"Украинствующие и мы" - читать интересную книгу автора (Шульгин Василий Витальевич)Шульгин В.Н. Столыпин П. А. в оценках западных историковЗападные наблюдатели еще при жизни Петра Аркадьевича Столыпина обращали пристальное внимание на его деятельность, заинтересованно размышляли о ее последствиях. Как отмечает немецкий историк Д.Гайер, Запад начала десятых годов ХХ в. взирал на Россию «как на многообещающего гиганта, шедшего в будущее семимильными шагами. Широко распространенной была мысль, что Империя пережила эпоху военного поражения и революции, быстро модернизируясь. В Германии и Австрии сторонники превентивной войны укреплялись в своей мысли, видя накопление Россией огромной силы, превращение ее во внушающую страх нацию. Подобная озабоченность царила и в других местах: в Англии, Франции, даже Соединенных Штатах влиятельные лица предвидели для Императорской России великую будущность и важную международную роль. И они не взирали на эту перспективу с безотчетной радостью».[9] Естественно, что один из главных творцов новой русской политики, Столыпин, до сих пор остается среди важнейших фигур, изучаемых историками. Данная статья, не претендуя на всеохватность проблемы, ставит целью выяснение основных направлений западной историографии о Столыпине. Аграрная политика была стержнем реформаторской деятельности П.А.Столыпина, поэтому именно ей уделяется основное внимание. П.Н. Зырянов недавно заявил, что «современные западные историки сдержанно оценивают столыпинскую реформу».[10] Это неточно. Зарубежные историки, изучающие столыпинскую аграрную реформу, делятся на два направления — «оптимистическое» и «пессимистическое». Первое исходит из того, что реформа была «гениальной, смелой и решительной», как выразился А. Гершенкрон;[11] второе считает реформу неудачной. Современный немецкий исследователь Х.Гросс пришел к обоснованному выводу о том, что «пессимистов» на Западе было всегда меньше, чем тех, кто высоко оценивал как замысел, так и воплощение реформы. По мнению Гросса, преобладающее число западных историков «видит Столыпина на верном пути», считая, что его преобразования «ускорили процесс перемен в крестьянстве по направлению к достижению сильно индивидуализированного образа жизни и, очевидно, несколько улучшили материальное положение большей части сельского населения. Следствием хозяйственного и правового развития было уменьшение крестьянской готовности выступать против помещиков».[12] К историкам — «оптимистам» принадлежат также Г.Яней, Д.Тредголд, Л.Волин, Д.Малл.[13] И многие современники Столыпина, особенно в Германии, высоко оценивали его аграрную реформу, в том числе В.Прайер, автор лучшей немецкой работы по русским аграрным преобразованиям начала ХХ в.[14] Меньшинство («пессимисты») считает, что центру не удалось преодолеть сопротивление реформе со стороны части губернаторов и их аппарата. Обращается внимание на сравнительно небольшие размеры крестьянских хозяйств, предполагавшиеся реформой, что, по мнению этой группы историков, ставило преграду модернизации. Таким образом, напрашивается вывод: «полусамодержавная» политическая система сама ставила непреодолимые препятствия своей же реформаторской деятельности.[15] Эта аргументация близка той, какую приводит наша ленинградская школа, в частности В.С. Дякин. Западные историки обращают внимание на методологические проблемы, осложняющие оценку успешности столыпинского курса. Х. — Д.Леве в многотомном коллективном «Руководстве по истории России», призванном подвести итоги новейшей западной историографии России, отмечает, что вообще весьма трудно судить о тенденциях развития этой страны в начале ХХ в. Начавшаяся первая мировая война осложнила наметившийся процесс, «так как новая система больше всего требовала длительного мирного периода. Добавившиеся военные тяготы осложняли возможность доказательства, что конституционно-монархический строй был в состоянии развивать производительные силы страны и преодолеть к тому же типичные для России политические пороки». Историк убежден, что в этих условиях трудно установить, в какую сторону развивалась Россия. Он пишет, что «столь глубокие перемены, какие переживала Россия, даже в идеальном случае не могли привести уже до 1914 г. к образованию действенных хозяйственных, социальных, политических структур». Поэтому естественна противоречивость суждений исследователей о процессах, протекавших в 1907–1914 гг.: «В чем одни усматривают рождение нового, влекшего к лучшему будущему, для других, как современников, так и для нынешних исследователей прошлого, представляется проявлением кризиса, который предвещал крушение устаревшего насильственного строя». Тем не менее Х.