"Сломанный клинок" - читать интересную книгу автора (Дюбуа Айрис)Глава 19Вероятно, следовало задержаться в Париже подольше, но месяц, проведенный в разлуке с женой, показался Франческо таким мучительным, что у него просто не хватило сил быть благоразумным. Целых тридцать ночей не было с ним Аэлис; наверное, она уже соскучилась и ждет его, должна соскучиться, твердил он себе, нетерпеливо шпоря коня… Однако в первый же день стало ясно, что надежды не оправдались и разлука ничего не изменила в их отношениях. Аэлис была по-прежнему раздражительна, капризна, а к нему откровенно равнодушна. Тщетно пытался Франческо развеселить ее привезенными подарками, среди которых был купленный за огромные деньги роман о любви рыцаря Окассена к некой сарацинской пленнице. Украшения Аэлис нехотя примерила и тут же бросила в шкатулку, а к книге даже не прикоснулась. Франческо решил сам развлечь ее куртуазной историей и, раскрыв книгу наугад, прочитал, как Окассен ехал через лес со своей милой, но Аэлис так отчаянно разрыдалась, что перепуганный Франческо поспешил послать за Бертье и капелланом. Те в один голос заявили, что госпожа еще не совсем оправилась от нервной горячки, которая последовала за несчастьем, прервавшим прошлой осенью ее беременность; Франческо принял это объяснение чуть ли не с радостью, потому что начал уже подозревать худшее. Убеждая себя, что окончательное выздоровление жены — вопрос лишь времени, он старался окружить ее еще большей заботой и вниманием: пригласил в замок жонглера с обезьяной, предложил выписать из чужих земель настоящего карлу, может быть даже черноликого. Все было напрасно. Жонглера с обезьяной она велела прогнать после первого же представления, сказав, что неизвестно, кто из них противнее, а касательно карлы объявила, что не понимает, как это ей, доброй христианке, предлагают завести в доме такую мерзость, и что карлу этого она не задумываясь скормила бы мастифам, будь он даже светел, как ясный месяц. Не говоря уж о черноликом. Впрочем, иногда она делалась приветливой с мужем, даже ласковой. Но Франческо эти короткие перемирия не обманывали, в них было что-то вымученное, словно Аэлис начинала вдруг испытывать раскаяние (в чем, в чем?) и принуждала себя к неискренней нежности с мужем. Ему в такие минуты бывало за нее неловко. В начале марта приехал из Парижа доверенный тамошней конторы, привез почту и известие о бунте против дофина — горожане во главе с Марселем ворвались во дворец, убили двух маршалов. Карла же силой заставили надеть красно-синюю шляпу и поклясться, что не будет впредь злоумышлять против магистрата. Мессир Гийом жадно расспрашивал о событиях, места себе не находил — там такое происходит, а он сидит тут, как медведь в берлоге, такого с ним еще не бывало… Несколько писем получил и Франческо. Прочитав их, он долго ходил хмурясь, совещался в скриптории со своим другом, а вечером сказал жене, что положение дел требует его присутствия во Флоренции и поэтому пусть она готовится к переезду. Летом, когда перевалы в горах станут безопасны, они тронутся в путь. Аэлис выслушала это внешне спокойно — что ж, она с самого начала знала, что рано или поздно ей придется покинуть родные края. Но в душе ее словно что-то оборвалось. Угрызения совести больше не возвращались, сдержанная неприязнь к мужу сменилась откровенной враждой, а тоска по Роберу стала невыносимой. Для сира Гийома мысль о предстоящей разлуке с дочерью не была неожиданностью, он тоже знал, что иначе и быть не может, когда давал согласие на свадьбу. Но тогда это было чем-то отдаленным, зять уверил его, что не думает о переезде в Италию, тем более что предоставленный Наварре заем весьма тесно связал дом Донати с делами Французского королевства. Пикиньи иногда думал, что молодые вообще никуда не уедут, — иные итальянские банкиры провели тут всю жизнь и тут же и похоронены. Теперь оказалось, что этой надежде не суждено было сбыться. Он не то чтобы так уж страдал от мысли, что дочери с ним не будет; таков удел всех родителей, замужних дочерей всегда увозят, и чем знатнее брак, тем дальше. Но он только сейчас вдруг понял, что