"Боги выбирают сильных" - читать интересную книгу автора (Толчинский Борис Аркадьевич)

Глава тридцать третья, в которой утверждается, что имя и тело имеют большее значение для человека, чем ему хотелось бы


148-й Год Симплициссимуса (1787), ночь с 10 на 11 января, озеро Феб, галея «Амалфея»

Из-за экзотических гостей Софии праздник угрожающе затягивался.

Яств было съедено больше положенной меры, выпито все вино, наконец, все разговоры, которые могли вестись на подобных приемах, отзвучали.

Гости переминались с ноги на ногу, демонстрируя, сначала сдержанно, затем все более и более явно, свою скуку, выразительно поглядывали на странную компанию из блистательной хозяйки галеи и неказистых иноземных жрецов. Наиболее смелые подходили ближе, надеясь уловить краем уха, о чем идет беседа и по какой-такой причине она для Софии Юстины важнее праздника близкой подруги. Однако знатоков санскрита, а тем более авесты, среди смельчаков не наблюдалось, поэтому они, сконфуженные, отходили от таинственной компании.

Недоумение перерастало в раздражение, особенно у гостей княжеского звания: предпочитая им чужих монахов, княгиня София поступала неприлично. Даже Медея в душе корила подругу: возможно, беседа с гуру была достаточно важна, но неужели нельзя было найти другое место и другое время? Наконец Медея решила взять бразды правления в свои руки и велела начинать очередное представление. Громко заиграла музыка, на сцену вышли актеры, а гости вернулись на свои места. Спохватилась и София; расставшись с индусами, она подошла к подруге. Вид у Софии был озадаченный; Медея даже сказала бы, слегка растерянный.

— Ты говорила с ним не меньше часа, — с обидой в голосе произнесла Медея. — Что от тебя хотела эта обезьяна хиндустанских джунглей?

В ответ София устремила на подругу такой взгляд, от которого видавшей виды Медее стало не по себе.

— Этот человек — мудрец, подобный Конфуцию и Аристотелю, — ледяным голосом отчеканила София, — и потому сей вечер, если чем и запомнится мне, так это умной беседой с равным, а не жалкими кривляниями перед теми, кто говорит: «Вот обезьяна», не глядя в зеркало!

— Надеюсь, ты не меня в виду имеешь? — вспыхнула Медея.

— Я разъясняла мудрецу основы нашей справедливой веры, — привычным тоном ответила София, скорее для себя, чем для подруги. — Он задавал уместные вопросы, свидетельствующие о желании постичь истинную суть вещей; я не могла сказать ему: «Увольте, бхагаван, меня ждут лицедеи!». Что после этого подумали бы обо мне его ученые коллеги?

— Прости, — процедила Медея, — нам, которым недосуг за лицедейством лишний раз вглядеться в зеркало, непросто жить рядом с вами, с теми, кто равен Конфуцию и Аристотелю! Воистину, велик мудрец Конфуций, сказавший как-то раз: «В дела другого не входи, когда не на его ты месте»! Слова второго мудреца на этот счет припомнить не могу: слаба я в мудрости, сделай на это скидку.

София, с присущим только ей умением мгновенно растворять обиды, красиво засмеялась и украдкой поцеловала подругу.

Тем временем на сцене разворачивалось новое красочное представление. Стилизованный под слепого сказителя седогривый старец в длинном дорическом хитоне, аккомпанируя себе на псалтирионе, речитативом напевал историю любви аргонавта Ясона и Медеи, дочери колхидского царя.

Позади сказителя, в клубах белесого тумана, призрачными силуэтами скользили мимы; их выразительные, отточенные движения служили замечательной иллюстрацией к словам и музыке.

То, однако, была прелюдия, призванная подготовить зрителей к основному действу. И здесь уже намечалась интрига, загадка: какой из эпизодов жизни легендарной Медеи будет показан гостям этого празднества.

Вот первая встреча вожака аргонавтов и дочери Ээта; вот они вдвоем, обсуждают, как исполнить волю жестокого царя; вот Ясон уговаривает Медею бежать с ним в Иолк, и она, возвысившись над своими страхами, соглашается бежать с любимым; вот волшебница усыпляет дракона и помогает Ясону похитить золотое руно; вот их бегство, погоня, вот братоубийство- первое в ряду ужасных преступлений, которые совершит Медея[40] во имя своей несчастной любви; вот плавание на родину Ясона и все опасности пути, чудовища и внутренние страхи…

Голос седого сказителя и трели псалтириона звучали в полной тишине; зрители застыли в напряжении; иные бросали пытливые взгляды на Медею Тамину. «Неужели, — гадали они, — нам покажут, как волшебница расправится с невинными, и как по ревности душевной покончит с ненадежным мужем, с детьми своими от него, и как умчится на златой квадриге деда? Или покажут, как она готовит заговор против великого Тесея?[41] Или даже…».

Предположений обнаружилось немало, ибо воистину богата, многоцветна была история Медеи легендарной; нужно сказать, сама именинница, удостоенная чести носить прославленное имя, пребывала в полном неведении относительно спектакля. Сценарий составляла София; кроме Софии, он был известен лишь самим актерам. В иные мгновения душой Медеи Тамины овладевал скользкий страх; она представляла, как будет выглядеть в глазах благородной публики, если волею коварной подруги гостям будут представлены неприглядные моменты из жизни той, мифической, Медеи. Страшные слова, вложенные Еврипидом в уста Медеи, сами собой всплывали в сознании:

«Я должна убить детей. И их не вырвет У нас никто. Сама Ясонов с корнем Я вырву дом. А там — пускай ярмо Изгнания, клеймо детоубийцы, Безбожия позор, — все, что хотите!»

«Если это случится, если она покажет драму Еврипида, мне конец, — с тоскливым отчаянием думала Медея Тамина. — Всякий, встретивший меня, будет вспоминать невольно: «Вот женщина, Медея, сделавшая несчастными всех людей, которых свели с нею немилосердные боги!». И что тогда? Кто водить дела со мной захочет? Могу ли архонтессой быть с подобной репутацией? А может, она и в самом деле намерена сыграть со мною злую шутку?! О да! Сколь я наивна… О том, что мне блистает калазирис прокуратора и золотой дворец над океаном, я знаю только с ее слов!

