"Законы отцов наших" - читать интересную книгу автора (Туроу Скотт)

1969–1970 гг. Сет

В двадцать три года я оказался в гуще событий, происходивших в сумасшедшее время. Тогда я устроил свое собственное похищение. Вообще-то меня не похищали. Я пошел на обман, схитрил, однако в конечном счете это имело для меня печальные последствия. Один человек поплатился жизнью, а я взял себе другое имя. В последующие годы меня не покидало ощущение, что меня похитили от самого себя.

Шел 1970 год. Движение шестидесятых находилось тогда в наивысшей точке своего подъема. Америка вела войну, связанные с этим беспорядки и волнения достигли апогея. Сражения шли не только во Вьетнаме, но и здесь, дома, где на протестующую молодежь открыто вешали ярлыки врагов нашего образа жизни. Повседневное существование было отравлено атмосферой, которая создавала вокруг меня ауру ренегата.

В апреле 1970 года я получил повестку о призыве на действительную военную службу. Пришлось выбирать между вероятностью получить пулю во вьетнамских джунглях и бегством в Канаду. Каждый вариант казался неприемлемым. Моя оппозиция войне была бескомпромиссной. С другой стороны, я был единственным ребенком в семье, на которого родители возлагали большие надежды, превратившиеся в тяготившие меня обязательства. Даже находясь за 1900 миль от них и моего дома в округе Киндл, я чувствовал, что они где-то рядом, дышат мне в спину.

Мои родители познакомились в Аушвице. У мамы там погиб муж, а у папы — жена и ребенок. Сейчас моему отцу без малого семьдесят. Все еще крепкий душой и телом, он лишь в последнее время начал постепенно сдавать. Зато состояние матери, боязливой и хрупкой женщины, которая раньше только и жила тем, что я был рядом с ней, внушает гораздо больше опасений. Все болезни и страдания матери с детства глубоко отдавались в моем сердце, и я вырос, вынашивая в себе непоколебимую решительность не приносить ей лишних огорчений. Мой отъезд с подружкой в Калифорнию предыдущей осенью вызвал у матери глубокую депрессию. Бегство в Канаду наверняка причинило ей — им обоим — невыносимые муки, и отец никогда не уставал напоминать мне об этом.

Необходимость принятия того или иного решения давила на меня все сильнее, и я, растерявшись, позволил обстоятельствам взять надо мной верх, поплыл по течению. Все пошло наперекосяк. Я серьезно поссорился со своим лучшим другом еще с детской поры, Хоби Таттлом, который учился на первом курсе юридического факультета. Однако наибольшие разочарования, как это всегда бывает, принесла мне любовь. Весной 1969 года я безнадежно влюбился в чудесную девушку, темноволосую и красивую, которую звали Сонни Клонски. Я познакомился с ней в автобусе, когда ехал из округа Киндл в Вашингтон, чтобы принять участие в антивоенном походе, организованном студенческим мобилизационным комитетом. В то время мы оба были на четвертом курсе, и до выпуска оставалось всего ничего. Она училась в городском университете, а я — в Истонском колледже, славящемся именитой профессурой. Смуглое лицо с правильными чертами в обрамлении пышных черных волос, закрывавших плечи, длинные стройные ноги, в меру полный бюст и, что самое важное, полная и серьезная откровенность во всем, что касалось ее лично, — все это ворвалось в мою жизнь как шторм. Сонни свела меня с ума.

Я еще никогда не влюблялся. По правде сказать, я не пользовался особым успехом у женщин. Холодный, безразличный вид и саркастические манеры, несомненно, обращали на меня внимание, однако в атмосфере повышенного интереса со стороны женщин я не умел пользоваться своими преимуществами и приобрел репутацию чудаковатого малого. Все мои связи заканчивались в течение пары-тройки недель. Поэтому страстное увлечение Сонни стало для меня источником феноменальных чувств — накаляющегося возбуждения, щенячьего желания быть все время рядом, удивительного открытия, заключавшегося в том, что человеческое одиночество, которое воспринималось мной как естественное состояние, может исчезнуть, подобно реагентам в пробирке. Чудесные совпадения еще больше вскружили мне голову и сердце: мы оба придерживались левых убеждений, оба знали «Хэппи Джека» до последнего слова. Когда мы оставались наедине, она называла меня «бэби». Сознание, что я занимаю значительное место в жизни обладающей бешеным интеллектом, безумно привлекательной женщины, которой, несомненно, суждено оставить свой след в этом мире, стучалось ко мне в двери трижды в день с захватывающим дух божественным откровением.

Моя преданность, похожая на ту, что можно встретить в легендах, была бы идеальной, получи она лучший отклик. Сонни нравилось бывать в моем обществе, нравился мой своеобразный юмор, моя упрямая, безоглядная приверженность тем идеям, которые она считала справедливыми, пытливая и непоседливая сторона моего характера. Однако она запрещала говорить мне о любви под каким бы то ни было видом. В сентябре 1969 года она должна была уехать в Зону Залива, так как ее приняли в университет для старшеклассников Миллер-Дэмона. Там Сонни предстояло прослушать курс «Современная критическая мысль и философия» — по ускоренной межпредметной программе, дававшей право на защиту докторской диссертации по философии. Я терся возле нее, пока она в конце концов не предложила мне поехать с ней в Калифорнию. Я и сам втайне уже размышлял над этим, тем более что туда же собрался и Хоби.