остается совсем один — с двумя такими же стариками, Симоном да Филиппом. Жениться самому, что ли? Неплохо бы, да, пожалуй, поздно. Но самое тяжелое было то, что он догадывался о неблагополучии между дочерью и зятем. Понять, в чем дело, он не мог хоть убей — оба молодые, красивые, любили друг друга без памяти, а теперь прямо как сглазили обоих… Он пытался однажды поговорить с дочерью, но глаза у нее сразу стали лживыми, он понял, что продолжать расспрашивать бессмысленно. Бессмысленно было и выяснять что-то с зятем — тот сам пришел бы, если бы хотел поделиться трудностями. Конечно, времени прошло еще немного, года вместе не прожили, возможно, все еще наладится; и все же думать о том, что придется отпустить ее на чужбину в таком вот состоянии, непонятно чем недовольную, непонятно из-за чего страдающую, — было мучительно. А что дочь страдает, мессир Гийом уже не сомневался. Не знал только, кого за это винить. Он с горечью чувствовал, что стареет, жизнь идет к концу, а ничего по-настоящему хорошего так и не случилось — ничего из того, на что он когда-то рассчитывал, к чему стремился так жадно. В политике, как теперь видно, он все время таскал из огня каштаны для других — интригуя, оказывался пешкой в руках более ловких, более дальновидных интриганов. Даже дело с этим флорентийским займом, которым он еще недавно так гордился, восхищаясь собственной ловкостью (и деньги добыл для Наварры, и сам не прогадал, устроил дочери такой брак, о котором только мечтать можно), — даже это оборачивалось теперь чем-то недобрым, непонятным. Единственное, что он смог сделать, — это поправить свои дела: зять, как потом оказалось, тайно уплатил все его долги, взял на себя расходы по содержанию замка, благодаря его щедрости в Моранвиле не стыдно было бы теперь принять и короля — столько тут появилось новой резной мебели, сарацинских и аррасских ковров. Из каждой поездки привозя жене редкостные книги, Франческо не забывал и тестя, чем доставлял ему большую радость: библиотека его почти удвоилась, насчитывала теперь более двух десятков томов и стоила целое состояние. Книга оставались единственной отрадой мессира Гийома. От того непонятного, что происходило вокруг, он теперь все чаще отгораживался дверями своих личных покоев и проводил там целые дни, выезжая лишь поохотиться в компании Симона. Конечно, можно было бы уехать и подальше — снова окунуться в политику, навестить брата Жана, монсеньора Ле Кока… Весной должны были пройти собрания провинциальных штатов — Пикардии, Артуа, Шампани, — следующего созыва Генеральных, назначенных на май в Компьене. Тут бы и поездить, возобновить прерванные связи, снова ощутить себя влиятельным, кому-то нужным… Но как оставить дочь с ее непонятными переживаниями? В другое время он посоветовал бы зятю побывать с нею при дворе, благо у Пикиньи есть родственницы в близком окружении Жанны Бурбон; но какой сейчас двор, какие поездки, не хватает только, чтобы у нее на глазах стали бы опять бесчинствовать эти Марселевы разбойники… Поэтому Гийом и сидел в своем опостылевшем Моранвиле, пытаясь найти утешение то в охоте, то в чтении Плавта[76] или подаренного зятем Боккаччо — автора из современных, но, говорят, модного. Вот и сегодня он тоже читал «Амето» — негромко, но с выражением, упиваясь изысканностью слога: «…когда же солнце вступило в созвездие Плеяд, сорвались беззаконные ветры, буйными порывами грозя сокрушить деревья и высокие башни, не говоря уже о людях, и не один рослый дуб вырвали с корнем; дороги, к досаде путников, обратились в хляби от пролитых небесами дождей, так что каждый на время поневоле стал домоседом. Так и Амето на время, и немалое, лишился светлого созерцания своей нимфы…» Дочитав страницу, мессир Гийом заложил ее расшитой шелком закладкой и бережно закрыл тяжелый разукрашенный том. Нет, даже эти прекрасные строки не могли отвлечь от тяжелых мыслей. Он тщательно запер книгу в шкаф, спрятал за пояс ключи и хмуро оглядел темные, обшитые дубом стены кабинета. Да, будь у него сын, все было бы куда проще. А тут… поди разберись! Пикиньи вздохнул, прошелся по комнате и остановился у окна, задумчиво