"Сломанный клинок" - читать интересную книгу автора (Дюбуа Айрис)

Глава 8

В замке между тем подходил к концу обед. Несмотря на раскрытые окна, в зале было жарко, над столом гудели мухи, которых слуги непрерывно сгоняли зелеными ветками то с одного блюда, то с другого. Аэлис сидела, раздраженная мухами, жарой и этими несносными собаками, которые то и дело затевали под столом свирепую грызню из-за костей. Прямо под ногами у нее, не участвуя в драках, развалился и шумно храпел старый Мерлин — он всегда спал у нее под ногами, зимой было приятно, но не в этот же зной, святые угодники! Робера за столом не было, и всякий раз, когда открывалась дверь, Аэлис искоса взглядывала в ту сторону. Вдобавок ко всему блоха укусила ее под коленом; пожелав Мерлину сгинуть в преисподней, Аэлис нагнулась и, делая вид, будто нюхает лежащую на скатерти розу, с наслаждением почесала укушенное место. В последнее время они почти не виделись. Неужто и в самом деле ревнует? Какой глупый! Когда вставали из-за стола, Аэлис попыталась поймать взгляд Симона, чтобы подозвать его и спросить, куда девался Робер, но тот уже вышел из зала. «Ну и не нужен он мне», — решила Аэлис. Не хватало ей бегать за собственным оруженосцем!

— Чем бы вы желали заняться, мессир Франсуа? — любезно спросила она. — Не хотите ли сыграть со мной в шахматы?

Вопрос был задан не без умысла. Хотя она уже давно простила гостю тот случай с непристойной игрой в «угадывание мыслей», все же в его присутствии Аэлис постоянно испытывала желание как-то поддеть дерзкого чужеземца, поставить его в неловкое положение, заставить смутиться. Этого ей до сих пор не удалось достичь ни разу, сейчас она подумала, что уж на шахматной доске рассчитается с ним сполна. Очень может быть, что меняла вообще не обучен этой благородной забаве, вот был бы стыд! К ее разочарованию, Франческо поклонился, приложив к сердцу раскрытую ладонь:

— Польщен и премного благодарен, донна Аэлис!

Шахматный столик стоял в глубокой оконной нише, тяжелые рамы с тусклыми кругляшками стекол в частом свинцовом переплете были распахнуты, и солнце светило прямо на доску, зажигая розовые и голубые переливы на перламутровой инкрустации по краям. Многих цветных кусочков недоставало — в детстве Аэлис любила выковыривать их острием игрушечного кинжальчика, впрочем, этим занималось, вероятно, не одно поколение юных Пикиньи; сейчас она покраснела, заметив скопившиеся в углублениях пыль и мусор.

Отец прав — прислуга совершенно распустилась за эту зиму, надо сказать сенешалю, чтобы велел высечь служанку, которая убирает в большом зале. Что это такое, в самом деле! Решетка в камине вся заржавела, а о гобелен с изображением сиров Оливера и Роланда явно вытирали жирные пальцы. Хорошее впечатление останется у гостя, можно себе представить! Эти французы, скажет, живут словно дикие тартары или могулы, в грязи и невежестве…

— Какая старинная вещь, — сказал Франческо, расставляя по местам тяжелые большие фигуры, резанные из кости и эбенового дерева. — Донна поправит меня, если я ошибаюсь, но это похоже на сарацинскую работу.

— Да, — ответила Аэлис, — вы не ошиблись, но пусть вас это не смущает, мессир Франсуа. Фигуры здесь уже давно, и я думаю, бесов в них больше нет. Во всяком случае, отец часто играет с капелланом, а уж отец Эсташ не потерпел бы прикосновение к нечистой вещи. Да и потом, мой прадед привез их из Святой земли, так что очень может быть, нечистой силы в этих фигурах вообще не было.

— Скорее всего, нет, — согласился Франческо. — Кстати, любопытный факт. Насколько известно, шахматы придуманы неверными, попав же в христианские страны, игра претерпела небольшое, но весьма характерное изменение. Фигура, которую мы ныне называем «королевой», у сарацин именовалась «визирь» и имела право хождения только лишь следом за королем; христианские же рыцари, движимые куртуазностью, назвали эту фигуру «дамой», а затем «королевой», причем она получила право свободного передвижения по всей доске. Соблаговолите открыть партию, донна…

Несколько ходов Аэлис сделала не задумываясь, слишком уверенная в своем превосходстве; на шестом или седьмом, однако, черное воинство пошло в атаку. Уже коснувшись фигуры, она отдернула руку и прикусила губу. Противник оказался куда сильнее, чем можно было ожидать. Возможно, он и проиграет ей партию — из той же куртуазности, — но сперва хорошенько помучит. Что ж, поделом, но только ей вовсе не хочется получить урок от какого-то менялы…

— Мне, пожалуй, что-то расхотелось играть, — сказала она, притворно зевнув.

