"Сломанный клинок" - читать интересную книгу автора (Дюбуа Айрис)Книга третья ДЕНЬ ГНЕВАГлава 23Ассамблея Генеральных штатов в Компьене затянулась, но мессир Гийом был тому рад. Давно уже он не чувствовал себя так хорошо, словно помолодел в хорошо знакомой ему среде политиков и придворных интриганов, каждый из которых, участвуя в общей игре, одновременно вел и свою, тайную. Каким наслаждением было следить за всем этим, заводить полезные знакомства, ловить сплетни и слухи, одни опровергать, другие тут же перебрасывать дальше, словно при игре в мяч… Общий смысл происходящего был, впрочем, ему пока не очень ясен. Да и не только ему. Наваррская партия, еще недавно имевшая все шансы захватить власть в королевстве, стала вдруг терять силы. Оставшийся для всех полной загадкой внезапный отъезд Карла д’Эврё из Парижа в марте выставил короля перед парижанами в самом дурном свете: вероломным и ненадежным союзником, который сегодня делает то, что еще вчера клятвенно обещал не делать. Братья Пикиньи, как и все их единомышленники, очень рассчитывали, что он выступит на ассамблее с одной из своих зажигательных речей, которыми всегда умел убедить слушателей в чем угодно. Но Злой вообще не появился в Компьене, хотя и обещал… Надо ли удивляться, что — после Санлиса и Прованса — Штаты в Компьене тоже высказались за регента, а парижскую делегацию, возглавить которую не постеснялся монсеньор Лаонский, прогнали с позором и поношением. Мятежная столица оказалась без союзников. Как ни странно, к такому повороту событий Гийом де Пикиньи, в отличие от Жана, отнесся довольно спокойно. «Наваррская интрига», в которую он вложил столь много (вплоть до судьбы собственной дочери), таяла как мираж, а ему было чуть ли не все равно. Не совсем так, конечно; сознавать свою ошибку всегда неприятно. Сам Наваррец тоже виделся ему теперь в несколько ином свете, хотя знал он его давно и считал, что знает хорошо. Здесь, в Компьене, брат Жан в минуту редкой для него откровенности за кувшином вина поделился некоторыми подробностями переговоров, которые братья д’Эврё давно уже ведут с англичанами. Для мессира Гийома сам факт переговоров новостью не был, но деталей он не знал, узнав же теперь, призадумался. Речь шла ни много ни мало о разделе Франции: в обмен на коронацию в Реймсе, Карл готов был отдать Плантагенету чуть ли не половину страны. Да, игра заходила слишком далеко, она уже перерастала пределы обычной династической распри. Но если их перейти, борьба за корону может легко обернуться государственной изменой. Гийом де Пикиньи все чаще спрашивал себя, так ли уж далек Карл Наваррский от этой опасной черты. Ему вдруг захотелось домой — делать здесь, в Компьене, было уже нечего, начался разъезд представителей. Мессир Гийом велел своим людям готовиться к отъезду в последний день мая, можно было бы и раньше, но на 29-е был назначен прощальный обед у регента, отсутствовать на коем Пикиньи счел неудобным. А домой тянуло все больше, он теперь постоянно думал о дочери, прикидывал разные способы помирить ее с мужем, но ничего дельного на ум не приходило. Может, сама перебесится! К этим мыслям примешивалась и тревога, потому что в последние дни в Компьень стали приходить вести о том, что в Бовэзи становится неспокойно: то ли появились новые отряды рутьеров, то ли беглые вилланы стали собираться в шайки и, вооружась, нападать на путников. Последнему, впрочем, верили мало, ибо представить себе вооруженного и нападающего виллана — «жака-простака», как его называют в этих местах, — было просто нелепо. Поверить, однако, пришлось. В тот самый день, когда представители дворянского сословия пировали у регента, веселье было вдруг прервано громким шумом в дверях. Расшвыривая королевских сержантов, в зал вепрем вломился Тибо де Пикиньи, и вид его ужаснул всех. В разорванном плаще, с серым от пыли лицом и пятнами засохшей крови на камзоле, сьёр де Монбазон прошагал в середину составленных «покоем» столов и, остановившись перед регентом, хрипло крикнул сорванным голосом: — Беда, государь! Подлый люд поднялся по всему равнинному краю и истребляет дворян! Взгляните — на моих руках кровь благородного