разглядывая разноцветные ромбики стекол, в которых уже по-весеннему ярко плавилось солнце. И чего, собственно, торчит он в четырех стенах в такую погоду? Съездить, что ли, на охоту… Сир Гийом распахнул тяжелую раму и на секунду зажмурился, ослепленный ударившим в лицо солнцем. А воздух-то какой! Он с наслаждением вдохнул полной грудью, словно пил эти чудесные запахи пробуждающейся земли. Он не сразу услышал голоса во дворе — мужской и женский, они были приглушенны, словно разговаривавшие не хотели, чтобы их слышали, но разговор шел на повышенных тонах, они то ли спорили, то ли ссорились. Ему показалось, что женский голос принадлежит дочери, и он высунулся из окна, посмотрел вниз. Да, это действительно была Аэлис — сидела на своем муле, — видно, собралась ехать куда-то, потому что поодаль с выражением терпеливой скуки на овечьем лице ждал, тоже верхом, ее обычный провожатый Рауль де Бетемон. Франсуа говорил что-то, держа мула под уздцы, Аэлис слушала, глядя в сторону, потом резко дернула поводья, заставив мула вскинуть голову, и заговорила — быстро, негромко, задыхаясь не то от сдерживаемых слез, не то от ярости… Мессир Гийом испугался — что там еще у них стряслось? Он затаил дыхание, стараясь уловить обрывки слов, но в этот момент Франческо резко повернулся и быстро пошел, почти побежал прочь. Аэлис с недоброй усмешкой поглядела ему вслед, повернула мула и поехала к воротам в сопровождении Рауля. Пикиньи осторожно прикрыл раму и отошел от окна усталой походкой. Может, все-таки поговорить с зятем, попытаться что-то сделать? Нет, бесполезно. Ни он, ни она не поблагодарят его за вмешательство, да и чем он может им помочь… Войдя в комнату, Франческо постоял, словно к чему-то прислушиваясь, потом прошел к столу и сел, уронив голову на руки. В висках болью отдавались слова Аэлис: «…будь проклято золото, которым ты меня купил…» Но почему? Чем заслужил он подобное отношение? Ведь еще совсем недавно она любила его… Ему было трудно дышать, он откинулся на спинку стула, рванул ворот камзола. Впервые в жизни Франческо Донати чувствовал полное бессилие, впервые золото не могло помочь. Его охватил суеверный ужас: неужели это расплата? Да, он не знал жалости, когда кто-то становился ему поперек дороги, не знал жалости и к любившим его женщинам, забывая после первой же ночи, сердце его лишь ожесточалось от их слез… Конечно, это малая доля того, что творят другие, но разве можно оправдать себя тем, что кто-то грешил больше? Видно, и в самом деле пришел для него час возмездия… Аэлис, любимая! Неужели и тебе когда-то придется платить за свою жестокость? Перед ним встало ее искаженное злобой лицо, Франческо застонал, вонзая ногти в ладони. Неужели он что-то проглядел, что-то упустил, не удержал? Но когда, в какой момент? С чего началось? Он попытался вспомнить, как-то упорядочить события последних месяцев, но в голове все мешалось, а мысли то и дело возвращались к сегодняшней ссоре. Нет, об этом потом, сейчас надо понять, вспомнить хотя бы последние недели… Он долго вспоминал, взвешивая каждую мелочь, напряженно вглядываясь в хаос последних дней. Сегодняшняя сцена была уже не первой, признался сам себе Франческо, и тут снова ожило, поднялось в душе воспоминание, которое он тщетно пытался заглушить все это время, надвинулось, захлестнуло стыдом и болью… Это случилось дня через два после того, как он сообщил Аэлис об их отъезде в Италию. В то утро она встала мрачная, раздраженная, но подобные настроения давно сделались у нее обычными, и он не придал этому значения — шутил, пытался втянуть в разговор, делая вид, что не замечает угрюмого молчания. Он остался в спальне, наблюдая, как Жаклин наряжает и причесывает жену, давал советы, какое украшение лучше выбрать, как делал это много раз прежде. Аэлис равнодушно позволяла себя украшать, глядя в зеркало безучастным взглядом. Потом она вышла, он последовал за ней, но почему-то замешкался, и в этот момент Аэлис вернулась, и не просто вернулась — ворвалась, будто за ней гнались. Она кричала, топала ногами точно одержимая, требовала, чтобы он немедленно кого-то прогнал. Наконец