"Башня с колоколом" - читать интересную книгу автора (Мелвилл Герман)Герман Мелвилл Башня с колоколомНа юге Европы, близ столицы, славной некогда своими бесчисленными фресками – ныне их отцветшие краски изъедает серая плесень, – посреди пустынной равнины возвышается громада, издали похожая на темный замшелый пень от исполинской сосны, поверженной в незапамятные времена вместе с Енакимами[1] и титанами. Как рухнувшая сосна, истлевая, оставляет после себя мшистую гряду, подобную тени, отброшенной на прощание исчезнувшим деревом, – тени, нечувствительной к обманчивым прихотям солнца, тени, что никогда не растет и никогда не убывает, тени неподвижной и неизменной, будто истинная мера простертого на земле тела, – так и у подножия того, что кажется обломком гигантского ствола, покоится устремленная к западу копьевидная, поросшая лишайниками руина. Что за дивные переливы птичьих трелей, излетавших из серебряных гортаней, доносились с этой верхушки! Каменная сосна, на вершине которой гнездились металлические хористы, встарь была колокольней, воздвигнутой великим изобретателем – злосчастным подкидышем по имени Баннадонна. Основание этой колокольни, как и основание Вавилонской башни,[2] закладывалось восторженной порой всемирного обновления, когда второй потоп миновал, воды Средневековья схлынули и показавшаяся земля вновь зазеленела. Неудивительно поэтому, что, ступив наконец на сушу, преисполненные ликующих предвкушений сыны человеческие, как древле потомки Ноя, обратили свои помыслы ввысь, вдохновляясь дерзновенным примером обитателей Сеннаара. По бесстрашной решимости никто в Европе в те времена не мог сравниться с Баннадонной. Жители разбогатевшего на торговле с Левантом[3] государства, подданным которого он являлся, единодушно подали голоса за постройку самой большой в Италии городской башни с колоколом. Назначением на должность архитектора Баннадонна был обязан своей славе. Камень за камнем, месяц за месяцем – башня росла. Все выше и выше – медленно, как улитка, но подобная факелу или звезде фейерверка в своей гордыне. И всякий вечер зодчий, после ухода каменщиков, стоял в одиночестве на вершине растущей башни, видя, что с каждым разом поднимается все выше и выше над деревьями и стенами города. Он оставался там допоздна, поглощенный планами новых, еще более величественных сооружений. В праздники святых на строительной площадке собирались целые толпы: иные зрители, не замечая ни сыпавшейся им на голову известки, ни даже слетавших подчас кусков щебня, повисали на лесах, будто моряки, которые по команде усеивают корабельные реи, или роящиеся пчелы, что плотно облепляют куст. Столь почтительное внимание со стороны простого люда еще более укрепляло Баннадонну в высоком о себе мнении. И вот торжественный день настал. Под звуки виол замковый камень свода медленно поднялся в воздух и, сопровождаемый пушечными выстрелами, был помещен самим Баннадонной в навершие башни. Он встал на этот камень и, одинокий, стоял там, выпрямившись во весь рост, со скрещенными на груди руками, устремив взор к снежным верхушкам голубых Альп и еще более белым хребтам гор вдали от берега. Ему открылось зрелище, с равнины недоступное взору. Нельзя было различить снизу и выражения его лица, когда, словно орудийные залпы, донеслись до него взрывы рукоплесканий. Восторг взбудораженной толпы вызвало то невозмутимое спокойствие, с каким Баннадонна, пренебрегая высотой в триста футов, стоял на крохотной, ничем не огражденной площадке. На такое никто, кроме него, не отважился бы, однако зодчий всходил на башню раз за разом, неукоснительно изо дня в день все то время, пока она возводилась, и подобная выучка, конечно же, не могла пройти даром. Теперь дело оставалось за колоколами. Они во всех отношениях должны были соответствовать своему вместилищу. Отливка малых колоколов завершилась успешно. Затем был отлит еще один – богато украшенный, невиданной еще формы: его предстояло укрепить на колокольне новым, неизвестным дотоле способом. О назначении этого колокола, а также о том, каким образом он совершал оборот вокруг своей оси и как соединялся с часовым механизмом, изготовленным тогда же, будет сказано ниже. Звонница и часы совмещены были в одном сооружении, хотя в те времена обычно строились они раздельно, как поныне свидетельствует о том колокольня и Башня часов перед собором Святого Марка.