"Фосфор" - читать интересную книгу автора (Лагер Свен)

23. Ритм. Чай

Моя сестра старше меня. Иногда я торчу у нее, потому что она моя сестра, и мне кажется, для того она и нужна, чтобы время от времени я мог отдыхать у нее и валяться на ее жуткой мебели. В конце концов, мы же родственники. У нас ведь общие воспоминания, или по крайней мере похожие. Неприглядный и безутешный вид с балкона, пластинки, которые вечерами ставили наши родители, загаженный лифт, запах бензоколонки, мимо которой мы каждое утро проходили по дороге в школу. Не так уж это и мало.

Иногда я заглядываю к ней, и она говорит мне: «Привет», и впускает меня, и я сижу в ее гостиной и озираюсь по сторонам. Что думает моя сестра, спрашиваю я себя каждый раз? Что это за жизнь она ведет? Ведь я хочу знать, о чем она думает, с теми же воспоминаниями, что и у меня. Что вообще творится у нее в голове? Но с ней все по-другому. Она женщина. Она старше. Но она все же моя сестра. Она должна держаться за меня. Нас родила одна и та же мать. В наших жилах течет одна и та же кровь. Но это все пустое. Все это не в счет.

Я сижу перед ней, как перед любой другой женщиной, которой только что помог занести мебель в квартиру. За десять марок в час. Именно это я чувствую, когда восседаю на ее подушках, будто грузчик, решивший сделать перерыв и ожидающий чашечку чая, хотя с гораздо большим удовольствием выпил бы коку. Но коки у нее не водится, поэтому она готовит чай, а я сижу один в гостиной, и жду, и привычно удивляюсь ее мебели, которая выглядит как уцененка из третьесортного мебельного магазина, удивляюсь своей сестре, которая вечно орудует на кухне, и всего лишь для того, чтобы этот дурацкий чай оказался в чашках.

И вот она возвращается, неся две кружки, садится и спрашивает:

— Молоко, сахар?

Да, конечно, я всегда пью чай с молоком и с сахаром. Каждый раз. И когда я говорю, да, молока и сахара, она снова встает, и снова исчезает на кухне. Ничего не могу добавить. Я и так подолгу не засиживаюсь. Всякий раз ловлю себя на том, что вечно кладу перед собой сигареты, хотя курить в своем доме она мне и не позволяет.

Я подаюсь немного вперед и вижу под софой свалявшуюся пыль. Это большие хлопья, похожие на коконы моли, как будто у моли другого дела нет, кроме как склеивать пыль. И этих хлопьев очень много, и я думаю, странно, обычно она же такая чистюля. В каких облаках она витает? Ведь когда речь заходит о пыли, она едва не впадает в истерику. Главным образом потому, что и правда пребывает в уверенности, что моль усердно склеивает пыль, собирая ее в комья. Только вообразит себе, что пыль, которой она сама в глаза не видела, собирает кто-то другой, так сразу впадает в панику. Вот я и удивляюсь. Полно всяких комьев, под ее стандартной, неказистой софой. Я даже вроде как начинаю беспокоиться.

В принципе-то мне, конечно, плевать, сколько этих хлопьев под ее софой. Но почему сестра их не замечает? Кровь уже основательно прилила к моей голове, колотится в висках, но чуть дальше я вижу нечто, похожее на щетку для волос! Погребенная под толстым слоем пыли щетка для волос! Я в шоке. Надо же, оказывается, и такое возможно: находишь у кого-то, кого считал занудным обывателем, что-то необычное и тебя это шокирует.

Воображаю, как стошнит сестру, когда она обнаружит под софой щетку. А что, если кто-то уронил под ее софу сосиску? Если это сосиска, ее точно хватит удар. Так и вижу, как однажды, в один из вечеров она в очередной раз пригласила к себе коллег из издательства и прочих непримечательных личностей, и вот они бегают по квартире с маленькими тарелочками, и один из них наклоняется, потому что желает повнимательнее рассмотреть дурацкие каракули на клочке бумаги ручной выделки над софой. Вот он наклоняется вперед, и… Ой!!! Сосиска падает за софу и тут же закатывается в укрытие. Но он этого не замечает, потому что единственное, о чем он думает, она это сама нарисовала или купила, это что-то дорогое или самопал? И что вообще тут изображено? При этом он немножечко ковыряет в носу, а сосиска лежит себе на полу, понемногу плесневеет и покрывается пушком. А поскольку моя сестра, очевидно, под софу вообще больше не заглядывает, пушок и плесень разрастаются, и в конце концов сосиска начинает походить на щетку для волос.