он понял. Кто-то из флорентийской стражи, охранявшей комнату Аэлис, осмелился приветствовать ее по-итальянски, и, хотя они всегда желали ей доброго утра на родном языке, в тот день чужая речь привела ее в ярость. — Убери их отсюда, всех гони вон! Я не желаю, не могу больше слышать этот попугайский язык! Перепуганная Жаклин поспешила выскользнуть из комнаты, а он стоял оцепенев, со страхом вглядываясь в искаженное бешенством лицо жены. — Я еще у себя дома и больше не позволю окружать себя чужой стражей, этими еретиками, которые даже говорить по-человечески не умеют! — выкрикивала та. — Я вообще не желаю никакой охраны, слышишь? Хватит с меня того, что по твоей милости я должна покинуть дом, отца, все, что мне… Словно заразившись от нее этой неистовой злобой, Франческо тоже вспылил. — Замолчи! — крикнул он. — В тебя что, бес вселился?! Это мои люди, и они будут находиться там, где я им велел быть! Ты мне не смеешь указывать! Он ожидал новой вспышки ярости, может быть, слез, но Аэлис умолкла. Она как-то странно посмотрела на него, словно оценивая, и усмехнулась: — Ах, я уже не смею? Хорошо, запомню. — И добавила с угрозой: — Только и ты помни — ты еще пожалеешь об этом… И он действительно пожалел, причем очень скоро. Теперь Аэлис не упускала ни одной мелочи, которая могла бы его ранить. Холодно-неприязненная с ним и Джулио, она всегда была подчеркнуто нежна, заботлива к отцу, весела и разговорчива с домочадцами, даже со своими служанками. Иногда, при людях, вдруг становилась ласковой и с ним; тем больнее ощущал он ее мгновенно возвращавшуюся враждебность потом, когда они оставались наедине. Раньше, что бы ни произошло между ними в течение дня, стоило ему ночью обнять Аэлис, и она тут же становилась нежной, пылко отзываясь на ласку. Теперь ушло и это. В первую же ночь после той ссоры она встретила его попытку примириться с холодным презрением: не стала отталкивать, позволила обнять себя, не отворачивалась от поцелуев, но губы ее были плотно сжаты, а тело словно окаменело. И он отступил, отодвинулся на край постели. Аэлис скоро уснула, а он лежал без сна, не смея прикоснуться к ней и чувствуя, как от унижения и горя мутится рассудок. Через пять дней он не выдержал и удалил охрану; ночью Аэлис сама обняла его, и на какое-то время он позабыл обо всем. А потом снова лежал без сна, слушая ее сонное дыхание у своего плеча, и с болью думал о том, что сегодня она притворялась, платила долг. Потом это повторялось не раз, безрадостная любовь была унизительна, но отказаться не было сил. А сегодня… что, собственно, произошло сегодня? Аэлис собралась навестить отца Мореля, и он вызвался проводить ее. Казалось бы, естественное желание, но оно вызвало в ней такую ярость, будто в нее снова вселились демоны. — Нечего тебе там делать! Что общего у тебя, чужестранца, с нашим кюре?! — крикнула она раздраженно. — И вообще, оставь меня, оставь меня наконец в покое! Мне слишком недолго осталось быть здесь, со своими, я хочу побыть с ними одна, без тебя, понял? Одна! Лучше было ему уйти, не отвечать, но он уже привык к тому, что всякая ее вспышка сразу вызывала в нем ответную. — Ты забываешься, Аэлис! Я твой муж и господин и советую тебе это помнить! — Господин?! У меня нет и не будет господина, клянусь вечным спасением! Уж не твое ли богатство дает тебе право так разговаривать со мной, дочерью французского барона? Да будь оно проклято — твое золото, которым ты меня купил! Его поразили не столько сами слова, сколько та ненависть, которую он прочел в ее глазах. А потом он почувствовал, что его самого начинает захлестывать слепое бешенство, что еще немного — и он просто убьет ее. Тогда он повернулся и пошел прочь… Нет сомнения — его решение покинуть Францию не могло улучшить их отношения, но они стали портиться и без этого. А если остаться в Моранвиле? Он готов на все, лишь бы вернуть ее любовь. Нет, ничего это не поправит. Все началось намного раньше, еще осенью. Видно, она никогда не любила его по-настоящему или… Или разлюбила потом? Какая, в сущности, разница! Могла, конечно, и не любить, могла просто увлечься — юная, ничего не