"Непротивление" - читать интересную книгу автора (Бондарев Юрий Васильевич)Глава седьмая— Это ваша красота похитила мой разум. Вы своей красотой смущаете восходящее солнце. — О, Эльдар, комплименты напрасны. Я душевно отравленная Гретхен. Я ненавижу весь мужской пол. И не надейся, и не распускай слюни. Хотя глаза у тебя, как у молодого верблюда. — Такова будет награда… Часть двадцать третьего стиха пятьдесят шестой главы Корана. — Твоя награда — тюрьма или смерть, косоглазый Эльдарчик. Рано или поздно. Вы с Аркадием одной веревочкой связаны. — О, Нинель, несравненная! Наутро после первой брачной ночи муж может увидеть лицо своей жены после свершения брачного обряда. Но я вижу тебя сейчас, о луноликая гурия. — Какой еще обряд? Ха-ха! Надрался, Эльдарчик? — Мусульманам пить вино запрещается. Терпи, если терпели — часть тридцать четвертого стиха сорок шестой главы Корана. Я танцую с тобой — и ум мой улетел от радости. — Мусульманин, поверни ко мне свою физиономию! — А, это ты, Роман! Тебя интересует богоподобная Нинель? — Мусульманин! Улетай вместе со своим умом и Кораном и уступи гурию православному. С Сафо хочу потанцевать я. Нинель, своей красотой вы превращаете богомольца в безбожника! Эльдар — наивняк. Я — вполне приличный мужчина. Он еще не знает, что добродетель женщины — личина дьявола, Дон Жуан соблазнил тысячу трех женщин. Его личный бухгалтер Леперело вел счет… — Эльдарчик и Роман! Боже! Два умника — два трепача! С ножовой линии. Это вы меня думаете соблазнить, лопухи? Кому же, вы думаете, я отдам предпочтение — мусульманину или православному? — Воистину берегись жен своих… — часть четырнадцатого стиха шестьдесят четвертой главы Корана. — Запрись, Эльдар, цитатами, не удивляй памятью шизофреника! Цыц! Я сейчас начну цитировать Библию! Бог един и троичен — в этом уверены христиане. Да будет же слава одаряющему и вездесущему. Вселенское аминь. Нинель, какого святого? Изображаете из себя Сафо, а сами так задеваете меня коленками, что я начинаю гореть, как в аду! Соблазняете? — Никогда! Кого я хотела бы соблазнить, то это — Людочку! Потанцевать с ней. Она — очаровательна. — Тогда прощайтесь с белым светом. Аркадий вас задушит двумя пальцами и как тряпку выбросит в окно. Вы опять стучите в меня коленками? — Что ты изображаешь из себя, Роман? Сексуальные часы? — О, обезбоженный мир! Я краснею за вас, Нинель. А ты, Роман, забываешь себя. Ты бросился в грех. — Не красней, Эльдар. Иди выпей боржоми, если водку тебе нельзя, чему я сочувствую. — Если мы живем не так, как надо, то призовем на помощь Аллаха. Оргийное безумие… Ты согласен, Роман? — На дворе третье тысячелетие от прихода Иисуса Христа! Дионисовский избыток сил и безумие. Я сейчас ухожу и увожу Нинель. Она меня замучила коленками. — Ромочка! Никуда я с тобой не поеду. Ты не для меня. Вы, ребята, трепачи, занятные философы, но как вы мне надоели со своими молебнами. Что вы ко мне прилипли оба? Александр, отхлебывая вино из стакана, сидел на диване, немного в стороне от общей толкучки, оглушенный пестрым хаосом голосов, смехом, криком спорящих, звуками уже замученного патефона, то хрипевшего горлом Армстронга, то изнывающего в любовной истоме аргентинского танго, ни с кем не знакомился, не вмешивался в разговоры, наблюдая за танцующими, знавшими и, по-видимому, не знавшими друг друга, изредка ловил на себе беглые взгляды, вопросительно-острые, готовые к враждебности, легковерные, расположенные к знакомству, равнодушные, беспричинно заносчивые, нетрезвые — все это новое, впервые увиденное им, занимало его, возбуждало любопытство, и он был доволен тем, что Кирюшкин, пригласивший его в эту компанию, дал ему абсолютную волю, без обязательств («Делай что хочешь, пей вино и смотри на этот московский зоопарк, кое-что увидишь интересное»), без соблюдения каких-либо нудных общений и формы поведения — здесь была полная свобода. Утром Кирюшкин позвонил по телефону, спросил, знает ли он, что такое богема, Александр ответил, что имеет отдаленное представление, после чего был приглашен на квартиру одного известного художника, где соберутся студенты, всякая тыловая шантрапа, но будут и свои ребята, которых он, Александр, уже знает. Они запоздали (так хотел Кирюшкин), а когда на третьем этаже большого дома в конце Кропоткинской вошли в квартиру художника, дохнувшую папиросным дымом, накатом перемешанных голосов, запахом еды и вина, Кирюшкин поднял руку, приветствуя всех сразу: «Вилькомен, дамен унд херен!» — и сейчас же подвел Александра к ближней танцующей паре, дружески похлопал по спине молодого человека с женственными пухлыми губами, сказал шутливо: «Ос-сади на плитуар», — и осторожно взял под локоть длинноногую девушку, заметную рассыпанными по плечам золотистыми волосами; она приветливо улыбнулась ему, слегка тряхнула головой, прямо и удивленно посмотрела на Александра, когда Кирюшкин, по-прежнему несерьезно, сказал: «Это герцогиня Лю, или Людмила, будущее светило медицины, а это лейтенант гвардии Саша, или Александр, бывший командир взвода разведки». С той же смелостью глядя ему в глаза, она протянула руку, и он так нерассчитанно пожал ее теплые пальцы, что она немного наморщила лоб, но сказала тоном гостеприимной хозяйки, принимавшей давно знакомого гостя: — Сегодня за столом никто не сидит. Стол, как видите, вон там, у стены. Каждый наливает сам себе. Пожалуйста, Александр. — Чувствуй себя, как в голубятне Логачева, — приободрил Кирюшкин. — Помню, ты водку не пьешь, пей вино. И знакомься, с кем душа пожелает. Вероятно, этот парень не знал, что такое невозможность; сухощавый, крепкий в плечах, одет он был сейчас в щегольские белые брюки, черный обталенный пиджак; мягкая рубашка с расстегнутым воротом; жесткие зеленые глаза светились усмешливой дерзостью. — Занимай выгодную позицию, Александр, — сказал он весело. Тут же к Кирюшкину суетливо подошел вылощенный человек с толстыми бровями, с желчно опущенными уголками рта, приветственно сделал ныряющее движение морщинистой шеей, туго стянутой воротничком с клетчатой бабочкой, спросил скрипучим голосом: — Как ваше дело ладится? — Что? — Как ваше дело ладится? — А вам, простите, какое дело? — Аркадий — парень из окопов, поэтому еще не отвык говорить грубости, — со строгой укоризной остановила его Людмила. — Лучше познакомьтесь. Это Евгений Григорьевич Панарин, прекрасный художник, ценитель, скупщик картин, хозяин этой квартиры. — Лю, виноват, — Кирюшкин изобразил повинное выражение