"Прощай, молодость" - читать интересную книгу автора (дю Морье Дафна)

Глава вторая

Я нашел комнату на улице Шерш-Миди. Она была довольно большая, с центральным отоплением и неплохо обставлена. Она находилась на самом верхнем этаже здания, я мог поставить стол и стул у окна и смотреть на Париж.

В одной части дома располагался ювелирный магазин, в другой — лавка торговца антиквариатом.

Улица Шерш-Миди — одна из самых длинных в Париже. Я жил в той ее части, что выходит на бульвар Монпарнас, таким образом, я вернулся в квартал, который мне нравился, да и любимые кафе были рядом.

Мне нужно было какое-то время на то, чтобы устроиться на новом месте, осмотреться и купить пару нужных вещей. Всю осень я проходил в такой одежде, что смахивал на бродягу. Теперь я установил для себя регулярные рабочие часы, прерываясь только для того, чтобы поесть или передохнуть. Однако я не придерживался определенного времени — выходил поесть, только когда чувствовал голод, бросался на кровать и спал, лишь когда мой мозг как бы закрывался, словно ставень, и невозможно было продолжать. Конечно, так бывало часто. Я обнаружил, что мне невероятно трудно сосредоточиться. Я сидел у окна с листом чистой бумаги, и что-то стучало у меня в мозгу, просилось на волю, а потом мысли мои разбегались, и я не мог их контролировать. Но бывали дни, когда слова текли безо всяких усилий, наталкиваясь одно на другое, ручка прорывала бумагу, и я покрывал листы каракулями. Потом, раскрасневшийся и взволнованный, я перечитывал написанное и находил, что там нет ни смысла, ни вдохновения, фразы неуклюжие и плохо сформулированные, диалоги ходульные и неестественные, и основная часть того, что я написал, казалась мне в трезвые моменты необязательной и лишней для главной темы. К тому же я замерзал, сидя неподвижно, потому что почти все время плохо работало chauffage central.[22] Я постоянно сидел в пальто, плотно прикрыв окно, но пальцы у меня все равно немели от холода, и под этим предлогом я удирал из дома и, направившись к бульвару Монпарнас, заходил в кафе перекусить или выпить.

Я говорил себе, что пребывание в кафе не дает мне утратить свежесть восприятия, а смена обстановки и наблюдение за людьми, входящими и выходящими из кафе, открывают какие-то уголки моей памяти, так что я вернусь домой освеженный, вдохновленный, жаждущий поработать. Однако в глубине души я знал, что это не так. Знал, что возвращусь в свою комнату такой же, как прежде, только слегка отвлекшийся и еще более склонный выдумывать картинки из увиденного. На этих картинках были мужчина, сидевший в одиночестве перед пустым стаканом; девушка в красной шляпке, повернувшаяся ко мне; два венгра, жестикулировавшие во время беседы. Однако все это не помогало мне писать — это были всего лишь разрозненные картинки, интересные только мне одному. Они были совершенно бесполезны и только отвлекали меня. Я говорил себе, что зима — плохое время, что глупо ожидать, будто мой ум способен сосредоточиться, когда мое тело замерзает. Париж зимой был безжалостен: воздух резкий и холодный, небо словно заморозило город своим дыханием, и он замер, остекленев. Этот резкий холод пробирал меня до самого нутра. Я выходил из кафе и стоял на краю тротуара, ожидая, пока проедет транспорт. Плечи мои были сгорблены, я весь съеживался, лицо сморщено, в глубоких морщинах. В моей комнате на улице Шерш-Миди было что-то безрадостное и отталкивающее. Там было тепло только поначалу, после улицы, но скоро это первое впечатление проходило, и я сидел в пальто, с онемевшим от холода телом и умом, и настроение у меня было упадническое. А в кафе было так хорошо, шло тепло от жаровен, и приятно было ступить на циновку после замерзшего тротуара. Все сидели там, сгрудившись в тесном пространстве, в людском тепле, и кругом звучали голоса, и пахло едой. Как хорошо, проголодавшись, ломать хрустящий, чуть подгоревший хлеб, размазывать кусочек твердого масла, набрасываться на мясо под острым соусом, желтым и горячим, потом съесть ломтик швейцарского сыра и глотать горький кофе. А вокруг — люди, суета, звон посуды, табачный дым. Что может быть лучше этого — удовлетворения голода? Казалось, только это и удерживает душу в теле. Важно было ходить, чтобы вдохнуть жизнь в мое замерзшее тело. Чтобы побороть первый страх перед ледяным дыханием притихших улиц и заставить себя стоять прямо, а не сгибаться с растрескавшимися губами и слезящимися глазами. Потом я садился на трамвай, шедший от Сен-Северен, и ехал на нем до Булонского леса, а там бродил по пустынным аллеям, как сумасшедший. Иногда мимо меня проезжали всадники, посиневшие от холода, их лошади били копытами по замерзшему песку, а от ноздрей шел пар.

