"Письма к Луцию. Об оружии и эросе" - читать интересную книгу автора (Сабин Луций Эмилий)Письмо II (Аппиева дорога)Когда ночная темнота становится голубой и слегка золотится на востоке, когда влажные россыпи переливаются многоцветьем и их холодный блеск говорит, что это не слезы, а капли росы, когда неистово-нежный щебет оглушает отовсюду и множество окрыленных сердечек мечется в восторге между небом и землей, когда мягкое благоухание лавра наполняет воздух и грудь приятной горечью, когда округлые камни, соединяясь друг с другом, влекут вдаль и становятся дорогой, Я люблю это краткое слово, Луций. Оно — словно маленький мостик, мгновенно перекидывающий в прошлое, — прочный и крепкий, если пишешь его на нашем языке[22] Я на Аппиевой дороге. Копыта мулов и колеса повозки стучат по ее камням, словно временные союзы исторических изысканий, а моя апулийская кобыла, спокойная и статная, как учитель наш Александр Полигистор[23], мягко покачиваясь, несет меня по мягкой и благоуханной земле Лация рядом с обочиной. Представляешь себе ритм этих движений — колес, копыт и временных союзов, Луций? Думаю, ни моя кобыла, ни наш Полигистор никогда не смогли бы уловить его, потому что Аэлла (имя кобылы, лишь в какой-то мере соответствующее ее нраву[24]) — совершенное животное, о чем свидетельствует ее теплое пофыркивание на терпковатый запах лавра, а наш учитель — совершенный ученый, искренне увлеченный историей. Я неподалеку от Ариции, вокруг меня утро, свежесть, птичье пение, и странное ощущение весны, несмотря на то, что лето уже налило виноград пурпуром и прозрачным золотом. И еще Аппиева дорога, которая увлекает на юг с такой восторженной силой, что я даже не сумел выстроить до конца первую фразу этого письма. Думаю, что ты удивлен. Когда-то ты знавал точность и емкость моих немногословных фраз, приводивших в восторг любителей аттического стиля. Не удивляйся, Луций: прерывистая странность моего послания, пытающаяся объять необъятное, — луч солнца, переливы росы, шум утра, бьющийся о камни Аппиевой дороги, и саму дорогу, уводящую из Рима и влекущую в неведомую даль (забудем, что она кончается в Капуе), — итак, эта прерывистая странность преследует совершенно конкретную цель — уяснить, к чему все наши занятия историей, а для этого даже азианский стиль порой кажется мне слишком сухим[25]. Я смотрю на камни Аппиевой дороги и вижу, как они, столь незыблемые, неподвижные, бесстрастные и упорядоченные вблизи, убегая вдаль, становятся дорогой, становятся пространством, становятся связью, прочерчивая и соединяя то, что есть Рим и Капуя (о, сколь велико различие между ними!), что есть природа и создание рук человеческих, что есть прошлое, настоящее и будущее, что есть творение Рима и, наконец, что есть сам Рим — не город, но сердце, раскинувшее свои артерии по всей Италии, впитывающее кровь от плоти заморских стран и бьющееся в суматохе кривых улочек между семью холмами волнующими ударами исполнения гражданского долга и — трижды увы! — ударами гражданских распрей на Форуме, где холодный (но далеко не всегда) расчет сменяется горячим кровопролитием. Аппиева дорога — это каменное полотно, проходящее через историю. Она имеет лишь относительное начало — 442 год от основания Города[26] и никогда не будет иметь конца (разве что опять-таки только относительный конец), мы же — увы! — имеем и начало и конец, проходя только некий определенный отрезок истории, а ныне — пребывая в конкретной точке, которая есть 681 год от основания Города[27]. Аппиева дорога уносит меня в даль, которая наполнена звуками и движениями, и цель моя — все те же изыскания, которыми мы с таким удовольствием занимались когда-то в тиши среди строго пространства и мысленного изобилия библиотек. Этим изысканиям греки дали очень красноречивое определение «история», которое напоминает о ткани, созданной на некоем Ιστός[28]. Начиная, по крайней мере, с Геродота, если не с Гекатея или даже с Гомера, они производят на этом станке великолепные ткани, искусно соединяя изысканные нити, расцвечивают их всяческими существующими и несуществующими в природе цветами и оттенками на любой вкус, с учетом любой потребности и желания, а затем кроят и перекраивают, создавая какие угодно изделия от изысканнейшего, тончайшего ионийского хитона для хрупкого девичьего тела (нет, я не имею в виду язык Геродота) до грубого мешка из которого жрут сейчас овес серомордые мулы. В этой огромной мастерской от Гадеса до Мегасфеновых Палибофров[29] не знаю сколько уже веков ткут, кроят и шьют научные изыскания, обучая между прочим этой кропотливой мудрости старательных и нерадивых учеников, сосредоточенно рассматривающих структуру нити или же небрежно отмеряющих ткани локтями, — таких, какими были когда-то мы с тобой, Луций, в Эмилиевой мастерской[30]. Возможно, я оказался слишком непоседливым учеником, несмотря на все мое прилежание и якобы достигнутые успехи. Может быть, виной тому и есть это смятение, которое вызывает во мне пересечение Аппиевой дороги с линией горизонта у мягких Альбанских холмов. Как бы то ни было, у меня возникло непреодолимое желание взглянуть несколько со стороны на ткацкий станок, на котором изготовляется история. О, Луций, как приятно сделать глоток фунданского вина[31], зная, что в этих краях ласкала некогда Улисса волшебница Цирцея… Неужели мысль изобрести историю возникла бы у Геродота, не будь он охоч до сказок? Да, я принял твое предложение писать историю оружия[32] и отправился