[4] При отливке же главного городского колокола мастер поистине превзошел самого себя. Тщетно предостерегали его более трезво настроенные члены городского совета, напоминая о том, что даже для такой грандиозной башни вес раскачивающейся в воздухе громады может оказаться чрезмерным. Но непреклонный мастер, невзирая на все увещевания, подготовил исполинскую форму, изукрашенную мифологическими фигурами и эмблемами, раздул мехами пламя, примешав к нему благовонные смолы, расплавил олово с медью и, побросав в кипящий металл столовое серебро, щедро пожертвованное знатными горожанами в порыве патриотизма, открыл летку. Огненная струя вырвалась на волю, будто спущенная с привязи свора гончих. Подручные испуганно отпрянули в сторону. Их растерянность могла погубить колокол. Баннадонна, отважный, как Седрах,[5] ринулся через раскаленный поток и поразил виновника замешательства увесистым черпаком. Осколок размозженного черепа отскочил в расплавленную массу и мгновенно исчез. На следующий день со всеми необходимыми предосторожностями открыли успевшую остыть часть литья. Все, казалось, было в порядке. На третье утро, с тем же удовлетворением, обнажили всю верхнюю половину. Наконец, подобно изваянию некоего фиванского правителя, готовый колокол целиком явился на свет. Безупречная отливка имела один-единственный странный изъян. Однако мастер, никому не позволявший сопровождать себя во время своих осмотров, как нельзя искуснее скрыл недостаток при помощи состава, им же самим изобретенного. Отливку столь громадного колокола восприняли как настоящий триумф мастера, причем такой триумф, разделить который не зазорно было всему государству. На убийство посмотрели сквозь пальцы. Люди, снисходительные к человеческим слабостям, начисто отрицали злонамеренные побуждения и всецело приписывали содеянное внезапному порыву художнического темперамента. Случается, взбрыкивает строптивый аравийский скакун – так и провинность Баннадонны сочли следствием врожденной горячности, но отнюдь не проявлением преступной натуры. Судья его оправдал, священник отпустил грехи: большего и больная совесть не могла бы желать. Устроив в честь строителя новое торжество, республика сопроводила поднятие колоколов и часового механизма пышными празднествами, далеко затмившими первое. По окончании праздника Баннадонна надолго предался уединению и показывался на людях реже обыкновенного. Доходили слухи, что он занят неким приспособлением для колокольни, долженствующим превзойти все сделанное им до сих пор. По мнению многих, новый замысел мастера состоял в изготовлении еще одной отливки. Другие же, полагавшие, будто обладают даром особой проницательности, многозначительно качали головами, намекая, что не случайно изобретатель держит свои занятия в строжайшем секрете. Между тем затворничество мастера не могло не облекать его работу покровом все более манящей таинственности, присущей всему запретному. Вскоре на колокольню подняли какой-то тяжелый предмет, закутанный в темный кусок материи – мешок или плащ, что делалось иногда, если статую, предназначенную для украшения фасада нового здания, архитектор не желал выставлять на всеобщее обозрение до тех пор, пока она, в соответствии с планом, не занимала отведенного ей места. Именно так представлялось дело столпившимся внизу наблюдателям и на этот раз. Однако один из присутствующих, по роду занятий скульптор, при подъеме непонятного предмета наверх заметил – или ему так почудилось – несвойственную каменным изваяниям податливость и даже некоторую гибкость, с какой этот предмет перемещался в воздухе. В тот же момент, когда загадочный груз, едва различимый снизу, достиг нужной высоты, многим показалось, будто статуя сама, без помощи лебедки, шагнула на колокольню, и один искушенный опытом старый кузнец, стоявший поблизости, высказал предположение, что там находится живой человек. Хотя догадку отвергли как несостоятельную, это еще более разожгло любопытство окружающих. Невзирая на неудовольствие Баннадонны, представители городской власти – сам градоправитель вместе со своим помощником, оба люди в летах, – поднялись на башню вслед за помещенным туда предметом, имевшим человеческие очертания, однако, взобравшись на колокольню, были мало чем вознаграждены: изобретатель, надежно оградившись благовидной необходимостью блюсти тайны своего искусства, учтиво, но твердо избегал каких-либо объяснений. Члены городского совета невольно поглядывали в сторону закутанной фигуры: она, к их изумлению, казалось, переменила позу, хотя уже и не вызывала прежнего недоумения – ее странный вид во время подъема на башню объяснялся, вероятно, тем, что резкие порывы ветра, дувшего снаружи, трепали и развевали ее одеяние. Теперь же облаченная в домино фигура полулежа покоилась на незаметном со стороны сиденье. В верхней части одеяния виднелся небольшой квадрат, в котором – случайно или же преднамеренно – ткань была прорежена: поперечные нити кое-где выдернуты, с тем чтобы получилось некое подобие решетки. То ли это было действие сквозняка, проникавшего через просветы в каменной кладке, то ли разыгравшееся