В феврале Сена замерзла, на поверхности воды плавали льдины, они сталкивались, великолепно кружились, подгоняемые течением, и это походило на ледоход в Арктике.

Было что-то забавное в том, что это происходит в Париже и по поверхности Сены движется медленная процессия льдин. Это походило на огромное полотно, на котором набросали этюд в серых и белых тонах. Я приносил эту картину с собой в тесное пространство комнаты, и она заставляла меня забывать о холоде и помнить только о величии и мощи необузданной, презирающей человечество, безразличной ко всему зимы. Когда наступила оттепель, по тротуарам потекла вода. Со свинцового неба полил косой дождь, брызгая по булыжникам. Из-за угла порывами дул ветер, тысяча огней отражались в сверкающих лужах, а с ними — полосатые маркизы кафе, и черная ряса священника, на широкополую шляпу которого лилась вода прямо из желоба, и пурпурное пальто женщины, согнувшейся под зонтиком. Однажды сквозь пелену дождя выглянуло солнце и сияло несколько часов, и на небе расчистился маленький бледно-голубой кусочек, величиной с голову человека, а на следующий день меня разбудили птичье пенье и луч солнца, нарисовавший узоры на полу. Когда я вышел на улицу, на углу стояла женщина, продававшая апельсины, в зеленой шали, и девушка без шляпки, в клетчатом платье, бежала с корзинкой в руке. Двери кафе были открыты, чтобы впустить свежий воздух, а тугие черные почки на дереве за ночь распустились, сделались мягкими и круглыми, и показались маленькие зеленые побеги, завивающиеся, как перышки.

Люди больше не спешили, теперь они не были скованы холодом. Они бродили по бульварам, заглядывая в витрины, сидели на открытых террасах кафе и читали газеты, кто-то смеялся, кто-то насвистывал, трамваи сверкали на солнце, ребенок катил обруч, за ним с лаем бежала маленькая собачка, и девушка в новой голубой шляпке прогуливалась под руку с молодым человеком.

И тогда я понял, что зима закончилась и в воздухе, пританцовывая, искрится дыхание чего-то нового. Мне хотелось каким-то образом ухватить и прижать к себе это нечто, радостное и трепещущее, бесконечно драгоценное, и я продолжал бродить по улицам безо всякой цели, прислушиваясь к колокольному звону, доносившемуся из церкви, — колокола звонили midi.[23] Из школы выпорхнула стайка мальчишек с ранцами за спиной; девочки шли под руку и щебетали.

Белые облака неслись по небу, улицы были свежими и влажными, на тротуаре сверкали голубые и золотистые солнечные блики. У киоска стоял старик в соломенной шляпе, с тростью и маленьким красным цветком в петлице. Без сомнения, самый смешной старик на свете. У его ног прыгал воробей, выискивая крошки, посматривая на него с надеждой, а из окна над кафе высунулась женщина, вытряхивавшая коврик; она замерла на минуту, окидывая взглядом улицу, и ее темные волосы вдруг тронул луч солнца. Потом она отвернулась и исчезла, старик, помахивая тросточкой, сдвинув на затылок шляпу, перешел дорогу, а воробей внезапно взмыл вверх, затерялся над крышами и исчез.

