долю тогдашнего скептицизма, а затем и неверия. Из философского лексикона Вольтера более других подействовали на меня фанатизм и другие в таком роде статьи. Таким образом, мало-помалу, наступило полное равнодушие и сомнения в религии, а следствием этого явилось страстное влечение к наслаждениям, за которые хотя совесть еще продолжала уязвлять меня, но с которою я уже боролся, считая этот вопиющий глас, вложенный Творцом в природу каждого разумного существа, влиянием воспитания и предрассудком. Авторитет великих умов, сокрушивших, как я думал, эти предрассудки и это суеверие, поддерживал меня в этой борьбе, хотя полная победа еще не была одержана ими. Тут наступил срок моего вступления в масоны. Находясь под влиянием второго брата Недоброво, я не скрыл от него этого моего обязательства. Он вооружился всею силою своего влияния на меня и успел в этом, так как я считал его тогда каким-то идеальным другом, не подозревая того, что это влияние было не что иное, как нравственное рабство. Узнавши от него, другие из наших друзей такого же направления стали смеяться над мистицизмом и самоусовершенствованием масонов, так что все это заставило меня пропустить день, назначенный для вступления. Как мне стыдно было, когда один из наших офицеров, Николай Петрович Римский-Корсаков, бывший членом этой ложи, однажды на ученье сказал мне: "Ну, брат Саша! Я вижу, что ты флюгер". Я покраснел до ушей и не знал, что отвечать. Время моего недоверия и ослепления продолжалось года два, не более. По благости Божией, я скоро пришел в себя, но для этого отрезвления все же нужно было действие Божественного Провидения, что в мире называют "случаем". Однажды у обедни я был в церкви Николы Морского и, не знаю, в каком-то особом настроении, вместо того чтобы смотреть на хорошеньких дам, как делал всегда, я стал в алтаре. Запрестольный образ представлял Спасителя, молящегося перед Чашей. Мало-помалу мысли мои стали направляться к этому чудному событию. Около двух тысяч лет стоит это чудное здание христианской религии, думал я, которой красоту понимали и исповедовали, сами того не сознавая, самые ее противники; затем в мыслях моих пробежал ряд Его божественных поучений на горе блаженств. Передо мной стала Его крестная смерть, о миновании которой Он в борьбе молился; потом припомнилась мне Его молитва о своих убийцах: "Отче, прости им, неведят бо, что творят". Его страшные страдания, все это за что? — думал я, — для чего? Человек, не имевший где преклонить главу, Целитель и Благодетель человечества, Образ кротости, смирения и вместе недосягаемого величия, терпит заушения, заплевания, всякого рода истязание и бесчестие, единственно для того, чтобы Своею жертвою бедному павшему, нравственно изуродованному человеку отворить врата Своего Царствия и даровать утраченную красоту и блаженство! А я, ослепленный, принял мнение людей, выбиравших одно дурное в христианстве и вместе с этим дурным порицавших и все святое; как будто Он не сказал, что "много званых и мало избранных", и еще: "Вами хулится Имя Божие между язычниками". С этими мыслями слезы полились из глаз, и я, полный раскаяния, воскликнул в сердце своем с Фомою: "Господь мой и Бог мой!" С тех пор вера снова посетила мое сердце, хотя впоследствии другое заблуждение овладело мною. Я на этом же худо понятом учении основал свои убеждения, что христианин должен всем жертвовать для свободы и счастия людей, хотя бы то революцией и кровопролитием, помня слова Божественного Учителя, Который сказал: "Нет больше той любви, когда человек положит душу свою за ближнего". Но в то же время позабыл другие слова: "Добром побеждайте зло, и всякий, подъявши меч, мечом погибнет", и еще: "Воздавайте кесарю кесарево, а Божие Богу".

В это самое время случилась еще семеновская история; полк был раскассирован и сформирован новый из армейских полков. Все старого Семеновского полка офицеры были переведены в армию, и вечерние наши беседы, оживленные, умные, веселые, замолкли. Следующею весною гвардии был назначен поход в Башенковичи, но тогда думали, что этот поход предпринят на случай войны, а Гвардейский экипаж и Лейб-гренадерский полк были оставлены в Петербурге для занятия караулов в крепости, где содержалось значительное число старо-семеновских солдат. Помню, в какую ярость приходили все мы, оставленные в Петербурге, при мысли, что, может быть, гвардия пойдет на войну, а мы будем сидеть в городе. Часть Экипажа с наступлением лета была по обыкновению назначена на яхты, где и я провел лето в плавании и стоянке около Петербурга и Каменного острова. Когда двор был в Петергофе, с княгиней и князем Долгоруковыми приезжали и мои сестры, и тогда посылался за мной придворный катер, перевозивший меня на берег. Тут у князя я проводил несколько часов и возвращался на яхту.

Однажды я сделался притчей в придворных разговорах, по рассказу обер-гофмаршала Кириллы Александровича Нарышкина. В первый раз, возвращаясь из дворца к пристани, я заблудился в аллеях сада и, увидев в гороховой шинели и шляпе, плюмажа на которой я не заметил, идущего придворного, и приняв его за гоффурьера, я, конечно, бесцеремонно просил его показать мне, как пройти к пристани. Он, увидев мою ошибку, захотел разыграть комедию: снял шляпу, которую я просил его надеть, так как накрапывал дождь; а когда он стал меня расспрашивать, у кого я был, и узнав, что у князя Долгорукова, спросил, не сестры ли мне будут девицы, живущие у княгини, на что я отвечал ему утвердительно, снова просил еще раз указать мне дорогу, сказав, что мне пора возвращаться на фрегат, давая знать, что мне не для чего толковать с ним, особенно под дождем. Он указал мне дорогу, и мы расстались. Когда двор переехал в Царское Село, я получил письмо от сестер, в котором они спрашивали меня, где я встретился с Нарышкиным и так великодушно позволил ему надеть шляпу под дождем. Тут только я догадался, что человек, которого я встретил, был не гоффурьер, а гофмаршал двора Кирилл Александрович Нарышкин. Впрочем, этот случай доставил мне приятное знакомство с его домом и его женой, прелестной молодой дамой.

Князь Долгоруков послал за мной придворный катер и предложил вместе с ним отправиться к ним, так как Нарышкин просил его познакомить меня с ним; нас приняла одна жена его, так как его не было дома. Конечно, я краснел до ушей, извиняясь в моей неловкости, которой, впрочем, был виною сам Кирилл Александрович. Пробыв у нее некоторое время, мы раскланялись, и только что мы вышли от нее, как приехал и он. Вот мое первое знакомство с домом Нарышкина, у сына которого, Льва Кирилловича, впоследствии, пройдя уже заключение, каторжную работу, поселение в Сибири и Кавказ, мне пришлось управлять его имениями и делами и которого приязнь и даже дружба ко мне никогда не изгладятся из моего благодарного сердца.

По возвращении Гвардейского корпуса назначен был парад в Стрельне, куда прибыли наш Гвардейский экипаж и лейб-гренадеры. После парада было общее вступление гвардии в Петербург.

Парады в то время бывали часто и всегда почти на Царицыном лугу. Но прежде парадов производились репетиции.

В следующий, 1822, год брат мой был произведен в офицеры и назначен в Кронштадт. Первое свое плавание он совершил на стопушечном корабле "Храбрый", под командой капитана командира Гамильтона, а на следующий, 1823, год был также переведен в Гвардейский экипаж и назначен на "Золотой" фрегат.