"Хакер Астарты" - читать интересную книгу автора (Каштанов Арнольд)

23

И все же тревога, наконец, ее догнала. Это случилось через несколько месяцев. Она перенесла грипп с высокой температурой, ослабла, лежала в кровати. Попросила помочь подняться. Что-то в голосе насторожило. Подошел, помог. Она сделала несколько шагов и захотела сесть в кресло. Посадил, а через полминуты позвала снова. Сказала, что, пожалуй, ляжет. Я положил. Не смогла лежать. Снова поднял. На лице ее появилась виноватая, диковатая улыбка. Я спрашивал, что случилось, она сама не понимала. Не могла ни лежать, ни сидеть, ни стоять. Садилась и тут же просила положить, ложилась и тут же пыталась подняться. В нее словно вселился бес — такой же, как она, тихий и вежливый. Незнакомое состояние испугало ее саму. Глаза расширились. Я допытывался, что она чувствует, отвечала:

— Не знаю.

Она то задерживала дыхание, то с шумом хватала воздух.

Я бросился звонить на работу дочери. Марина связалась с неврологом, перезвонила мне: собирайтесь, повезет в больницу «Гилель Яффе». Приступ прошел, Дуля была спокойна, как всегда, только в глазах остался испуг. В приемном покое худо-бедно отвечала на вопросы психиатра — где живет, какие год, месяц и число. Причин для госпитализации не нашли, но, связавшись еще раз с неврологом, решили оставить до утра.

И тут я сделал ошибку: не остался с ней на ночь. Заикнулся было об этом, но самому стало стыдно перед Мариной: опять эта моя тревожность, всем порчу жизнь… «Гилель Яффе» находится в Хадере, почти в двадцати километрах от нашей Нетании. По дороге домой мы с Мариной радовались, как ловко она все провернула, — и номер мобильника врача сумела узнать, и связалась, и вовремя в больницу отвезли, и на врачей в приемном покое надавила, и Дуля успокоилась, а завтра посмотрят профессора, к которым не так просто попасть.

Утром она уже была неразумным существом. Никого не узнавала, не могла пошевелиться, бессмысленно и тихо бормотала: «дай, дай, дай, дай…». Что с ней произошло, никто не понимал. «Дай» сменилось таким же бессмысленным «скорей», потом чем-то неразборчивым, потом опять «дай, дай, дай…» Наш невролог Малка Таненбаум промелькнула и исчезла. Я оцепенел: опухоль в мозгу, Ульвик не вылечил, ремиссия закончилась, вторую химиотерапию Дуля не выдержит.

В палате было три кровати, отделенные занавесками. Я сидел в ногах Дули и время от времени пытался напоить ее из ложечки и позвать. Она не реагировала. За открытой дверью проходили мимо медсестры, санитары, два знаменитых профессора, ординаторы, были еще практиканты. Начинался обход. Из палаты в палату двигалась большая масса халатов, человек двадцать. Меня выгнали.

Час спустя, сидя на кровати Дули, услышал, как кто-то в коридоре произнес имя Ульвика. Выскочил туда. Молодой врач звонил с пульта медсестры:

— К нам поступила больная Фарида Кишкельман…

Поговорив с Ульвиком, озадаченно сказал другому:

— Ульвик считает, что возвращение лимфомы крайне маловероятно.

Остаться на ночь не разрешили (не надо было спрашивать, а я сдуру спросил). Дома прибрал все, что в спешке разбросали, сел к компьютеру, чтобы и там прибрать файлы, и, наверно, впервые в жизни понял, что, барабаня по клавишам пишущей машинки и компьютера, все эти годы просто избывал тревогу. Когда она подступала, разнообразная, исходящая от людей, от недовольства собой, от новостей и от мыслей, я усаживался перед клавиатурой и переводил ее в слова. То есть избавлялся от нее, переадресовывая другим, тем, кому слова предназначались. Это называется творчеством. Дуля никогда не позволяла себе переадресовывать тревогу другим — ни словом, ни голосом, ни жестом, ни взглядом. Может быть, если бы выработала в себе такую привычку, наорала бы, впала в истерику, выплеснула бы избыток, который, вполне возможно, был побочным действием лекарств, элементарной химической реакцией с образованием какого-нибудь вещества вроде адреналина, и успокоилась бы. Я верил в свое право тревожить других, а она в свое не верила и потому попала в больницу.