поклоном своей белокурой головы. — И вы, Евгений Григорьевич, примите тысячу извинений от огрубевшего в окопной грязи солдафона. Дела мои ладятся прекрасно. Но в живописи не понимаю ни гу-гу. Моя стихия — иная. — Чудно, чудно. Евгений Григорьевич нервно дернул подбородком, поправляя бабочку, еще ниже опустил желчные уголки рта и отошел как-то боком, точно бы опасаясь повторной грубой выходки Кирюшкина, который, нежно усмехаясь, легонько притянул к себе Людмилу и — как ребенка — поцеловал ее в кончик носа. — Что за демонстрация превосходства? Ты одурел? — сказала она медлительным голосом, и щеки ее порозовели. — По-моему, ты представил, что целуешь в лоб лошадь, спасшую тебе жизнь. Фронтовые шалости. — Милая Лю, я готов на глазах у всех встать перед тобой на колени и сказать, что я грубейший осел двадцатого века, но преклоняюсь перед одной принцессой в этом доме и приглашаю ее на танец, рискуя быть опозоренным, освистанным, ошиканным! — Представляю тебя к шпаге за храбрость! — Она тряхнула золотистыми волосами и рассмеялась, глаза ее заискрились бесовским лукавством. — И все-таки какая нравственная распущенность произносить пошлейшие фразы, даже не краснея. Как вы на это смотрите, Александр? Она взглянула на него с товарищеским поощрением, а он, ошеломленный фразами Кирюшкина, его новой интеллигентной манерой говорить, его великолепным черно-белым костюмом, подумал: «Кто же он в конце концов, этот Аркадий?» — И, плохо расслышав вопрос Людмилы, ответил без поиска остроумных слов. — Говорить обязательно? — Не встанете же вы под знамена умного молчания среди говорунов? — Действуй по своему усмотрению, Саша, без всяких уставов. На уставы — наплевать. Говоруны — не в счет. Кроме нас, — поддержал Кирюшкин Александра, в то же время с небрежной церемонностью взял за талию Людмилу, покорно положившую руку на его траурно-черное плечо, и они двинулись в танце, отдаляясь и отдаляясь от Александра. Вокруг стола, придвинутого к стене, шумела толпа гостей — здесь стоя пили, закусывали, вероятно, рассказывали анекдоты и хохотали парни в гимнастерках и молодые люди в пиджачках. И Александр увидел среди незнакомых лиц знакомых парней из окружения Кирюшкина, с которыми познакомился в забегаловке и в голубятне Логачева. По крошечным дробинкам глаз, по торчащей злой щетинке усов он сразу выделил Логачева, тот истово жевал бутерброд с колбасой, по-лошадиному кося голову на хохочущих соседей в пиджачках, мрачноватый, вроде бы разучившийся или не умеющий смеяться в «гражданской компании»; от жевания крупные желваки двигались по его широким скулам. Рядом с ним глыбой стоял «боксер», его друг, почти глухой на одно ухо, наводчик из «катюш» Твердохлебов, стриженный ежиком, в гимнастерке со свежим подворотничком, оттеняющим его толстую загорелую шею, и клещатой рукой держал стакан с водкой. — Привет! — кивнул Александр, подходя к столу и не без труда отыскивая вино среди бутылок. — Здоров, еныть, — отозвался Логачев, дожевывая бутерброд, облизывая пальцы, и тут же потянулся к бутылке с водкой, налил полстакана себе, нашел чистый стакан, поставил его перед Александром, готовый налить и ему, но тот остановил его. — Налью сам. Я — вино. — От яп… понский бог! Будешь жить тыщу лет, еныть, — равнодушно выругался Логачев и щедро плеснул из бутылки в стакан Твердохлебова, который, рискуя разбить стакан, молча и крепко чокнулся с Александром, вылил водку в широко раскрытый рот и так оглушительно крякнул, что на него оглянулись. — Крепка советская власть, — сказал он гудящим басом. — Продрало до дна! — Ну, медведь, льет, как в воронку, и хоть бы хрен, — с выражением некоторого восхищения заметил Логачев и глянул жгучими дробинками глаз на Александра. — А ты чего с вином худохаешься? Рвани водки: ошпарит — и уши топором! — Каждому — свое, — сказал Александр. — Что? — загудел, не расслышав Твердохлебов. — Чего, е-мое? Пей, мать твою за ногу! Аркашка говорил: ты навроде разведчик? Чего стесняешься? — Что за общество собирается у Панарина, не могу понять. Вам что-нибудь это говорит, Аллочка? Абсурд! — уловил Александр сниженно-пренебрежительный голос за спиной. — Эстет, известный художник приглашает каких-то субъектов, странных людей, каких-то солдат, как будто тут казарма, где позволено материться и пить водку, как из корыта. Александр обернулся с терпким интересом. Молодой человек в светлом пиджаке, гладко, до блеска волос причесанный на косой пробор, с белыми женскими руками и надменно-красивым лицом разговаривал с неумеренно полной в бедрах девушкой, глядевшей на него черными, как бы влажно-липкими глазами. Она сказала виолончельным голосом: — Панарин — чудак, все ищет какие-то типажи среди молодежи и любит, когда собирается Бог знает кто. Но тут фронтовики… Светлый пиджак налил в рюмку немного водки, понюхал водку с видом знатока ее вкусовых качеств, но не отпил, поставил ее обратно на стол. — Не Бог знает кого, а черт знает кого. И водка какая-то сивуха. Для солдат, что ли, куплена на Тишинке. Много званых, да мало избранных. Абсурд какой-то! В те дни своего возвращения Александр начинал догадываться, что люди, не нюхавшие пороху, либо играют заданную или внушенную себе роль, либо заняты суетой самосохранения, заботой о куске хлеба, либо ведут отраженное существование циничной и усталой души. И вместе с тем он испытывал раздражающую неприязнь к тем, о ком с первого раза складывалось отрицательное мнение, нисколько не задумываясь, что подумают о нем самом. — Чем же вам так не нравятся солдаты, интересно бы знать? — вмешался в разговор Александр, загораясь, но произнося слова спокойно. Светлый пиджак зло пошевелил тонкими ноздрями. — То, что вы, солдат, подслушиваете… и вмешиваетесь в чужой разговор и, несомненно, думаете, что ваши ордена вам все позволяют! Но, как известно, война кончилась! И все привилегии кончились! — Конечно, — с трудом согласился Александр. — Не всегда разумно говорить всю правду, но все же иногда надо. Простите великодушно, вы — предостаточный дурак, как когда-то говорил мой начальник штаба. Светлый пиджак выпрямился с язвительным достоинством. — Это вы обо мне так сказали? — Мой начальник штаба сказал, а не я. — Никакого здесь начальника штаба нет. — К сожалению. Ну, тогда, значит, я. — Послушайте, в-вы!.. В золотом девятнадцатом веке я бы вызвал вас на дуэль… и убил бы без сожаления. За оскорбление! «Что же, этот парень, видимо, умел постоять за себя». — Зачем же возвращаться в девятнадцатый