— У тебя тяга к перемене мест? — то и дело пытался я поймать ее в ловушку.

— Нет.

— Кем мы там будем, товарищами по комнате?

— Мы будем жить вместе.

В этих опасных словах заключался соблазн, подрывавший устои морали. От такого соблазна я не мог отказаться. И вот мы отправились на Запад в моем желтом «фольксвагене», в караване из двух машин. Во второй машине ехал Хоби со своей юной подружкой Люси Макмартин. Рослый здоровяк, симпатичный, с хорошо подвешенным языком и забавными манерами, Хоби пользовался бешеной популярностью у женщин, и Люси бросила Истон, где училась уже на втором курсе, только ради того, чтобы следовать за ним. Люси была смышленая, остроумная — на манер Бетти Буп — белая девушка, немного веснушчатая, узкая в кости. Она всегда стильно одевалась — кожаные жилетки и кепи с маленьким козырьком, вроде тех, что носили «Битлз» в фильме «Хэлп». Правда, все это она приобретала в магазинах подержанной одежды. Хоби находил Люси сговорчивой, добродушной и вполне развитой, хотя и не без определенной доли хронической наивности, но все это становилось незаметным на фоне жизнерадостности Хоби, его бесцеремонности и напористости. У Люси за спиной мы звали ее «клевая», потому что таков был ее неизменный ответ на любой вопрос, начиная от «Как дела?» и кончая наступлением Вьетконга в сезон дождей.

Въехать в калифорнийский город Дэмон было все равно что пересечь государственную границу. За пределами университетского городка обитали мужчины, выглядевшие так, словно они стригли волосы карандашными точилками, и женщины в платьях с поясами. Молодежная культура процветала в атмосфере восточного базара. Подозрительные городские элементы — студенты, наркоманы, бродяги, хиппи — значительно превосходили по численности местное население. Семьи преподавателей и разных сварливых латиноамериканцев наблюдали за тем, как расползался во все стороны бульвар кампуса, плодя книжные магазины, места студенческих тусовок, лавки, где торговали курительными трубками, благовониями, бусами и прочей дребеденью, и новые бутики, продававшие одежду из макраме. Здесь в любое время дня и ночи было полно праздношатающегося народа: туристы-простофили и просто зеваки, взявшиеся невесть откуда, бродили туда-сюда, а уличные артисты — клоуны, барабанщики и волынщики — забавляли их в меру своих способностей. Жители Дэмона в парусиновых костюмах и широких бабушкиных платьях из цветастого ситца расхаживали по авеню среди босоногих хиппи, и у каждого была дворняжка, но не на поводке, а на веревке. На стенах зданий красовались эмблемы пацифистского движения и сердитые лозунги, иногда с нецензурными выражениями. Кое-где можно было увидеть даже призывы, прославляющие Вьетконг и Хьюи Ньютона, который тогда сидел в тюрьме якобы за убийство полицейского. Среди граффити очень часто встречались надписи округлыми буквами, которые приказывали: «Будь свободен!»

Атмосфера нонконформизма и презрения к вечным ценностям американского образа жизни воистину пленяла. Я воодушевился этими лозунгами, и мне казалось, что я держу руку на пульсе моего поколения — исторического, динамичного, эпохального, — которое стремительно летит куда-то вперед. Отважный новый мир с еще не определившимися пока очертаниями наверняка будет лучше, чем тот, который дали нам родители.

В первый же уик-энд Хоби повел нас в «Дионисий-69» на театральное действо в жанре хепенинга, где среди зрителей ходили абсолютно голые актеры. В следующий вечер там выступал Филлмор Уэст. Беснующаяся толпа, скрежет гитар, усиленный мощной аппаратурой в тысячи раз, одуряющий запах пота и наркотики, предлагаемые со всех сторон. На огромных экранах мелькали цветные амебообразные изображения со слайдов. Рок-фанаты расхаживали с видом: «Я, парень, покруче тебя». Хоби был без ума от этой жизни: столько клевых штучек, столько новых наркотиков, которые нужно обязательно попробовать! Первый гражданин антикультуры, он носил рубашки с цветными пятнами размером с грейпфрут, джинсы-колокола неимоверной ширины и авиационные очки с темными стеклами. А вдобавок отрастил могучую, как крона дуба, шевелюру, правда, без особой радости, потому что еще в Истоне постоянно не ладил с парнями, близкими к «Черным пантерам», которые называли его Томом из-за того, что он водил дружбу с белым.