Зачем нужна ей я, когда имеется послушный идиот Галерий?.. О, будьте прокляты, отец и мать, ужасным именем дочь одарившие… Nomen et omen[42], как сказал Плавт. Была бы я сама София[43], не Медея, такого страха не испытывала бы!».

Вот такие мысли обуревали именинницу, лицо ее, как ни старалась она унять страх, бледнело с каждой минутой опасно затянувшейся прелюдии; и мнилось ей, что гости только и ждут ее позора, чтобы со злобной радостью потешиться; в иные мгновение хотелось вскочить и убежать, а в иные — вскочить и выгнать вон сказителя и мимов, пробраться за кулисы и поразить актеров, дабы не смог никто из них сыграть злодейство… В отчаянии и ужасе она нашла глазами взгляд Софии — и затрепетала: ей показалось, что в сияющих очах подруги пылают глум и чванное презрение; худшие опасения подтверждались! Медея вспомнила одну из любимых поговорок Софии: «Тот падает красиво, кто падает с огромной высоты».

Да, так! Поманить нектаром и амброзией, возвысить до снегов Олимпа, а затем столкнуть в разверстую бездну Тартара — что может быть красивее в глазах сиятельных потомков Фортуната, ценителей всего прекрасного?..

Медея затворила глаза и ушла в себя: выхода не было.

Очнулась она от резких слов подруги:

— Ты ведешь себя неприлично; нашла время, когда спать. На тебя смотрят!

Медея Тамина раскрыла глаза и с удивлением взглянула на сцену, точно увидела ее в первый раз. Седого сказителя с псалтирионом не было, мимов — тоже. На сцене стоял трон, на троне восседал муж неприятной наружности, а перед троном расположились двое, в ком легко угадывались Ясон и Медея. Ясон показывал добытое им золотое руно и требовал от царственного мужа уступить престол, как было договорено, а царь, коварный Пелий, не радуясь добытому руну, молил богов унять героя…

Медея Тамина почувствовала, как тяжкий камень срывается с души.

Падение в Тартар откладывалось; от избытка благодарных чувств она крепко сжала кисть Софии и прошептала:

— Прости! Прости меня…

На сцене картины сменяли одна другую. Жена Ясона посреди ночи, на середине трех дорог, в час полнолуния, когда трехликая Геката владычествует над землей. К богине колдовства, к своей покровительнице, взывает волшебница Медея; Геката помогает ей составить зелье. Старик Эсон, отец Ясона, едва живой, — и тут же мертвый, — Медея собственной рукой перерезает ему горло…

Хотя история была известной, все зрители сидели, затаив дыхание.

Натуралистичность постановки завораживала. Меч волшебницы бликами сверкал в глаза; старик Эсон истекал живой, человеческой кровью; эта кровь заливала сцену, и как будто даже запах свежепролитой воды жизни разносился по залу, подавляя ароматы благовоний.

Но вот Медея вливает в рану Эсона колдовское зелье и — о, чудо! — старец превращается в юношу, пылающего жизнью! Ясон с восторгом смотрит на отца, который выглядит моложе и сильнее сына, но нет в сыновнем сердце ревности, есть благодарность и любовь к жене-кудеснице.

— Эсон символизирует Илифию, — тихо промолвила София. — Подобно тому как легендарная Медея оживила старца, ты, Медея Тамина, оживишь «золотую провинцию»… А я буду твоей Гекатой, — добавила она после небольшой паузы.

И то был не конец: коварный Пелий должен быть наказан. В следующей сцене Медея представала вместе с дочерьми царя. Трюк с умерщвленным и снова оживленным овном призван убедить дочерей Пелия в способности Медеи вернуть царю Иолка вторую молодость. Завороженные ее искусством, они были согласны.

— Дочери Пелия означают глупцов, чьими руками кудесникам надлежит прокладывать себе путь к успеху, — заметила София.

Опочивальня Пелия. Но дочери страшатся поднять руку на спящего отца. Подвигнутые Медеей, они наконец берут в руки оружие. Неумелы их кинжалы. Израненный, Пелий просыпается; дочери в ужасе. И тогда волшебница сама наносит заключительный удар. Пелий испускает дух.

— Так поступай с врагами нашими, дерзнувшими сказать и не исполнить, — жестко произнесла София.

На сцене Медея расчленяет тело царя. все до того реально, что некоторым женщинам в зале становится дурно. Вот части тела Пелия летят в кипящий котел, и терпкий тошнотворный аромат свежесвареной человечины точно разносится по залу. «Пожалуй, это уже слишком», — подумала Медея Тамина. София прочитала ее мысли и с усмешкой изрекла:

— «Враг не смердит, когда он мертв, а пахнет благовонием». Ты помнишь, кто из великих это сказал?

Дочери Пелия рвут на себе волосы от отчаяния; им раскрывается обман. Однако чародейка с улыбкой на устах убеждает злополучных, что царь вот-вот восстанет из кипящего котла, здоровый, юный и прекрасный.

Вдруг появляется златая колесница, влекомая крылатыми драконами; обманутые в ужасе, а торжествующая дочь Ээта уносится в грядущее…

На этом спектакль завершился; зрители наградили его овацией, а София молвила подруге:

— Ты слышишь, сколь щедры рукоплескания? Это от страха перед силой. Однако ни одна из этих слабых женщин не признается перед публикой в своем страхе. Вглядись, кто громче хлопает — кто больше испугался крови! Они увидели могущество и кровь; без крови невозможно проникнуться величием могущества. Внушивши страх, ты обратишь его в любовь. Запомни это, дорогая.

Актеры вышли снова, чтобы поклониться публике. Среди них не было одного, того самого, кому досталась роль Пелия-царя.

— А почему не вышел Пелий? — спросила Медея Тамина.

София с напускным удивлением воззрилась на подругу.

— Неужто ты не поняла, что сталось с ним? Как может выйти он оттуда, откуда нет возврата смертным?!