век? — возразил Александр с наигранной серьезностью. — Давайте приступим сейчас. Хотя бы на вилках. Я к вашим услугам. Вот ваше оружие… Он взял со стола вилку и с театральным рыцарством протянул ее светлому пиджаку, чувствуя в себе омертвляющую ярость, которая подхватила его, навязывая вынужденную и малоприятную враждебную игру. — Хамство какое, — ядовитой змейкой прополз шепот маленькой брюнетки, и Александр наткнулся на ее влажно-липкий взгляд. — Благодарю вас, крошка, — сказал он с милой почтительностью. Вокруг стола приумолкли, стихли анекдоты и смех, перестали пить и жевать, на нетрезвых лицах появилось разнообразное удивление. Сурово нахмуренный, плохо выбритый парень в поношенном кителе, на котором были нашиты две ленточки ранений, скрестив руки на груди, неодобрительно, исподлобья всматривался в светлый пиджак. Сосед парня, одетый в серенькую куртку, длинношеий, в очках, видимо, студент, кривил шею вбок, изображая уныние от негаданно затеянного злоречия около стола. И Александр услышал, как он шепнул нахмуренному парню в кителе: «Максим — утомительно глуп и самонадеян». А Логачев, покачав головой, расширил грубоватое лицо улыбкой удовольствия, отчего вздыбились щетинистые его усы, наклонился к маленькой брюнетке, будто к девочке, погладил своей просторной ладонью по волосам (при этом брюнетка норовисто дернулась, подобно молодой взнузданной кобылке), сказал растроганно: — Чего ты, маленькая, взыграла некультурно? Все тихо, мирно надо, с женской точки зрения. Вот у меня жена — тоже маленького роста, а женщина неругачая, обходительная. — Потом, поворачиваясь к Александру, большим пальцем ткнул через плечо в сторону светлого пиджака: — А этого антиллегента пошли на эти самые три буквы алфавита — и дело с концом! — Уйдем отсюда, Максим, уйдем немедленно! Я ничего не хочу иметь с этим домом! — негодующе закричала маленькая брюнетка, и глаза ее метнули отравленные стрелы в направлении Александра. — Правильно, правильно говорят, что между нами пропасть! Пропасть, пропасть, какая-то яма! Мы никогда не поймем друг друга! Вы из другого мира, вы убивали, убивали… и вы способны на все!.. — Поточнее, очаровательная паненка. Между кем и чем пропасть? И кто кого и зачем убивал? — проговорил Александр. — Уточняю. Яма между поколениями. Между тем, кто убивал, и теми, кто занимался наукой, — сухо ответил светлый пиджак. — Вы вернулись с фронта и хотите быть господами. Не выйдет! Вы отстали во всем — в образовании, в знании нормальной жизни, в культуре… — А кто вы такой? — Я — аспирант технического вуза, с вашего разрешения. Мой отец — профессор, всю жизнь занимался… — Чего-о? — протянул грозно Твердохлебов, молчаливо прислушиваясь, но плохо слыша, от этого большое угрюмое лицо его прицеленно напряглось, как у всех людей с поврежденным слухом или контуженых, и вдруг он ударил кулаком о кулак, как молотом в наковальню, и заревел по-медвежьи: — Брысь отседа, стервы антиллегентские! Я т-те покажу, курица мокрохвостая, как мы убивали, а вы в тылу в сортирах от поноса сидели, понимаешь ты!.. На абажур заброшу вместе с хахалем и будешь висеть, пока пожарные не снимут! Он затоптался на бревнообразных, обтянутых хромовыми сапогами ногах, лицо его пребывало в неистовстве. — Миша, друг, охолонь, — обеспокоенно успокаивал Логачев и положил руку на его крутое плечо. — Давай лучше выпьем ради удовольствия и за нашу победу. Смерть немецким захватчикам. И коли что, опять будем убивать оккупантскую сволочь. Так-то оно, барышня красивая, хорошая… — прибавил он с деликатной обходительностью, в которой звучала скрытая едкость. — Так что извините, ежели мы немцев убивали… — Боже, Боже, Боже!.. — вскрикивая, схватив за руку и потянув за собой светлый пиджак, маленькая брюнетка кинулась прочь от стола, и Александр увидел в ее перекошенных бровях страх и презрение. «Да, конечно, — подумал Александр с колючим холодком в душе, — да, воевали мы и победители мы. А рядом с нами они, невоевавшие, не чувствуют свою близость к нам, хотя почти наши одногодки. Но я и не хочу фальшивого внимания этих девочек и мальчиков. Мы как будто из разных стран. Как будто мы разной крови. Мы — чужие». И чувствуя это, все более убеждаясь в том, что после возвращения в Москву его уже перестало что либо особо поражать в новой жизни, он с сожалением на секунду подумал о желании примирения всех, кто, не зная один другого, зажегся злобой, но только сказал безразлично: — Слабак оказался. Мышь. — Кто? — спросил молоденький студент с нервным взглядом. — Вы кого имели в виду? — Пиджак. — И заметив на пареньке затерханный пиджачок, сидевший на нем как-то неуклюже, косо, Александр добавил: — Тебя не имел в виду. Говорю о светлых пиджаках тылового предназначения, сшитых в папиных ателье. — А ваш Кирюшкин? Ему можно? — На нем пиджак черного цвета, сшитый не в ателье. Он завоевал и фрак, мальчик. Возле передней образовалась толпа из студентов, раздавались взбудораженные голоса, среди которых выделялись возмущенные вскрики маленькой брюнетки: «Это невыносимо! Нас оскорбляют! Над нами издеваются!» И водоворотом крутились вблизи толпы танцующие, с мимолетным любопытством прислушиваясь к голосам. В это время к столу подошел Кирюшкин, тихонько напевая: «На палубу вышел, а палубы нет», — он, казалось, не интересовался тем, что происходило у двери передней, он был в отличном расположении духа, чистейшая рубашка, расстегнутая на сильной шее, сверкала белизной, придавала ему беспечный праздничный вид. Кирюшкин, обнимая, оперся на плечи Логачева и Твердохлебова. — Налейте, братцы, рюмку водки. Чокнемся за жизнь. С усердием ему налили через край. А он из переполненной рюмки отлил в стакан Твердохлебову, сказал: — Значит, еще любите, черти, — чокнулся со всеми, выпил и, не закусывая, спросил: — Кто тут и что нахрюкал, подняв панику в тылу? Визг, как в румынском бардаке. — А, чепуха! — сказал Александр. — Чистоплюй московский, хмырь тыловой, — пояснил Логачев с угрюмой деловитостью. — Девица — истеричка, ровно из трофейного фильма. Была провокация. Чистоплюю никаких оскорблений не нанесено. Даже о трех буквах сказано не было русским языком. Ни-ни, пальцем никого не тронули. — Ладно, ребята, давайте покурим, — Кирюшкин щелчком раскрыл золотой портсигар, которым так интересовался некий Лесик, запомнившийся Александру паренечек в кепочке, с бледным младенческим пухлощеким и в то же время старческим лицом, приходивший со своими дружками к Кирюшкину в голубятню