смятенное воображение было тому виной – сказать трудно, однако посетителям явственно мнилось, будто они различают внутри домино едва приметные судорожные движения. Ни одна мелочь, даже самая незначительная, не ускользала от их обеспокоенных взоров. Среди прочего бросилась им в глаза валявшаяся в углу глиняная чаша, вся покрытая накипью и выщербленная по краю, при виде которой один из вошедших шепнул другому, что именно такая вот чаша вполне годилась бы для того, чтобы, потехи ради, поднести ее к губам медной статуи, если только это в самом деле статуя, а не что иное. Изобретатель, однако, отвечал, что чаша использовалась им при отливке колокола, и пояснил также ее предназначение: тут смешивались разогретые металлы для определения качества сплава. Он добавил далее, что чаша эта оказалась на колокольне по чистейшей случайности. Посетители меж тем беспрестанно поглядывали на фигуру в домино, словно это был подозрительный инкогнито, явившийся в разгар венецианского карнавала. Их одолевали всевозможные тягостные предчувствия. Особенную тревогу внушало им смутное опасение того, что после их ухода изобретатель, хотя и без компаньона, обладающего плотью и кровью, все же не останется в одиночестве. Делая вид, что его забавляет смятение гостей, Баннадонна просил их соизволения устранить причину беспокойства и натянул посередине помещения кусок грубой холстины, который совершенно скрыл подозрительный предмет из вида. Сам Баннадонна прилагал все старания, дабы вызвать у посетителей больший интерес к другим своим работам – и теперь, когда домино находилось вне поля зрения, они недолго оставались равнодушными к стоявшим вокруг чудесам искусства – чудесам, которые до того никто еще не видел завершенными, поскольку с тех пор, как колокола подняли на башню, входить туда мог один только мастер. Следуя неизменному своему правилу, Баннадонна никому не дозволял, даже если речь шла о пустяках, делать то, что мог без слишком больших затрат времени сделать сам. Таким образом, на протяжении нескольких предшествующих недель часы, свободные от работы над своим тайным замыслом, он посвящал тщательной отделке фигур на колоколах. Особенное внимание привлек часовой колокол. Красота орнамента, ранее затемненная потускнением, нередко сопутствующим отливке, под прилежным резцом проступила теперь наружу во всей своей изящно-стыдливой прелести. Увитые гирляндами девические фигуры (каждая олицетворяла собой один из двенадцати часов), взявшись за руки, кружились по краю колокола в радостном хороводе. – Баннадонна, – промолвил градоправитель, – свет еще не видал такого колокола. Он – само совершенство. Но что это? – Тут послышался странный звук. – Ветер? – Ветер, эчеленца, – последовал беззаботный ответ. – Однако фигуры не вполне отделаны, над ними придется еще работать. Как только все будет окончено, а вон то… то устройство, – мастер указал на холщовый занавес, – как только Аман[6] (так я в шутку его называю), как только он – вернее, оно – займет свое место на уготованном для него древе, вот тогда, всемилостивейшие государи мои, вы безмерно осчастливите меня новым своим визитом. Двусмысленный намек на скрытый за занавесом предмет снова заставил гостей ощутить смутную тревогу. Они постарались, однако, не выказать ни малейшего интереса к сказанному, не желая, видимо, предоставлять безродному подкидышу возможности убедиться, сколь легко мог он силой своего плебейского искусства лишить лиц благородного происхождения уверенности в себе. – Так что ж, Баннадонна, – произнес градоправитель, – когда вы запустите механизм и часы начнут отбивать время? Мы дорожим вами не менее, чем вашей работой, и желали бы обрести полную уверенность в вашем успехе. Народ тоже полон нетерпения – слышите возгласы? Назовите же срок, когда все будет исполнено. – Завтра, эчеленца, соблаговолите только прислушаться, а нет – так и без того услышите небывалую музыку. Первым зазвучит вот этот колокол, – Баннадонна указал на колокол с фигурами девушек, увитых гирляндами, – он пробьет один раз. Взгляните: Уна и Дуа[7] держатся за руки, но первый же удар молота разомкнет это любовное пожатье. Итак, завтра, ровно в час пополудни, после того, как молот ударит сюда, именно сюда, – Баннадонна приблизился к колоколу и коснулся переплетенных девических пальцев, – жалкий механик будет безмерно счастлив снова дать вам всепокорнейшую аудиенцию здесь у себя, среди всего этого хлама. А покуда прощайте, светлейшие превосходительства, и внемлите бою часов вашего подданного. Сохраняя внешнее спокойствие, сквозь которое готова была вырваться, подобно огню из горнила, жгучая пламенность, Баннадонна с подчеркнутой учтивостью шагнул к лестничному спуску, дабы сопроводить высоких гостей