видевшая провинциалочка, а он еще, как нарочно, петушился перед нею, словно павлин, долго ли потерять голову! Непонятно, конечно, что могло произойти потом, обычно бывает наоборот — женятся без любви, любовь приходит позже… Надо поговорить с Джулио, решил вдруг Франческо. До сих пор он ни разу не обсуждал с ним своих отношений с женой, но сейчас, видно, пришло время это сделать. В конце концов, почему бы нет? Джулио легкомыслен с виду, но у него трезвая, хорошо думающая голова, в делах он всегда был незаменимым советником. Таким же оказался и на сей раз. Выслушал рассказ Франческо спокойно, не проявляя, против обыкновения, своих чувств, и сказал, что о многом догадывался. — Я даже сам хотел с тобой поговорить, — сказал он, — но потом подумал — зачем? Ничего необычного тут нет, поверь, первый год брака всегда самый трудный. Вопрос времени, дорогой! Времени и терпения. Я понимаю, тебе трудно, но ведь и монне Аэлис тоже, наверное, нелегко привыкнуть к положению замужней дамы… — Другие же привыкают! Я что, самый худший из мужей?! — Дорогой мой, женщина не сравнивает мужа с другими мужьями, она сравнивает его со своим представлением о том, каким должен быть муж. До других ей нет дела! — Но, Джулио, каким я еще должен стать, чтобы угодить ей? Ведь не было ни одного каприза, ни одного желания, которое я тут же… — Это ничего не значит; может быть, было бы полезнее поколотить ее разок-другой, не знаю. Женщины удивительный народ, исполнением их капризов и желаний не всегда можно добиться толку. Случается, суровое обхождение вызывает больше любви. Не суди ее строго, дорогой. То, что случилось осенью, не могло на нее не подействовать; родись у вас ребенок, все было бы по-другому… — Что говорить о том, чего нет. — И я вот что думаю: не настаивай сейчас на отъезде во Флоренцию. Видно, эта мысль ей пока не по душе. Поезжай туда сам, уладь все дела, а она пусть поживет немного в одиночестве. Вам лучше разлучиться сейчас на время… — Я не могу приехать домой один! Что скажут родственники? Меня на смех подымут — женился, а жену оставил во Франции?! — Ну хорошо, хорошо! — Джулио, словно обороняясь, выставил перед собой ладони. — Во Флоренцию поеду я, кому-то побывать там все равно надо. А пока поедем на север, ты давно собирался навестить наши конторы во Фландрии. Убежден, разлука пойдет вам на пользу. Ты, боюсь, повторил ошибку многих других: избаловал жену чрезмерным вниманием. Увидишь, ей не повредит лишиться его хотя бы на время… Катрин давно уже подозревала, что дурное настроение госпожи как-то связано с Робером. С обостренным вниманием ревнующей женщины следила она за каждым шагом Аэлис, подолгу обдумывая любой, самый незначительный ее поступок, и смутная догадка мало-помалу сменилась уверенностью. Чем же еще, если не любовью к Роберу, можно объяснить странное отношение госпожи к своему мужу? Ее постоянные к нему придирки, раздраженный тон, а то и совсем уже откровенные ссоры, которые мадам даже не пытается скрыть от прислуги. «А все ее проклятая ненасытность! — с горечью думала Катрин. — Робер в ней души не чаял, а она посмеялась над его любовью — ей понадобился мессир Франсуа. Теперь, видно, наскучил и он — снова подавай Робера». Иногда, сама страшась злобы, которая начинала закипать в ее душе, Катрин старалась уверить себя, что все это ей причудилось (не иначе как ревность мутит рассудок). Не станет же госпожа замышлять измену против собственного мужа! Но убедить себя ей не удавалось — а почему не станет? Кто раз изменил, тому это уже в привычку. И Катрин снова начинала невольно следить, прислушиваться, приглядываться… Великим постом стало известно, что мессир Франсуа уезжает по делам и вернется не раньше Троицы. Он сообщил эту новость за обедом, госпожи за столом не было: будучи особенно не в духе, она велела подать обед к ней в комнату. По окончании трапезы мессир Гийом предложил зятю сыграть в шахматы, но тот отказался, объяснив, что Аэлис еще ничего не известно о его намерении, — надо пойти с ней поговорить. Катрин, подгоняемая любопытством, заспешила следом за ним. Перед покоем Аэлис, в комнате, где прежде располагалась