Логачева. — Разглагольствуете, как в академии. Без мата. Знаю, что ваши языки не положить на вешалку, — сказал он без упрека, предлагая каждому портсигар, набитый дорогими папиросами. — Но лучшая тактика — не наводить панику среди мелюзги. Должны помнить, что это хата культурная, мы, так сказать, в интеллигентном обществе, поэтому — держать себя чинно, благородно, как говорится. Боже, положи молчание устам моим… Даже если задирается какая-нибудь моль. Здесь мы гости. На улице разрешается бить морды как чайную посуду. Здесь — терпение. В норме, конечно. — Так бы и врезал ему по фронту, чтобы заикал от радости, — сказал обещающе Твердохлебов, огромными пальцами пытаясь ухватить и никак не ухватывая папиросу в портсигаре. — Тыловая крыса в прическе. Туда же еще прет, антиллегентская витрина небитая. Кирюшкин похлопал Твердохлебова по его просторной спине, счел нужным пошутить, чтобы снизить накал: — Сократи свои речи, Миша. В старых романах писалось приблизительно так: он засучил рукава и много раз кряду залепил ему по морде. Рукава не засучивай, а пей водку и закусывай бутербродами. Не подставляться! — повелительно сказал он, закуривая. — Но… и не изображать простодушное народонаселение. Палец в рот никому не класть — до ушей сгрызут. Но и держать знамя вольных рыцарей духа, свободных как ветер! Где они, женщины с безоблачным взором? — сказал он уже иным тоном, обводя дерзко прищуренными глазами комнату. Он нашел Людмилу в группе танцующих: весь грозно-сосредоточенный, с усердным щегольством, ее вел, подчеркивая па «танго», то мелкими, то крупными шагами, пожилой человек с толстыми, брезгливо взъерошенными бровями, с клетчатой бабочкой и в клетчатых брюках, кажется, художник, хозяин квартиры. Кирюшкин сказал: — Вот еще один интендант. Возможно, заправский кавалер. Но — дряхлолетний. Того и гляди из штанов выпрыгнет. Смотрю на него с чувством глубокого сожаления и скорби. Но — прыток… — Ты что-то шпаришь сегодня по-книжному, как Эльдар по Корану, — сказал Александр. — Эльдар показывает пример, — отшутился Кирюшкин. — Читал всю ночь классику, чтобы поумнеть и понежнеть. А потом учти, дорогой Сашок, я ведь книжник. И бывший скубент, как говорили извозчики в прошлом веке. Кстати — с Эльдаром были на одном курсе. Как фронтовик был легко принят на первый курс ЭМГЭУ, но ушел через полгода на вольную жизнь. Тебе это понятно? — Не могу ответить. — Да это и не имеет значения. Я да, наверно, и ты стали за войну вольными птицами. Так, что ли? Хозяевами своей судьбы. Несмотря на приказы, подчинение и прочее. Согласен? — Пожалуй. — Так полетаем еще вольными птицами. Кирюшкин говорил все это беспечно, держал под руку Александра, направляясь с ним к толпе, топтавшейся вокруг патефона, затем отпустил его, наставительно сказал: — Действуй, Сашок, — и направился к Людмиле. А ее, послушную, заметно побледневшую от волнения, поворачивал и вращал со свирепым упоением художник в клетчатых брюках, клетчатая бабочка его болталась, как уши на жилистой шее. — Извините за вторжение, Евгений… мм… Григорьевич, — утонченно-воспитанно произнес Кирюшкин, задерживая их танец знаком руки. — Мне необходимо конфиденциально поговорить с Людмилой. Надеюсь, Евгений Григорьевич, вы меня простите за столь несветское вмешательство. «Он серьезно или это вежливая издевка, какое-то актерство? — подумал Александр. — Нет, этот парень не так прост. Вчера он показался мне отчаянным артиллеристом, уверенным в себе фронтовым старшим лейтенантом, которому после войны и море по колено, а сейчас — это чистый тыловой мальчик, чересчур модный в этом черном пиджаке и белых брюках. Как он ловко и красиво произнес «столь не светское вмешательство»! В этой чужой компании ему удобнее всего было сесть на диван, в отдалении от толкучки вокруг стола, ни с кем не общаясь, наблюдая за танцующими, за их изменчивым веселым выражением молодых лиц, городская бледность которых бросалась в глаза рядом с грубо темными, продубленными ветрами и морозами лицами фронтовиков, он слышал отдельные фразы, отдельные слова в общем шуме разнокалиберных разговоров, в квакающих бесконечных звуках патефона, и почему-то смешно и приятно было видеть этого длинноволосого в потертой курточке Эльдара, знатока Корана, так поразившего Александра своей памятью в голубятне Логачева. Несуразный Эльдар, комично приседая, семенил поношенными ботинками возле очень высоких туфель своей партнерши, двигающейся плавно, со змеиной гибкостью тонкого тела, как в сомнамбулическом забытье, вся, как лаком, облитая черным платьем, с опущенными занавесями накрашенных ресниц, безучастная к тому, что без умолку говорил ей Эльдар. Она, казалось, была немного пьяна, а он, вглядываясь в ее чересчур белое лицо восторженными глазами влюбленного пажа, исходил в красноречии. — Нинель, в моем сердце загорелись угольки. Я гляжу на вас и думаю, что красота — вещь неутолимая… — Мм? — Но очень утомительная для тех, кто обладает красотой. Не убивайте чад своих… Я от радости вылетел из сетей разума. Я обалдел. Я очумел. Простите мне мои окаянства. Нет, от того, что записано в Книге Судеб, никуда не уйдешь. Я буду с вами танцевать целый вечер. Я знаю, что вы учитесь в актерском училище. Представляю вас на сцене. Знаете, как говорят на Востоке? «Была она подобна ветви ивы… росистой ветви…» — Что? — …Росистой ветви. Как красиво сказано, как поэтично! — Боже, какой иронист! В самом деле вы весь в окаянствах. — Весь? О, не убивайте чад своих… — часть тридцать третьего стиха семнадцатой главы Корана. Не убивайте, Нинель, в моих словах нет ни капли иронии. — Тогда вы просто шизик. К тому же сильно поддавший. За что вас, интересно, выперли из университета? — Насчет поддавшего шизика — вполне оклеветан. Я пьян от жизни. Насчет выперли — объяснение следующее: благодарение Аллаху, что не посадили. — Вас? Такого невинного романтического мальчика? За что? — На втором курсе мы с Романом Билибиным организовали общество единения мусульманства с православием, Корана с Библией. Меня вытурили с треском. За национализм. Билибин сам ушел, не дожидаясь, пока в шею дадут. Проявил ко мне солидарность. Он здесь. Вон, посмотрите. Пьет у стола водку, дубина с бородой. Бывший танкист, ныне — шофер. — А на кой черт вам это общество было нужно? — Вы прекрасны, Нинель, но наивны, как пышный цветок, внутри которого червь… — Что-о? — Червь незнания, о царица сердца моего, я повинно склоняю перед вами голову! Но слушайте… будущее