к выходу. Однако младший член городского совета – человек по натуре добросердечный, – встревоженный вызывающе насмешливым презрением, сквозившим под смиренной почтительностью найденыша, и не столько задетый явным пренебрежением, сколько движимый христианским сочувствием и состраданием к смутно провидимой им участи, каковая неотвратимо постигает дерзких анахоретов, и находясь, очевидно, под сильным впечатлением от окружавшей его диковинной обстановки, этот облеченный властью человеколюбец с печалью отвел глаза от собеседника – и тут проницательный взгляд его упал на застывшее лицо Уны, выражение которого заставило его вздрогнуть. – Отчего вышло так, Баннадонна, – кротко обратился он к мастеру, – что Уна ничуть не похожа на своих сестер? – Христос свидетель, – немедля вмешался в разговор градоправитель, благодаря замечанию спутника только сейчас обративший внимание на эту фигуру, – что лицо Уны не отличить от лица Деворы-пророчицы,[8] которую изобразил дель Фонка, флорентиец. – Ясно, что вы, Баннадонна, – мягко продолжал младший член городского совета, – равно стремились придать всем двенадцати отрешенно-беспечный вид. Однако вглядитесь: в улыбке Уны есть нечто роковое. Ее улыбка совсем иная… При этих словах градоправитель, уже ступивший одной ногой на лестницу, испытующе перевел глаза на ваятеля, словно желая проследить по его лицу, какое объяснение подыщет тот для оправдания подобного несоответствия. Баннадонна заговорил: – Эчеленца, сейчас, когда я вслед за вашим острым взором пристальнее всматриваюсь в лицо Уны, я и в самом деле замечаю, что оно несколько отличается от прочих. Однако обойдите вокруг колокола – и вы не найдете двух лиц, совершенно одинаковых. Причина в том, что искусству предписан закон… Впрочем, становится все прохладнее: эти решетки – плохая защита от сквозняков. Позвольте же мне, сиятельнейшие государи мои, хотя бы немного проводить вас. Тех, в чьем благополучии кровно заинтересовано общество, следует опекать особенно ревностно. – Говоря о выражении лица Уны, вы упомянули, Баннадонна, о том, что в искусстве есть некий закон, – заметил градоправитель, когда все трое спускались вниз по каменным ступеням. – Прошу вас, откройте, в чем он заключается… – Простите, эчеленца, как-нибудь в другой раз: здесь, в башне, ужасная сырость. – Нет-нет, я должен передохнуть и узнать обо всем немедленно. Вот тут, на площадке, есть место, где расположиться; оконный проем защищен от ветра, да и света достаточно. Рассказывайте про свой закон, и во всех подробностях. – Поскольку, эчеленца, вы настаиваете, то знайте, что в искусстве существует закон, исключающий возможность точных копий. Несколько лет тому назад, если помните, я вырезал небольшую печать вашей республики с изображением, в качестве главного символа, головы вашего собственного предка, ее прославленного основателя. Для нужд таможни, где опечатывают бесчисленные тюки и ящики, я награвировал целую доску, содержащую сотню таких печаток. И вот, хотя я и ставил перед собой задачу изготовить сотню неотличимых друг от дружки голов и хотя со стороны они кажутся, вероятно, совершенно одинаковыми, стоит только пристальнее вглядеться в оттиск моей доски с изображением всех лиц, как сразу обнаружится, что даже между двумя из них нет полного сходства. Главное в выражении всех лиц – величавость, однако в каждом она проявляется по-разному. Здесь с ней соединена благожелательность, там сквозит явная двусмысленность; кое-где, если всмотреться ближе, проступает откровенное коварство, а вызваны все эти перемены ничтожными – тоньше волоса – сдвигами линии, изображающей тени в углу рта. А теперь, эчеленца, замените величавость веселостью, эту веселость придайте двенадцати из названных вариаций – и скажите, не двенадцать ли моих фигур предстанут перед вами, и вот эта самая Уна среди них? Но мне по душе… – Тише, что это – шаги наверху? – Штукатурка, эчеленца, куски ее падают время от времени на пол с арки, где каменная кладка осталась плохо заделанной. Надо будет сказать рабочим. Так вот, я говорю: что до меня, то мне по душе закон искусства, исключающий повторение. Он вызывает к жизни примечательные особи. Да, эчеленца, эта странная – а для вас сомнительная – улыбка, этот прозорливый взор Уны удовлетворяют Баннадонну вполне. – Слышите опять: неужели наверху в самом деле нет ни души? – Ни души, эчеленца, будьте уверены, души – ни единой. Вот, опять штукатурка! – Почему-то при нас с потолка ничего не падало. – О, в вашем присутствии, эчеленца, даже штукатурке следует знать свое место, – отвечал Баннадонна с галантным поклоном. – И все-таки Уна, – заметил младший член городского совета, – казалось, не сводила с вас глаз: можно было поклясться, что из нас троих только