Мы с Хоби выросли вместе с Университетским бульваром — единственным районом в Три-Ситиз, который любой мог назвать космополитическим и, наверное, одним из немногих в Америке, которые в годы нашего детства могли считаться интегрированными. Черные появились на Университетском бульваре и быстро попали в изоляцию благодаря четырем городским паркам, разбитым вокруг небольшого квартала, где их поселили. Однако начиная с 1930-х годов положение дел стало постепенно меняться. Негры, добившиеся определенного положения в обществе — врачи, дантисты, адвокаты, некоторые антрепренеры, — получили возможность селиться на белой стороне парковой зоны. Это привело к тому, что стоимость земли несколько понизилась, и мой отец, вечно искавший выгодной сделки, не мог противостоять соблазну. Таким образом я вместе с родителями перебрался в другой дом, поближе к центру и подальше от Хоби Таттла. Мы стали видеться реже. Хоби ходил в католическую начальную школу и, выделяясь среди сверстников ростом и физической силой, стал там заводилой. Мы снова встретились в младших классах средней школы и как бы заново открыли друг друга. Хоби-подросток открыто признавал, что его посещают странные мысли о науке, девочках и родителях.

В средней школе мы вместе преодолевали различные фазы взросления. Какое-то время мы были битниками и каждый день появлялись в беретах, солнечных очках и черных водолазках. Друг друга мы называли «Дэдди-о». По выходным в вечернее время мы сидели в подвале дома Хоби, обшитом досками, ели пиццу, слушали пластинки Тома Лерера и вели философские дебаты о половом возмужании, например, не является ли каждое женское влагалище уникальным и неповторимым, наподобие снежинки. В колледже мы приобрели репутацию чудиков, изображая из себя менестрелей. На спортивной неделе мы устраивали свое собственное представление: негр и еврей распевали песенки и торговали сколотыми вместе фото Джонсона и какой-нибудь светловолосой девушки, избранной королевой вечера или бала — Маффи, Баффи или Бетти. Немилосердно гнусавя, мы выводили старую мелодию Бинга «Я мечтаю о…».

Хоби о Белом.

Сет о Христианине.

Мы думали, что истерическое веселье помогает нам выделяться на общем фоне. Люси и Сонни встречали это как должное и терпимо относились к нашим идиотским выходкам.

Так мы оказались в Калифорнии. Не прошло и года, как я почувствовал довлеющий надо мной рок. Я иногда оглядываюсь на того молодого человека с головной повязкой из кожи ручной выделки, усами а-ля сержант Пеппер и гривой вьющихся светлых волос до середины плеч, которые мой отец с его правильным венским произношением никогда не уставал сравнивать с шевелюрой Иисуса. И мне хочется провалиться на месте от стыда. Несмотря на степень, полученную в престижном университете Среднего Запада, я чувствовал неприкаянность бытия. Год-другой меня посещали мысли о сцене. «А не стать ли нам с Хоби комиками в жанре конферанса?» — думал я. Однако для этого не хватало данных. Я не был смешным в той степени, чтобы развеселить публику. Тогда я переключился на другой профиль. Стал поговаривать о том, чтобы писать сценарии для фильмов в стиле андеграунд, и побил все рекорды повторных просмотров — Жюля и Джима и фильмов Жан-Люка Годара.

Призыв на военную службу стал для меня досадной помехой, огромным неотесанным бревном на пути к самореализации. Бывали моменты, особенно если я накачивался спиртным, когда я осознавал, насколько огромна и недифференцирована моя вселенная, насколько я заблудился, потерялся внутри самого себя. Я легко попадал под влияние любой волевой личности или теории, казавшейся мне верхом совершенства, и тогда мое поведение отличалось крайней беспечностью. Наверняка я знал очень немногое: то, что я влюблен, что я хотел, чтобы мир стал лучше, чем он был. И все же мои страстные чувства и переживания казались столь могучими, что этой энергии должно было хватить для освещения всей планеты. А теперь, когда земля несколько потускнела, я оглядываюсь назад с одиноким сердцем, которое увяло не только от грусти и печали, но и от сильного желания.

Сонни получала стипендию, а я кормился за счет случайных, разовых заработков, что было вполне в стиле той эпохи. Время от времени удавалось раздобыть продовольственные купоны. В число случайных заработков входила также продажа газеты «Гуд таймс» на Университетском бульваре. Затем меня переманили в конкурирующее издание под названием «После наступления ночи». Фактически это был порнографический журнальчик, на обложке которого каждую неделю помещалась не слишком четкая цветная фотография обнаженной красотки с огромным бюстом, чьи томные с поволокой глаза взирали на покупателей из прорези автомата, куда я закладывал газеты. Однако мое главное занятие заключалось в том, что я присматривал за шестилетним мальчуганом, которого звали Нил Эдгар. Его родители жили в том же многоквартирном доме, где нашли приют и мы с Сонни.

Это было здание с крышей из коричневой черепицы в викторианском стиле, с круглой башенкой, увенчанной острым шпилем тремя этажами выше основного корпуса. Внутри здание давным-давно обветшало и нуждалось в капитальном ремонте. Штукатурка потрескалась, а линолеумные полы протерлись до основания. Словом, типичная третьеразрядная студенческая общага. Однако наша квартира обладала скромными, но все же достоинствами в виде просторной кухни и многих викторианских мелочей, включая лепной карниз под потолком.