-Д. Леве убежден, что споры между двумя господствующими направлениями в западном «столыпиноведении» создают благоприятные условия для развития историографии. Однако «никогда ни одна сторона не одержит явной победы», — делает вывод историк. К тому же возможны и многочисленные переходные варианты от «оптимизма» к «пессимизму» как в отношении столыпинских преобразований, так и относительно уровня развития довоенной России в целом (например, можно быть «оптимистом» в оценке экономического развития и «пессимистически» взирать на политические возможности режима; или в целом рассматривать положительно происходившее в России, но единственным пороком видеть излишнюю концентрацию пролетариата в городах и т. п.).[16] Х.-Д.Леве затронул важнейшую методологическую проблему, связанную с поисками критериев для суждений о мере успешности столыпинского курса. Действительно, в незавершенности реформ трудно усомниться, и это позволяет делать разные прогнозы о возможных путях исторического развития России. И все же трудно согласиться с агностицизмом немецкого исследователя, говорящего о неразрешимости спора по поводу столыпинской политики. Исторические споры такого масштаба разрешаются текущей жизнью и в том числе развитием философии истории, обобщающей исторический опыт. Одного лишь погружения в исторические источники для выяснения таких вопросов недостаточно. Как метко об этом выразился покойный еврейско-немецкий историк Р.Кебнер, «историческое знание столь же мало приобретает от прочтения документов и хроник, как ботаника от описания растений». Сведения источников необходимо воспринимать в контексте широкого, ориентированного в современность исторического потока, что единственно оправдывает изучение истории.[17] В случае со Столыпиным это значит, что необходимо исходить из всей нашей истории ХХ в. Крах советских «пороков» в мирное время, свидетельствуя о российских врожденных «пороках», еще более актуализировал вопрос о русских исторических альтернативах и вновь выдвинул на авансцену историографии Столыпина с его впечатляющей убежденностью в возможности модернизации России на ее собственных исторических основаниях. Русская философия давно уже определила истинную ценность того консерватизма, какой воплощал в своем политическом курсе Столыпин. Оказавшись в вынужденной эмиграции, русские мыслители еще больше уверились в целесообразности таких преобразований, которые не ломают исторически сложившейся жизни. Н.А.Бердяев в «Философии неравенства» написал целую поэму о спасительности консерватизма, являющегося «одним из вечных религиозных и онтологических начал человеческого общества», без которого «невозможно нормальное и здоровое существование и развитие общества», поскольку консерватизм «поддерживает связь времени». Консерватизм развивает «конкретную историческую действительность», революционеры же пытаются подменить ее «отвлеченной социологической действительностью». «Смысл консерватизма — в препятствиях, которые он ставит проявлениям зверино-хаотической стихии в человеческих обществах», — делал вывод Бердяев.[18] С.Л.Франк в работе «Духовные основы общества» обратил внимание на необходимость «соборного» сочетания новаторского начала в политике с «великим началом охранения»: «Истинная онтологически обоснованная политика по самому существу своему всегда есть политика духовно свободного, не скованного предубеждениями и омертвевшими привычками, консерватизма или — что то же самое — политика новаторства, черпающего свои творческие силы из благоговейного уважения к живому содержанию прошлой, уже воплощенной духовной жизни».[19] Подобные суждения можно найти у многих русских мыслителей, начиная с Н.М.Карамзина и кончая А.И.Солженицыным, и эту методологию, исходящую из признания абсолютной ценности исторических традиций, необходимо усвоить исследователям социально-политической истории России. Западная историография России, как и отечественная, сейчас переживает неизбежный поворот, связанный с переменами, происшедшими в нашей стране. Еще в 60-е гг., когда сила СССР почти не вызывала сомнений, в историографии господствовал скептицизм относительно возможностей, открывавшихся перед дореволюционной Россией на ее традиционном пути. Октябрь 1917 г. даже убежденным противникам коммунизма казался формой «модернизации» России. Один из признанных талантов немецкой исторической науки Георг фон Раух, руководствуясь этим настроением, писал в конце 60-х гг.: «7 ноября 1967 г. во всем мире отмечался 50-летний юбилей русской Октябрьской революции: в Москве — с гордостью народа, который в течение этого полувека выдвинулся на место второй индустриальной нации мира, который непосредственно господствует на одной шестой части земной суши и, сверх того, оказывает решающее влияние далеко от своих границ; праздновался в условиях все большего согласия в идеологии и господствующем строе в большинстве коммунистических государств и с вежливым уважением — в западном мире». Раух тогда частично соглашался, что Октябрьская революция сыграла для целого ряда народов освободительную роль в борьбе с «феодально-колониальным прошлым».