вы ее занимали. – Если это так, эчеленца, то причиной тому ее обостренная чуткость. – Что? Я не понимаю вас, Баннадонна. – Пустяки, эчеленца, совершенные пустяки… Однако ветер переменился – дует во все щели. Позвольте же мне сопроводить вас к выходу, а затем – простите, но каждый работник должен спешить к своим инструментам. – Быть может, это покажется смешным, синьор, – проговорил помощник градоправителя, когда, оставшись на третьей лестничной площадке одни, они начали спускаться дальше, – но наш гениальный изобретатель внушает мне какую-то странную тревогу. Вот, скажем, сейчас, когда он, провожая нас, так надменно держался, походка его напоминала походку Сисары, бесславного врага Господа, на полотне дель Фонки. А эта юная изваянная Девора! Да-да, и потом… – Ну что вы, синьор, бог с вами! – бросил градоправитель. – Всего лишь минутный каприз, и только. Девора, вы говорите? Где же тогда Иаиль? – Ах, синьор, – вздохнул его спутник, когда оба, шагнув через порог, ступили на мягкий дерн, – я вижу, вы оставили свои страхи позади, там, где холод и тьма, а вот мои, увы, даже при ярком солнце преследуют меня по-прежнему… Слышите? Дверь, ведущая в башню, откуда они только что вышли, с шумом захлопнулась. Обернувшись, они увидели, что теперь она крепко заперта. – Он сбежал вниз по лестнице и заперся на замок, – усмехнулся градоправитель. – Это у него в обычае. Безотлагательно было обнародовано известие о том, что назавтра, ровно в час пополудни, раздастся звон башенных часов с удивительным, благодаря всесильному искусству мастера, сопровождением, однако каким именно – оставалось загадкой. Известие это вызвало всеобщее ликование. Праздные наблюдатели, с самого вечера расположившиеся вокруг башни, видели на самом ее верху мерцающий сквозь оконные проемы огонь, который погас только с рассветом. Те же, чьи душевные силы – под действием напряженного ожидания – могли оказаться расстроенными, явственно различали (во всяком случае, были уверены, что так им слышалось) странные звуки: до них доносилось не только бряцание каких-то металлических орудий и приспособлений, но, по их словам, чудились также приглушенные крики и стенания, какие могла бы издавать некая чудовищная машина, изнемогающая от усталости. Медленно надвигался день – и пока иные зрители коротали время за песнями и азартными играми, багровый солнечный шар выкатился наконец, словно огромный мяч, на равнину. Ровно в полдень показалась кавалькада прибывших верхом дворян и прочей городской знати вместе с отрядом солдат, игравших – для вящей торжественности – военную музыку. Оставался всего лишь час до назначенного срока. Нетерпение росло. Возбужденные зрители сжимали в руках часы, пристально следя за перемещением крохотных стрелок; потом, высоко запрокидывая головы, обращали взор к колокольне, словно желая поскорее увидеть то, что могло быть только услышано, поскольку башенные часы не имели пока циферблата. И вот большие стрелки часов вплотную приблизились к цифре I. Над заполненной людьми равниной, словно в ожидании мессии, воцарилось молчание. Внезапно с башни сорвался глухой отрывистый звук, едва различимый на расстоянии, – и тут же все стихло. Собравшиеся недоуменно уставились друг на друга. Затем все вновь обратили взгляды к своим часам. Повсюду часовая стрелка незаметно подошла к цифре I, слилась с ней, а затем двинулась дальше. Толпа загудела. Выждав немного, градоправитель знаком призвал всех к молчанию и громко окликнул мастера с намерением выяснить, что за непредвиденная случайность произошла на колокольне. Ответа не последовало. Он крикнул еще, потом еще раз. Было по-прежнему тихо. По приказу градоправителя солдаты взломали входную дверь и проникли внутрь башни, а сам он, распорядившись поставить часовых для защиты от напиравшей толпы, в сопровождении своего прежнего спутника поднялся по винтовой лестнице. На полпути они остановились и прислушались. Всюду царило молчание. Ускорив шаг, оба добрались до самого верха, но, едва ступив на порог, застыли как вкопанные при виде открывшегося им зрелища. Невесть откуда взявшийся спаниель, прошмыгнувший за ними, дрожал с головы до пят, словно при встрече в глухой чаще с неведомым чудовищем: невольно казалось, будто он наткнулся на след из какого-то иного, нездешнего мира. Баннадонна неподвижно лежал ничком на полу, весь в крови, у основания колокола с фигурами девушек, украшенных гирляндами. Он был простерт у самых ног фигуры, названной Уна: как раз над его головой левая рука Уны крепко сжимала руку Дуа. Склонившись над телом, подобно Иаили в шатре над пригвожденным к земле Сисарой, стояла та самая фигура в домино – теперь уже без плаща. Фигуру покрывала чешуйчатая броня – сверкающая, как крылья у саранчи. Руки