итальянская стража, она спряталась в глубокой оконной нише и стала ждать. Мессир вышел скоро, бледный, с плотно сжатыми губами, и ушел, хлопнув дверью. Катрин еще немного помедлила, потом решилась: взяв со столика кувшин воды, легонько постучалась и, затаив дыхание, проскользнула в комнату. Мадам стояла у стола, роясь в ларце с драгоценностями; рассеянно подняв голову, она глянула на Катрин, и та испугалась — лицо Аэлис светилось радостью, но радость эта была какой-то недоброй, она освещала ее прекрасное лицо, как озаряет грешников отблеск адских огней на росписи в замковой капелле, что слева от входа (Катрин всегда боялась туда смотреть). Лицо госпожи было страшным, но она не замечала этого, она даже улыбнулась Катрин, испугав этой улыбкой еще больше, и спросила, что ей надо. Катрин пролепетала, что хотела сменить воду, но мадам уже не слушала ее, она снова наклонилась к ларцу и, найдя наконец то, что искала, захлопнула тяжелую островерхую крышку. Держа что-то перед собой, как святыню, она отошла к окну — Катрин, проливая воду на пол (так дрожали руки), осмелилась глянуть еще раз и увидела-таки, разглядела: в руке у госпожи было простое белое колечко, совсем непохожее на тяжелые блистающие перстни с камнями, что украшали ее пальцы. Она долго смотрела на него с той же страшной улыбкой, потом поцеловала и спрятала за вырез лифа. Катрин выскочила из комнаты, притворив за собой дверь, прислонилась к стене и торопливо, в страхе, стала креститься. Франческо и Джулио уехали на Страстной неделе, взяв с собой всех своих людей; остался один Беппо — на всякий случай, как объяснил Донати, поскольку Беппо знает, как и через кого можно с ним связаться, если понадобится. С отъездом итальянцев в замке стало непривычно тихо. Аэлис словно ожила. Она не думала о том, что хотя бы из приличия не следовало проявлять свою радость так открыто, — какое ей было дело до окружающих, она засыпала и просыпалась с одной мыслью: скоро теперь, чего бы это ни стоило. Надо только куда-то отправить отца, отец может помешать. Тогда, в августе, она имела глупость сочинить по поводу исчезновения своего оруженосца целую историю: что он-де повел себя неподобающе и она прогнала его вон, запретила и близко появляться у замка; нетрудно представить себе, в какую ярость впал бы мессир Гийом, попадись теперь Робер ему на глаза. Остальные ее не беспокоили — ни Симон, ни капеллан, ни Бертье; что до оставленного в замке Беппо, то, хотя она и догадывалась, что оставлен он для надзора, это ее тоже не беспокоило. Если понадобится, она просто велит его зарезать, но вот как быть с отцом? Она уже не раз заводила разговор о том, почему бы ему не поехать в Санлис, куда дофин созвал дворян Пикардии, Бовэзи и Артуа, не явившихся в феврале на Генеральные штаты в Париже. Отец соглашался: «Да, конечно, непременно надо поехать», но через день-другой остывал и говорил, что никуда не поедет, обойдутся и без него… — Я лучше побуду с тобой, — говорил он дочери, не упуская случая взять ее за руку или хотя бы погладить по рукаву, глядя на нее глазами старого, преданного хозяину пса. — Нам ведь все равно придется скоро расстаться, дочка, я потом не прощу себе, что оставлял тебя в одиночестве… — Помилуйте, мессир отец! — раздраженно говорила она, с трудом вынося эти прикосновения и вообще всю эту непрошеную нежность. — Франсуа ведь сказал, что я никуда не еду! Право, смешно слушать — когда я была ребенком, вы не задумываясь оставляли меня по полгода, а теперь… — Теперь в округе небезопасно, — объяснял отец, — бриганды нападают даже на предместья Парижа… — Но ведь не на замки же! Вы хоть раз слышали, чтобы бриганды напали на укрепленный замок? Впрочем, ваше дело, не хватает еще, чтобы вы подумали, будто я зачем-то вас выживаю. Да пожалуйста, сидите на здоровье, коли угодно; могу вооружить вас прялкой, тоже неплохое занятие! Пикиньи от души смеялся, восхищаясь остроумием дочери, и упорно никуда не уезжал. В Санлис съездил Бертье — просто узнать новости; вернувшись, рассказал, что собрание было немногочисленным, дофин присутствовал, а Наваррец, хотя и обещал быть, не