Два дня прошли в оцепенении. Ночами Дуля не спала и продолжала бессмысленно бормотать, мешая другим больным. По их требованию ее перевели в отдельную палату. Я не отходил. Когда возили на обследования, шел рядом и втискивался вместе с кроватью в лифты. На третий день Дуля зашевелила пальцами, а к вечеру — кистями рук и локтями.

Еще через день стала открывать рот, когда кормил. Жизнь наполнилась хорошими новостями: начала поворачивать голову на звук, заговорила, спросила, как дома. Попросила воды. Захотела, чтобы отвел в туалет. Я перестал задавать вопросы врачам. Видел: они не знали.

На вторую неделю пришла вертлявая женщина в розовом платье и на высоких каблуках, привела студентов, они забили всю палату и торчали в дверях. Дуля сидела в кресле. Я только-только стащил ее с кровати и посадил, не успел поправить позу, она сидела, завалившись на бок, и не чувствовала этого.

Места для стула в палате не оставалось. Усевшись на кровати и касаясь Дулю коленками, женщина весело сказала:

— Здравствуйте, я профессор Вернер, а вы?

Я приготовился переводить, однако, перевод не потребовался, иврит Дуля не забыла.

— Я Фарида Кишкельман, — сказала она.

Движения, на которые способны младенцы, забыла, а чужой язык — нет. Я не знал, чему надо, а чему не надо удивляться. Вопросы были простенькими: год рождения, день недели, месяц и число, адрес. Дуля понесла полную чушь, назвала адрес в Минске, сказала, что у нее четверо детей (у нас двое: Марина и сын Сева в Штатах. Дуля посчитала и внуков).

— А это кто? — показала Вернер на меня.

— Мой отец.

— Вы уверены, что он ваш отец?

Дуля засмеялась виновато, как бы признавая ошибку, а сказала противоположное:

— Уверена.

Видно было, что сказала просто так, не вникая. Вернер ее уже немножко утомила.

Когда все вышли, упрекнула:

— Почему ты не подсказывал?

— Почему ты сказала, что я твой отец?

— Не знаю…

— Но ты знаешь ведь, кто я?

— Конечно, знаю.

— Я твой муж.

— В самом деле, — согласилась она.

Меня вызвали в холл. Там расположилась Вернер со своими студентами. У них был практикум. Парни и девушки, скучая, вымучивали из себя вопросы, я отвечал, как привык отвечать врачам, и только потом сообразил: да ведь это не консилиум, Дулю используют как учебный экспонат.

Отпустив студентов, Вернер с сочувствием объяснила:

— Как вы понимаете, это началось не сегодня. Это так и идет, ступеньками. Что-то вспомнит, что-то нет. Что вспомнит, то останется. Психоз пройдет, но слабоумие, к сожалению, не лечится.

— Какое слабоумие? Фарида все понимает!

— Так уж все?

Смотрела с улыбкой. Я смутился. Она сочувственно сказала:

— Это быстро развивается.

— Как… быстро?

— Очень быстро. Год, два. Ступеньками, — показала рукой.

Я вернулся в палату. Дуля ждала, скособочившись в прежней неудобной позе. Изменить ее она не умела. Поинтересовалась:

— Где эта… бабочка?

Вернер ей явно не понравилась. Поняла, что профессор проверяла умственные способности. По ее мнению, это было глупо и делалось бестактно.

После обеда прибежала молодая женщина в спортивном трико, физиотерапевт, быстрая, бодрая, подняла Дулю, поставила на пол, схватила за руки и стала учить ходить. Лицо Дули сразу сделалось лицом слабоумной, она боялась отрывать ноги от пола, дрожала, идиотски поскуливала, физиотерапевт покрикивала. Так, рывками на дрожащих ногах, вцепившись в руки женщины, Дуля добралась до двери. Смотреть на это было тяжело.