в оковах были воздеты над жертвой, будто с намерением нанести новый удар. Выдвинутая вперед ступня задевала носком мертвеца, словно попирая его с презрением. О том, что произошло далее, достоверных сведений не сохранилось. Вполне естественно предположить, что представители городской власти поначалу не могли не отшатнуться от увиденного. Какое-то время, во всяком случае, они медлили в невольном смятении, вызванном, что не исключено, охватившим их ужасом. Известно только, что потребовалось прибегнуть к помощи аркебузы, которая и была вскоре доставлена на колокольню. По рассказам, сразу после того, как раздался залп, послышался свистящий лязг, будто внезапно лопнула ходовая пружина некоего механизма, а затем раздался громкий металлический звон, какой бывает, если обрушить на мостовую целую связку стальных клинков. Смутный шум этот донесся до равнины, где все взгляды обратились к колокольне, сквозь оконные прорези которой вились слабые струйки дыма. Одни утверждали, что застрелен был спаниель, который взбесился от страха. Другие с ними не соглашались. Спаниеля, действительно, больше никто не видел – и вполне вероятно, по какой-то невыясненной причине он разделил участь манекена в домино, о погребении которого необходимо упомянуть особо. Но что бы там ни было, после того как миновал первый инстинктивный страх или же устранены были все разумные для него основания, оба члена городского совета собственными руками поспешно обернули манекен в брошенный поодаль плащ – тот самый, что окутывал его во время подъема на башню. Той же ночью манекен тайно спустили вниз, доставили к берегу, вывезли в открытое море и затопили. Впоследствии, даже за вольным пиршественным столом, в ответ на самые неотступные расспрашивания оба очевидца так и не раскрыли до конца тайну происшедшего на колокольне. Случившееся не могло не представляться загадкой, и молва усматривала в развязке явное вмешательство сверхъестественных сил, решивших судьбу найденыша, однако более просвещенные умы без труда находили событиям иное объяснение. В цепи обстоятельных умозаключений, выводившихся свидетелями происшествия, могут обнаружиться заведомо неверные звенья, подчас между ними недостает связи, но, поскольку данное истолкование является единственным относительно достоверным из дошедших до нас, то его и следует, за неимением лучшего, изложить здесь. Впрочем, представляется необходимым сначала привести предположения касательно тайного замысла Баннадонны, а именно, каким образом этот замысел у него возник и каким целям должен был служить; предположения эти высказывались теми, кто сумел якобы не только постичь до тонкостей существо события, но и проникнуть в самую душу мастера. При рассмотрении вопроса придется косвенным образом затронуть ряд материй особого рода – далеких от ясности и непосредственно с предметом речи не связанных. В те времена, как и ныне, всякий большой колокол заставляли звучать, либо раскачивая подвешенный внутри колокола язык, либо ударяя по металлу тяжелым молотом при помощи громоздкого механизма; зачастую роль механизма исполняли находившиеся на колокольне дюжие стражи; если же колокол располагался на башне под открытым небом, то стражи эти помещались поблизости в караульной будке. Полагали, что наблюдение над такими именно колоколами, а также над тем, как стражи исполняли свои обязанности, и натолкнуло найденыша на его замысел. Вознесенная высоко вверх человеческая фигура при взгляде снизу настолько уменьшается в размерах, что теряет сходство с существом, которое наделено разумом. Черты личности как таковой совершенно утрачиваются. Вместо жестов, свидетельствующих о наличии сознательной воли, движения человеческих рук напоминают скорее механическое перемещение стрелок оптического телеграфа. Раздумывая о том, что, если глядеть издалека, человеческая фигура мало чем отличается от Пульчинеллы,[9] Баннадонна нечаянно напал на мысль о создании некоего автомата, который мог бы отбивать время железной рукой, причем с безукоризненной точностью. Более того: созерцая живого человека, который появлялся в урочный час из своего укрытия и подходил к колоколу с молотом в руке, Баннадонна утвердился в решении, что его изобретение равным образом должно обладать способностью передвигаться – и вместе с тем сохранять по крайней мере видимость существа, наделенного разумом и сознательной волей. Если правильны догадки тех, кто заявлял, будто проник в замысел Баннадонны, – каким же дерзостным духом он обладал! Однако толкователи на этом не останавливались, подразумевая, что, хотя начальным толчком для изобретателя и послужил главным образом вид стража при колоколе и на первых порах предполагалось изготовить всего лишь достаточно сноровистого