Работа сиделки подвернулась мне совершенно случайно. В первый же день, когда мы вселились сюда, я отправился на поиски молотка и постучал в дверь единственной квартиры, находившейся наверху. Мне открыл отец Нила, Лойелл Эдгар, сразу поразивший меня своей внешностью: ни дать ни взять — настоящая кинозвезда, что в немалой степени способствовало его харизме. Это был вылитый Брюс Дженнер, популярный олимпийский спортсмен того времени, только чуть тоньше и пониже ростом. Те же прямые, длинные, аккуратно расчесанные волосы и слишком правильные черты лица, как у куклы Барби. Меня поразили его глаза, голубые и на удивление прозрачные, придававшие взгляду мистическую окрашенность. В то же время Эдгар не блистал непринужденностью в общении. Он постоянно был напряжен, словно его только что ударило электрическим током. Все то время, пока я объяснял ему, что мне нужно, он стоял на пороге и мрачно смотрел на меня. Если бы не тихий голос с южным акцентом, раздавшийся в глубине квартиры, Эдгар наверняка бы захлопнул дверь перед самым моим носом. Из комнаты вышла миловидная женщина в джинсах и рубашке из шамбре. Прямые волосы бронзового цвета были завязаны сзади хвостиком, а в ее спокойной улыбке чувствовались умение владеть собой и безупречные манеры.

— Может быть, присядете? — предложила Джун Эдгар после того, как мы представились друг другу.

Позже выяснилось, что это было скорее предложение работы, чем попытка сгладить неприязненное отношение Эдгара. Джун объяснила, что они с мужем, преподававшим теологию, бывают заняты в течение всего рабочего дня. Их прежняя няня, наш сосед по этажу, Майкл Фрейн, внезапно оставил эту работу за день до моего появления, так как получил предложение возглавить лабораторию в Центре прикладных исследований. Джун была со мной совершенно откровенна и не скрывала, что находится в безвыходном положении. Она надеялась, что я соглашусь сидеть с Нилом после школы, а иногда и по вечерам.

Мне было трудно представить себя в роли няньки. Идея выглядела нелепой прежде всего потому, что у меня нет младших братьев и сестер, и, естественно, я всегда считал, что возиться с малышами — удел противоположного пола. С другой стороны, как раз в этот момент я оказался без каких-либо средств к существованию, да еще вдобавок за полстраны от отчего дома. Материальная зависимость от отца, который дрожал над каждым центом, висела надо мной дамокловым мечом и постоянно давила на психику. Отец был экономистом, одним из лучших специалистов по денежному рынку, и в этом отношении деньги являлись для него смыслом жизни. В результате они питали многие наши конфликты. Только приняв предложение Джун, я узнал, во что вляпался.

— Дружище, так, значит, ты теперь будешь вкалывать на председателя «Одной сотни цветов»? — весело объявил мне в тот же вечер научный руководитель Сонни, Грэм Флорри.

Мы с Сонни присутствовали на первой для нас вечеринке старшекурсников и аспирантов, одном из тех мероприятий, которые вскоре стали восприниматься мной как кошмар. Здесь выпускники старались поразить друг друга эрудицией и оценивали, кто чего стоит. Грэм — высокий румяный англичанин со светлыми, подстриженными, как у женщины, волосами, концы которых завивались внутрь, — носил хилую бородку, обрамлявшую челюсть, и узкие тонированные желтые очки, намекавшие на психоделическую ориентацию. Мне было невдомек, что он имел в виду под «Одной сотней цветов» и что его так развеселило.

— Поинтересуйся в ФБР, приятель, у службы безопасности Дэмона, у городской полиции. Сдается мне, они должны неплохо знать «Одну сотню цветов». Эти ребята, по-моему, именуют себя Революционным советом. «Черные пантеры», «Белые пантеры», «Метеорологи», «ПЛП», «Коричневые береты» — кого там только нет. Всякой твари по паре. «Племя Красной горы», «Движение белых за освобождение Хьюи». Мелкие ячейки, группы, организации, всякий сброд, который начинает хлопать в ладоши, как только слышит разговоры насчет того, что, мол, давно уже пора браться за оружие. Опасный тип этот Эдгар, уж поверь мне. В прошлом году по его приказу казнили человека. Ты не знал? Один дурачок, который связался с ним, случайно мне обмолвился… Боже, что я болтаю? Надеюсь, ты не из ФБР?

Я заверил его, что не имею отношения к сей почтенной организации. Грэм сделал солидный глоток виски, чтобы рассеять тревогу.

— Короче говоря, укокошили какого-то парня из «Пантер», которого приняли за осведомителя. Полицейские нашли его в канаве у залива. Бедолаге сделали смертельный укол героина и подсунули в карман пакетик с порошком, чтобы навести полицию на мысль о передозировке. Человеческая жизнь для них гроша ломаного не стоит. Полиция не стала дальше копать. Во всяком случае, пока.

Затем Грэм вкратце набросал основные вехи биографии Эдгара. Отпрыск южных плантаторов; его дедушка вырос вместе с рабами. То было прошлое, в котором милосердие соседствовало с алчностью, что Эдгар охотно признавал и регулярно обличал. Он был посвящен в духовный сан и, оставаясь священником, преподавал на факультете богословия. Вместе с тем Эдгар занимался сравнительным изучением Евангелия и марксистского учения. Однако с наступлением в середине шестидесятых эры свободы, больше смахивавшей на анархию с жаркими дискуссиями у буфетных стоек, он стал ориентироваться скорее на маленькую Красную книжечку председателя Мао, чем на Священное Писание. Эдгара подозревали в том, что через свою радикальную организацию он инспирировал массовые беспорядки прошлой весной, когда отдельные группы белых и черных студентов захватили университетские корпуса, угрожая сорвать учебный процесс. Фаланга полицейских, прибывших из города, приступила к штурму, во время которого огнестрельное ранение получил университетский охранник. В него стреляли с противоположной стороны главной площади кампуса.