Я прогуливался, засунув руки в карманы, улыбаясь без всякой причины и напевая песенку.

Теперь я знал, что смогу писать, что слова, написанные до сих пор, ничего не значат, будто их и не было. И, вернувшись в свою комнату, я настежь распахну окно и впущу вкусный, свежий воздух, и в комнате сразу станет веселее. Я сяду поудобнее, и в душе родится что-то новое, сильное, доселе неведомое, но прекрасное и истинное. Я буду работать, как никогда еще не работал, — очищенный, одержимый, озаренный светом, пробившимся из темных, потаенных уголков моего ума.

Это было потрясающе, именно о таком состоянии я мечтал, это было самое грандиозное из всего, что когда-либо случалось со мной. Я зашел в ресторан перекусить, чтобы после запереться у себя в комнате — в полном одиночестве, уверенный в себе.

В ресторане негде было яблоку упасть, и мне пришлось сесть за один стол с какой-то девушкой. Я посмотрел на нее, извиняясь, а она бросила на меня мимолетный взгляд — не ответив или не обратив внимания. На ней был оранжевый берет. Девушка ела макароны, роняя их и снова накручивая на вилку.

Так я впервые увидел Хесту.


Помнится, я тоже ел макароны. Я никогда не любил их прежде, но, искоса взглянув на ее тарелку, почему-то тоже захотел попробовать — захотел до того, что почувствовал: мне ничего в мире так не хочется, как макарон. Она расположилась за столиком, заняв гораздо больше места, чем ей было нужно. Я сидел на краешке стула. Мне казалось, что я не имею права здесь находиться. Но было слишком поздно искать какой-то предлог, чтобы пересесть куда-нибудь. Столик был маленьким, и за ним было тесно двоим не знавшим друг друга людям.

Было как-то глупо не разговаривать, но если бы я попытался заговорить, сразу стало бы ясно: я заговорил только потому, что я — мужчина, а она — девушка; я взглянул на нее и заметил, что она хорошенькая. Казалось, она меня совсем не замечает, так что я перестал думать об этом и занялся макаронами. Мы молча передавали друг другу масло и хлеб. Люди проходили рядом с нашим столиком. Поблизости околачивался длинноволосый юноша с папкой под мышкой. По-видимому, он высматривал, где бы поесть за чужой счет. Я не сомневался, что у него плохие рисунки. Девушка протянула руку к своей бутылке «Эвиан». Ее светлые волосы выбились из-под оранжевого берета. Мне вдруг пришло в голову, что жить одному в Париже и писать книгу чудесно. Девушка доела макароны и принялась чистить мандарин. У меня тоже был мандарин. Она по ошибке выплюнула зернышко на мою тарелку и тут впервые заговорила.

— Простите, — сказала она.

— Ничего, все в порядке, — ответил я.

Мы продолжали есть мандарины. Она не отламывала дольки, а шумно высасывала сок и перепачкала все пальцы.

— До чего же их неудобно есть! — заметил я.

— Я так не думаю, — возразила она. Похоже было, что продолжать этот разговор бессмысленно.

Я притворился, будто меня заинтересовало то, что происходит в другом конце ресторана. Прищурившись, я с задумчивым видом смотрел в ту сторону, потом заулыбался, несколько переигрывая. Думаю, она ничего не заметила. Когда я взглянул на нее, чтобы проверить оставленное моим поведением впечатление, она уже смотрела в противоположном направлении. Отбросив эти никчемные попытки, я предложил ей сигарету. К моему удивлению, девушка взяла ее. И тут я все испортил, достав зажигалку, которая не работала. Не появилось ни малейшей искры. Она потянулась за спичками, как будто ожидала чего-то подобного, а я продолжал возиться с этим несчастным кремнем, испачкав большой палец.

— Это неважно, — добродушно сказала она, — я всегда пользуюсь спичками.