Медея почувствовала стесняющий члены холод, словно слова подруги веяли дыханием студеной северной зимы.

— Постой… Нет, нет! Не хочешь же сказать ты…

София измерила Медею насмешливым взглядом.

— Ну до чего ты недогадлива бываешь! Роль Пелия сыграл мой старый раб; я обещала подарить ему свободу, если он будет стараться. Он старался, и я сдержала слово. А ты подумала, галлюцинации?

— А Эсон? — прошептала Медея. — Эсон-то жив!

— Жив, разумеется, — кивнула София. — Он жив, бесспорно, ибо он символизирует Илифию, которую тебе освоить предстоит!

Пока Медея размышляла над этими словами, София взяла фиал с вином и встала с места. Ее увидели, и воцарилась тишина. Она сказала:

— Я поднимаю свой фиал за женщину, которая прекрасна, как истинная внучка солнцемогучего Гелиоса, стойка, как дочь сурового Ээта, изобретательна, как племянница сладкоречивой Цирцеи, сведуща в тайных искусствах, как жрица Гекаты, верна любви и дружбе, как супруга бесстрашного Ясона. Сердце этой женщины открыто стрелам Купидона. Она пленительна, опасна и добра: пленительна для ищущих любовь, опасна для коварных, добра для добрых к ней. Она моя подруга, и я люблю ее; учтите это и не обижайте!

Вслед за Софией именинницу взялись поздравлять гости; затем, когда торжественные речи отзвучали, хозяйка объявила:

— Прошу, поспешите в каюты, отведенные для каждого из вас, и облачитесь для ночного бала; он начнется через полчаса.

Явились слуги, чтобы сопроводить гостей в каюты. София увлекла Медею за собой, говоря при этом:

— Готова спорить, едва ли половина наших гостей придут на бал, остальные настолько захмелели от вина и яств, что будут отсыпаться до утра; с них хватит впечатлений. Но мы с тобой должны явиться во всем блеске! Ты не устала, нет?

Медея решительно помотала головой; по правде сказать, она и сама не ведала, устала или нет.

В опочивальне Софии их уже ждали девушки. То были не служанки, а рабыни: у каждой вокруг шеи змеился металлический торквес с выгравированными на нем именем и титулом владелицы. Впрочем, если судить по внешнему виду юниц, во власти Софии Юстины им жилось навряд ли хуже, нежели большинству их ровесниц, у которых такого торквеса не было.

Быстрыми и ловкими движениями рабыни освободили Софию и Медею от одежд. Медея, с трудом привыкающая к своей новой роли, смущалась: никогда прежде ей не доводилось представать перед подругой обнаженной. А София, словно нарочно, принялась разглядывать ее с макушки до носков, смущая еще более. И по мере того как продвигался осмотр, на лице Софии появлялось выражение, способное очаровать, свести с ума несведущих, но знающих — напугать. Рабыни также не сводили с покрытого ровным золотистым загаром тела Медеи восхищенных взоров. Их мнения, однако, Медею нисколько не интересовали, поскольку рабыни ничего значить не могли. Очевидно, София полагала иначе. Она обратилась к одной из девушек, с чертами лица настолько правильными и четкими, что эта девушка, несмотря на темный цвет кожи, казалась воплощенной богиней Хатхор. Рабыня ответила хозяйке на незнакомом Медее языке; впрочем, Медея догадывалась, что та сказала. Нахмурившись, Медея молвила на патрисианском сиа:

— Ты привела меня сюда, чтобы обсудить мои достоинства со своими рабынями?

К совершенному изумлению Медеи, София атаковала ее упреками:

— Как тебе не стыдно?! Ты скрыла от меня такое тело! О, я вне себя от гнева и обиды! Какое преступление ты совершала против своей природы — ты пряталась от мира в скучные одежды! Чего боялась ты? Что кто-нибудь тебя неправильно поймет? Моей ты ревности боялась, глупая? Да я бы радовалась за тебя! Я охранила бы тебя от мелкой зависти, давно тебе нашла бы мужа, и жизнь твоя сложилась бы иначе!

— Довольно! — воскликнула Медея, сама не ожидавшая от себя подобной смелости. — На жизнь не жалуюсь, твоими княжескими милостями сыта, и куклу из себя я делать не позволю; тебе я не Кримхильда!

Несколько мгновений София смотрела на подругу, точно выбирая, какую реакцию предпочесть, затем выбор сделала — и залилась неудержимым, заразительным хохотом, как будто Медея сказала нечто донельзя смешное… Медея тоже поневоле улыбнулась, но, узрев улыбки на устах рабынь, поняла, что эти ничтожные также смеются над ней, над дочерью благородных Таминов, и гнев полыхнул в миндалевидных очах южанки.

София не позволила ему излиться; взмахом руки он отдала приказ рабыням. Те окружили Медею, и мгновение спустя она уже лежала на массажном столике, лицом вниз. София вскоре оказалась на другом массажном столике и оттуда хитровато подмигнула подруге…

Рабыни-массажистки знали свое дело. Прикосновения их мягких, но настойчивых рук растворяли смущение и скованность, успокаивали, умиротворяли, убаюкивали; Медея чувствовала, как по телу разливается какая-то тягучая маслянистая жидкость, и вместе с этим маслом разливается блаженство, благоухающая прохлада, — пробуждается ее красота… Затем ее перевернули, и она, неожиданно для самой себя, позволила рабыням заняться ее животом и грудью, и улыбки, сиявшие на устах подневольных массажисток, почему-то не гневили ее, неумолимого прокурора священного суда, недавнюю начальницу элитной разведшколы и будущую архонтессу «золотой провинции», она воспринимала эти улыбки со смешанным чувством удовольствия и благодарности…

Манипуляции завершились скорее, чем она ждала; когда чернокожая девушка с лицом богини Хатхор шепнула ей: «Мы закончили, госпожа Медея», она почувствовала огорчение; хотелось оставаться на ложе и ощущать молодым телом шелковистые руки искусных массажисток, не хотелось вставать и идти куда-то, а тем более на этот шумный ночной бал… Тут Медея вспомнила о Софии, ее словно пронзило электрическим разрядом, ноги сами собой пришли в движение, она вскочила — и увидела подругу: София стояла рядом и смотрела на нее.