собирать сведения в направлении противоположном путешествию нашего прародителя Энея. Я двигаюсь туда, откуда нас, римлян, когда-то открывал для себя мир греческой учености: по этому пути, по Аппиевой дороге мы вошли в историю. В начале моего исследования я попытаюсь выяснить то, что присуще, если не исключительно римскому, то, во всяком случае, италийскому духу, — что есть Птицы перестали щебетать так исступленно и безукоризненно, потому что солнце сияет уже в полную силу и сияние росы погасло. Как приятно черны здесь сосны, Луций. Теперь передо мною блещет Каэтанский залив. Я снова близ милой нам Таррацины и снова с любопытством ребенка смотрю на море у южных берегов Лация: оно здесь все такое же — радостное и голубое, каким казалось нам и тогда. Местное вино (сортов здесь много, и все они великолепны, но я имею в виду мое любимое фунданское) столь же терпкое, как и все разновидности цекубского, хотя менее пьянит, но сразу же ударяет в голову, — чувствуется близость Кампании с ее смешением народов и подземными огнями. Здесь конец Лация, а вернее — его начало, ибо говорят, что в этом ласковом заливе троянские женщины сожгли некогда корабли Энея. Представь себе, если можешь, Луций, как средь этих чудных лазурных вод пылают костры. Сколько чада и копоти должно было подняться тогда к небу! Такова предыстория Рима: увы, наши предки обосновались в Лации в силу некоего рока или некоей исторической необходимости или, если угодно, высшей справедливости, как сказал бы ты, Луций, а не по воле Энея и даже не по воле направлявшей его Венеры. Итак, я добрался до начал Лация, до его римских корней. Впрочем, Эней не был римлянином. И не потому, что не успел основать Рим, а по своему духу. Он был слишком женственным героем. Сын богини любви и сам пламенный любовник. Обрати внимание, Луций: его вела по морям Венера, но не Венеру, а смертельно ненавидевшую предков римлян Юнону почитают на Капитолии. Доблесть Энея — в его ласках, и потому он не смог стать первым римлянином. Собственно Рим начинается с убийства. Его основа — поединок. И поединок этот — братоубийство. Да, своего рода прообраз схватки гладиаторов, в которой — душа Рима, и которая гонит меня из Рима в Кампанию. Ромул и Рем, схватившиеся на мечах — на тех стародавних длинных и неуклюжих мечах, которые вызывают у нас улыбку и еще что-то вроде умилительного преклонения перед отчей стариной. Да, Луций, от сознания нашей обреченности на кровопролитие, в особенности в самой жестокой форме его — на междоусобное кровопролитие, именуемое в истории гражданскими войнами, — от этой нашей обреченности не уйти, как не уйти от самого себя. Искренне восторженный тон начала этого письма, подобающий скорее какому-то юнцу, а не мне, прошедшему с тобой плечом к плечу через столько битв, начиная с той самой ужасной, на Раудийских полях (возможно, потому, что это была самая первая наша битва, Луций, хотя, впрочем, не только поэтому)[34], и прошедшему с тобой через столько не менее опасных для юношеской непосредственности радостей, этот мой искренне юношеский восторг должен был рано или поздно разбиться о неумолимую скалу сдержанности, сколько бы я ни пытался перебраться из настоящего в прошлое по шаткому мостику временных союзов. И потому не только лазурная гладь Каэтанского залива блещет передо мной, но и неугасимый, столь же вечный, как и сама вечность, огонь Гераклита. Война. Вот та сила, на которой зиждется история и которая движет историю. Πόλεμος πάντων μεν πατήρ έστι, πάντων δε βασιλεύς, και τους μεν θεούς εδειξε τούς δέ ανθρώπους, τούς μεν δούλους έποίησε τούς δε έλευθέρους[35]. Вот та разрывающая разум горечью и неприемлемая сердцем нашим справедливость, которая управляет историей. Помнишь, как мы радовались искрящемуся остроумию «Похвалы трутням и едкости» Алкидаманта, утверждавшего, что ελευθέρους άφήκε πάντας θεός, ούδένα δοϋλον ή φύσις πεποίηκεν?[36] С каким пылом старались мы доказать абсурдность рабства и неизбежность его уничтожения! Юношеские клятвы в вечной любви, над которыми смеется Юпитер… Ибо в мире всегда была, есть и будет Война, а потому всегда были, есть и будут рабы и свободные. Впрочем, мое предполагаемое исследование об День подошел к концу. На небосводе над мысом Цирцеи виснет Веспер[37]. Дочь хозяина постоялого двора налила мне тоже совсем молодого, как и она сама, и еще мутного, не успевшего настояться, как следует, фунданского, а ее уже мутные глаза налились до краев жаждой. Эти глаза вызывают в памяти греческий эпитет βοώπις Минувший день оставил мне два приобретения. Во-первых, это очень интересная рукоять старинного меча, украшенная львиной головой. Она досталась мне почти даром: хозяин постоялого двора пользовался ею вместо молотка, заколачивая гвозди. (Хвала богам, львиная пасть от этого совсем не пострадала!). Во-вторых, я набросал нечто, вроде Вступления к моему будущему «Об оружии» или «О гладиаторском искусстве» (пока что не знаю, что получится). Посылаю тебе этот набросок. Ну, как, Луций? Хорошо? Попробую все-таки завершить первую фразу этого письма. Выбрав для моего труда не настоявшийся на времени, еще довольно мутноватый, но многообещающий — как вино этого вечера и желания подававшей его девушки — наш язык, я пытаюсь перебросить в прошлое прочный и цепкий мостик латинского Уверен, что положение дел в Вифинии для твоей армии складывается удачно[40]. Впрочем, поостерегусь гневить богов своей поспешностью, а потому с нетерпением жду твоего письма. |
||
|