В первые дни после нашего приезда в Дэмон до Сонни дошли те же слухи об Эдгарах — что они принимали участие в планировании побега заключенных из тюрьмы в Соледаде, что часть членов ученого совета выдвинула предложение уволить Эдгара из университета. Она то и дело уговаривала меня уйти от них. Кстати, Сонни сама родилась в красных пеленках. Ее мать, Зора Клонски, профсоюзный функционер, во время Второй мировой войны занимала пост председателя комитета профсоюза слесарей-сантехников, правда, недолго. Мой взгляд на Зору был более прозаическим. Я видел в ней прежде всего единственного живого коммуниста, с которым я когда-либо был знаком, и — скажу под строжайшим секретом — человека, помешавшегося на почве своих убеждений. Тем не менее Зора хотя и била окна на заводе, но не устраивала побега заключенным из тюрьмы и никогда не стреляла из пистолета. Эдгары, с точки зрения Сонни, были экстремистами.

— Они увязли в дерьме по самую макушку, — предупредила Сонни.

На меня это никак не подействовало. В тот первый день, когда Джун прощупывала меня, я узнал, что оба супруга были выпускниками Истона, странствующими южанами, которые с трудом вытерпели четыре зимы на Среднем Западе. Наивная сентиментальность внушала мне надежду, что дух землячества не даст Эдгарам причинить мне какой-либо вред. Кроме того, меня подзуживало любопытство. В то время я находился в подавленном состоянии из-за удручающих результатов, которые принес политический процесс, протекавший в предыдущем году: расправа полицейских над демонстрантами у здания, где проходил съезд демократической партии, избрание Ричарда Никсона и его последующий отказ положить конец войне во Вьетнаме. Многие приверженцы левых убеждений пришли к выводу, что пора переходить от гражданских форм неповиновения к силовым действиям. На Манхэттене взрывами бомб были сильно повреждены призывной пункт вооруженных сил на Уайт-холл-стрит и здание уголовного суда.

Вопрос об использовании насилия вызвал раскол в рядах СДС, самой влиятельной организации левого толка, имевшей свои отделения во многих университетских городках. Осенью 1969 года отколовшаяся от СДС фракция «Везерман» организовала в Чикаго Дни ярости, когда десятки радикалов устроили уличные погромы. Вооружившись цепями, они разносили вдребезги магазинные витрины, стекла автомобилей и вступали в рукопашные схватки с полицией. В южной Калифорнии какие-то экстремисты, назвавшиеся Армией освобождения, похитили Хуаниту Райс, дочь видного промышленника, занимавшегося сбором пожертвований в фонд республиканской партии. Они схватили девушку, когда та возвращалась из школы домой, и, угрожая ей оружием, увезли в машине. Позднее похитители потребовали за Хуаниту выкуп. Все эти действия я считал контрпродуктивными и экстремистскими, однако сама идея переустройства мира не могла не затронуть в моей душе сочувственную струну. В атмосфере блужданий и неопределенности Эдгары, казалось, представляли реальность жизни, то обновление, которое, как я думал, было не за горами.


Вот уже много лет я задаю себе вопрос: почему у нас с Сонни так ничего и не получилось? Что помешало? Времена? Может быть, я отпугнул ее своими сумасшедшими страстями? Пытался ли я удержать ее? Понимание этого, хотя бы на интуитивном уровне, остается для меня соблазнительно недоступным. Однако почему-то наша совместная жизнь складывалась непросто. Всякий раз, когда прожитый вместе день подходил к концу, возникало странное чувство, похожее на облегчение. Никто из нас двоих не имел ни малейшего представления, как строить совместную жизнь. Мать Сонни, Зора, не жила с мужчиной после рождения дочери, а я, с раннего детства росший в обстановке нервных, натянутых отношений между родителями, естественно, не желал переносить их на свой личный опыт. В результате все между нами решалось на основе договоренностей: кто отвечает за стирку, кто планирует развлечения, кто убирает квартиру. И мы придирчиво следили за тем, как каждый исполняет свои обязанности.

И кое-что из того, что затем возникло, нельзя было отнести на счет взаимного приспособления, притирки. Я всегда думал о Сонни как о самом важном для меня человеке. Она не теряла самообладания в любых обстоятельствах, ее поступки всегда были логичными, а манеры благородными. Сонни ценила юмор, хотя мастером шуток не была; легко общалась с незнакомыми людьми, доброжелательно и приветливо относилась даже к уличным люмпенам и их собакам. Мой главный вклад в наши отношения заключался в том, что я внес в ее жизнь, до того слишком организованную, размеренную и логичную, легковоспламеняющийся элемент.