человечества — это братство Востока и Запада, Азии и России в первую очередь. После четырех тысяч войн, через которые прошло человечество, и бритому ежу ясно стало, что войны — это ненависть друг к другу вер и религий, а Бог-то ведь один. У людей должна быть единая общечеловеческая совесть. У вас ведь не две совести? — А если? — Под одной мышкой два арбуза не унесешь. — Вы бредите, Эльдар. Вы за единообразие во всем? Кошмар! — Ничего подобного, о повелительница небесных гурий. Библия, Коран, Талмуд и Махабхарате — главные религиозные источники земли — в угоду нелюдям искаженно переписаны с единого космического свода законов о людском братстве. — Какой забавный парень! Зачем же искажены Библия и Коран? — Знайте, что в угоду нелюдям корыстно искажены десять основных заповедей. — Не понимаю — зачем? — Ради власти, дабы завладеть имуществом ближнего и дальнего. — А кто исказил, забавный вы националист? — Те, кто прислуживал правителям народов. Бесы земли. Лукавцы. Фарисеи и книжники. — И вы, наверное, тоже книжник, судя по заумности… — Я? Книжник? «Разве не видят они?» — часть двадцать седьмого стиха тридцать второй главы Корана. О, как вы меня обижаете, благоуханная роза души моей! Моя профессия — бээс, повелительница души моей. — Бээс? Что такое бээс? — Бывший студент. — Смешной парень, просто прелесть. Интересно, на что же вы живете? За проповедь ведь у нас не платят. Наша страна атеистов, по-моему. — Я продаю голубей, несравненная. Делать нечего, надо работать. Кто не работает, тот не кушает. — А-а, значит, вы из банды Кирюшкина? С вами опасно иметь дело, хотя вы и бывшие студенты. Страсть Люды понять невозможно. — Как вы сказали — «из банды»? Неужели вы так сказали? Прискорбно и преобидно слышать ваше невежество. «О люди, нуждайтесь вы в Боге Господе»… — часть шестнадцатого стиха тридцать пятой главы Корана. Предосадно и даже преоскорбительно ваше мнение о настоящих фронтовиках. Какой нечестивец вложил в ваши сахарные уста слово «банда»? Таких, как Кирюшкин, — единицы. Я люблю этого человека… — Вы что — педик, что ли? Смешно! — Прелестницам я прощаю оскорбления и не называю их блудницами из Содома и Гоморры. Почему вы сказали «банда»? — Не сжимайте мою руку, мне больно! Отпустите, вы мне пальцы сжали, как клещами! — Почему вы сказали «банда»? Кто вас надоумил? От этого слова пахнет доносом и милицией. — Оставьте меня, вы плохо танцуете, я не желаю с вами!.. Перестаньте сжимать мне руку! Вы с ума сошли. Я терпеть не могу мужскую грубость! — Извиняюсь за злоключение, царица Савская, я стыжусь за себя. Но ответьте мне — кто вас надоумил произнести гадкое слово «банда»? Кто именно? Когда конкретно, бесподобная радость очей моих? — Какая глупость! Это — допрос? Оставьте меня в покое! Пустите! Я закричу сейчас! Я устрою скандал! Вы садист! — Скандал? На здоровье… но вы мне не ответили. Запомните: «И какою мерою мерите, такой и вам будет мерить», — сказал в Нагорной проповеди Христос. Вы читали Библию? — Нет! И не хочу! Пустите меня, иначе… я ударю, несчастный мусульманин! — Ударяйте, я краснею за вас. Грешен: я против непротивления. И договоримся: кричите, что я садист, я буду реветь, как голодный осел, что вы мужеженщина из публичного дома Калигулы. Так почему вы произнесли слово «банда»? — Пустите меня, дурак! Она выговорила это, раздувая ноздри чуткого носа, широко раскрывая завесу ресниц, в ожесточенных глазах ее была пепельная мгла. Вырываясь черной извивающейся змейкой, откидывая назад голову, отчего некрасиво выгнулось белое нежное горло, она толкнула Эльдара в грудь и, стуча высокими каблуками, отбежала к дивану, где сидел Александр, порывисто опустилась рядом с ним, обдав запахом приторных духов, потрясла рукой, сжимая и разжимая пальцы, жалобно проговорила: — Защитите меня, пожалуйста, от этого шизика, я не хочу с ним танцевать, он мне чуть руку не сломал!.. — И, взмахивая неестественно длинными ресницами, попросила с капризной и вместе умоляющей гримасой: — Дайте хоть глоток вина отпить, а то у меня голова разболелась от грубости этого длинноволосого пророка! — Вы не хотите подойти к столу? Я сейчас принесу вам вина, — сказал Александр. — Вас звать Нинель? — Я не хочу ждать. Да, меня звать Нинель. А вас Александр, кажется? В первую минуту Александр подумал, что в этой пестрой компании никто не стесняется ни в действиях, ни в словах, но привычно заставляя себя не удивляться, протянул ей стакан с вином, не удерживаясь, чтобы сказать: — Вы здорово напылили. Наговорили Эльдару оскорбительные вещи. Я бы не смог стерпеть. — А что бы вы сделали? Возьмите свой стакан. Какое-то противное кислое вино. Вы его пьете вместо водки? Так что бы вы сделали, хотелось бы знать? — Взял бы вас за руку, вывел в середину танцующих и как следует шлепнул по попе… Простите, по тому месту, где спина теряет благородное название. — Попробовали бы только! Я отвесила бы вам пощечину! — Ну, это не самое страшное. Что такое ваша пощечина — комариный укус? Когда при бомбежке на голову обрушиваются глыбы земли — это дело другое. — Опять о войне? Как надоело! — Мне тоже. — Вот как? А я думала, что вы сидите тут как военный Чайльд Гарольд… Она замолчала, потому что к дивану подошел Эльдар, застыл в покорной позе, затем нижайше поклонился, так что волосы свесились вдоль худых щек, произнес не то серьезно, не то иронически молитвенной скороговоркой: — Извините, извините, на равнинах моей души взросло дерево скорби. Я был грешен… — Добрые люди, честной народ, праведные христиане и правоверные! Что он тут делает? В чем кается? — раздался громкий, резковатый голос, и невысокий парень с коричневой бородкой вокруг веселого красноватого лица, изъеденного ожогами, как оспой, приблизился от стола к Эльдару и погладил его по затылку. — На каком основании отбиваешь поклоны, грешник? Дилетант! Верхогляд! Головной резонер! Александр понял, что это был Билибин, друг Эльдара, с которым они учились и не доучились в университете; следы страшных ожогов на его лице (такие лица Александр видел не раз) безошибочно выказывали бывшего танкиста, горевшего в танке. Он, Билибин, видимо, прошел через сложную лицевую операцию, спасшую местами его кожу, негустая бородка не везде прикрывала изъяны военного уродства, а острые синие глаза в щелках безресничных век лучились горячо, как будто в них не было памяти о том дне, когда бронебойно-зажигательный снаряд пробил толщу брони и невозможно было или не хватило сил сразу открыть верхний люк, чтобы