Ги де Форе, которого дикое мужичье растерзало, словно волки оленя! К оружию, мессиры!! — заорал он, обернувшись к гостям и обводя их налитыми кровью глазами. — На коней! Истребляйте хамово отродье до последнего выродка, топчите их как гадюк, если не хотите, чтобы они сожгли наши замки и овладели нашими женами и дочерьми! К оружию, и забудьте слово «милосердие»!! Так узнали в Компьене о начале великой смуты. Никто не мог толком рассказать, с чего она началась, но один факт можно было считать достоверным: 28 мая в деревушке Сен-Лё-д’Эссеран крестьяне напали на небольшой отряд людей регента, собиравших в округе очередную дань. Стычка эта стоила жизни пятерым оруженосцам, а также четырем рыцарям, среди которых оказался Рауль де Клермон — племянник маршала Франции, погибшего в битве под Пуатье. Брат Рауля, говорят, во всеуслышание поклялся отомстить за его смерть так, как еще никто никогда не мстил; и тогда в мятежных вилланов словно вселился дьявол. В Сен-Лё ударили в набат, поднялись окрестные села — Крамуази, Нуантель. Быстро увеличиваясь, толпа бунтарей — вначале их было не более сотни — двинулась к ближайшему замку, крича, что пришел час истребить всех дворян до последнего, ибо они предали королевство и грабят народ, вместо того чтобы оборонять его от врагов. В пути к ним присоединялись новые группы крестьян, спешно вооружившихся чем попало — кто косой, кто топором, кто просто дубиной или заостренным колом. Когда наступила ночь, небо над долиной Уазы уже кровянилось заревами пожаров — это пылали твердыни феодалов, еще недавно казавшиеся такими неприступными… По-разному восприняли в Компьене страшную новость. Регент растерялся и медлил, не решаясь действовать, хотя теперь уже не приходилось сомневаться, что местный бунт перерастает в настоящее восстание, быстро распространившееся на прилегающий к Бовэзи район, охватив долину Терена, Пикардию и Суассонэ. В течение первых же дней в пределах епископства Лаонского, окрестностей Суассонэ и Санлиса было разрушено более ста замков и даже несколько богатых монастырей. Зато дворяне рвались в бой. Перед этой неожиданной и грозной опасностью отступили личные счеты — никогда еще французское дворянство не было так единодушно, как в эти дни, сплоченное ненавистью и страхом. Все громче раздавались голоса, открыто обвинявшие регента в губительном бездействии, требовавшие примириться с Наваррой и совместно ударить на жаков. Еще недавно порицавшие Карла д’Эврё за «шашни с горожанами» — теперь открыто превозносили решительность Наваррца, его воинственный нрав, даже его общеизвестную жестокость. Популярность Карла Валуа снова начала падать. Регент видел все это, но делал вид, что не замечает. Пожалуй, именно тогда начали проявляться в нем те дарования и черты характера, благодаря которым ему суждено было войти в историю Франции под лестным прозвищем Мудрый. Растерявшись при первом известии о восстании, он быстро оправился от испуга, и нерешительность его была лишь кажущейся; уступить требованиям жаждущих мести дворян было проще всего, но он уже понимал то, чего до конца жизни так и не смог понять его отец: что народ, вверенный его попечению, состоит не из одних дворян и что благополучие страны зиждется как раз на тех, чьей крови от него сейчас требовали. Далекий от сочувствия бунтовщикам, он все же видел в них своих подданных, понимая неизбежность кровопролития, еще надеялся сделать так, чтобы крови пролилось меньше. Мессир Гийом де Пикиньи с самого начала восстания не мог думать ни о чем, кроме безопасности Моранвиля, где осталась Аэлис. Вполне доверяя опыту Симона, он все же не находил себе места от тревоги; вечером, после злополучного обеда у регента, он, спускаясь по лестнице, оступился и повредил себе ногу, да так, что она распухла снизу чуть ли не до колена; отец Эсташ запретил ему садиться в седло по крайней мере дня два-три и велел лежать. А пуститься в путь в носилках он не рискнул, боясь насмешек. Припарки, впрочем, сделали свое дело, и, хотя нога еще побаливала, мессир велел готовиться к отъезду. Вечером пришел шамбеллан и сообщил, что его высочество регент хотел бы повидать мессира Гийома де