Смешав фигуры, она облокотилась о доску и стала смотреть в окно. За окном было солнце, лето, жужжали пчелы в саду, на алуаре внутренней стены трое стражников метали кости, прислонив к зубцам свои алебарды и сняв широкие, похожие на шляпы, салады. Достанется лентяям, если Симон де Берн застанет их в таком непотребном виде! Дальше, до самого горизонта, расстилалась зеленая равнина Вексена — лоскутки разноцветных полей, мягкие холмы, рощи, обсаженная старыми вязами дорога. Какой-то виллан лениво вел по дороге к замку осла, навьюченного двумя огромными вязанками хвороста. А еще дальше — что там? Совсем-совсем далеко, за лесом? Аэлис попыталась припомнить уроки: Шомон и Жизор лежат правее, а прямо на полдень — Понтуаз, за ним Париж, о котором рассказывают столько интересного… А еще дальше — Перш, где разводят лучших боевых коней, Анжу, Гиень, Лангедок — выжженный солнцем край злых еретиков, потом море Океан, потом пуп земли — Иерусалим…

— Вы грустите, мона Аэлис? — спросил Франческо.

Она очнулась, глянула на него непонимающе:

— А? Нет, я просто думала… Расскажите о ваших путешествиях, мессир. Вы ведь видели много чужих краев?

— Да, мне пришлось поездить, — охотно ответил флорентиец. — За два последних года я побывал в Кастилии и Арагоне, потом был в Англии, во Фландрии, в имперских землях… Должен признаться, что люди в разных краях живут не столь по-разному, как это можно было бы предполагать. Конечно, различия есть — в одной земле одеваются так, в другой иначе, разные у них и обычаи, хотя, конечно, в христианском мире все это более или менее подобно. Вот язычники — дело другое, но тех я не знаю, в языческих краях мне побывать не довелось…

— И одеваются одинаково? — удивилась Аэлис.

— Более или менее, донна, — повторил Франческо. — Французскую одежду носят сейчас и богемцы, и англичане, и испанцы… Я говорю — французскую, потому что вам все подражают. Если щеголи в Париже начинают носить узкие и короткие полукафтанья, то где-нибудь в Колонии или Ратисбоне тут же шьют еще уже и короче, нарушая благопристойность и меру. Впрочем, немцы вообще варвары, чувство прекрасной соразмерности им недоступно, но даже и у меня на родине молодые кавалеры одеваются подобно нелепым шутам, забывая благородную простоту древних одежд…

Аэлис украдкой бросила взгляд на своего собеседника — тот сидел, несколько отодвинувшись вместе с креслом от столика с забытыми шахматами, левая рука его, украшенная перстнями, лежала на подлокотнике, правая небрежно упиралась в бедро. «Держит себя совершенно как рыцарь, — подумала она, стараясь рассердиться. — Можно подумать, это какой-нибудь Висконти…» И кафтан у него из ткани, какой не мог бы позволить себе никто из обитателей Моранвиля, — темно-красный, почти пурпурный самит, густо затканный золотыми флорентийскими лилиями. Аэлис покосилась на свой рукав, довольно скромно вышитый у запястья незамысловатым узором, и подавила вздох. У него даже слуги одеты богато, а у нас… она вспомнила заплаты на локтях своих пажей и в досаде прикусила губу.

— Я полагаю, мессир, — сказала она высокомерно, — что человек, объездивший столько стран, мог бы обогатиться более интересными впечатлениями, нежели где и как кто одевается.

— Я всего лишь ответил на вопрос, который донне угодно было задать. — Франческо почтительно склонил голову и тут же, выпрямляясь, бросил на девушку быстрый любопытный взгляд. — Конечно, я интересовался не только нравами и обычаями, но вы зря полагаете, мона Аэлис, что наблюдения за таковыми вовсе лишены интереса. Если вернуться к одежде, то проницательный ум и здесь найдет немало пищи для размышлений и выводов.