— Офис![44]- взволнованно прошептала София, вложив в этот эпитет все свои чувства, и развернула Медею к зеркалу.

В зеркале отражалась высокая женщина, скорее, не живая женщина даже, а ожившая скульптура, изваянная неким божественным мастером из цельного золотого самородка. И верно, покрытая благоухающим маслом молодая кожа блистала, равно золото. Божественный ваятель не пожелал придавать своему драгоценному творению аристократически правильные, завораживающие своим изяществом черты лица, нет, это лицо было ярким, запоминающимся, но не утонченным; рот, например, мог показаться чересчур большим, губы — несоразмерно полными, глаза — излишне вытянутыми, как око змеи Уаджет; напротив, фигура выглядела неестественно совершенной — видно, над этим творением работал зодчий, а не портретист! Неимоверно тонкая, узкая талия волной устремлялась в упругие, покатые бедра, а они — в точеные длинные ноги с миниатюрными ступнями. Над талией гордо возвышались, напоминающие собой два огромных налитых яблока, округлые полушария высоких грудей; очевидно, они были шире бедер, да к тому же загадочный маслянистый состав еще увеличил их размер, но не настолько, чтобы эти отливающие солнечным золотом плоды казались вульгарными. Ущелье же между объемными сферами было тесным, так что туда едва помещался маленький брелок-талисман, изображающий аватара Феникса, небесного покровителя Медеи Тамины.

— Офис! — повторила София изысканный комплимент и прибавила задумчиво: — Пожалуй, ты поступала верно, скрывая красоту свою. Кто знает, вдруг я позавидовала бы тебе, и что тогда?..

Она лукавила, конечно. Рядом с золотой статуэткой в зеркале отражалась фигурка из чистейшего белого мрамора или слоновой кости; казалось, солнце вовсе не тронуло тела Софии. Она была немного ниже Медеи, и формы ее тела выражались не столь броско, хотя и ноги, и бедра, и талия, и все, что выше талии, не могло не восхищать самых изысканных ценителей красоты. Белоснежные груди Софии с острыми вытянутыми сосками не походили на полные сферы Медеи, скорее, каждая из них напоминала небесный свод, каким его изображали древние, правильную полусферу, возвышающуюся над телом земли. Однако именно эта правильная полусферическая форма, столь редкая у взрослых, рожавших женщин, являлась источником постоянного творческого вдохновения поэтов, талантливых и не очень, воспевавших красоту замечательной дочери Юстинов.

Разумеется, никому из них не доводилось зреть наяву волнующие перси Софии, но она сама помогала им, являясь свету в плотно облегающих одеждах. Сначала ее осуждали, ею даже возмущались, как было восемь лет назад, когда она дерзнула блеснуть в сказочном платье из драгоценных перьев сирен. Но София, к совершенному огорчению ревнителей аристократической морали, высмеивала их упреки, продолжала являть свету молодость и красоту, показывая всем и вся, что ей ничуть не совестно своих фривольных платьев. Друзья ее предупреждали, что подобные наряды приличествуют жрицам муз, но не политикам и будущим первым министрам; на это хитрая София отвечала, что Полития — одна из новых муз и что из равных по уму первым министром скорее станет тот, кто не стыдится стана своего… И высшему свету ничего иного не оставалось, как примириться с этим. Со временем упреки набили оскомину, их стали воспринимать как стариковское брюзжание либо проявление низменной зависти; осуждение нарядов Софии Юстины постепенно превратилось в отличительный признак дурного вкуса; кто втайне порицал прекрасную дочь Тита, предпочитал помалкивать, дабы не прослыть ханжой, невежой, а то и аплодировал совместно с остальными. При этом София старательно играла роль неприступной Артемиды: ею дозволялось любоваться, ее следовало воспевать, но к ней не разрешалось прикасаться; при том, что тысячи мужчин буквально сходили от нее с ума, жребий преступивших черту был одинаков — с неистощимым наслаждением София, коварная, могущественная и находчивая, сталкивала дерзких в бездну. Когда она внезапно оказалась замужем за Лонгиным, в брак не поверили, затем сочувствовали Юнию, а сам Лонгин имел все основания рассчитывать на краткий век. В общем, София спасла жизнь мужа, показав свету, что воспринимает его лишь как отца своих детей. Но если бы все воздыхатели Софии узнали имя человека, которого она звала «возлюбленным богом», она при всем желании его бы не спасла от жгучей мести неудачников…

Они стояли вместе перед огромным, выше человеческого роста, зеркалом, эти две женщины, такие разные и столь похожие. Новый план мгновенно сформировался в мозгу Софии; как всегда, этот экспромт обещал смелостью превзойти предыдущие отчаянные выдумки — и тем ее прельщал; интуитивно она чувствовала, что он сыграет сверх рациональных ожиданий. София открыла шкатулку и достала оттуда большое ожерелье-усх, составленное из золотых чеканных пластинок с изображениями солнечного диска. Надевая ожерелье на плечи Медеи, София говорила:

— Говорят, этот усх носила Хатшепсут, прославленная женщина-фараон. О, ты его достойна! Жаль, у меня нет здесь короны-атева… но это ничего, все и так поймут, что ты — царица!

С этими словами София крепко обняла подругу — и почувствовала, сколь напряжено золотое тело.

— Расслабься, — ласково прошептала София. — Это такое счастье, быть царицей и царить!

Она оставила Медею и из другой шкатулки извлекла нечто, на свету переливающееся всеми цветами радуги, подобно перу сирены. Но это не было перо; София развернула ткань, прозрачную до такой степени, что она казалась вовсе невидимой — лишь многокрасочные искры, блестки, огоньки играли в руках Софии. Уверенным движением София накинула на себя эту воздушную ткань, и оказалась словно закутанной в ореол из пульсирующего, светящегося воздуха. Медея и рабыни смотрели на это, как на чудо.