Об этом я думаю в тот самый момент, когда возвращается сестра. А еще о том, что сосиска выглядит в точности как одна из тех пластмассовых щеток, забитых волосами, которые так часто лежат у людей в ванной перед зеркалом. И о том, что она, конечно же, сочтет таинственный предмет как раз такой щеткой и захочет ее оттуда извлечь. От этой мысли меня разбирает такой смех, что я падаю с софы, давлюсь и корчусь, держусь за живот, который уже начинает болеть. Сестрица стоит рядом, и я смотрю на нее сквозь стеклянный кофейный столик: вот она стоит, держит в каждой руке по чашке чая и пялится на меня как на эпилептика, будто назло решившего предаться своему послеполуденному припадку прямо у нее в гостиной.

С чего вдруг мне втемяшилась эта щетка? И эта волосатая, заплесневелая сосиска? Как все это попало мне в голову? Сначала под софу, а потом ко мне в голову! Как будто анекдот, которого я уже долго ждал и который все никак не появлялся, и я вечно думал: эта гостиная, эта сестра… Ведь чего-то здесь не хватает. В чем тут соль? Так я уже давно не смеялся. Обычно трясет еще больше, если долго не смеялся.

Но вот на взгляд сестры, смеяться не над чем. Ей это кажется лишь нелепым. Не веселым. Нелепым. Потому что она такой человек: если чего-то не понимает, то считает нелепым, и спешит от него избавиться. И тут же выбрасывает из головы. Даже не задумываясь. И ничего к ней не пристает, потому что мышление — это такое клейкое вещество, которое связывает воспоминания. А когда мышление отсутствует, то и приклеиться нечему.

Она ведь думает лишь: вот мой нелепый брат устроил псевдоэпилептический припадок у меня под стеклянным столиком, который достался мне за половину нового, потому что на стекле есть маленькая царапинка, которую пока никто и не увидел, потому что я так хитро поставила лампу, что на нее свет не падает. И все. Данность эта отправляется в ящичек с надписью «Нелепо», в котором хранится почти все, что я делаю или говорю. Я, естественно, не говорю ей, почему смеюсь, ибо то, что кажется мне нелепым, я считаю еще и смешным — нелепым, смешным, то бишь поводом для веселья — и не пытаюсь при этом выпучивать глаза, словно какающий хомяк.

Она из тех, кто остановился еще в начале пути. И по большому счету я никогда ее не любил. Но теперь мы оба выросли. Ей больше не нужно бегать за мной или сидеть из-за меня на детской площадке. Я иду к ней и говорю: «Давай все это забудем, не дуйся. Мы ведь теперь большие». Но говорю я это мысленно, не по-настоящему. Может, это как старая любовь? Подумать только, сколько всего мы не говорим. Я бы с радостью сказал Лауре: «Пошлем все к черту, не упрямься». Но она вовсе не строптивая. Она очень милая. И я не в силах этого вынести. Она приходит ко мне, и я думаю: любимая Лаура. И больше ничего не приходит в голову. Вот именно — старая любовь. А не может ли быть наоборот? Моя сестра милая, и мне нечего на это сказать. А вот Лаура строптивая, и я за это ее ругаю. Так было бы лучше. Намного лучше.

Но «законсервировалась» именно моя сестра. Когда смотришь на нее, такую высокую и худую, с таким серьезным взглядом, сразу думаешь, что бедная девушка, должно быть, выросла в крестьянской семье с парализованной матерью и вечно пьяным в стельку отцом. Вся работа была на ней, в семье из десяти ртов, и все бы умерли от голода и жажды, не будь этой старшей сестры — первое, что приходит в голову, когда на нее смотришь. Потому что выглядит она именно как старшая сестра, не знавшая в жизни никакой радости, а лишь одну ответственность.

Только вот наша мать никогда не была парализована, а отец ни разу не напивался, и я был единственным братом. Да и крестьянский двор я что-то не припомню. Наши родители по-прежнему члены СПГ [3], смотрят на мир глазами СПГ и разочарованы в детях, от которых ожидали чуть больше юношеского бунтарства. Ведь их бессовестную терпимость нужно постоянно подкармливать. Это, наверное, их добило. Особенно поведение старшей сестры. Они же, наверное, с ума сходили, пока растили эту опрятную старшую сестру, которая вечно делала все, чего пожелал бы от своей дочери-наркоманки заведующий сберкассой.