Это уж было слишком. Аэлис вскочила и отошла к окну. Стражники на стене — видно, их кто-то спугнул — спрятали кости и торопливо приводили себя в воинский вид: один застегивал подбородный ремень, второй возился с перевязью, третий уже схватил алебарду и усердно полировал рукавом и без того сверкающее лезвие. «Стража, сюда!» — захотелось крикнуть Аэлис; если бы не отец с его непонятными планами, она непременно сделала бы это, непременно! Она просто приказала бы вышвырнуть из замка этих менял с позором и поношением, посадив на самых худых кляч лицом к хвосту!

— Какой красивый отсюда вид! — как ни в чем не бывало сказал Франческо, тоже подойдя к окну и стоя за плечом Аэлис. — Ваш край, хотя ему и несвойственно устрашающее великолепие Альп или Пиренеев, наполняет душу неизъяснимым покоем… Здесь, думается, должны были бы жить кроткие и незлобивые люди. Между тем… — Не договорив, он умолк.

— Что «между тем»? — холодно спросила Аэлис, не оборачиваясь.

— Я вспомнил сейчас, — сказал Франческо, словно думая вслух. — В Италии, неподалеку от Неаполя, есть огнедышащая гора, именуемая Монте-Везувио… У одного очень старого автора говорится, что однажды в древности гора эта извергла из своих недр столько горячего пепла, что погребла два города со всеми их обитателями, а были эти города местом отдыха и увеселений, куда знатнейшие римляне уезжали проводить жаркое время года. Правдив ли этот рассказ или нет — неведомо, ибо от погребенных городов не осталось и следа. Некоторые толкователи склонны видеть здесь притчу, и я сам тоже склоняюсь к этому мнению. Притча эта, однако, никого ничему не научила, увы…

Аэлис подумала и обернулась к Франческо.

— Что заставило вас рассказать ее мне? — спросила она. — Этот вид? — Она указала за окно.

— Вы угадали. Я боюсь, что мирный этот вид столь же обманчив, как покрытые виноградниками склоны Монте-Везувио. И это касается не только окрестностей Бовэ, не только Франции; мне думается, весь христианский мир вступает сейчас в эпоху потрясений, страшных и неслыханных. Впрочем, мы говорили уже об этом за обедом, мадонна простит меня, если я повторяюсь.

— Нет, это интересно. Еще вы сказали, что не каждое сословие по праву занимает свое место. Что вы имели в виду, говоря так?

— Извольте, я поясню. Каковы по феодальным законам обязанности рыцаря и виллана? Когда-то виллан кормил рыцаря, а рыцарь за это защищал виллана, охранял его от чужеземцев. Это был справедливый договор — выгодная сделка, как говорим мы, выгодная для обеих сторон. Но взгляните на Францию сейчас! Со всем уважением к французскому рыцарству будь сказано, разве оно остановило вторгшихся в королевство врагов? Разве рыцари защитили вилланов на полях Креси и Пуатье? Договор, следовательно, одной из сторон не выполняется. Более того, французского виллана грабят и разоряют сейчас не только наемники Плантагенета, но и свои же бароны. Вы, возможно, считаете, что виллан по своей подлой природе не способен думать…

— Мессир, этого я не говорила! — воскликнула Аэлис. — Я вообще никогда не считала вилланов подлыми людьми, у меня есть даже… — Тут она осеклась и продолжала более спокойным тоном: — А ваши слова о французском рыцарстве оскорбительны, не вам, чужеземцу, судить о том, что вам чуждо…

— Вы несправедливы, мадонна, я нарочно оговорился, что не намерен хулить французское рыцарство в целом!

— Что же касается Пуатье и Креси, — продолжала Аэлис, — то там полегло много наших рыцарей, а не только вилланы из ополчения. Война есть война, и в этот раз Господу было угодно даровать победу Эдуарду… потому, наверное, что королевство наше отягощено грехами. Так говорит наш капеллан, и отец Морель тоже — это приходской священник там внизу, в деревне, — они всегда все объясняют по-разному, а тут согласны между собой. Наверное, так оно и есть.

Франческо улыбнулся:

— Может быть. Но причины не так важны, как следствия. Последствия же английских побед сейчас даже трудно предвидеть во всей совокупности. Как я уже сказал, мне довелось побывать в Англии прошлой осенью — наши служащие в Лондоне считают положение весьма опасным. Вы знаете, когда занимаешься банковским делом в чужой стране, надо быть особенно наблюдательным, это закон нашего ремесла. Англия, хотя и побеждает на полях битв, истощена до предела, победы обходятся и ей очень недешево… а из военной добычи в королевскую казну попадает не так уж много. Положение в чем-то сходное со здешними делами, ибо король требует золота от баронов, а те выжимают из вилланов последние лиары. Но вот дальше сходство кончается, донна, ибо французский виллан ограблен, озлоблен и бессилен, английский же — хотя и ограблен, и озлоблен не меньше — все более сознает свою силу и свои права. Дело под Креси решили не английские рыцари, донна Аэлис, его решили английские вилланы — лучники! Это же повторилось и под Пуатье в прошлом году. Две величайшие битвы были выиграны не рыцарским мечом, а шестифунтовым английским луком, оружием простолюдина. И простой люд не забывает таких вещей.