— Электрил! — догадалась Медея. — Это электрил! Значит, он существует, этот легендарный материал!

— Конечно, — кивнула София. — Нить изготавливают из сетей пауков-кер, а затем под высоким давлением насыщают мельчайшей эфиритовой пылью.

— Чудно! — подала голос рабыня с лицом Хатхор. — Керы отвратительные твари, укус смертелен их, и чтоб они такую красоту творили!

— Это ремесло творит подобное из подобного, а искусство рождает красоту из безобразного, на то оно искусство, — отметила София и, взглянув на часы, воскликнула: — Мы можем опоздать! Поспешим же на бал!

Она схватила руку Медеи и потянула ее к двери. Медея сделала два шага вслед за Софией, затем взор ее упал на зеркало, и она в ужасе остановилась.

— Но я же совершенно нагая!

София нахмурилась.

— Это не так. На тебе царский усх. Но ты права, — сказала она после короткого раздумья. — Тебе нужна еще одежда. Клео, дай ей мою любимую схенти.

Рабыня ловко обвязала вокруг чресел Медеи узкую набедренную повязку из белого льна, тканую золотыми и коралловыми нитями; в этой схенти молодая княгиня обычно ходила по дому.

— И это все?!! — простонала Медея.

София резко обернулась к ней и прожгла подругу осуждающим взглядом.

— А что бы ты еще надеть хотела? — вкрадчиво спросила она.

— Я не могу предстать перед гостями с неприкрытой грудью. «Надо мною троянские жены все посмеются; довольно и так мне для сердца страданий!», — стиснув руки от горечи и унижения, промолвила Медея.

Княгиня насмешливо хмыкнула.

— Ну что ж, надень заветный калазирис! И не забудь застегнуться на все фибулы. Но знай, подруга: я первая буду смеяться над тобою, скорее «всех троянских жен»!

— О-о!.. Зачем тебе меня позорить?!

— До чего ты глупая! И верно, Кримхильда в варварском младенчестве, хоть и цитируешь Гомера, — фыркнула София и снова развернула подругу лицом к зеркалу. — Ну, громовержца дщерь, прекрасная Елена, яви мне тот изъян, которого стыдиться должно!

В поисках поддержки Медея невольно обратила взор к рабыням — но те не видели ее; они смотрели на хозяйку, и тут Медея поняла, что для этих девушек София больше, чем хозяйка, она действительно богиня, чье слово выше, чем закон, кто просто не способен ошибаться… Еще Медея поняла, сколь мало отличается она от этих девушек, — в сущности, лишь тем, что у нее на шее царский усх, а у них — невольничьи торквесы, — но вместе они почти равны перед богиней… и богиня не потерпит прекословий!

— Творец пожаловал мне тело, родители мне дали имя, а жизни нет ни с именем таким, ни с телом… — прошептала Медея. — Me miserum, o Deus![45] — Сегодня не твоя очередь терпеть несчастье, — рассмеялась София.

— Чего боишься ты, гелиопольская царица? Nou decet?[46] Какая чушь! Значит, рабыни наши могут танцевать и вовсе без одежды, а мы, свободные, с телами, которыми, на зависть остальным, нас наградили милостивые боги, — нет, не можем, нам, видите ли, неприлично! Тогда какие мы свободные, в чем же свобода наша?! Опомнись, глупая! Лишь варвары боятся женской красоты. Скажи мне откровенно, — с придыханием прошептала София, — разве тебе никогда не мечталось раздеться перед публикой, явить им свое сказочное тело и гордо бросить вызов предрассудкам, а там что будет, то и будет!? Неужто ты не представляла такой сцены? Скольким мужчинам сразу ты отдавалась в грезах? Ведь ты не девственница ни телом, ни душой, милая моя; что мы с тобой творили, то девственницы робкие творить не могут!

— «Ах, жестокая! снова меня обольстить ты пылаешь?»…

— «…Смолкни, несчастная! Или во гневе тебя я оставив, Так же могу ненавидеть, как прежде безмерно любила. Вместе обоих народов, троян и ахеян, свирепство Я на тебя обращу, и погибнешь ты бедственной смертью![47]», — едва сдерживая смех, подхватила София.

— Да, да, да! — стиснув голову руками и закрыв глаза, вскричала Медея. — Не девственница я, не девственница, я женщина порочнее содомской жрицы… Теперь ты рада, искусительница злая, лихой погибели богиня? Тогда сама умолкни, во имя всех богов!

— Quod erat demonstrandum,[48] — довольно резюмировала София. — Итак, не бойся, и ступай, как подобает правящей царице; а если кто дерзнет явить тебе упрек, — глаза молодой княгини опасно сверкнули, — этот злосчастный будет иметь со мною дело! Да, между прочим, как я тебе?

Смирившись с участью своей, Медея посмотрела на подругу. Если не считать пульсирующих вокруг тела разноцветных блесток, София была нага — но никогда еще она не выглядела столь прекрасной, столь недоступной в этой чистой красоте… Мстительная мысль непрошено возникла — и прежде, чем Медея обдумала ее, мысль выплеснулась в дерзкие слова:

— Тебе не стать первым министром, ибо наше общество глумление над нравственностью не забудет! Ты превзойдешь их красотой, они тебя восславят как богиню, тебе поэмы сложат, но власть земную женской красоте не вручат!

Она сказала эти острые слова и испугалась, как не пугалась никогда, ни разу в жизни. Это была пощечина богине, и более того, пощечина святой мечте богини. Медея поняла, что в миг единый из подруги превратила себя в злейшего врага Софии, и это был конец, настолько мучительный, насколько оскорбительными казались ее слова…

Она ошиблась: подруга оказалась выше ее разящих слов. София подхватила ее, готовую рухнуть на колени, дабы оттуда вымаливать у божества прощение, и с сочувственной улыбкой проговорила:

— Нет, милая, ты неправа. Царить и царствовать — одно и то же. Известно, красота и зло несовместимы; чем больше в мире красоты, тем меньше остается зла… Мой хитроумный дядя спускает на меня своих собак, он тщится доказать, сколь скверно правим мы державой Фортуната. Я ничего не отрицаю, я не вступаю в перебранки с тявкающей сворой; нет, милая, я действую иначе: я отправляюсь в плавание на этой прекрасной галее, я приглашаю на галею свою любимую подругу, ее друзей, моих обожателей и моих врагов, поэтов и художников, и я блистаю перед ними, перед людьми, которые творят общественное мнение. И что же они видят?