Пикиньи перед его отъездом из Компьеня. Гийом отправился немедля и был принят с отменной любезностью. Расспросив про ногу и велев принести от мэтра Жамблю горшочек какой-то чудодейственной мази, регент пожелал ему счастливого пути и осведомился, не вместе ли с братом, мессиром Тибо, они едут. — Брат действительно едет со мной, сир, — подтвердил Пикиньи. — Разумно, — одобрил регент, — сейчас лучше ездить большими отрядами, а сьёр де Монбазон — человек отважный, истинный воин. Я только вот о чем хотел бы вас попросить… К нему самому я не решился бы обратиться с подобными увещеваниями, но вы, мессир Гийом, человек иного склада и, я уверен, поймете меня правильно. Мы все в равной мере ужасаемся бедствиям бунта и тем преступлениям, что творятся ныне на нашей земле. Как регент королевства, я могу заверить каждого из моих дворян, что ни одно не останется безнаказанным. Но, согласитесь, одно дело — законное наказание преступников, и другое дело — месть вообще, слепая и не отличающая правого от виноватого. Сейчас многие призывают именно к этому, и среди них едва ли не громче всех звучит голос вашего брата Тибо. Но пристало ли благородному рыцарству Франции уподобляться в кровожадности темному люду? Ибо народ наш темен, мессир Гийом, он невежествен и к тому же сверх меры озлоблен бедствиями долгой войны; надо ли удивляться, что озлобление его прорывается в таких вот ужасающих деяниях… Да, злодеи не щадят ни детей, ни жен наших баронов; однако ваш брат во всеуслышание призывал к тому же в отношении мятежных вилланов, а ведь он рыцарь и дворянин, ему негоже соперничать с вилланом в зверстве и неистовстве… — Увы, ваше высочество, мой брат — человек неистовый. — Именно поэтому я веду этот разговор не с ним, а с вами. Его призывы могут найти отклик в сердцах многих. Дворянство тоже озлоблено, ибо оно боится, а страх порождает злобу. Попытайтесь образумить вашего брата. Любая месть порождает ответное насилие… или бросает в почву его семена, которые прорастут рано или поздно. Сыну негоже осуждать действия отца; но разве мы не убедились, какую смуту вызвала в Нормандии королевская месть за убийство коннетабля? Разумеется, Деласерда был умерщвлен злодейски, кто же спорит, и граф д’Аркур со своими друзьями совершил преступление, даже если действовал по наущению моего кузена Наварры, но ведь и расправа с ними тоже была беззаконной! Вместо того чтобы вызвать убийц коннетабля на суд парламента, король повелел схватить их у меня за столом — я тогда пригласил в Руан представителей лучших семей Нормандии, рассчитывая достичь наконец какого-то примирения между королем и нормандским дворянством; ничего себе получилось «примирение»! Моих гостей выволокли из пиршественного зала и немедля казнили без суда и следствия. А в каком положении оказался я? И знаете, — дофин доверительно понизил голос, — я вижу не просто случайность в том факте, что под Пуатье мой отец вынужден был отдать меч не английскому рыцарю, а некоему де Морбеку, уроженцу Нормандии. Из тех, что пошли служить англичанам… Вот вам пример, к чему приводит необдуманная месть! — Сир, вы, несомненно, правы, — согласился Пикиньи. — То, что д’Аркура и его друзей обезглавили без суда, было прискорбной ошибкой. — Такой же ошибкой может оказаться и наша, излишне горячая, реакция на события в Бовэзи. Мятеж должен быть подавлен, он будет подавлен, и все виновные понесут заслуженное наказание, но боже нас упаси распространить месть на тех, чья вина окажется сомнительной и недоказанной. Этому я буду препятствовать в меру возложенной на меня власти, но, мессир Гийом, будем смотреть на вещи трезво, власть эта пока эфемерна. Мне просто не обойтись без поддержки умных людей, способных понять смысл моей политики. А смысл этот в том, что я хочу наконец вернуть мир французской земле… Возвращаясь к себе, мессир Гийом снова подумал, так ли уж он был прав, поставив в свое время на Карла д’Эврё. Карл Валуа неожиданно начинал выглядеть умнее и дальновиднее своего кузена; как знать, не суждено ли наконец Франции обрести в его лице истинного короля — первого за последние полвека… Из всей череды незадачливых преемников Филиппа