Аэлис прикусила губу. Что он себе позволяет, кто дал ему право так поносить сословие, к которому она сама принадлежит. В ней снова вспыхнул гнев, но тут же угас, чувство справедливости взяло верх. Да нет, наверное, он, к сожалению и к великому ее стыду, прав. Но ведь если это так, то…

Она обернулась к Франческо:

— Мессир Франсуа, если все обстоит так, как вы говорите, а похоже, что все так и есть, ибо рассуждаете вы убедительно, то… что же будет с рыцарским сословием?

Франческо беспечно рассмеялся:

— О, вы слишком уж прямо истолковали мои слова! Да, я говорил, что мир вступает в эпоху потрясений, но из этого отнюдь не следует, будто рыцарское сословие завтра же подвергнется серьезным бедствиям. Безусловно, оно со временем потеряет свое теперешнее значение, и наоборот — другие сословия приобретут новое, но этого не случится так скоро, донна Аэлис.

Аэлис задумчиво взглянула на него и на этот раз не рассердилась. Она вдруг подумала о Робере. Что ж, если говорить по совести, это будет справедливо. Разве Робер не лучше иного рыцаря? Так почему же ему не занять положения, которого он по праву достоин? И, представив себе своего друга в славе и почете, она радостно улыбнулась.

Франческо с интересом наблюдал за ней.

— Вы согласны со мной, не так ли?

Аэлис покраснела:

— Да. Я подумала, что, в общем-то, Бог сотворил всех людей одинаковыми, а раз так, то почему бы и не измениться порядку вещей? Если это, как вы сказали за обедом, послужит к улучшению рода человеческого…

— Мадонна, вы не только прекрасны, вы еще и наделены тонким умом и благородным сердцем!

Аэлис совсем смутилась, не понимая, всерьез он говорит или насмешничает.

— Что вы, мессир, в том нет моей заслуги, наставник тоже не раз внушал мне подобные мысли.

— Вот это удивительно, — сказал Франческо. — Падре капеллан, насколько я мог заметить, моих мыслей не разделяет.

— Не капеллан, нет… я говорю об отце Мореле. Он учил меня еще до того, как появился мэтр Филипп. Так вот, он тоже говорил, что души приходят в мир равными, это уж просто случайность — как в кости, понимаете: одному выпадет родиться на соломе, а другому — под бархатным балдахином, и тут нечем гордиться. Он даже больше говорил: кому больше дано, с того больше спросится, и, значит, со знатных спрос будет строже.

— Скорее всего, — подтвердил Франческо.

— Но тогда это страшно, — прошептала Аэлис, глядя в окно. — А действительно ли правда то, что написал мессир… Дант, да? Ну, насчет грешников — помните, вы читали…

— К чему бы ему было лгать? Мой отец видел его за год до смерти, в Равенне, он мне не раз рассказывал об этой встрече — настолько врезался ему в память образ поэта; лицо его, говорил отец, было темное, словно обожжено нездешним пламенем.

Аэлис, слушавшая с приоткрытым ртом, торопливо перекрестилась:

— Значит, он и в самом деле там побывал…

— Скорее всего.

— Miserere Domine…[43] — прошептала Аэлис, быстро сложив перед лицом ладони, и снова перекрестилась. — А вы… не могли бы почитать что-нибудь еще?

— Из Алигьери?

— Да, вот помните — как они вдвоем сидели над книгой и…

— О, про это не стоит. К чему вам слушать такие печальные истории? Поверьте, любовь не всегда кончается бедой, в ней больше света, чем мрака. Если вам угодно послушать хорошие стихи, я почитаю вам другого поэта — не столь знаменитого, как божественный Алигьери, но и не столь жестокого. Он живет в наше время, и его стихи ближе нашей душе, они передают наши собственные мысли и желания.

— Я охотно послушаю их, мессир.

— Только позвольте мне сначала прочитать по-итальянски, чтобы вы услышали всю красоту звучания на родном языке, а потом прочитаю перевод, который я сам сделал в меру своих скромных возможностей.