Но я не обращал на это внимания — неважно, что она там делает. У меня не получилось сделать так, как мне хотелось. Я должен был небрежно наклониться к ней и уверенным жестом поднести зажигалку к сигарете, потом закрыть зажигалку со щелчком и подозвать официанта, попросив свой счет. Вместо этого мне пришлось тихо сидеть, воспользовавшись ее спичкой, и напряженно думать, что бы такое ей сказать.

Теперь она была настроена дружелюбно: мы могли общаться, поскольку она курила мою сигарету.

— Вы, наверное, художник? — спросила она.

— Нет, — ответил я. — Но я пытаюсь написать книгу.

Она взглянула на меня серьезно.

— Должно быть, это очень трудно, — заметила она.

— Да, — согласился я.

Мне было жаль, что я не намекнул, будто мне пишется легко. Теперь она не поймет, что я занимаюсь этим всерьез.

— Я работаю над книгой всю зиму, — поспешно продолжил я. — Наверное, я слишком критически отношусь ко всему, чтобы позволить себе писать кое-как. Я рву очень многое из написанного, пока не остаюсь доволен.

— О, разумеется, — сказала она.

С какой стати она находит это естественным? В конце концов, многие писатели несутся во весь опор. Мне хотелось продолжить с ней разговор о моей книге. Хотелось, чтобы она сидела рядом и задавала мне вопросы. Но сначала нужно было поинтересоваться ее делами.

— А вы чем занимаетесь? — спросил я.

— Я занимаюсь музыкой.

— Как здорово!

— Да, мне очень нравится, — сказала она.

— У музыки и литературы так много общего, — заметил я, пытаясь снова подвести разговор к себе, — и, как мне кажется, Париж — самое подходящее место, чтобы этим заниматься. Как вы считаете?

— Париж очень милый, — ответила она. Мне показалось, что «милый» — неподходящее слово.

— Вы, верно, хотите сказать, что он полный жизни, потрясающий, — поправил я. — Что в Париже есть что-то такое, что все время подхлестывает, и никто не может спокойно сидеть и ничего не делать. Нужно работать, не отставать, сам воздух здесь наэлектризован.

Вдруг мне захотелось выговориться.

— И вы чувствуете это не только здесь, на Монпарнасе, — продолжал я, — на другой стороне тоже так. Нет ничего мертвого, отжившего, все сияет, все живое. Вы стоите на площади Согласия, как обычный турист, и смотрите на Елисейские Поля, на Этуаль — этот длинный склон, это движение, и что-то с вами происходит, так что вам хочется поднять лицо к небу и закричать.

Она улыбнулась как-то рассеянно, как будто я наговорил глупостей.

— Я предпочитаю жить за городом, — сказала она.

— О, конечно! — воскликнул я. — За городом прекрасно. Я люблю провести денек на природе, но жить там продолжительное время невозможно. Ведь там всегда одно и то же и ничего не меняется, а в Париже каждый день полон новизны, все время чувствуешь радостное волнение, и кажется, что в любой момент может произойти что-то грандиозное.

Она отвернулась, пожав плечами.

— Вы безумны, — коротко произнесла она, как бы отстраняя меня. Казалось, я говорил все это впустую.

— Где вы живете? — осведомился я.

— Я живу в pension de famille[24] на бульваре Распай, — ответила она. — Там довольно уютно, но они очень строги: не любят, когда поздно возвращаются. Не то чтобы я была против, поскольку я никуда особенно не хожу по вечерам. Да и в любом случае слишком холодно.

— Мне было бы достаточно того, что они возражают, — заметил я. — Я бы не допустил, чтобы меня связывали. У меня комната на улице Шерш-Миди. Не бог весть что, но я волен поступать как заблагорассудится.

— Я понимаю, — сказала она.

— Замечательно, — продолжал я, — когда ты не связан какой-то службой, откуда нельзя отлучиться. Видите ли, когда я пишу, то могу сам распределять свое время. Могу работать, а могу и расслабиться — как захочу. Я ухожу в любое время, когда захочу, и забегаю куда-нибудь выпить.