Красивого Иоанн оказался едва ли не самым бездарным, отмеченным даже в облике явственной печатью вырождения — этот блуждающий взгляд, нелепо удлиненный подбородок, безвольный рот, — и надо же, чтобы у этакого дурака оказался такой сын. Неглуп, совсем неглуп! Дело, понятно, не в сострадании к вилланам, но что при подавлении мятежа нельзя дать волю чувствам — в этом регент прав. Стоит перегнуть палку, и вилланы станут толпами уходить к англичанам. Утром, когда их отряд уже порядком удалился от Компьеня, Гийом пересказал брату вчерашний разговор с регентом. Мессир Тибо, как и следовало ожидать, обозвал регента трусливым выродком и стал всячески поносить королеву Бонну, которая уж точно прижила его от какого-нибудь свинопаса, ибо король хоть и дурак, но зато истинный рыцарь, чего не скажешь о старшем сынке. — Пуп Вельзевула!! — орал он, тесня брата конем. — И такому привязали золотые шпоры! Да ему тонзуру надо было выстричь, и в рясу его, в рясу, чтобы проповедовал на здоровье свои бредни о снисхождении к мужичью! Мало того что эта люксембургская шлюха погубила доблестного графа Рауля… — Ну при чем тут граф Рауль? — поморщился мессир Гийом. — А притом, что королева сама зазывала его в постель, об этом знали все, кроме короля! Он, понятно, тоже узнал — добрые вести не залеживаются, — да только поздно, когда коннетабль был уже в английском плену! А иначе почему бы, ты думаешь, его обезглавили немедля по возвращении? Вот то-то и оно! Объявили, понятно, что граф повинен в сговоре с врагом, но какой к черту сговор, просто королю стыдно было сознаться, что мадам Бонна уподобила его оленю! Но уж нашего милого Карла она прижила не от коннетабля, это бы еще полбеды, ибо он был рыцарь; скорее всего, дофин-регент — отродье какого-нибудь блудливого монаха, из тех, что ошиваются вокруг знатных дам. Вот они вдвоем и спроворили этого трусливого ублюдка!! — Сударь, — строго сказал Гийом, — я запрещаю вам в моем присутствии говорить в столь неучтивых выражениях о наследнике французской короны. Тибо, изумленно глянув на брата, разразился хохотом: — Ах ты, хорек, да ты никак уже подумываешь снова переметнуться? Ну, каналья! Может, все-таки не стоило выдавать дочку за менялу? Теперь ты с ее помощью мог бы обстряпать дельце повыгоднее — на этот раз в пользу Валуа! И, не дав онемевшему от возмущения брату опомниться, пришпорил коня и ускакал вперед, нагло окатив Гийома пылью из-под копыт. Ехали не спеша, рассчитывая переночевать в Клермоне и быть в Моранвиле к вечеру следующего дня. Еще накануне Гийом подумывал, не поехать ли осторожности ради более длинным путем — в объезд, огибая с севера охваченную смутой бовэзийскую равнину, но потом устыдился чрезмерной осторожности. В конце концов, не в одиночку же он путешествует! Его собственная охрана, да еще головорезы Тибо, это уже немалая сила, достаточная, чтобы не опасаться нападения мужичья… Человек, однако, предполагает, а Бог располагает. Лучше бы барон де Пикиньи прислушался к голосу рассудка! Уже вечерело, и отряд, приближаясь к Клермону, достиг перекрестка двух лесных дорог, одна из которых уходила на юг, к Лианкуру; стражник, ехавший впереди дозором, воротился и сказал, что дорога завалена. — Так разберите завал, — распорядился Гийом. — Возьми еще людей и растащите деревья! — Да не дадут, — отозвался стражник, сняв саладу и рукавом размазывая по лбу грязный пот. — Их там много; велели сюда не ехать, а чтобы обратно на Компьень… — Кто такие? — Кто их знает, мессир, жаки, надо думать… — Ну наконец-то! — взревел Тибо и обернулся к своим людям. — К бою!! Сейчас они у меня получат, кровь Господня!! — Стоять всем! — Гийом поднялся на стременах и протянул руку повелительным жестом. — Здесь я командую. Всем стоять, а мы проедем вперед — узнаем, что за люди и чего хотят. Впрочем, поезжайте следом, но медленно и не обнажая оружия. Пьер, Жакен, следите, чтобы никто не ослушался! Он тронул коня шпорами, посылая его вперед. Странно, вчера почти боялся, а сейчас — когда возникла действительная угроза — страха не стало, он был уверен, что сумеет покончить дело миром. Будь у тех, кто завалил дорогу, всерьез враждебные