И все же, живя с Сонни, я обнаружил в ней уйму загадочных мощных эмоций, которые во многом противоречили и ее, и моему пониманию жизни. Временами ею овладевали приступы меланхолии, когда она отрешенно, будто зомби, смотрела невидящими глазами и почти не реагировала на слова. Для Сонни были характерны по-детски непостоянные привязанности: если на одной неделе она восхищалась определенными писателями, товарищами по группе, предметами одежды, то на следующей уже о них и не вспоминала. А еще ей была присуща обидчивость. Любая критика со стороны преподавателей, касавшаяся ее работ, или даже несогласие с ее мнением, высказанным на семинарских занятиях, могли привести к тому, что на Сонни находила хандра, и она начинала со мной препираться. Посещая вместе с ней отвратительные факультетские вечера, я довольно скоро обратил внимание на то, как она себя подавала — sui generic, ни одного упоминания о родном городе, или о детстве, или об отце, Джеке Клонски, секретаре местного отделения докеров, умершем в результате несчастного случая в порту. Эта трагедия произошла, когда Сонни не было и двух лет. Малышке приходилось жить в доме тети Генриетты чаще, чем с матерью, которая постоянно была в разъездах. Подобно скульптуре, Сонни являла собой замкнутое пространство, куда невозможно войти. Отчаявшись отыскать хоть какую-то зацепку, я иногда, конечно же, в ее отсутствие, просматривал конспекты или проверял книги, которые она читала, в поисках пометок на полях или выделенных абзацев. Как расценить этот восклицательный знак? Какой внутренний голос подсказал ей написать «ясно»?

Ее отношение к учебе отличалось крайним непостоянством и противоречивостью. Временами Сонни была целиком поглощена делами факультета, подводными течениями, острыми конфликтами и оригинальными взглядами своего молодого научного руководителя Грэма Флорри или погружалась в царство мысли, готовясь к семинарским занятиям. Затем наступали периоды, когда она объявляла, что все это пустая трата времени. Философия — не более чем жонглирование словами, говорила она или повторяла мысль Ницше, отвергавшую философию как науку. Согласно модному термину тех дней, философия больше не была релевантной. С точки зрения Аристотеля, философия и наука — одно и то же. Теперь, говорила Сонни, существуют тысячи других областей науки, от психологии до физики, исследования в которых помогают в поисках истины.

— Меня больше привлекают реальные вещи. Нечто конкретное, а не представления о них, — сказала она однажды.

Довольно часто, желая подбодрить ее, помочь воспрянуть духом, я просил пересказывать мне в упрощенном, так сказать, переваренном виде суть прочитанного, вроде того как птица-мать, пережевав тяжелую, грубую пищу, отрыгивает ее своему птенцу постепенно и в легкоусвояемых количествах.

Чтобы ускорить работу соискателей ученой степени, руководители программы «Современная критическая мысль» потребовали от всех аспирантов представить развернутый план диссертации к концу первого семестра. Это означало, что работа должна идти сумасшедшими темпами.

Темой диссертации Сонни избрала взгляды философа Брентано, который учил, что созидание в своей основе есть не что иное, как образы, лишенные всякой абстракции. Она собиралась рассматривать его творчество в неожиданном ракурсе — в виде мостика между глубинными философами, такими как Фрейд, и экзистенциалистами, такими как Сартр. В этой связи она принялась перечитывать труды немецких философов девятнадцатого века и незаметно для себя увлеклась Ницше. Очень большое влияние на нее оказало одно его произведение, по-моему, «Грезы». Там Ницше утверждает, что все понятия — религия, любовь — лишь мечты и грезы, которые не поддаются обоснованию ни с моральной, ни с научной точки зрения. «В действительности, — сказал Ницше, — мы покачиваемся на волнах своих ощущений, не имея твердого якоря. Мы свободны, но полны страха, как астронавты, плавающие в открытом космосе. Наши жизни, — утверждал он, — наши обычаи являются механическим познанием».

— Ты понял? — спросила она меня.

Стоял солнечный воскресный день. Мы, несмотря на то что было уже далеко за полдень, как частенько бывало по воскресеньям, оставались в постели — в нашем временном убежище перед началом рабочей недели с ее лихорадочно-бессмысленной суетой. Весь день Сонни ходила раздетая. Мы позавтракали и даже пообедали, сидя на полу на матрасе. Все время, свободное от принятия пищи, мы посвящали чтению работы Сонни и любви. Когда она дремала, я брал исписанные листы и продолжал чтение. В послеобеденное время Сонни стала просматривать литературу из рекомендованного списка.

— Сильно сказано, — произнес я по поводу поразившей меня мысли. — Очень сильно. Однако все это чушь собачья!

— Почему чушь собачья, бэби?

— Да потому, что все не так. Не для меня. Все между собой связано. Призыв в армию. Мои родители. Война. Я не плыву. Совсем нет. А ты?

В нашей спальне было круглое окно, напоминавшее иллюминатор. Его существование казалось бессмысленной викторианской вычурностью, пока однажды ночью, в полнолуние, комната не наполнилась таким призрачным, но интенсивным светом, что я не смог заснуть. Погрузившись в раздумья, Сонни смотрела теперь именно туда.

— Как раз это я и чувствую, — сказала она. — Многообразие.