[20] Не то настроение сейчас. Кризис коммунистической идеи и происходящее выдвижение национальных исторических ценностей, без которых невозможна сама жизнь общества, ведут к коренному изменению историографической ситуации. Американский историк Р.Сани заметил происходящее на Западе с 70-х гг. постепенное изменение суждений о старой России. Если «в течение первых десятилетий после II Мировой войны западные исследователи России сосредоточивали внимание на творцах Русской Революции — интеллигенции, особенно на социал-демократах и рабочих — и сильно пренебрегали изучением государственного аппарата», исходя из принятой ими на вооружение предпосылки, что царизм был «неспособен реформировать свои устаревшие устои достаточно успешно, чтобы спастись от революционного вызова», то в 70-е гг. значительное число историков США и Западной Европы «занялись глубоким исследованием скрытой от глаз работы царской бюрократии и в ходе этого изучения сняли большую часть обвинения с царских администраторов, на которых часто просто возводили поклеп». В их работах царизм был «частично реабилитирован», — заключает Р.Сани.[21] Он считает, что не только царизм несет ответственность за крушение России в 1917 г., но и оппозиция в лице «гражданского общества», оказавшегося не готовым к принятию на себя всей полноты власти, «но нетерпеливо стремившегося встать во главе страны».[22] Ряд западных историков считает, что процесс политической модернизации царского режима в столыпинские времена проходил в целом успешно. Уже упомянутый Х.-Д.Леве призывает «пессимистов» посмотреть на «другую сторону медали». У царизма были «политические достижения», причем «столыпинские реформы являлись величайшим проектом «социальной инженерии», в результате осуществления которого верхи общества удалось держать в согласии. Особенно очевидным это обстоятельство проявлялось во внешней и военной политике России. В то время, когда немцы говорили о финансовых слабостях своего Рейха, русские «Дума и Государственный Совет… вотировали программу вооружений, которая давала понять всем другим европейским державам, что в сравнении с ней их возможности были уже в значительной степени исчерпаны». Историк уверен, что в эволюционировавшей русской политической системе возврат к положению, существовавшему до 1905 г., был невозможен. «Самим своим существованием Дума достигала изменения политического стиля и политического сознания широчайших слоев общественности и бюрократии».[23] Этот вывод сделан в немецком «Руководстве по истории России», отражающем господствующие тенденции современной историографии Германии. Говоря об общих «чертах эпохи» 1905–1914 гг., авторы «Руководства» указывают на столыпинские преобразования как на показатель дальнейшей либерализации России. Это была «эпоха, в течение которой общество сумело с невиданным до тех пор результатом освободиться от государственной опеки». В результате столыпинской аграрной реформы многие ожидали «усиления самобытного и самостоятельного крестьянства»; «такой сдвиг социальных сил в стране должен был со временем стать средством Кадетско-большевистский взгляд на Столыпина как «реакционера», «душителя демократии», так укоренившийся в нашей исторической литературе, сейчас не более чем анахронизм, реликт прошедшей эпохи, явно преувеличивавшей значение «социальных» и политических вопросов в ущерб национальным. Для радикала, фетишизирующего западный политический опыт, невыносимо это сочетание либерализма и стремления к защите русских исторических устоев, столь характерное для Столыпина. Он не в состоянии понять самую возможность политики консервативного либерализма, которую вел выдающийся реформатор. П.Н.Милюков поэтому доказывал, что Столыпин лишь маскировался под либерала, «сдвигался вправо».[25] Как радикал, Милюков исходил из ложной предпосылки, что «воля народа» воплощается демократическими кругами Думы, а верховная власть вершит лишь «произвол» и противостоит «стране».