— Меня бы это слишком отвлекало от дела, — вставила она.

— О господи, нет, ничуть! — возразил я со смехом. — Как только с этим освоишься, можно все выкинуть из головы и отлучиться в любую минуту. Потом, когда возвращаешься, просто подхватываешь нить и продолжаешь с того места, где остановился.

Я не мог разобрать, произвел я на нее впечатление или нет. Она смотрела на меня, но взгляд у нее был отсутствующий. Я подумал, что, если продолжу говорить, она будет и дальше смотреть так на меня. Это было потрясающе. Я постарался говорить еще более монотонно, чтобы она не очнулась от своих грез.

— Ни к чему ожидать, пока появятся идеи, — говорил я тихо, — иначе можно сидеть и ждать весь день. Нужно себя заставлять — точно так же, как каменщик заставляет себя класть кирпичи. Полагаю, так же обстоит дело и с вашей музыкой: вам нужно упражняться, играя гаммы и арпеджио, пока не явится какая-нибудь мелодия, приплыв по воздуху. Вы упорно работаете…

Казалось, она не замечает, какую чушь я несу. Она просто смотрела куда-то вдаль, сквозь меня, и я знал, что через минуту не смогу больше говорить. Мне просто придется поставить локоть на стол и, подперев голову кулаком, пристально смотреть на нее, совершенно растерявшись. Это нечестно — смотреть так, как она. Несправедливо делать вид, что мы просидели весь ленч молча. Никто в мире не смог бы наговорить столько чуши, как я тогда.

— Вы любите сельскую местность, — говорил я, — и, наверное, вы абсолютно правы. У вас такой отстраненный вид, будто вы не имеете ничего общего с этой суетой, вы должны жить неторопливо, вы должны… Не знаю, что вы должны делать. Послушайте, разве вы не рады, что кончилась зима?

И тут она засмеялась, как будто вдруг проснулась и снова заметила меня.

— Какое это имеет отношение ко всему, что вы говорили? — спросила она.

— Очень большое, — ответил я, — но я не смогу объяснить. Да и, в любом случае, вы, быть может, и не поняли бы. О, я чувствую себя сегодня великолепно. Почувствовал себя просто потрясающе, когда проснулся сегодня утром. Высунулся из окна, на улице не шел дождь, и на противоположном тротуаре было солнечное пятно, а девочка без шляпы бегала с собакой. У воздуха был чудесный запах, свежий и вкусный, а ветер трепал полосатые маркизы кафе. Лужи на улице были голубые, совсем как небо.

— Такие милые чувства, — заметила она. Я понял, что «милый» — ее любимое слово. — На бульваре Распай трудно вот так подышать воздухом, — продолжала она. — Я снимаю комнату вместе с девушкой из Австрии, она спит с открытым ртом, а ее темные волосы всегда разбросаны по всей подушке. Она предпочитает, чтобы окно было плотно закрыто ставнями, когда она одевается. А вдруг кто-нибудь заглянет, проезжая мимо в трамвае. Так глупо, правда?

— Очень глупо, — согласился я.

— Так что я не могу доставить себе утром удовольствие.

Я ясно представил себе австрийскую девушку, разметавшуюся на неопрятной постели, рыхлую, с желтоватым цветом лица, и эту девушку, уже проснувшуюся и сидящую очень прямо, с глазами серьезными, как у ребенка. Она смотрела на квадратик неба в окне, до которого не могла добраться.

— Да, — сказал я, — но вы же можете выйти из этого пансиона на улицу, можете прогуляться, и ветер будет трепать ваши волосы, а люди — проходить мимо, смеяться и разговаривать, старушка продаст вам цветы, и тогда вы непременно улыбнетесь, потому что не сможете иначе, и почувствуете себя чудесно.

— Мне нравится, как вы описываете вещи, это так смешно, но мило. Я понимаю, что вы хотите сказать об улыбке и о старушке, продающей цветы. Это значит быть счастливым без всякой причины. Вы вставите все это в вашу книгу?