В том участке мозга, где у других звучит лишь сытый гул, который то возникает, то стихает, у этой — контрольный сигнал. Постоянный контрольный сигнал. Чистейший из всех самых чистых контрольных сигналов, неизменно находивший свой прямой и чистый лазерный путь.

В последний раз я сказал ей: «Почитала бы Хорнби или еще что». Но с тех пор я понял, что мой совет сгинул в ее внутреннем мусоропроводе, хотя речь шла лишь о безобидном Нике Хорнби. Ей никогда нельзя сказать прямо, сделай то или сделай это… Если я от чего-то в восторге и хочу, чтобы она его разделила, то оно моментально оказывается в ее черном списке. Кроме того, у Хорнби речь идет о девчонках и музыке. И даже о футболе. Тут уж она точно почувствует себя не в своей тарелке, вновь подтвердится все то, что она обо мне думает. Что я рассказываю ей всякие нелепости. О музыке, футболе, девчонках, и все лишь потому, что хочу ее позлить.

— Почитай Джейн Боулс, — говорю я на сей раз.

Продается за две марки в букинистическом. «Две очень серьезные дамы» — гласит исковерканное немецкое название. Сам я ее лишь пролистал, и она мне не понравилась. Я сразу вижу, когда не в силах прочесть книгу до конца. Вся жизнь, и вообще все в этой книге довольно сложно. И больно гротескно. Но встречаются и забавные персонажи. А еще напоминает Стэйнбека. Не первого сорта, конечно, но для моей сестры подойдет. А кроме того, в самом конце есть милейшая фотография Джейн Боулс, где она похожа на дервиша с кривым ртом.

— Я тебе ее принес, — говорю я. — Одна подруга посоветовала.

Это я солгал. Естественно, я не скажу ей, что мне самому книга не понравилась, что там один треп, но читать ее можно, иначе она сочтет меня ненормальным, потому что я приношу ей вещь, которая мне не понравилась. Вот я и говорю ей, что Боулс после этой книги прославилась, и что ее муж — автор романа «Небо над пустыней», по которому даже сняли фильм. В общем и целом то же, что написано в аннотации. И кладу книгу на стеклянный столик: найдет как-нибудь, когда будет делать уборку, думаю я про себя.

Но она лишь говорит:

— Уже читала.

— Да нет, — возражаю я. — Наверняка не читала.

К чему, собственно, весь этот цирк? Лишь для того, чтобы однажды услышать: «Надо же, как интересно, спасибо. Сегодня вечером и почитаю». Но из кухни я слышу лишь: «Уже читала». Ну как эта корова могла ее читать?! Посмотрела по телевизору «Небо над пустыней» и решила, что жена автора книги, по которой его сняли, наверняка тоже хорошая писательница? А может быть, однажды один из ее сухарей-друзей уже посоветовал ее прочесть, сказав, что Боулс после этой книги прославилась, так и пошло: муж, книга, потом о фильме… Было бы ужасно, если бы кто-то уже сказал ей все то же, что я сейчас.

То, что говорят сухари, она всегда находит классным. А еще разговаривает с ними нормально. Все, что они ей рассказывают, неизменно признается очень оригинальным, и обычно она отвечает им: «Ах спасибо, сегодня же вечером почитаю».

— Ну и о чем же там речь? — спрашиваю я Манэлу, свою сестру. — Скажи же, о чем так речь! — и уже говорю чуть громче, не только потому, что она снова гремит на кухне чашками, думая, вот сейчас я сделаю мальчику хорошую чашечку чая, и достану еще молока и сахара, а он опять не захочет его пить.

Ее зовут Мануэла. Замшелым друзьям разрешается называть сестрицу Элой. Я же называю ее только Манэла. Мне это напоминает имя какого-нибудь парня из Иностранного Легиона, который никак не избавится от своего триппера: Манэла — задница пустыни. Это приносит удовлетворение, сам не знаю почему. На самом-то деле аналогия притянута за уши.

— Так о чем же там речь, Манэла? — спрашиваю я.

Не срабатывает. Я вошел в красный сектор. Истощенный яростью, я повторяю вопрос, но она меня игнорирует, поэтому я просто оставляю книгу на столике и ухожу. Зла не хватает. Не хочу поднимать шум. И уж тем более на нее кричать. Я давно оставил все попытки кричать на глухую стену. Нет, я хочу ее одолеть! В раз, щелкнув пальцами. А когда она будет валяться на полу, я подарю ей жизнь, ее паршивую, маленькую жизнь. И тогда пусть делает, чего душа пожелает. Пусть целыми днями заваривает чай или читает Джейн Боулс.