Франческо помолчал, прикрыв глаза, и стал читать — негромко, чуть нараспев:

Vergognando talor ch’ancor si taccia, Donna, per me vostra bellezza in rima, Ricorro al tempo ch’i’ vi vidi prima, Tal che null’altra fia mai che mi piaccia.

— И правда, звучит красиво, — сказала Аэлис, когда он замолчал. — Совсем как музыка, и мне уже не терпится узнать, что там говорится.

— То, что давно должен был бы сказать вам я, — негромко отозвался Франческо, глядя ей в глаза. — Поэт говорит:

Мне стыдно иногда, что до сих пор Я ваших чар стихами не приветил, Хотя со дня, как вас впервые встретил, Прекрасней никого не видел взор…

Аэлис растерялась, не понимая, действительно ли это чьи-то стихи, или вконец осмелевший меняла позволил себе открыться столь лукавым образом в своих собственных чувствах; и что теперь делать ей — проявить презрение к дерзкому простолюдину или разгневаться, как положено знатной даме? Но гнева она не испытывала, презрения тоже, вместо этого почувствовала, что неудержимо краснеет.

— Или вот еще, — как ни в чем не бывало продолжал Франческо, — для начала я тоже прочту по-итальянски, а потом перевод.

S’amor non è, che dunque è quel ch’io sento?  Ma s’egli è amor, perdio, che cosa et quale?  Se bona, onde l’effecto aspro mortale?  Se ria, onde sí dolce ogni tormento? Любовь ли это или что иное? И что же это, ежели Любовь? Коль в ней добро — что цепенеет кровь? А если зло — в чем действие благое?[44]

— Оцените, мадонна, как тонко сумел поэт передать противоречивые чувства, порождаемые любовью… Не правда ли, именно так она и начинается?

Аэлис подняла голову и надменно, почти враждебно посмотрела ему в глаза.

— Я не судья в поэзии, мессир, — сказала она высокомерным тоном, пытаясь унять дрожь в голосе, — но стихи мне понравились, и я благодарна вам за доставленное развлечение, к нам ведь так давно не заезжал ни один жонглер. А что касается вашего вопроса, то почему бы вам не поискать ответа самому… в своем, несомненно богатом, опыте. Я полная невежда в этих вещах, да и не стремлюсь к знаниям подобного рода. С вашего позволения, я пойду… нет, не провожайте меня. А в шахматах вы, кстати, еще слабее, чем де Берн… мне потому и расхотелось играть, что с вами неинтересно!

Франческо низко поклонился.

— Уверяю вас, есть и другие игры… в которых я надеюсь оказаться более приятным партнером.

Он проводил ее долгим взглядом и задумался, подбрасывая и ловя в воздухе шахматную фигурку. За этим занятием и застал его неслышно приблизившийся нотарий.

— А, мэтр Филипп! — воскликнул Донати. — Не угодно ли?

— С удовольствием померюсь с вами силами, хотя мои более чем скромны… но в другой раз! Мой господин спрашивает, не соблаговолите ли вы уделить ему немного времени для конфиденциальной беседы…

Шагая следом за Бертье по гулкому коридору, Франческо еще раз попытался взвесить все за и против; он не сомневался, что разговор пойдет о займе (видно, старика припекло, не выдержал-таки, спешит… приглашает его к себе во время послеобеденного отдыха, когда уважающие себя люди о делах не говорят), а готового решения у него нет. Или уже есть и он просто обманывает сам себя? Он почувствовал знакомое обмирание сердца, какое обычно испытывал на миг, когда надо было быстро принять важное решение, обычно он доверялся своему чутью и не промахивался, недаром был так удачлив в делах. Но сейчас ему вдруг стало страшно, потому что — он понимал это, вдруг понял сейчас, именно в этот самый момент, — теперь речь шла не просто о выгоде, не просто о денежных суммах, которые он может либо потерять, либо приобрести…

Облаченный в просторную домашнюю робу, сир де Пикиньи величественно восседал за пюпитром, якобы погруженный в чтение какого-то манускрипта. Франческо сразу понял, что тот лишь делал вид, будто читает. «Для него этот разговор не менее важен», — с удовлетворением отметил он про себя.

— А, сеньор Донати! — Сир Гийом поднялся и, любезно улыбаясь, шагнул навстречу. — Надеюсь, не оторвал вас от важных занятий?