— Грезы?

— Грезы. Временами меня охватывает любопытство. Ты слышал о Декарте? Иногда, как Декарт, я поражаюсь всему. Откуда я знаю, что мир существует не только в моем воображении? Как я могу быть уверенной, что есть что-либо помимо меня? И даже если есть, то могу ли я в действительности протянуть руку и дотронуться до того, что находится вне меня? Мне кажется, существует ужасная пропасть. Даже между тем, что я чувствую, и тем, что могу об этом сказать.

— Я не могу.

— Чего?

— Понять. Однако передает ли это смысл того, что я хочу выразить?

Сонни пытливо посмотрела на меня своими пронзительными темными глазами.

— Я выражаюсь слишком туманно?

— По этой части мне с тобой не сравниться.

— В самом деле?

— В самом деле, — ответил я. — Послушай, я здесь, честное слово, — сказал я и упал на нее.

Секс часто служил ответом. Он по-прежнему остается самой интенсивной физической взаимосвязью из всех, которые мне известны. Для Сонни слова являлись инструментами критического исследования, и беседовать с ней было так же опасно, как играть в ножички. В постели она вела себя более раскованно, приоткрывая ту часть своей внутренней сути, которая в другой обстановке оставалась недоступной. Она охотно участвовала в экспериментах, которые я изобретал, вернее, заимствовал из далекого царства неудовлетворенных фантазий: перья и скрубберы, огромный красный фаллос, вошедший на короткое время в нашу жизнь.

Нашей излюбленной забавой была «трогательная игра», как мы ее сами назвали. Обнаженные и слегка одурманенные легким наркотиком, мы сидели в темноте друг напротив друга, подобрав под себя ноги, в позе йоги. По правилам прикасаться друг к другу можно было лишь кончиками пальцев. Наши тела не должны были встречаться. Никакого поглаживания колен, никаких поцелуев. А гениталии объявлялись вне игры вплоть до того момента, пока нараставшее желание не становилось непреодолимым. И вот в течение долгого времени наши руки совершали путешествия по телам. Меня охватывала сладкая дрожь, когда Сонни трогала мою кожу с обратной стороны коленей и подушечки пальцев на ногах. Мы парили над бездной любви, и нам доставляло огромное наслаждение оттягивать миг падения, доводить экстаз предвкушения до наивысшей точки. Все мысли, заботы, суета, тревоги — все таяло, раскалывалось, исчезало. И наступало абсолютное блаженство, когда мы трепетали, ощущая тепло, исходившее от наших тел.


В квартире Эдгаров жизнь била ключом: одни деятели будущей великой революции сменяли других. Члены Прогрессивной трудовой партии в рабочих комбинезонах, лидер коллектива служащих кампуса Мартин Келлетт с вечно растрепанными рыжими кудрями и, конечно же, легендарные «Черные пантеры» из Окленда, щеголявшие в черных очках, беретах и блестящих черных куртках на три кнопки. Самым известным из них был Элдридж Кливер. Однако чаще вместо него являлся Кливленд Марш, не менее известная личность в Дэмоне, где он раньше был футбольной звездой в составе университетской команды. У «Пантер» он числился министром юстиции. Вечно мрачный Кливленд грозно посматривал на окружающих. Вообще-то у него была, что называется, наглая рожа. Он учился вместе с Хоби на вступительном курсе юрфака, и Хоби, не упускавший случая выставить напоказ свое знакомство со знаменитостью, всегда влетал в зал, когда там появлялся Кливленд, и, пожимая его руку, кричал:

— Привет, дружище!

Члены «Одной сотни цветов» приходили к Эдгарам на собрания или наведывались туда в индивидуальном порядке в разное время, чтобы пошептаться с Эдгаром на заднем крыльце насчет темных делишек, которые опасно доверять телефону. Эдгар был одержим конспирацией и безопасностью. Он считал, и скорее всего не без оснований, что его организация является объектом пристального внимания и инфильтрации со стороны спецслужб. Вот почему Эдгар забрал Нила из кооперативного детского сада, где родители дежурили по очереди, и не хотел впускать меня в дом в первый день нашего знакомства.

Раз в день супруги проверяли всю квартиру на предмет «жучков». Джун пользовалась прибором под названием «Прайвит сентри», который был похож на вольтметр с присоединенной к нему электрической лампочкой, а Эдгар дублировал ее, подключив микрофон к всеволновому радиоприемнику и телевизору. Он постоянно произносил что-нибудь, обычно изречения из Красной книжки, переключая телеканалы в диапазоне УВЧ, или крутил настройку радиоприемника на всех волнах, ожидая специфического звукового эффекта, признака обратной связи.

По кампусу ходила молва, что Эдгар никогда не отдает никаких приказов и не выпускает революционные директивы напрямую. Даже самые коварные приказы — убить осведомителя в Окленде или содействовать побегу заключенных из Соледада — передавались членам «Одной сотни цветов» через уста Джун.