Сдохни же, пизда, думаю я. Нет! Опять ошибка! Всегда со мной так, когда я оказываюсь в красном секторе. И откуда взялась эта пизда? Нет человека более далекого оттого, чтобы являться отдельно взятым половым органом, чем моя сестра. Вечно та же проблема с ругательствами. Никто не скажет тебе: «Ах ты, ходячая болезнь крови», или: «Ах ты, нарыв на морде взбесившегося пса». Возможно, так говорят арабы, но у нас так никто не выражается. И уж тем более если находится в красном секторе — ни я, ни кто-либо другой. И с губ слетают лишь глупые, грязные словечки.

Во дворе слышу сверху ее голос. Она стоит у окна и обрушивает мне на голову свой крик:

— Эй, ты забыл свой плейер.

Черт, а ведь он мне нужен, думаю я. Опять подниматься на четвертый этаж. Плейер сейчас, увы, важнее поспешного ухода. В нем новая пленка от Микро. И весьма приличная.

У Микро, как у аутиста, математический инстинкт, но только для кассет девяностых, для звука, ритма, как все уравновешенно, и в конце ничего не отрезано, и настроение, на обеих сторонах кассеты движется как бы по правильной параболе. Это высшая математика. Я видел подобное на картинках мозга по телевизору, там красным обозначены математические клетки у музыкантов, когда они играют Баха или Стравинского. Наверное, и в теперешней музыке это так, думается мне. Она ведь тоже музыка для головы. А ведь такую Микро больше не записывает. Поэтому нужно немедленно забрать плейер, хотя бы ради того, чтобы потом весь день не ходить в поганом настроении из-за сестры.

Плейер в ее руке. Спасибо. Пока. Дверь закрывается. Бессмысленно. С музыкой у Манэлы вообще туговато. Ей бы в жизни не пришло в голову послушать мою кассету. Да и я не могу сказать ей, что данная вещь, ее звучание, ее мелодия будоражат меня, наполняют счастьем, и что на такое можно подсесть, что этот саунд говорит с тобой и приносит вроде надежду. Надежда есть во всякой музыке. Повтор и снова кнопка «Повтор». И никакой кнопки «Стоп». Надежда на счастливое повторение.

Когда-то я думал, что хоть музыка поможет мне до нее достучаться, потому что музыка просто проникает в уши, а оттуда в мозг, и думать не требуется. Отличные вещи ей приносил. Ларри Херд, «Стереолэб», «Мун Дог», а еще пластинку с ударными ритмами Генданга Каро с Суматры. Всего понемногу. Я ставил эти пластинки, а тогда она либо шла к телефону и висела на нем до скончания века, либо задавала идиотские вопросы, чем я сейчас зарабатываю, и так далее. Девочка, думал я, заткнись ты наконец. Каждый раз одно и то же, Манэла. Помолчи же хоть немного.

А потом Манэла ушла на кухню, — вечно она должна возиться на кухне, — и я могу в одиночку слушать ее вертушку. Что, впрочем, не так уж плохо, поскольку вертушка у нее хорошая. Как и у всех, кто ни черта не смыслит в музыке. Хороший звук. Но хотел я не этого. Не в этой гостиной и не с той злостью, которая накатывала на меня всякий раз.

Поэтому я и прекратил свои попытки советовать ей какую-либо музыку или книгу. Мир лежит у твоих ног. Нагнись же, ты, тупая протоплазма, мешок безглазый, тихо бормочу я. Должно быть, это какой-то гормон, нервоблокатор. А может, просто обычное окостенение, которое наступает у большинства людей после тридцати, которые хотят двигаться все дальше, как в жизни и полагается, как должен хотеть любой нормальный человек, и вдруг останавливаешься. Стоп.

Словно бензобак опустел. И с этого момента они лишь повторяют то, что делали перед тем, как остановились. Слушают свои старые пластинки, перечитывают свои старые книги или же читают новые, в которых написано все то же самое, что и в старых. Или покупают себе компакт-диски, на которых точно та же музыка, что на их старых пластинках, или только хиты, которые они помнят, а может, новые вещи, слушая которые, вспоминаешь старые. Манэла с удовольствием слушает Генделя и Пола Маккартни. Недавно даже включила одну песню Салли Олдфилд, а затем на полном серьезе спросила, слышал ли я ее.