вылезти из огня… Увидев изуродованное лицо Билибина вблизи, Александр, как всегда при знакомстве с фронтовиками, попытался угадать, на каком направлении воевал он, где подбили танк — не на Курской ли дуге в сорок третьем? И хотел заговорить с ним, но Билибин опередил его: — Познакомимся. Роман. О тебе Аркаша сказывал, что ты в разведке трубил. — Его рука была тоже в розоватых шрамах, тоже обожженная, будто соединенная перепонками между пальцами, небольшая, слабая, ребячья на вид, но рукопожатие было непредвиденно сильным, и голос его прозвучал бодро: — Смерть нам не смерть, а жизнь вечная. — Что это значит? — спросил Александр. — Что за лозунг? — Почему «лозунг»? Слова Дмитрия Донского перед Куликовской битвой, а в войну девиз танкистов да разведчиков, думаю, по степени риска. Так? — Нет, не так. У нас в разведке говорили иначе: прощай, Родина. Если по степени риска. Проще и яснее. — Святые воины, как все это надоело! Вы все как закупоренные войной! Раскупорьтесь, станет интересней жить. Нинель отклонилась на диване, округлила тонкие смоляные брови и нехорошо засмеялась. — Милые мальчики, вы сидите в окопах и не хотите вылезать? — Все! — вскричал Билибин. — Да здравствуют женщины-мироносицы! Без них мы провалились бы в тартарары! Всякое деяние — благо. Духовное особенно, сказано в послании апостола Иакова. Танцы — благо полудуховное, сказано мною. И тем не менее… Я приглашаю вас, Нинель, сделать со мной несколько па. Магометанин, полагаю, вас замучил проповедями. Тем более танцует он как молодой козел на барабане. Он сделал приглашающий жест, его округленное шкиперской бородкой лицо, изрытое оспинами шрамов, страшновато изображало кавалерскую удаль, а глаза из-под припухших век играли, лучились прежним весельем. И несовпадение его изуродованной внешности с внутренним состоянием оживления и раскованности представилось Александру проявлением какой-то выработанной воли, заставляющей думать, что он не намерен чувствовать свою неполноценность и не хочет, чтобы его уродство замечали другие. — Глас народа — глас Божий. Но, как правило, глас народа — не глас Божий, — возразила Нинель. — Странно до ужаса. Коран, Библия… Что же это вас забросило в религию? Ведь вы стреляли, убивали людей, а теперь что — каетесь? Как это понять в нашем атеистическом государстве? У нас даже старухи неверующие. — Всеобщая ложь, которая больше похожа на правду, чем сама правда, — запротиворечил Билибин, не доказывая, а шутя. — Как известно, брехнёю свет пройдешь, да назад не вернешься. И бравым жестом гусара-волокиты он подал ей руку, всю исковерканную ожогами, розовую, с перепончатыми лягушачьими соединениями меж пальцев. А она подняла густо-черную завесу ресниц, нерешительно глядя на его лицо, потом на эту руку, тонкие обводы ее бровей еле уловимо дрогнули, и она сказала притворно-капризным голосом: — Устала. Посижу на диване с Александром. Тем более — он трезв, а вы уже надрались, мальчики. Так же, как и я. Адью, милые. Эльдар, стоявший перед диваном в позе терпеливого молчания, должно быть, заметив полубрезгливое вздрагивание бровей Нинель, взял за локоть Билибина, сказал со сверхсерьезностью: — О несчастный врачеватель духа, делаем поворот кругом и идем к столу, там ты будешь пить то, что и монахи приемлют. — Когда пригубите, принесите и мне бокал вина, — попросила Нинель. — Слушаемся, царица, — поклонился Эльдар шутовски. И, хрупкий рядом с широкоспинным, коренастым Билибиным, обходя танцующих, повел его к столу, где толпились, шумели гости, перемешались гимнастерки и пиджаки, где все говорили одновременно и никто никого не слушал. «Действительно, странные ребята, — подумал Александр, видя, как Эльдар уважительно вел к столу Билибина, и завидуя их товариществу. — Но как неприятно было видеть что-то такое, похожее на брезгливость, в лице Нинель, когда Билибин подал ей руку. Что это за бабенка, которая сидит рядом со мной и украдкой рассматривает меня сквозь свои опахала-ресницы? Но это, пожалуй, вино ударило мне в голову». Он поставил недопитый стакан на пол и посмотрел на нее без стеснения, с некоторых пор понимая (после возвращения в мирную жизнь), что долгие подходы к цели являются только препятствием и воспринимаются как неопытность «вислоухих штатского разлива». — Принести вам вина? — спросил он развязно-предупредительно. — Давайте выпьем вместе, мне хочется с вами чокнуться и наговорить вам глупостей и объясниться в любви. — А мне — нет. Сейчас не хочу ни капли. Вы что — умеете объясняться в любви? А куда денете свой фронтовой лексикон? Она закинула ногу на ногу, охватила руками округленно обтянутое платьем колено, с опущенными ресницами сидела в спокойной, независимой позе, еще сохраняя в изгибе губ снисходительный след улыбки после разговора с Эльдаром и Билибиным; приторный, какой-то восточный запах духов касался Александра, туманил голову внезапным воображением о тайной прелести ее тонкого тела под этим черным, как лак, платьем. И он сказал первые пришедшие слова, совсем не то, что хотелось ему сказать: — Знаете что, Нинель, по-моему, эти ребята… Эльдар и Роман, влюблены в вас оба… Будто только что увидев Александра, она с кротким терпением ответила: — А дальше? — Вы о нас сказали, что мы все закупорены войной. А что вы думаете о себе? — Мне любопытно, что скажете вы. — Мне кажется, что вы все в тылу — замки, запертые на три поворота ключа, — сказал он безулыбочно. — Не обижайтесь, нет смысла. Впрочем, обижая других, обижаешь себя. Вы, например, Эльдара презираете, а Романом брезгуете. А это фронтовые ребята. И к вашему высокомерию я не испытываю никакого восторга. Вам прощают, потому что вы не парень… Она договорила, подражая тону его голоса: — Иначе вы бы по-фронтовому отколошматили меня? Вы уже раз говорили мне… «Что толкнуло меня сказать ей это? Думал совсем не о том. У нее такое лицо, как будто она хочет поиздеваться надо мной. У нее наклонность к самодовольству, а лицом она управляет мастерски». И он проговорил, даже не пробуя улыбнуться: — Не исключено. — Да-а? Вы так надеетесь на свою силу? — Если заденут фронтовика, не собираюсь прощать никому и ничего. — О-о, какой вы парень, — протянула она с изумлением. — У вас решительность профессионального бретёра. Вы знаете, что такое бретёр? — Не имею понятия. — Вам приходилось убивать немцев? — Я старался взять их живыми. Какому разведчику нужен мертвый немец? — А все-таки? Вам лично приходилось? — «А все-таки» — яснее ясного. Промахнуться — значит, дома получат похоронку. Если лично, то мой автомат был заряжен не патронами, а проклятиями самого черта. И у всех ребят во взводе. Личного ничего не было. — Вот здорово! Почти шекспировская пьеса. Эт-то что же за театральные слова насчет проклятий черта? — Пьеса? Война только подлецам, карьеристам и дуракам кажется театром. Даже где-то читал: «Театр военных действий». Глупее не придумаешь. А насчет черта — так говорили у нас во взводе. Помощник начальника штаба полка, которому мы подчинялись, любил повторять эту фразу. Офицер был стоящий. Мои ребята его уважали. Погиб в Пруссии. Кстати, был из Москвы. Жил где-то на Усачевке. — И вы его фразу повторяете до сих пор? — Да. Стоило ее запомнить. Она, в растерянности обхватывая колено руками, с неумолимым безразличием посмотрела на острый носок своей черной туфельки. — У нас во взводе… Мои ребята… Как будто вы очень гордитесь или очень уж ими хвастаетесь. Что-то не похожи вот эти идеальные ребята на рыцарей без страха и упрека. Чем они хороши, так это водку геройски глушат. — Она сказала не «пьют», а «глушат», и это нарочитое огрубление опять задело Александра. — Вы немного пьяны, Нинель? — суховато спросил он. — Конечно. Но… чуть-чуть-чуть меньше ваших друзей. Она перевела насмешливый взгляд в сторону стола, где в людском круговороте, в гомоне возбужденного говора, в тесноте пиджаков выделялись гимнастерки Логачева, Твердохлебова и Билибина, окруживших едва видимого из-за их плеч маленького Эльдара — все четверо чокались, смеялись, голоса их увязали в общем шуме, и Александра, неизвестно почему, вдруг потянуло туда, к ним, постоять рядом, выпить с ними вина. Кирюшкин, совершенно трезвый, танцевал с Людмилой в своем ослепительном пиджаке, не выводил ее из круга, не отпускал ее, и она, подчиняясь ему, почти касалась виском его плеча, а он своими дерзкими глазами нежно смотрел на ее золотистые волосы и говорил что-то ей. Нинель сказала, указывая взмахом ресниц на Кирюшкина: — Этот неотразимый демон в модной маске поймал в сети милого ангела Лю, а она, очаровательная дурочка, наверно, сошла с ума. — Неясно, что значит «демон в модной маске»? — О нем ходит дурная слава. Его почему-то боятся во всем Замоскворечье. Самолюбив и дерзок. Впрочем, такие парни мне нравятся, но отталкивают грубой силой. Мне кажется, вы в чем-то похожи. — В чем я похож? Грубой силой? — Как вам сказать? Ну, положим. Я знаю, что нравлюсь вам, но вы выставили иглы, как дикобраз. Улыбка раздвинула ее губы. Александр нахмурился. — Я готов бесконечно потакать женской слабости, но никогда не покорюсь женской силе, — сказал он, вспоминая последнюю встречу с Вероникой, и нехотя пошутил: — Сила, слабость — вшистко едно! Порхающей походкой в распахнутой, как крылья, короткой курточке, должно быть, юный жрец искусства, подлетел к дивану молодой человек с радостным легковерным смехом, крича: — Нинель, как рад, я только что с вечерних съемок, ворвался сюда и узнал, что ты здесь! Я не видел тебя два… как будто два тысячелетия! Ты отменно выглядишь! И платье тебе к лицу. Пойдем к столу, выпьем чего-нибудь! Я задыхаюсь от жажды! Я устал, как бобик на охоте! Снимали сцену собрания, сняли пять дублей, измучились! У тебя роскошные духи! Немецкие? Французские? Пойдем, Нинельчик! Что? Прости, ты занята? Как? Кто это? — Он выкатил белесые глаза, нескладно запутался, заплутался в словах, вращая маленькой верблюжьей головкой то в сторону Нинель, то в сторону Александра, уже вроде бы понимая, в чем дело, и в то же время сердясь на то, что она не одна и смотрит на него с беззвучным невниманием. — Как вас? Кто вы? — залепетал молодой человек. — Вы откуда, собственно? — Дуй отсюда, бобик, — сказал равнодушным тоном Александр. — Будь любезен, если не трудно, принеси Нинель стакан вина, да и мне заодно, буду очень благодарен. — Ха-ха! Смех и рыдания! Сплошная вереница пошлостей! — вскричал молодой человек с театральными ужимками. — Нинель, удивляюсь твоему вкусу! С кем ты? Где ты отыскала этот нахмуренный экземпляр? — Бобик, дуй за вином, — повторил однотонно Александр и не лишил себя удовольствия, чтобы не пообещать: — Иначе я тебе, бобик сивый, бобик милый, уши надеру за неуважение к старшим. Молодой человек стремительно попятился на подгибающихся ногах, наталкиваясь спиной на покачивающиеся в танце пары, бормоча с гордой гневливостью: — Я не лакей, не холуй!.. Вы жестоко ошиблись… Я актер!.. Вы не имеете права. Я пожалуюсь хозяину квартиры, и вас попросят уйти за хамское поведение. Вы… вы невежа! Кто вы такой?.. Я — Тушков! А кто вы? Александр встал, сказал с подчеркнутым сочувствием: — Ну как вы невоспитанны, товарищ актер… — но тут от стола, лениво косолапя, по-медвежьи придвинулся Твердохлебов, заприметив своими красными от хмеля глазками какой-то непорядок подле дивана, движением клещеподобной руки приостановил отступление и гневливую речь актера, проговорил сбавленным басом: — А это откуда свалилась тыловая какашка? Это он с тобой никак некрасивые арии поет, Сашок? Попугать его, что ли, ради приличия? И, сделав зверское лицо, выставив перед собой громадные скрюченные пальцы, будто для кровавого нападения, Твердохлебов хищно присел, издавая медвежий рев: «Смир-рно, тыловой таракан!», отчего молодой человек, в страхе выпучив глаза, пригнул шею и боком-боком рысцой кинулся к двери, взвизгнул: — Моей ноги здесь больше не будет! Возле дверей в переднюю он на миг показал съеженную спину, как бы ускользающую от острия ножа, нацеленного вонзиться между лопатками, и исчез, выпорхнул вон из комнаты. — Бегун, — удовлетворенно отметил Твердохлебов и, потирая клешни умывающим жестом, повернул к столу. Против ожидания Александра зоологическое рыканье не произвело на гостей большого впечатления; здесь, по всей видимости, привыкли к разного рода экстравагантным выходкам и неожиданностям в этой разношерстной молодой компании. Среди разогретого вином галдежа, ярых споров, звона стаканов, смеха, анекдотов, оглушаемых нескончаемым нытьем патефона под слитое шарканье ног по паркету, только некоторые вскользь оглянулись на Твердохлебова, принимая его взрыв за дурачество не очень остроумного толка. Александр же упал спиной на диван и захохотал, увидев эту оскорбленную, упорхнувшую в смертельном перепуге спину актера. — Ну, старшина, ну боксер, контузил голосовыми связками бедного парня! Твердохлебов, знаете, в «катюшах» служил. Уверяю вас, Нинель, ваш друг заикаться начнет от испуга! А ведь