[26] Это была манихейская методология, в соответствии с черно-белыми принципами которой власть воплощает абсолютное зло, а радикальная оппозиция — столь же абсолютное добро. Не допускалась принципиально мысль о возможности либеральной эволюции этой власти, которая на деле шла со времен Екатерины II. И современные наши радикально-западнические круги и их пропагандистские органы продолжают следовать по проторенному Милюковым пути. И.Пантин и Е.Плимак пишут о Столыпине «вешателе», «реакционере», не понимавшем необходимости демократического преобразования «обветшалых общественно-политических структур» (при всем том, что Столыпин исходил из необходимости развития Думской монархии и местного самоуправления).[27] Подобные радикальные «легенды» об антидемократизме Столыпина, никак не соответствующие фактам, стали своего рода кредо для кругов, группировавшихся вокруг «Известий» и «Огонька».[28] Даже А.Ф.Керенский отдавал должное Столыпину, утверждая, что «в намерения Столыпина не входило ни восстановление абсолютизма, ни уничтожение народного представительства — он стремился лишь к установлению в России консервативной, Итак, сложность оценки исторической роли Столыпина состоит в первую очередь в трудностях чисто методологических. Печальную роль в историографии играет недостаточная разработанность понятий «консерватизм», «либерализм», «радикализм». Нет, в частности, понимания того, что либерализм и консерватизм совместимы, что либерализм принципиально враждебен радикализму. Между тем верное соотношение между либерализмом и радикализмом уже определил русский эмигрантский историк В.В.Леонтович. Его труд «История либерализма в России» был первоначально издан по-немецки и лишь благодаря А.И. Солженицыну увидел свет на языке оригинала в русском парижском издательстве. Леонтович доказал, что либерализм в собственном смысле слова стремится к гражданской свободе, опираясь на теорию естественного, равного для всех права. Политическая же свобода является лишь дополнением к гражданской: «Гражданская свобода, т. е. основные права, на признании которых построен гражданский строй, является самой высокой ценностью государства и его основным принципом. Поэтому политическая свобода рассматривается лишь как дополнение свободы гражданской, ее требуют лишь как гарантию для гражданской свободы…».[31] Либерал, выродившийся в радикала, так увлекается вторичной и не самостоятельно значимой идеей политической свободы, что забывает о главной заботе либерализма — укреплении гражданского строя. Поэтому вполне реальна возможность достижения радикализмом политических свобод и одновременной частичной или полной ликвидации гражданского общества, что и произошло в России поле февраля 1917 г. Радикализм в соответствии с теорией Руссо слепо верит в народное представительство как выразителя общей воли. Леонтович делает вывод, что в таких взглядах мы видим уже не либеральное, а «совершенно иное понимание конституции», направленное «на скорейшее ее превращение просто в парламентский устав, цель которого — облегчение беспрепятственного проведения в жизнь программы очередного парламентского большинства». Это концепция радикальная, полностью противоречащая либерализму, который ставил себе целью сохранение существующего индивидуального правопорядка и существующих законно приобретенных прав человека». Тем более, что «за политической свободой как самодовлеющей целью нет ни социальной программы, ни правовых начал». На этом пути могут быть возрождены самые крайние формы административной системы и «вмешательства власти» вплоть до «чистого коллективизма» и конца «определенной цивилизации» с «глубоким разрывом всей культурной традиции». Руководствуясь истинным пониманием соотношений либерализма и радикализма, фактически исходившим из наличия определенной консервативной составляющей либерализма, Леонтович судил о месте Столыпина в либеральной эволюции русских общественно-политических порядков. Имея в виду опасность разрыва культурной традиции при победе радикально-революционных идей, Леонтович пишет: «В этом хорошо отдавал себе отчет один из последних крупных представителей старой России Столыпин. Именно это имел он в виду, говоря Второй Думе в 1907 г., что разрушение существующего правопорядка в России во имя социализма заставит впоследствии на развалинах строить какое-то новое никому не известное отечество».[32] Таким образом, Столыпин шел эволюционным либеральным курсом, по определению исходившим из необходимости охранения национально-культурных традиций. Анализ западной историографии (и отечественной эмигрантской мысли) позволяет уточнить наши представления о месте Столыпина в русской истории и о направленности его реформаторсого курса. |
||
|