— Никоим образом, мессир! Да и какие занятия могут прийти на ум в вашем гостеприимном замке, где каждый гость чувствует себя как измученный пилигрим, достигший наконец долгожданного отдыха…

— Ну, вы не очень походите на измученного пилигрима, мой молодой друг. Но я не сомневаюсь в вашей искренности и потому рад, что пребывание здесь доставляет вам удовольствие. Садитесь, прошу вас…

Сир Гийом и Франческо заняли кресла по обе стороны массивного стола, а Бертье подсел к его узкому концу и нахохлился наподобие большой печальной птицы.

— Дорогой сеньор Донати, — начал Пикиньи, — вы помните, что два месяца назад в Париже с вами беседовало доверенное лицо монсеньора Ле Кока по весьма важному для нас вопросу. Ныне же мне поручено окончательно обсудить возможность и условия займа. У вас не появилось каких-либо соображений на сей счет?

Франческо помолчал, поигрывая реликварием.

— Я много над этим думал, — сказал он наконец, — но пока затрудняюсь принять окончательное решение. Честно говоря, мне не хватает смелости. Расчет на смену династий — большой риск.

— Должен ли я понять вас в том смысле, что вы не верите в успех Карла Наваррского?

— Этого я не говорю, — осторожно ответил Франческо. — Шансы у него есть… вернее, могли бы быть, если бы Наварра воспользовался средством, которое может обеспечить ему успех. Но вот воспользуется ли он им? Я высоко ценю политический ум Карла д’Эврё и все же опасаюсь, что в решительный момент у него не хватит смелости сделать ставку на горожан. Хотя… тут, разумеется, я могу и ошибаться…

— Уверен, что ошибаетесь, — кивнул Пикиньи.

— Счастлив был бы разделить с вами эту завидную уверенность, но, к сожалению, Наварра совершенно непредсказуем. А это опаснейшее качество! В Париже я говорил с другими банкирами — моими соотечественниками, большинство склонно думать, что корона Франции все же останется у Валуа. Тем не менее я мог бы рискнуть, но мне хотелось бы яснее представить себе, ради чего я иду на этот риск…

Филипп обеспокоенно посмотрел на Пикиньи. Тот весь подобрался, как борзая, сделавшая стойку.

— Поверьте, мой друг, вы не прогадаете. Карлу Наваррскому нужно сто тысяч турских ливров; сумма велика, я понимаю, но и благодарность короля будет ей соответствовать.

Франческо сделал небрежный жест:

— Это общие слова, мессир.

— Можно говорить и о частностях, — любезно ответил Пикиньи. — Если с вашим содействием Карл д’Эврё коронуется в Сен-Дени, вы могли бы получить на несколько лет право взимать королевские налоги. Вы знаете, какой это огромный доход. Кроме того, король мог бы даровать вам рыцарство!

— Меня пока устраивает принадлежность к тому сословию, к которому принадлежал мой отец, — возразил Франческо. — Что же касается откупа, то я предпочитаю другие способы обогащения.

— Дело вкуса, — кивнул Пикиньи и продолжал тем же любезным тоном: — Есть и другая возможность — вы могли бы стать чем-то вроде советника или казначея при короле, иными словами, получить в руки такую власть…

Франческо улыбнулся:

— Вроде той, что была у Мариньи?[45]

— Ну, зачем же говорить о нем, мой друг! Умный человек учится на чужих ошибках.

— Именно поэтому, мессир, я не хотел бы их повторять. Власть банкира не меньше и уж, без сомнения, гораздо прочнее.

— Иными словами, сеньор Донати, вы отказываетесь?

— Нет, почему же! Мы стараемся по возможности не отказывать своим клиентам, тем более столь высокопоставленным. Но согласитесь, что, когда речь идет о такой сумме, она должна быть обеспечена соответствующим залогом.

Сир Гийом с удивлением взглянул на него:

— Если вы считаете, что обычный имущественный залог будет выгоднее тех предложений, что я вам сделал, то это лишь упрощает дело! У короля Наваррского немало великолепных земель и замков не только в Наварре, но и в Нормандии, к тому же король может дать слово…

— Договоренность sub crimine falsi,[46] — быстро вставил Бертье.

— Ах, эти королевские обещания, — улыбнулся Франческо. — Эдуард Английский тоже когда-то раздавал их направо и налево.

— Но… простите меня, мой друг! Если вас не устраивает договоренность с королем, то кто же тогда может предложить вам обеспечение этого займа?

— Вы, мессир.