Я не мог сориентироваться. Что я знал? Люди, которые долго лежат, разучиваются ходить, но быстро восстанавливают умение. Так же и Дуля должна была все вспомнить. Она не могла назвать свой адрес. Но ведь если привезти к автобусной остановке, найдет дорогу домой так же, как делала это всегда. Она не забыла улицу, заборы, палисадники и фасады, соседей, деревья, даже, наверно, выбоины на асфальте. Что такое название улицы и номер дома? Если ввести все знание о дороге в память компьютера, адрес занял бы такую малость в общем объеме, что им надо было бы пренебречь. И разве важно, что Дуля назвала меня отцом? Она знает, кто я, вот что важно! Дуля спросила про Вернер: «Где эта бабочка». Вернер в самом деле порхала. По неуловимым признакам определить характер человека и найти для этого точный образ — разве это не требовало больше ума, чем помнить адрес и год рождения? Что же такое слабоумие?

Сбегал к медсестре, попросил лист бумаги и написал большими буквами: «Я тебя люблю». Физиотерапистка уже уложила Дулю в кровать. С трудом открыв глаза, сомлевшая Дуля прочла. Я успокоился: она не разучилась читать, что в сравнении с этим какой-то адрес.

— Я посплю, — предложила она.

Я отправился курить. Надо было спуститься в лифте в вестибюль, выйти через стеклянные двери в другой вестибюль, огромный, как вокзальный зал, и через него выйти на крыльцо. Посреди этого пути в стеклянных дверях торчал толстый малый, разговаривая по мобильнику. Его обтекали два людских потока — к лифтам и от них. Он всем мешал, потоки замедлялись и сбились вокруг него в толпу. Его толкали, он, увлеченный (да вроде бы не так уж и увлеченный) разговором, не реагировал. Прижимая мобильник к уху, а ухо к плечу, малый бросал ленивые реплики, фыркал и похохатывал.

Я налетел на него, извинился и тут же разозлился на себя: это он должен извиниться — торчит у всех на дороге. Выкурил на крыльце сигарету и, возвращаясь в отделение, снова столкнулся в тех же дверях с тем же типом. Он продолжал мекать и бекать в мобильник. Мешал всем, кто проходил в двери. Как же можно было сравнить его с Дулей? Даже в психозе она помнила об окружающих, старалась поменьше обременять собой, стеснялась, благодарила медсестер и санитарок за любую услугу, причем «спасибо», сказанное мне или Марине, отличалось от «спасибо», сказанного персоналу, и интонацией, и чувством и смыслом. Тип с мобильником, не думая о других, экономил колоссальные умственные затраты. Интеллектуальная деятельность Дули была неизмеримо сложнее и серьезнее, чем у него. Ее мозг работал, но она была слабоумной, а малый не думал, но был разумным.

Дома попытался восстановить события с самого начала. Мы повезли ее в больницу, потому что испугало странное состояние: тревога, близкая к панике, не позволяла ей ни сидеть, ни стоять, ни лежать. На иврите это называется ишекет, беспокойство, и я вспомнил русское название: психомоторное возбуждение. В приемный покой Дуля вошла сама нормальным шагом и, отвечая психиатру, была совершенно разумной. Значит, что-то произошло с ней потом, ночью. Она получила инъекцию успокоительного, наверно, заснула в приемном покое раньше, чем увезли в неврологию. Проснувшись среди ночи в незнакомой палате, скорее всего, была в спутанном сознании. Не понимала, где находится. Может быть, решила, что опять привезли к Ульвику. Подумала, что, значит, у Ульвика ничего не получилось, ремиссия кончилась, и она умирает. Могла вообще забыть, что химиотерапию проходила четыре года назад, могло показаться, что все продолжается. Так или иначе, не это главное. Попробовала выбраться из кровати и не смогла, не справилась с ограждением. Находясь в спутанном сознании, не поняла, что дело в ограждении, которое специально придумано, чтобы больные не могли вылезть сами. Померещилось что-то совсем непостижимое и страшное. Попробовала позвать, но почему-то никого не было. Может быть, уже не слушались губы и язык. Все еще сжигаемая тревогой психомоторного возбуждения, хоть ослабленного уколом, но по-прежнему непереносимого, запертая в кровати, как в клетке, ничего не понимая, она от страха вырубила разум. Так рвут вниз аварийный рубильник. Обычно люди просто теряют сознание, падают в обморок, а у нее полетело все, двигательные центры в том числе.