Не страх — улыбку зрят они на моем лице! Они зрят красоту телес, красивые наряды, красивые танцы, красочные сцены, возвышенную музыку, лучшие яства и лучшее вино; и все это для них! Какой безумец откажется испить нектар в компании чудеснейшей из женщин? И кто посмеет после этого поддаться лающему хору? Они все смотрят на меня, оценивают, изучают; здесь важен каждый жест! Я источаю им уверенность и силу. И поневоле думают они: «Если София так себя ведет сейчас, то это значит, власть ее неколебима, и лучше нам играть вместе с Софией, чем против нее!».

И таково было состояние Медеи во время этого неожиданного монолога, что, когда София умолкла, Медея молитвенно сложила руки перед грудью и, склонив голову, пылко прошептала:

— Не знаю, кто ты, не знаю, откуда ты явилась в этот мир, не знаю, почему именно мне выпало внимать твоим словам — одно я знаю твердо: без рабского торквеса я твоя раба, и в этом мое счастье… Твори со мною все, что хочешь — покорно все мучения снесу! Ибо то верно, что счастья больше нет, чем жить во имя красоты… Ты победишь, я знаю, как побеждает восходящая Аврора постылую ночную мглу!

— Моя подруга — поэтесса, грядущая Сафо, — рассмеялась молодая княгиня. — Вот, видишь, новые таланты открываются, когда мечтаешь и чувствуешь прекрасное… Но что это? Взгляни, что говорят эти жестокие часы! Мы опаздываем на целых пять минут! Неслыханно! Я в жизни не опаздывала более чем на минуту!

— Им стоит подождать одну богиню и одну царицу! — запальчиво воскликнула Медея.

— Пожалуй, ты теперь права, — с лукавостью кивнула София — и обе встали перед зеркалом. …Не станем описывать впечатление, которое произвели подруги на гостей; наш читатель обладает достаточной фантазией, чтобы это себе представить. Но заметим, что София ошиблась в одном своем прогнозе: не половина, как сказала она, а почти все гости возвратились в зал приемов, чтобы участвовать в ночном балу, — и в этом также заключалось очередное торжество внимательной хозяйки.

Немногие, кто предпочел объятия Морфея, будут жалеть об этом.

Костюмированные балы патрисианской знати напоминали празднества далеких предков одним лишь тем, что гости предпочитали появляться на таких балах в образах знаменитых героев античности. Причем считалось само собой разумеющимся, что каждый гость выбирает образ согласно имени своему, если, конечно, это имя подразумевает определенный образ. Так, князь Гектор Петрин появился в доспехах и «медноблещущем» шлеме Гектора Приамида, а княгиня Виола Геллина предстала в великолепном платье из благоухающих фиалок[49].

Ее муж князь Галерий Гонорин сменил парадный калазирис прокуратора на расшитую золотом и пурпурной нитью римскую тогу, а голову его украшал лавровый венец. Салонная дива Эгина явилась в новом хитоне, на котором с обеих сторон была вышита эгида Зевса; так дива надеялась напомнить присутствующим, что нимфа с именем Эгина была возлюбленной царя богов (одной из многих) и даже родила ему ребенка (знаменитого судью Эака). Среди гостей имелся, между прочим, персонаж и в зевсовом наряде; то был не князь, а знаменитый автор политических памфлетов — случалось, они разили столь же смертоносно, как и перуны громовержца.

Но самыми забавными следовало признать два других наряда. Достопримечательностью первого были крылья, скрепленные воском; к счастью, обладателя звали не Икар, а Дедалий, и фамилию он носил подходящую:

Лабрин. Второй оригинальный наряд также был связан с лабиринтом царя Миноса и представлял собой образ быкочеловека Минотавра, причем неясно было, кто из гостей скрывается под маской свирепого быка. К счастью для этого персонажа, никто не догадался облачиться Тесеем…

Играла тихая музыка, типично аморийская, ничем не схожая с мотивами седой древности. Мелодии лились словно бы из воздуха, эфира, из полумрака пустоты, нигде не было видно музыкантов, и инструменты, которые издавали эти чарующие трели, непросто было бы назвать и знатоку.

Каждая мелодия представляла собой отдельную музыкальную тему; одна струилась, как полноводная спокойная река, другая переливчато журчала, как непокорный ключ, третья стонала водопадом, четвертая выстукивала динамичный, чуть-чуть однообразный такт, подобно тающей в горах капели, а пятая настойчиво шептала через этот такт, точно подземная река в таинственных криптах Метиды… И все эти мелодии сливались меж собой, накладываясь друг на друга, слагаясь в единую симфонию, завораживающую, неземную, опасно-искусительную для нестойких душ, влекущую в глубины подсознания, в миры запретных ощущения и чувственных соблазнов, манящую в пространство, прочь от земли, зовущую на смелый танец…

Был полумрак; гости танцевали, вернее, раскачивались в танце. Определенных правил не существовало; всякий двигался согласно собственным умениям и ощущениям. Движения одних производили впечатление неловких, некрасивых; другие, в ком именно подобные мелодии будили внутренне присущие флюиды красоты, раскачивались с неподражаемым изяществом; третьи, в ком богатый внутренний мир, заповедник знаний, мыслей и чувств, сочетался с прелестью дарованного богами и послушного воле тела, казалось, вовсе не были обычными людьми, настолько плавными, изощренными, предельно эротичными смотрелись их движения.