— Я?! — Пикиньи замер с приоткрытым ртом. — Вы шутите, сеньор Донати! Французское дворянство разорено, и я не располагаю сокровищами, способными…

— Почему же? Вы владеете сокровищем, которому с самого начала суждено было сыграть в наших переговорах с монсеньором Ле Коком совершенно определенную роль… хотя и пассивную. Надеюсь, вы меня понимаете? Я говорю о вашей дочери…

Теперь флорентиец смотрел прямо в глаза своему собеседнику, за его любезным тоном почувствовалась вдруг непреклонная воля.

— Если вы соблаговолите отдать мне руку дамуазель Аэлис, я не замедлю предоставить в распоряжение партии Эврё названную вами сумму.

Пикиньи ошеломленно уставился на наглого менялу, а перепуганный Бертье совсем съежился; наконец до сознания сира Гийома дошел весь смысл услышанного. Лицо его побагровело. Вцепившись в подлокотники кресла, он наклонился вперед, готовый разразиться проклятиями, но в этот момент Филипп, вскочив с места, метнулся к нему:

— Достойный сеньор! Умоляю вас, не спешите с ответом! Такие дела требуют долгого и продуманного решения, отложите дальнейший разговор, послушайтесь вашего преданного слугу!

Взбешенный Пикиньи оттолкнул нотария, но тут же обычная выдержка опытного политика взяла в нем верх.

— Какого дьявола, мэтр Бертье! Кто тебе сказал, что я намерен отвечать немедля? Думаю, и наш гость не ждет немедленного ответа!

Поняв, что гроза прошла стороной, Филипп снова присел на своем конце стола.

Франческо, откинувшись на спинку высокого резного кресла, спокойно наблюдал эту маленькую сценку, и по его лицу никто бы не догадался о внутреннем напряжении, которое он скрывал под внешней безмятежностью.

Пикиньи не без труда состроил любезную улыбку:

— Признаюсь, сеньор Донати, вы меня удивили! Это было столь неожиданно и… В таких случаях принято благодарить за честь, и я от души следую доброму обычаю. Но, вы понимаете, подобные вопросы не решаются в один день, а потому не будем спешить и хорошо все обдумаем.

Гость и хозяин расстались с обычными церемониями, и Филипп отправился проводить флорентийца. Вернувшись, он застал своего сеньора в бешенстве; сир Гийом метался по комнате, изрыгая на все сущее такую хулу, что Бертье поспешил осенить себя крестным знамением.

— Проклятый меняла! Ты когда-нибудь видал подобную наглость, Филипп? Будь он проклят! Да если бы не моя преданность Карлу, я бы его в то же мгновение вышвырнул из замка, но сначала приказал бы конюхам выпороть этого зазнавшегося торгаша!

— Хвала Небесам, что вы не можете это сделать, — спокойно ответил Бертье. — Плохую бы службу вы себе сослужили такой невоздержанностью! Было бы непростительной ошибкой оскорбить человека, который волею случая… как бы это выразиться… intravit in secretis regis.[47] И вообще, вы напрасно горячитесь, мой добрый сеньор, над этим предложением стоит подумать…

— Что?! — Пикиньи вскочил и грохнул по столу кулаком. — Что ты сказал? Ах ты, падаль! Да я тебя за ноги повешу, старая ты лукавая лиса!

— Ну будет вам, мессир! — отмахнулся Филипп. — Подумайте лучше о своем положении и о счастье вашей дочери. Может быть, поостынув, вы поймете, что такого блестящего и выгодного жениха вам не сыскать даже в королевском доме…

— Во-он!! — заревел Пикиньи, кидаясь к Филиппу. — Вон отсюда, сводник!

Бертье распахнул дверь и выскользнул в коридор, провожаемый яростными проклятиями. У себя в комнате он на всякий случай запер дверь и облегченно вздохнул. Самое худшее позади, теперь следует лишь соблюдать осторожность, и все уладится. Но окажется ли ему под силу убедить Пикиньи?