Все это вообразив, я впервые усомнился: да была ли она в самом деле спокойным человеком? Не ошибались ли все, кто ее знал? Может быть, она как раз была самой среди всех тревожной, с самыми легкоплавкими предохранителями.

Чем больше я думал — думал или тупо пережевывал беду? — тем больше убеждался, что это так. Как я раньше не догадался, обманываясь видимостью? Спокойные люди эмоционально туповаты, а у нее всегда слезы текли — когда кто-то рядом страдал, или делился горем, или перед телевизором, или в кино, или от обиды. Глаза увлажнялись и от радости, когда возилась с маленькой Мариной или получала неожиданный подарок от близкого человека. Она умела плакать от счастья и наслаждения так же, как от беды. Она была чувственной. Это я как на духу. Если вправду была бы спокойной, то не замыкалась бы в себе, например, при малейшем проявлении хамства. Хамства не переносила совершенно («со мной можно только по-хорошему»), но не взрывалась в ответ, а делалась заторможенной, вялой, как бы засыпала, как бы репетировала то, что случилось теперь.

Я вполне мог вообразить, что когда-то, очень-очень давно, в раннем детстве (Дуле было три года, когда мать с нею на руках бежала из горящего Бобруйска, брела в толпах беженцев, падала на землю, когда их расстреливали на бреющем полете мессершмитты) или еще раньше, она пережила какой-то сильнейший стресс и набрела на детский способ защиты, способ черепахи или улитки: спрятаться в панцирь и не впускать в сознание ничего неприятного. Отменяла неприятное, как будто его не существует, не признавала его до последней возможности. Дождь? Не будет дождя — и весь разговор. Со стороны это казалось беспечностью.

Почему ж я раньше не замечал ее запуганности? Да потому, что мыслил в другом масштабе, поведенческом. Она вела себя независимо и невозмутимо, это и обманывало. Однажды в десятом классе вдвоем поехали в кино в центр города. Там перед входом в кинотеатр сидел на скамейке пьяный и матерился на всю площадь. Люди обходили его стороной и делали вид, что не слышат. Дуля, высвободившись из моей руки, направилась прямо к алкашу и обычным своим спокойным голосом сказала:

— Как вам не стыдно.

Пьяный очень удивился и ничего не понял. Бессмысленно посмотрел — Дуля была миловидной и ладной девочкой, — поднялся со скамейки и удалился, ворча под нос. В таких вот случаях она была бесстрашна и при этом не приходила в боевое настроение, не возбуждалась, ее «как вам не стыдно» звучало чуть ли не сочувственно.

Ее робость непросто было разглядеть. Она не боялась конфликтов, чужого неодобрения, хулиганов, высоты, темноты, неожиданности, риска, физической боли, могла прыгать с угрозой сломать ноги или позвоночник, могла разнимать дерущихся, спокойно шла на собеседование или экзамен, но очень боялась сглаза, всегда прибеднялась, не носила провокативной одежды, не любила ярких расцветок, не любила, когда ее хвалили, не любила строить планы и не выносила разговоров о будущем и всяческих мечтаний вслух, обрывала их — зачем говорить, видно будет. Умела не хотеть невозможного или труднодоступного, предпочитала довольствоваться малым. Когда мою прозу стали переводить на иностранные языки, я стал получать чеки Внешпосылторга, и она могла покупать одежду и драгоценности в специальных магазинах «Березка» и «Ивушка», доступных лишь обладателям этих чеков. Дуля мало этим пользовалась. Лишь спустя много лет я узнал, что она неравнодушна к драгоценностям, которые тогда могла свободно купить. Ничто ей не мешало. Был уверен, что она безразлична к ним, как сам. Она не могла решиться на этот шаг не из жадности, а из какого-то суеверия, как будто эти вещи не для нее.

Даже слишком большого везения она всегда боялась. Полагала, что это какая-то ловушка, в которую нельзя попадать.

Я подвел ее, не оставшись на ночь, когда привезли в «Гилель Яффе». Если бы Дуля проснулась ночью и увидела меня рядом, она не вырубила бы разум. Положилась бы на меня. Я бы все объяснил и успокоил.