София извивалась в танце, названия которого она не знала; ей чувствовалось, будто не она, а некий безымянный дух, витающий в Астрале, нашептывает ей одно движение за другим, и тело, удивительно гибкое и покорное, с быстротою мысли улавливает указания неведомого духа, тотчас исполняет их, да так, что ей самой, Софии, мнилось, будто глядит она на танец свой как бы со стороны. Руки, как две алебастровые змейки, вились над головой, перед грудью, вокруг стана, у живота, спускались до бедер и снова поднимались к иссиня-черным волосам. И тело извивалось, словно независимо от рук; Софии грезилось, будто оно купается в хрустальных струях невидимой ласкающей воды, плывет навстречу им, то погружаясь в сладкие пучины, то выплывая на поверхность, чтобы, глотнув развеянного в воздухе блаженства, исчезнуть снова и порхать, как нимфа сладостного водопада…

Прозрачная электриловая накидка на ней рождала мириады многокрасочных искр, блесток, огоньков, и создавалась иллюзия, будто сонм прекрасных фей-сильфид, нимф воздуха, витает вокруг своей владычицы.

И сама София казалась окружающим не женщиной земной, а воплотившейся Сильфидой, парящей посреди влюбленных смертных, Сильфидой, чьи ноги в очаровывающем танце вовсе не касаются земли людей. Уйдя в себя, в свои воспламененные эмоции, купаясь в волнах своего блаженства, София и не замечала, как постепенно округ нее образуется свободное пространство, а гости забывают собственные танцы и потрясенно смотрят на нее, и токи сладостного наслаждения, источаемые ее волшебным танцем, передаются им…

А Медея, талантливая, усидчивая и терпеливая, но не обладавшая такой уверенность в собственном совершенстве, такой, как у Софии, внутренней раскрепощенностью, искренностью перед самой собой, таким согласием в своей натуре, такой способностью отрешаться от суетной действительности, уходить в себя, гордо вознося собственное «Я» над окружающими, не привыкшая ко всеобщему вниманию и поклонению, Медея, всегда державшая себя в строгой узде, осмотрительная и аккуратная, закованная в стальной панцирь своей непреклонной надеждой возвыситься в жестоком, алчном мире, — Медея ощущала невозможную духоту, которая парализовывала волю и оставляла место лишь для отрывочных мыслей, низменностью своей ужасавших ее. Красивый этот зал мнился ей геенной, чарующие трели — адской какофонией, а радостные лица окружающих — оскалами чудовищ преисподней. Багровые круги вставали пред глазами, языки пламени взметались к ней, она ощущала их наяву, своей обнаженной кожей — и чувствовала себя предельной жалкой, беззащитной перед этим сонмищем танцующих исчадий. Казалось ей, что мерзкие вот-вот закончат свой безумный пляс, припомнят, что она раздета и, одолеваемые присущей аду похотью, обрушатся всем сонмом на нее, доступную для каждого из них… А хаотично стонущие чувства, к ужасу Медеи, отчаянно вопили ей о том же самом; им мечталось растворить ее золотое тело в клубке других совокупляющихся тел, познать вкус сока каждого из них и в этом сладком соке утонуть… Медея не могла понять, чего же медлят эти твари, зачем терзают ее долгим ожиданием — она же здесь и хочет их, безумно вожделеет, животной, дикой страстью, только и понятной им, созданиям геенного огня!.. Ожидание становилось непереносимым, она готова была броситься на них сама — но некие фантомные оковы удерживали ее. Не чувствуя себя, она совершила робкий шаг, однако алчущие твари отдалились; еще шаг и еще; она от них спасалась бегством, и неудовлетворенный демон секса яростно сражался в естестве ее с великим счастьем избавления от ада… Внезапно демон проиграл, и духота исчезла, повеяло прохладой, даже стужей, но тело Медеи было еще столь возбуждено войной, что она вовсе не ощутила холода.

Багровые картины преисподней развеялись, и поняла она, где очутилась. Она стояла на палубе галеи, возле парапета, внизу плескалась черная манящая вода, ночной ветер колыхал золотые паруса, где-то вдали, на севере, пылало самоцветными огнями зарево Сапфирового дворца, жилища Фортунатов, да ущербная Селена плыла в потухшем небе… На палубе не было никого, и среди теснящей тишины Медея ощутила себя безмерно одинокой, как эта бледная Селена среди звезд, где-то божественно могучих, но для нее, Селены, столь далеких, зря манящих, недостижимых, злых. «Вот выбор мой, — мелькнуло в голове, — чужая похоть или эта пустота: nil medium est![50]». Медея разрыдалась, привалившись к парапету, и мысль уйти в объятия Тефиды, богини мирового океана, праматери всех вод, вдруг показалась ей удачной; в пучинах жизни больше, чем в этом небе или в этом мире… Неожиданно к шелесту парусов добавились другие звуки; Медея обернулась и увидала пред собой мужчину.

Сперва он показался незнакомым ей; Медея отшатнулась в ужасе, словно не смертный то, а демон был, мечтавший растерзать ее. Мужчина моляще протянул ей руку, встал под бледный свет, и с помощью Селены Медея кое-как разглядела его лицо.

Это был князь Гектор Петрин.

А в следующий миг он упал перед ней на колени и облобызал ее руки, каждый палец в отдельности; взволнованный шепот его, похожий на шелест ночного ветра, заставил ее содрогнуться.

— Да, это вы, я отыскал вас… Это вы, та женщина моей мечты! Вас ждал всю жизнь, грезил о вас, молил богов, но боги были глухи… я, ждать устав, смирился. И вот явились вы, нежданная, прекрасная, злату подобная; отныне только вы царите в моем сердце…

Он говорил еще, слова, которые Медея, образованная женщина, много читала у других, но от других не слышала; эти слова смущали ее и возмущали, ласкали и разили, она хотела прекратить поток их и жаждала неудержимого потока… Она не замечала, что Гектор становится все смелее и смелее, руки его ласкают ее тело, но и не только руки — уже язык его проник в ямку пупка, оттуда устремился выше… наконец, Гектор поднялся, слился устами с одним из ее сосков, затем поцеловал другой, нашел губами ее губы, а руки легли на груди и принялись массировать эти полные, упругие, жаждущие сферы… Она увидела его глаза, сверкающие, подобно звездам этой ночи, и услышала новые слова, воспевающие ее прелести…

Мысли запутались совсем; отрывками явились знания об этом Гекторе, о том, что это сын принцепса, что в молодости это был повеса, пафосской веры сын, что к своим сорока шести годам князь Гектор успел жениться трижды, в последний раз пять лет назад, и что жена его известная княгиня…

— Что делаете вы, ваше сиятельство, — едва слышно прошептала Медея. — У вас жена и дети… оставьте это, ради всех богов…

«Ах, только бы он не услышал этих глупых слов!», — пронеслось в воспаленном мозгу.