— О нет, — возразил я, — моя книга очень серьезная, и это было бы лишнее. Думаю, это глупо смотрелось бы на бумаге, если бы было напечатано.

— Наверное, — согласилась она.

— Знаете, я не помню, когда беседовал так в последний раз, — заметил я, — но, кажется, это было очень давно.

— Наверное, вы отвыкли от этого: все время пишете свою книгу, и у вас нет времени для людей.

— Нет, дело не только в этом. Я здесь никого не знаю.

— Это не очень хорошо для вас, — заметила она.

— Я особенно не задумывался, хорошо это или нет, просто так случилось. Может быть, это неправильно, и мне нужно побольше бывать на людях, куда-то ходить, что-то видеть.

— И не нужно, если не хочется, — сказала она.

— Вам хорошо, — продолжал я, — вы никогда не бываете одна, вы всегда можете побеседовать с девушками и куда-нибудь с ними сходить.

— О! Девушки… — Она пожала плечами. — Они мне не очень-то нужны, мне одной лучше.

— Мне бы хотелось, чтобы была настоящая весна, а не самое ее начало, — сказал я. — Пока еще слишком холодно, чтобы долго находиться на улице. Если бы была настоящая весна и у вас не было особенных дел, мы могли бы съездить на поезде в Версаль. Немного погулять по саду.

— Мне нравится Версаль, — ответила она, ничего не обещая.

— В Париже столько всего, что нужно посмотреть, — продолжал я. — Даже если вы уже видели что-нибудь, всегда можно посмотреть во второй раз. О, я считаю, что Париж просто чудесный! Но мне бы хотелось быть богатым — у меня тогда была бы машина.

— Может быть, вам заплатят много денег за вашу книгу, — предположила она.

Теперь мне уже не так сильно хотелось говорить о моей книге, как прежде.

— Этого я не знаю, — сказал я, — но если бы у меня была машина, я бы мог повезти вас за город, если бы вы захотели, — вы смогли бы там погулять. Ведь лес Фонтенбло скоро будет великолепен — деревья и все такое.

— А как же ваша работа? — спросила она.

— Ничего страшного, если я от нее немного оторвусь, — успокоил ее я. — Будет нехорошо, если я закоснею, пойду по проторенной дороге. Это было бы фатально. Вы занимаетесь своей музыкой каждый день?

— Да, — ответила она.

— Вам бы следовало иногда устраивать выходной и возвращаться к своим занятиям посвежевшей, — посоветовал я.

— Но я же не занимаюсь бесконечно, я хожу на уроки в определенное время, а потом возвращаюсь и упражняюсь сама. Я выхожу на ленч — как сейчас. Иногда хожу за покупками, когда нужно что-нибудь купить, или просто гуляю, или хожу в кино.

— Я ни разу не был в кино с тех пор, как приехал в Париж. Видимо, мне это не приходило в голову. Может быть, сходим сегодня днем?

— Нет, мне нужно заниматься.

— Послушайте, а что, если разок, в кои-то веки, передохнуть?

— Нет, у меня урок.

— Это ужасно. Вы очень добросовестны, не так ли?

— Не знаю.

Подозвав гарсона, она спросила свой счет.

— Мне бы хотелось, чтобы вы позволили мне его оплатить, — попросил я.

Она взглянула на меня с удивлением.

— Не глупите, — ответила она.

— Нет, честное слово, мне бы хотелось, — настаивал я.

— Нет, я не разрешаю. Но все равно большое вам спасибо, — сказала она.

— Может быть, вы на меня рассердились за это предложение, — предположил я. — Может быть, вы считаете, что мы совсем недавно познакомились, поэтому сердитесь.

— О, дело не в этом. Не хочу показаться грубой, но мне нравится быть независимой.

Она собрала свои вещи — сумочку и папку с нотами. Сейчас она была еще более замкнута, чем прежде. По-видимому, я совсем не знал ее.