намерения, они уложили бы дозорного на месте, не дав ему вернуться и предупредить остальных… — Не валяй дурака, брат, — сказал подъехавший сзади Тибо. — Вышлем вперед спешенных арбалетчиков, под их прикрытием разберут завал, а потом ударим — ни одна тварь не уйдет! — Не спеши, сперва разберемся… Когда завал был уже совсем близок и можно было различить толпящихся за ним людей, поверх головы Гийома свистнула стрела. Он пригнулся, но тут же сообразил, что промах с такого близкого расстояния едва ли случаен, — стрела прошла слишком высоко, она была просто предупреждением. Пикиньи принял гордую осанку и поднял руку. — Слушайте меня, добрые люди! — крикнул он. — Вы видите, я выехал к вам без оружия, приказав не обнажать его своим солдатам, — они там, сзади, и их много. Пропустите нас в Клермон и разойдитесь с миром, если вы добрые французы! Не слушайте смутьянов, которые подбивают вас на дурные дела! Я вчера говорил с его высочеством регентом; верьте мне, он знает о ваших нуждах, его главная забота сейчас — замириться с англичанами и покончить со смутой, чтобы наконец-то мир воцарился на нашей земле! Мир, который всем нам так нужен! А можно ли ждать мира, если французы будут убивать друг друга! Жаки, выходя из лесу по сторонам и из-за поваленных поперек дороги деревьев, понемногу приближались к всадникам, окружая их, но не проявляя пока враждебных намерений. Оружие свое они держали на плечах, как крестьяне привыкли держать косу, вилы или мотыгу, возвращаясь с поля. Подоспевший тем временем отряд скучился позади братьев Пикиньи, солдаты настороженно поглядывали на жаков, которых становилось все больше. — Не слушайте этого краснобая! — крикнул кто-то. — На словах они все добрые! Сказано, чтобы всех дворян — под корень! — Очень хорошо, — сказал Гийом, стараясь сохранить спокойствие. — Дворян — под корень, а воевать кто будет? Кто будет защищать вас от англичан? Или от фламандцев — те тоже могут прийти, почему же нет, пусть только узнают, что французы перебили своих дворян! — Покамест мы от своих больше зла видели, чем от фламандцев! — Кто же спорит, добрые люди, кто же спорит, — продолжал увещевать Гийом, — есть и дурные бароны. Найдется управа и на них, дайте срок, надо только сперва прогнать англичан да всех этих пришлых бригандов, от которых уже житья нет… Его слушали довольно безучастно, но и без возражений, если не считать отдельных выкриков; Гийом решил уже, что все обойдется, когда вдруг увидел, как один из жаков, стоя позади остальных и чуть поодаль, поднял лук, целясь, как ему показалось, прямо в него. Он не успел ни крикнуть, ни отшатнуться, стрела просвистела снова, но на этот раз совсем низко, она пролетела правее его плеча, сзади кто-то вскрикнул, послышался шум падения. Залязгало вырываемое из ножен железо, свирепо заржал вздернутый на дыбы конь мессира Тибо — тот бросил его прямо на толпу, вырывая из ремней притороченный позади седла боевой топор. И сир де Пикиньи понял, что все пропало, что ему уже не увидеть ни дочери, ни башен Моранвиля, что не надо больше прикидывать, гадать, рассчитывать, что все это было пустым и ненужным, если может сейчас кончиться вот так, сразу, внезапно и только потому, что поехали этой дорогой, а не свернули в сторону… Все было тленом и суетой, и как странно, что в полной мере это понимаешь лишь в самый последний миг. Когда уже ничего не поправить. Его ударили по голове чем-то тяжелым и острым, бархатная шляпа лишь едва смягчила удар, кровь стала заливать глаза. Падая, он еще успел увидеть, как брата стаскивают с коня, зацепив за шею и плечи крюками-«расседливателями»; мессир Тибо отбивался, слепо рубя направо и налево, потом выронил топор и взревел, точно пронзенный кошем вепрь. Гийом по-своему любил брата, но сейчас его гибель не вызвала печали, он знал, что тоже умирает, с головокружительной быстротой его уносило течением все дальше, туда, где больше не будет времени, туда, где — он знал — он увидит и покойную жену, и всех, кто был ему когда-то дорог, а со временем — и Аэлис. Это было главное, он с бесконечным облегчением и радостью сознавал это, и сроки уже не имели значения, ибо время сомкнулось… |
||
|