механического звонаря, впоследствии, как это нередко случается с авторами проектов, исходная мысль, преследующая задачи сравнительно малые, незаметно переросла в идею, ставящую перед собой цель титаническую, и в итоге достигла – если принять во внимание возможные последствия ее осуществления – неслыханной дотоле смелости. Баннадонна по-прежнему тратил свои усилия на изготовление движущейся фигуры для колокольни, но теперь рассматривал ее только как промежуточный образец для создания в будущем илота-гиганта, предназначенного несказанно облегчить жизнь человечества и приумножить его славу: изобретатель вознамерился дополнить созданное за шесть дней творения и населить землю новыми рабами – полезнее вола, стремительнее дельфина, сильнее льва, хитрее обезьяны, изворотливей змеи, терпеливее осла и трудолюбивее муравья. Все совершенства сотворенных Богом существ, служивших человеку, были призваны на суд ради дальнейшего усовершенствования, дабы совместиться потом в одном-единственном существе. Илот,[10] обладавший всеми возможными совершенствами, должен был именоваться Талусом.[11] Талусом – железным служителем Баннадонны, а через посредничество Баннадонны – всего человечества. В том случае, если свидетели происшествия не заблуждались относительно тайных планов подкидыша, он неминуемо должен был быть заражен безумнейшими химерами своего века, далеко превосходящими измышления Корнелия Агриппы[12] и Альберта Великого.[13] Утверждали, однако, обратное. Каким бы головокружительным ни казался его замысел, явно преступавший не только рамки человеческих возможностей, но и границы божественного творения, тем не менее пущенные изобретателем в ход средства, по общему мнению, неукоснительно соответствовали строгим требованиям трезвого разума. Говорили, что Баннадонна, скептически настроенный по отношению ко всем тщеславным безрассудствам своего времени, не питал к ним ни малейшей симпатии – более того, недвусмысленно их презирал. К примеру, он вовсе не заключил, вместе с визионерами из числа метафизиков, что между утонченными механическими силами и наиболее грубой животной деятельностью может обнаружиться некий зачаток соответствия. Столь же мало отразился в его проекте и энтузиазм иных натурфилософов, которые надеялись, посредством физиологических и химических изысканий, добраться до первоисточника жизни и тем самым притязать на право производить и улучшать ее по собственному усмотрению. Еще менее общего имел Баннадонна с племенем алхимиков, в стенах лаборатории пытавшихся особыми заклинаниями вызвать некую ошеломляющую жизненную силу. Не разделял он и жизнерадостные упования некоторых теософов, веривших, что в награду за истовое поклонение вышним силам человеку ниспослано будет неслыханное могущество. Материалист по складу ума, в своей практике Баннадонна ставил перед собой задачи, для разрешения которых требовались не логика, не тигель, не магические формулы, не церковные алтари, но простой верстак и молоток. Словом, разгадывать загадки природы, крадучись проникая в ее тайны, строить против нее козни, заручаться сторонней поддержкой, дабы подчинить ее своей власти, – все это не входило в его намерения; нет, не испрашивая благоволения ни у бездушных элементов, ни у одушевленных существ, полагаясь только на себя самого, желал он соперничать с природой, превзойти ее и покорить. Унижение паче гордости – вот к чему он стремился. Его теургией был здравый смысл, чудом – машина, героем Прометеем – механик, а подлинным богом – сам человек. Тем не менее, приступая к первому опыту – изготовлению пробного автомата для колокольни, – он позволил своей фантазии слегка разыграться: впрочем, то, что могло показаться своевольной причудой, на самом деле было побочным результатом его честолюбивого практицизма. Наружный облик существа для колокольни не должен был сходствовать с человеческим, а равно и животным; не должен был и уподобляться вымышленным, пусть даже самым диковинным, образам древних легенд и преданий: создание это должно было быть совершенно оригинальным как по внутреннему устройству, так и по внешнему виду, причем чем ужаснее последний – тем лучше. Вот что говорилось очевидцами относительно предприятия Баннадонны и сокрытого за ним умысла. Каким образом, в самом начале, непредвиденная катастрофа опрокинула все планы – или, вернее, какие догадки высказывались на этот счет, предстоит изложить ниже. Предполагалось, что накануне злосчастной развязки, после ухода посетителей, Баннадонна распаковал манекен, привел его в полную готовность и поместил в надлежащее укрытие – нечто вроде сторожевой будки в самом углу, далее, на протяжении ночи и почти все утро, он занимался тем, чтобы обеспечить безошибочность действий облаченной в домино