приехал, сославшись на чирьи, и прислал вместо себя мессира Матьё де Пикиньи. — А этот, значит, был, — сказал удовлетворенно мессир Гийом с таким выражением, словно присутствие брата подтверждало правильность его решения не ехать в Санлис. — И что же там решили? — Ничего определенного, разговор шел о субсидии на королевский выкуп. На восьмое апреля назначен созыв штатов Шампани, а двадцать пятого собираются Генеральные — в Компьене. Вы не думаете там быть, мессир? — Увидим-увидим, — беззаботно отвечал Гийом. Аэлис украдкой метала на него возмущенные взгляды. Вечером она пришла к Бертье и объявила, что отец ее беспокоит. — Вы должны как-то повлиять на него, мэтр Филипп, — сказала она нежно, с умоляющим выражением. — У меня сердце разрывается, когда я вижу, как ужасно он дряхлеет! Отец всегда был таким деятельным, а теперь вдруг словно его околдовали, я говорю — ему не хватает только прялки… Такая жизнь ему не на пользу, я уверена, постарайтесь убедить его поехать в Компьень, меня он не слушает. Растолкуйте, что мы тут в полной безопасности: остается Симон, охрана хорошо вооружена, чего он боится? Вы согласны, что ему необходимо присутствовать на Генеральных штатах? — Вне всякого сомнения, — согласился Бертье. — Отношения между регентом и Парижем настолько обострились, что… — Вот и убедите его поехать, — перебила Аэлис. — Поезжайте с ним вместе и постарайтесь, чтобы он там снова занялся политикой; я чувствую — она ему необходима, он слишком долго жил всем этим, чтобы теперь отказаться вот так, внезапно! Тщательно, обдумывая каждую мелочь, вынашивала она свой план. Симону, попросив ничего пока не говорить отцу, сказала, что помирилась с Робером — тот якобы писал ей — и что он, может быть, приедет на денек-другой проведать их всех — его, отца Мореля… Готов был и гонец: Жаклин проговорилась однажды, что у одного из охранников есть в Париже зазноба и тот иногда навещает ее тайком, придумав себе какое-нибудь поручение. Аэлис велела его позвать и сказала, что ей все известно о его тайных поездках. Симон здорово его за это взгреет, если только она скажет. Но она может и не сказать и может даже подарить что-нибудь его Луизон, или как там ее зовут, если он сумеет выполнить одно ее поручение. Парень, понятно, заверил, что хоть дюжину, лишь бы не дознался мессир Симон! Надо было также обезопасить себя на случай, если супругу вдруг взбредет в голову вернуться; Аэлис написала ему, что соскучилась в Моранвиле и уезжает в Париж пожить у своей кузины Мадлен при дворе мадам Жанны Бурбон, скорее всего тоже до Троицы. Письмо она вручила Беппо, сказав, что дело очень важное и надо, чтобы он сам отвез это мессиру Франсуа, — тот, судя по всему, еще во Фландрии. Беппо заверил, что письмо будет доставлено, пусть мадонна не беспокоится, и уехал в ту же ночь. На следующий день отец сказал ей, что не знает, как быть, — Филипп настойчиво уговаривает его ехать в Компьень. Да он и сам понимает, что совет правильный, но все-таки оставить ее здесь одну… — Только не думайте обо мне, прошу вас, — возразила Аэлис, не поднимая взгляда на отца, — решайте, как лучше вам! Вообще-то, я тоже думаю, что съездить туда неплохо… И дядюшка Жан, конечно, там будет, а вы так давно не виделись! Вернетесь, все мне расскажете, а я буду терпеливо ждать и радоваться за вас — я ведь знаю, как вам все это интересно. Правда, поезжайте, отец! Пикиньи, вконец растроганный, положил руку на ее голову: — Девочка моя, ты сама не знаешь, как радостно мне тебя слушать. Только став матерью, ты поймешь, какое это счастье — видеть в своем ребенке столько любви и заботы… Господь да воздаст тебе сторицей за твое доброе сердце, мой дружочек… Ей вдруг стало страшно, захотелось броситься к отцу, упросить его не ехать, остаться, но она поднесла руку к шее и коснулась цепочки, на которой носила теперь кольцо Робера, и ее обдало волной обжигающего жара от мысли, что через два или три дня они будут вместе. И она подняла ресницы, глядя на отца безоблачно-лживыми глазами. — Ну что вы, мессир, — сказала она нежно, — я ведь просто выполняю долг любящей дочери, за что же тут воздавать? |
||
|