Филипп покружил по комнате и подсел к столу, рассеянно барабаня пальцами по подлокотнику кресла. Этот брак необходимо устроить — необходимо ради мечты всей его жизни, ради их общего дела. Третье сословие должно наконец получить своего короля — «буржуазного», как теперь говорят в Париже; и он — Бертье — обязан добиваться успеха любой ценой… Любой? А как же Аэлис? Аэлис, которую он учил, пестовал с младенческих лет, успел привязаться к ней за эти годы; имеет ли он право так распорядиться ее судьбой, не задумываясь принести ее в жертву? Филиппу стало не по себе, но тут же услужливый разум поспешил заглушить голос сердца: принести в жертву? Глупец! В чем тут «жертва»? Где еще этот дурак найдет для дочери такую блестящую партию? Тем более когда сам почти уже разорен! И потом, если его не подвело зрение, девочка уже неравнодушна к этому флорентийцу…

За ужином обитатели замка собрались как ни в чем не бывало. Бертье исподтишка наблюдал за Аэлис — та не только не проявляла к Франческо никакого внимания, но усердно переглядывалась с Робером, а когда встали из-за стола — что-то сказала ему, проходя мимо. Бертье увидел, как юноша вспыхнул от радости. «Ах, плутовка, — подумал нотарий, — уже извечная женская игра — любезничать с одним, чтобы вызвать ревность другого…» Нет, надо действовать немедля, решил он, не то они тут доиграются.

Вернувшись в свою комнату, он зажег свечу, достал пергамен, перья, поставил перед собой чернильницу. «Ну, погодите, мессир Гийом! — пробормотал он. — Погодите…» Филипп осторожно обмакнул перо и, низко наклонившись над листом желтоватого, хорошо выглаженного пемзой пергамена, стал не спеша писать своей изящной, немного вычурной фактурой, ровными строчками вывязывая угловатые готические буквы: «Могущественному и достойному аббату Сугерию Кларамонтанусу от его преданнейшего слуги…»

К ночи послание, запечатанное и вложенное в футляр, было вручено Симону де Берну вместе с подробными наставлениями:

— Прошу вас, любезный Симон, отберите самых надежных людей; до Клермонского аббатства путь не близок, а письмо это великой важности, гонец должен головой отвечать за его сохранность!

— Не беспокойтесь, друг Филипп, — заверил его Симон. — Я пошлю такого, что не подведет.


— Аэлис, любовь моя, скоро полночь… я должен идти… — тихо сказал Робер, отводя рукой упавшую ей на щеку шелковистую прядь. — Если увидят, что я в такой час выхожу из твоей комнаты…

— Никто не увидит, милый Робер, Жаклин сторожит нас… — шепнула Аэлис и теснее прижалась к своему другу. — Не уходи, побудь еще…

Робер улыбнулся и закрыл глаза. Они снова лежали рядом, как тогда, на раскаленной солнцем площадке Фредегонды, и снова он был бесконечно счастлив. Как мог он все эти дни не верить ей, подозревать, мучить и ее, и себя? Ах, если бы можно было пролежать вот так, рядом с ней, всю ночь!

Он еще немного помедлил, потом попытался осторожно высвободиться.

— Робер, ты куда? Разве тебе плохо со мной?

— Аэлис, ты сама знаешь, как мне хорошо, но лучше я уйду. Пойми, любимая, не могу я лежать с тобой рядом и только целовать тебя…

— Клянусь, и мне этого мало, друг Робер, — тихо ответила она и, вздохнув, разжала руки. — Ты прав, лучше тебе уйти… Нет, погоди, мой любимый…

Когда он вернулся к себе, было уже около полуночи. Счастливый, почти оглушенный радостью и вновь обретенной надеждой, он подошел к окну и высунулся наружу. В замке давно спали, и кругом был разлит глубокий покой. Тишина, изредка — приглушенные шаги часовых на алуарах и слабый свет мерцающих звезд — сегодня ему не уснуть. Да и грешно было спать в эту благословенную ночь…

Он смотрел и слушал, и теплый ночной ветер дул ему в лицо, донося запах полевых трав. Нет, не полевых трав — так пахнут волосы его любимой, его Аэлис…

А потом со стороны конюшни послышались приближающийся стук подков, позвякивание уздечек, лязг оружия, приглушенные голоса. Из своего окна он не мог видеть происходящего, но по звукам понял, что отправляют какой-то отряд. «Странно, — подумал Робер, прислушиваясь, — кому это понадобилось пускаться в путь на ночь глядя и почему?» Вроде бы в замке ничего не стряслось, и Симон ни слова не говорил, а уж он-то должен был бы знать, случись что-нибудь. Впрочем, какое ему дело?

Между тем гонец в Клермон со своей охраной уже покидал замок. Проехав под гулкими сводами ворот, отряд проскакал по подъемному мосту и, миновав спящее селение, помчался на север.

Стоя у своего окна, Филипп Бертье долго прислушивался к затихающему в ночной дали стуку копыт, потом удовлетворенно вздохнул и осторожно притворил тяжелую от свинцовых переплетов раму.