фигуры, следовало устроить так, чтобы манекен покидал сторожевую будку каждые шестьдесят минут, скользил по железным рельсам, приближался к колоколу с воздетыми оковами, ударял по одному из двенадцати соединений двадцати четырех рук, затем обходил вокруг колокола и возвращался на свое место, пребывая там в ожидании следующие шестьдесят минут, после чего тот же самый ритуал подлежал повторению; колокол между тем, под действием хитроумного механизма, поворачиваясь на своей оси, подставлял под опускающийся молот сплетенные руки других двух фигур, когда часам следовало пробить два, три раза – и так далее, до самого конца. Звучащий металл для колокола изготовлен был таким образом (секрет сплава погиб вместе с изобретателем), что при разъединении каждого из двенадцати рукопожатий должна была раздаваться своя особенная мелодия. Однако волшебный металл под ударом колдовского металлического пришельца не прозвучал ни разу, и не союз двух рук разомкнул тот своим молотом, но одним взмахом оборвал жизнь честолюбивого мастера. Высказывались догадки, что после того, как манекен был спрятан в сторожевой будке, где должен был оставаться до урочного времени, готовый к неотвратимому появлению в назначенный час, изобретатель тщательно смазал маслом колею, по которой тот должен был скользить, и поспешил затем к колоколу – желая, вероятно, придать изваянию окончательную завершенность. Истинный художник, Баннадонна тотчас с головой ушел в работу: видимо, его подстегивало еще и стремление смягчить странное выражение на лице Уны: хотя при посторонних он, казалось, относился к этому как нельзя беззаботней, на самом деле втайне не мог не чувствовать в душе смутных угрызений. Таким образом, на какое-то время изобретатель совершенно забыл о собственном создании, которое, однако, не забыло о нем и, верное своему назначению, в точности повинуясь старательно заведенной пружине, оставило свой пост как раз в нужный момент: по отлично смазанной колее манекен бесшумно приблизился к указанной ему черте и, нацелившись на руку Уны с тем, чтобы извлечь одну-единственную звучную ноту, с глухим стуком сплющил оказавшийся здесь помехой мозг Баннадонны, затем развернулся и тотчас же снова взметнул скованные руки вверх. Рухнувшее тело загородило путь, не позволив манекену вернуться на свое место: тут он и остановился, все еще склонившись над Баннадонной, словно и после смерти своего творца шепотом посылал ему неведомые угрозы. Резец, выпавший из руки мастера, лежал рядом; масло пролилось из масленки на железные рельсы. Республика, памятуя о редкой гениальности изобретателя, нашедшего столь плачевный конец, постановила устроить ему торжественные похороны. Было решено при вносе гроба в кафедральный собор ударить в большой колокол – тот самый, успешной отливке которого угрожала нерасторопность злополучного рабочего. Обязанности звонаря поручили самому могучему в округе крестьянину. Однако едва только несущие гроб переступили порог собора, как их ушей достиг долетевший с башни зловещий отрывистый звук, напоминающий снежный обвал в Альпах. Затем все смолкло. Оглянувшись, они увидели, что свод колокольни накренился и завалился набок. Позднее выяснилось, что деревенский силач, которому поручили раскачать язык, желая разом испытать полную силу колокола, дернул за веревку одним резким богатырским рывком. Огромная масса металла, слишком тяжелая для своей рамы и все же, как ни странно, державшаяся на весу, высвободилась из крепления, сорвалась вниз, проломив кладку свода, рухнула с высоты трех сотен футов, перевернулась и похоронила себя в мягком дерне, наполовину скрывшись из вида. После того как колокол извлекли из земли, выявилось, что основная трещина брала начало от небольшого пятна в ушке: когда его поскоблили, в отливке нашли изъян, на первый взгляд незначительный, замаскированный каким-то неизвестным составом. Переплавленный металл вскоре снова занял свое место в отделанной заново надстройке башни. Целый год хор металлических птиц разносил свои мелодии, словно из каменной чащи, через сквозную аркаду звонницы с бесчисленными украшениями. Но в первую же годовщину окончания строительства, на рассвете, прежде чем башню окружила стекавшаяся толпа, началось землетрясение. Послышался грохот – и мгновение спустя каменная сосна, где находили приют звонкоголосые солисты, уже лежала поверженной посреди равнины. Так слепой раб повиновался своему еще более слепому господину и, – в слепом послушании, поразил его насмерть. Так создатель погиб от руки собственного создания. Так тяжесть колокола оказалась для башни непосильным бременем. Так уязвимость колокола обнаружилась там, где его запятнала человеческая кровь. И так гордыня повлекла за собой падение. |
||
|