Миша только пошутил. — Ужасно грубо… я не знаю, как это назвать! Неужели вам не совестно то и дело применять свою силу! Вы чувствуете себя хозяевами жизни, да? Перестаньте веселиться, это пошло! Он увидел ее ставшее неприязненным лицо и сказал с примирением: — Перестаю. Вы сказали, Нинель, — мы хозяева жизни? А что? Вполне возможно и справедливо. — Вы — хозяева? Это интересно! — Ее темные разъятые любопытством глаза вплотную придвинулись к его лицу, и он утонул в глубине блестящих зрачков. — Интересного тут мало, но за войну у многих из нас клыки и когти выросли. — Вы в этом уверены? Волчата превратились в волков? — Может быть. — И что же вы будете делать? — Никто из нас не намерен давать себя в обиду. Она отклонилась к спинке дивана. — Господи, каким образом? Почему этот Миша пострижен, как арестант или уголовник? — Что это значит? — Ну, как арестантов и уголовников стригли в России. Во времена Достоевского. Он слегка покривился. — Нинель, вы допускаете обидные вещи. — Я вообще глупая баба. Он сделал попытку улыбнуться. — Вы подобны ветви ивы, как сказал Эльдар. — Перестаньте. Я знаю, что у меня хорошо и что плохо. — Так вот. Он пострижен потому, что ранен в голову. И его лечат. Как лечат — не знаю. Парень он — честнейший! — А вы? — Что я? — Да и вы как будто не такой уж плохой парень, — сказала она с насильственным смехом. — И вам здесь нравится? А ради чего нам надо быть в этом бедламе? От одного патефона с ума сойти можно! Пойдемте лучше танцевать, а? Он запротестовал: — Нинель, не вижу в этом топтании смысла. Она сказала, почти прикасаясь губами к его губам, глядя ему в глаза смеющимся взглядом, в котором была непроглядность осенней ночи: — А может быть, со мной будет немножечко лучше. Представьте, что я с другой планеты и кое-чему научу. — Да, такие ивы наверняка бывают с другой планеты, — пошутил он, чувствуя озноб на спине от ее близкого дыхания, от черной близкой глубины ее блестящих глаз. Он плохо осознавал, что говорил, что делал в эту минуту, но когда взял ее руку, смуглую, податливую, поразился ответной ласковости длинной сильной кисти. Он сжал ей пальцы и, не выпуская их, поднялся с дивана, самоуверенно притянул ее к себе так резко, что она грудью придавилась к его груди, откинув голову, спросила ослабевшим голосом: — Что вы делаете? — Пойдемте, хотя бы на улицу. Походим, посмотрим на звезды. Этот патефон превратит нас в идиотов. — Нет, Александр, я не люблю смотреть на звезды, — прошептала она. — Идемте ко мне. — К вам? Куда? — Я недалеко живу. Они выбежали из парадного во двор на свежий ночной воздух, и он, в темноте видя скользящий блеск ее глаз, так сильно и нетерпеливо обнял ее, так жадно нашел ее приоткрытый дыханьем рот, что оба пошатнулись, едва не упали, потеряв равновесие. — Да ты просто с ума сошел! — выговорила она, смеясь, задерживая дыхание. — Так целоваться не надо. Это как-то очень грубо, по-солдатски. Я тебя научу. Она взяла его под руку и застучала каблучками рядом, и он подчинился ее бойкому шагу, прижимая ее подсунутые под локоть пальцы, с загоревшейся нежностью чувствуя и стыдясь ее туго тершегося бедра. — Стой, лярва! Куда его ведешь? — послышался из темноты тонкий, с каким-то ребячьим выговариванием (точно зубов не было) голос, и из-за ствола липы по-кошачьи бесшумно выдвинулась смутная фигурка не то приземистого мужчины, не то подростка. В неярком свете из верхнего окна выделилась тесная кепочка, желтый овал пухлощекого лица, и Александр сейчас же узнал паренька, что приходил в голубятню Логачева, требуя у Кирюшкина тот самый таинственный золотой портсигар с монограммой, тяжбу из-за которого Александр не мог знать в подробностях, да это, впрочем, и не интересовало его. — В чем дело? — спросил Александр, отпустив руку Нинель, и шагнул навстречу пареньку в кепочке, мучительно вспоминая, как называли его в голубятне Логачева: Лесик или Лосик? — Я тебя видел, солдат, — прошепелявил паренек и, цвикнув зубом, сплюнул через губу. — Ты мне не нужен. И лярва твоя не нужна. — Ты-и, хрен в кепочке, поосторожней с ласковыми выражениями в присутствии женщин! — вспыхнул Александр. — А то тяпну по кумполу и по пояс в землю вгоню. Предупреждаю: первым удар не наношу. Он ожидал ответной вспышки паренька, но вспышки не последовало, только наступила короткая тишина, потом послышалось движение, шорох под липами, и справа и слева от паренька молчаливо затемнели две фигуры, одна статная, массивная, другая пониже ростом, тоже оба вроде бы знакомые по голубятне Логачева, кажется, высокий имел прозвище «красавчик», как вспомнилось Александру. — Мне с тобой счеты не сводить, солдат, — выговорил косноязычно паренек в кепочке, подавляя злость. — Мне Аркашенька нужен позарез. У меня с ним дела. Сабантуйчик этот когда кончается? Ты первый, похоже, смылся? И кто с ним — вся шарага, а может, он один? — Пошли, быстро! — скомандовал Александр и, крепко схватив Нинель за руку, рванул ее за собой, к парадному, откуда только что выбежали они, и здесь, по гулкой лестнице, перемахивая через ступени, с силой потащил ее наверх, растерянную, спотыкающуюся на подворачивающихся каблуках, а на третьем этаже, на лестничной площадке, перед дверью задержался на несколько секунд, прислушиваясь. Нинель, обняв его за плечи, не говоря ни слова, уткнулась лбом ему в спину, сбивчиво дыша. Внизу, на лестнице, не слышно было ни звука, ни голосов, ни движения. Их никто не догонял, да и погоня была бы бессмысленной. Им нужно было, вероятно, встретить Кирюшкина внизу, во дворе, в потемках разросшихся вблизи парадного лип. «Лесик, — внезапно вспомнил Александр имя или прозвище паренька в кепочке. — Тогда меня поразили его какие-то белые глаза, какое-то пухлое бледное личико. Да, Лесик, Лесик, похож на сомика…» Он позвонил. Дверь открыла Людмила и, плохо понимая, спросила: — Разве вы выходили? Позади нее стоял Кирюшкин. — Что случилось, Сашок? По лицу Нинель вижу, что внизу какой-то шорох. В чем дело? Александр отвел его в сторону, кратко рассказал о встрече во дворе с Лесиком и его дружками. Кирюшкин не выказал никаких чувств, выслушал без вопросов, потом проговорил превесело: — Ты, старина, можешь идти провожать Нинель. Они тебя не тронут. Ты им не нужен. — И все-таки я подожду, — возразил Александр. — Может быть, я вам буду нужен. — А это вполне возможно. Хотя не исключено — будет перебор в силовых средствах. — Он взял под локоть Людмилу, подмигнул Александру. — Танцы продолжаются, старина. |
||
|