— Мне жаль, что у вас урок музыки, — сказал я, — но надеюсь, что снова увижу вас здесь за ленчем. Вы когда-нибудь заходите в «Купол» или «Ротонду»?

— Захожу иногда, — ответила она.

— Я никогда вас там не видел.

— Ну, там же столько народа.

— Я бы все равно заметил.

Она поднялась, и я увидел, как она хороша. Миниатюрная и худенькая. На ней был коричневый костюм. Она поправила свой оранжевый берет, сдвинув его немного набок, так что открылось левое ухо.

— Вы будете завтра в кафе «Купол»? — спросил я.

— Не знаю.

— Я угощу вас кофе, или чаем, или чем-нибудь еще.

— Это очень мило с вашей стороны.

— Если вас не будет завтра, может быть, вы придете послезавтра или в какое-то другое время на этой неделе?

— Конечно.

— Это чудесно. Если и дальше будет так же тепло, мы могли бы как-нибудь съездить в Версаль.

Она с рассеянным видом улыбнулась.

— Я опоздаю на свой урок, — сказала она, а потом протянула руку и серьезно и вежливо пожала мою, словно мы с ней находились в гостиной. — До свидания, — проговорила она, — и желаю удачи с книгой.

Она повернулась и пошла по длинному проходу между столиками, свернула за угол и вышла через вращающиеся двери ресторана, стройная, с очень прямой спиной.

Я сидел, размышляя о том, что мог бы проводить ее на урок. Может быть, это был бы очень длинный путь. Подозвав официанта и спросив счет, я поспешил на улицу, но ее и след простыл, к тому же я не знал, в какую сторону она направилась. Небо слегка затуманилось по сравнению с утром, но было не холодно. На террасе кафе «Купол» сидело множество людей. Я увидел парня в соломенной шляпе. Ну что же, в любом случае мне нужно возвращаться в свою комнату и работать. Именно в этот день я обещал себе начать работать серьезно, по-настоящему. Зима прошла. Сейчас март. У меня нет никаких отговорок, и я прекрасно себя чувствую. Я должен сесть и работать до восьми часов вечера. Этот легкий бриз, это приятное волнение и мягкость, что разлиты в воздухе, великолепно меня настроили. Я проснулся утром с ощущением, что наконец смогу работать, и с тех пор я ничуть не изменился. Воздух изумительный. Я не голоден. Мне не холодно. С той девушкой было так приятно побеседовать. Завтра я пойду в «Купол» около четырех часов. Было бы так хорошо, если бы она взяла себе за правило заходить туда почаще, в определенное время, так что если бы я отрывался от работы, то знал бы, где ее найти. Да, было бы здорово, если бы она приходила туда каждый день и если бы мы всегда садились за один и тот же столик у жаровни. Гарсон знал бы об этом и держал его для нас. Я бы рассказывал ей о своей книге. Она бы тоже могла поговорить о своей музыке. Может быть, она бы смогла, в конце концов, съездить за город — в воскресенье уж наверняка. Ей бы понравился лес в Фонтенбло. Ей обязательно надо его увидеть.

Как хорошо, что я здесь, на улице Шерш-Миди, совсем рядом с бульваром Монпарнас. Мне бы не хотелось жить ни в каком другом месте.

Я поднялся в свою комнату и высунулся из окна. У воздуха был все такой же чистый, приятный запах, и облака ничуть не изменились. По улице шел мастер, чинивший стулья, время от времени он останавливался и, трубя в свой рожок, глядел вверх на окна. Где-то во дворе залаяла собака, сидевшая на цепи. Она терпеть не могла шум. С бульвара донесся скрежет трамвая. Потом я закрыл окно и, усевшись за стол, принялся разыскивать ручку и рыться в бумагах. Нужно так много написать! Я закурил сигарету и попытался сосредоточиться, тыкая кончиком пера в промокательную бумагу и рисуя маленькие фигурки. Однако что-то было не так; в конце концов, я был как-то не очень настроен работать.