Но он услышал, устремил на нее удивленный взгляд и молвил голосом, осиплым от волнения:

— О чем вы, женщина моей мечты? Жену свою нашел я только что; вы она, никто иная! Вы моя жена, вас я осыплю золотом, подобным телу вашему, и самоцветами, которых вы достойны… вы все получите, о чем мечтает женщина… могу я это совершить, я князь, потомок Фортуната…

— Но я…

— Не говорите ничего, — пылко шепнул он, закрывая ей рот рукой, — ваши слова излишни для меня! Пусть вы провинциалка, пусть вы незнатны, пусть даже вы не любите меня! Мне это безразлично; я вас нашел и не желаю потерять!..

Внезапно он отпрянул от нее, но только для того, чтобы осмотреть ее всю. Князь Гектор пошатнулся, словно вся прелесть открывшегося облика не умещалась в его сознании, — и вдруг, издав приглушенный звериный рык, он устремился на нее, слился с нею телом, послышался треск рвущейся материи, любимая схенти Софии, словно подстреленная чайка, упала в черные воды озера Феб, а Медея почувствовала, как огромное, горячее и твердое вонзается в ее естество, а естество, оказывается, уже ждет его, готовое принять и насладить… Она подалась навстречу, трепещущая от ужаса, волнения и удовольствия; могучий орган неистово заработал в ней, а руки князя, его язык и даже нос принялись помогать, обращая все тело Медеи в сплошную пылающую страстью поверхность… И эта страсть была столь велика, что они даже не сдвинулись с места: где встретились, там и утонули в объятиях Приапа, бога сладострастия.

Сначала новых мыслей не было, одни лишь ощущения. Но вскоре затаенный, глубоко упрятанный порок, освобожденный этой дикой страстью, потребовал еще более острых ощущений. Медее захотелось, чтобы кто-нибудь, хотя бы и простой матрос, и даже раб, — раб, именно, лучше всего раб, уродливый, огромный, с кожей цвета ночи, — увидел их, встал рядом… а может, и присоединился… и привел других, охотливых до золотого тела! С такими мыслями явился страх, что этот пылкий князь, наверное, не в силах насладить ее, и Медея с удвоенной энергией принялась потакать его могучим инструментам страсти…

Ее моления были услышаны, но боги явили новый персонаж оттуда, откуда Медея не ждала его. Сперва послышался звук рассекаемой воды, затем возник неясный свет; к галее приближался гидромобиль. Это было странно; кому понадобилось навещать корабль Софии среди глубокой ночи, и как вообще этот кто-то отыскал «Амалфею», дрейфующую в многих гермах от космополиса, где озеро Феб кажется безбрежным морем?

Впрочем, Медея не задалась подобными вопросами — всецело поглощенная своею страстью, она вольна была лишь лицезреть приближение таинственного судна; ее мужчина ничего не видел и не слышал. Гидромобиль причалил; где-то на корме, за палубной постройкой, ему спустили трап; послышались шаги… Медея затаила дыхание… сейчас, сейчас она увидит того, кто увидит ее…

Этот человек явился быстрым, твердым шагом. Очевидно, он был задумчив, сосредоточен, торопился и не собирался останавливаться. Очевидно, он даже не заметил бы любящихся на палубе и молча прошел бы внутрь. Но Медея, опознав этого человека, невольно вскрикнула — и он узрел ее.

Их взгляды встретились, и в душе ее словно образовалась пустота, тягучий страх сковал все члены. Наверное, так чувствовала себя несчастная Семела, когда Зевс-Громовержец явился к ней во всем величии могущества царя богов.

Ибо пришельцем, чье внимание нечаянно привлекла Медея, оказался член Дома Фортунатов, кузен и друг Софии, кесаревич Эмилий Даласин.

А князь Гектор, исступленно трудившийся спиной к царственному пришельцу, по-прежнему не видел и не чувствовал его; принцепсов сын приближался к кульминации, с уст его срывались рычащие звуки, на теле, обдуваемом холодным ветром, блестел горячий пот, а на губах бурлила пена… Он ничего не видел и чувствовал, ни нового лица за спиной, ни даже того, что эта пылкая женщина вмиг превратилась в ледяную статую.

Спазм сковал горло Медеи, она не вольна была даже застонать, только смотрела в глаза кесаревича — и читала в них свой приговор. Ей показалось, это длится вечность; на самом деле ровно столько, сколько потребовалось Эмилию, чтобы проникнуться ситуацией и громко вопросить:

— Что тут у вас такое происходит?!

Князь Гектор вздрогнул, оцепенел на миг, затем вполоборота посмотрел назад и наконец увидел императорского внука. Он в ужасе отпрянул, и возбужденный орган, доселе находившийся в Медее, дерзко наставился на кесаревича. К несчастию для Гектора, его страх лишь на мгновение отсрочил неизбежное, и орган, закономерно вышедший из-под контроля, выплеснул тугую белую струю… Злополучный попытался его спрятать, но от страха действовал неумело, а трудолюбивый орган был силен и оставался в прежнем состоянии, пока не испустил на темный калазирис Эмилия весь свой обещанный запас; Медее не досталось ничего…

— Что вы себе позволяете, князь?!! — в ярости воскликнул потрясенный кесаревич. — Это неслыханно!!!

— Ваше Высочество… — белый, как снег, прошептал Гектор.

За его спиной раздался шум — это Медея, потеряв сознание, упала.

Последним, что увидела она, было лицо Софии, возникшее внезапно и откуда, неизвестно, а также лукаво-торжествующую усмешку в сияющих опасной чернотой очах…