Когда я приходил за Нилом, чтобы вывести его на прогулку, или приводил его с улицы, или обсуждал с Джун поведение мальчика, то часто становился невольным свидетелем сборищ «Одной сотни цветов». Революционеры вели ожесточенные диспуты по тем или иным вопросам теории революции, обращаясь друг к другу «товарищ» и ссылаясь на такие авторитеты, как Грамши, Фанон, Сорель, Роза Люксембург и Бакунин. Они спорили о Линь-бяо и роли Китая. Тем временем Джун незаметно исчезала из квартиры с разными членами организации, чтобы покружить по городу в машине, где общение могло протекать в более безопасной обстановке. Перед тем как сесть в автомобиль, Джун и ее спутник обыскивали друг друга на предмет выявления записывающих и подслушивающих устройств. Их руки скользили по телам друг друга с величайшей осторожностью, и при этом они продолжали вести непринужденную беседу, чтобы на другом конце ничего не заподозрили.

И все же был случай, когда Эдгар пошел на уступку в вопросе о конспирации. Причиной стал его собственный сын. Джун сказала, что у Нила очень чуткий сон, и настояла на том, чтобы мальчика укладывали спать каждый вечер в его собственную постель. Я догадывался, что у супругов вышел серьезный спор из-за этого, однако Джун, очевидно, посчитала, что мне можно доверять, и я оставался в их квартире совершенно один, если не считать Нила, в те вечера, когда оба супруга отправлялись на собрания своих ячеек или групп сочувствующих. Эдгар подчеркнуто держался подальше от меня, видимо, не желая, чтобы я даже случайно чего-нибудь не пронюхал.

По правде говоря, Эдгар избегал знакомств и связей с людьми случайными — непросвеченными. Он читал лекции и выступал на митингах и собраниях. Особой эмоциональностью отличались речи, которые он произносил на ученом совете. В отношении их продолжительности и тона надо признать, что без влияния Фиделя Кастро тут явно не обошлось. В повседневной жизни Эдгар вел себя отчужденно. Можно было считать признаком его особого расположения или хорошего настроения, если он хотя бы слабым кивком показывал, что узнал меня, когда я по утрам являлся на отделение теологии для участия в заседаниях дэмонского филиала студенческого мобилизационного комитета. Обсуждали вопросы координации совместных действий: осенью по всей стране должна была прокатиться мощнейшая волна демонстраций за окончание войны во Вьетнаме.

В начале ноября я находился там и печатал на множительном аппарате инструкции для уклоняющихся от призыва. Внезапно аппарат перестал работать. Бормоча под нос ругательства, я принялся дергать за рычаги — безрезультатно. Я уже был готов опустить руки, как кто-то протиснулся мимо меня к установке и очень быстро все наладил.

Оглянувшись, я узнал Эдгара. Отдавая формальную дань условностям, он надел рубашку из шотландки и вязаный галстук контрастирующего цвета. Все это выглядело безвкусно и почти пошло. Под мышкой он зажимал папку с материалами лекций, которую нес с собой на занятия. Эдгар выслушал мои благодарности молча и с равнодушным лицом, однако, прежде чем уйти, наклонился над аппаратом и попытался прочитать листовку, которая все еще лежала на валике, куда капала краска из емкости вверху. Читать буквы в обратном порядке непросто, тем не менее он, похоже, уловил основной смысл. Когда Эдгар повернулся ко мне, на его лице была усмешка, вызвавшая у меня раздражение.

— Здесь нет ничего смешного, черт возьми! — сказал я. — Вы не согласны? Ваше право, но ничего смешного здесь нет.

По всему было видно, что Эдгар никак не ожидал от меня подобной реакции. Его бледная рука примиряюще поднялась вверх.

— Я вижу ваши добрые намерения, Сет. — Он натянуто улыбнулся и процитировал изречение Мао: — «Тот, кто становится на сторону революционного народа, становится революционером».

— Однако вы не думаете, что этого достаточно, верно? Добрых намерений?

Отступив немного назад, Эдгар внимательно посмотрел на меня.

— Сет, — наконец сказал он после довольно продолжительной паузы, — у меня складывается впечатление, что вы пытаетесь втянуть меня в спор, который ведете с самим собой.

Я сразу же почувствовал, что он попал в точку. Позднее я узнал, что от Эдгара не ускользал ни малейший нюанс в поведении человека, в выражении его лица. Теперь он сделал шаг вперед, приблизившись ко мне.

— Я понимаю вас, Сет. Я наблюдал за вами, когда вы якшались с ребятишками из мобилизационного комитета. Я вижу, чем вы тут занимаетесь. И должен вам признаться, что подумал о себе. Я вспомнил о листовках и прокламациях с воззваниями и молитвами в церковных подвалах Миссисипи. Если бы вы были христианином, я бы сказал, что вы заново заставляете меня мысленно пережить все те страсти, которые испытывает юный христианский активист.

Думаю, это была одна из редких потуг Эдгара на юмор. Возможно, он понимал, что я все же выделял себя из ряда прочих людей, и пытался найти ко мне подход, сыграв именно на этом. Однако его слова имели несколько неприятный оттенок. Я всегда испытывал чувство неловкости, если кто-то упоминал о моем еврейском происхождении даже просто так, без задней мысли. Мне тут же приходят на ум постоянные напоминания родителей, что никакие отношения с иноверцами не дадут мне забыть эту разницу. Кроме того, патриархальные нравы и обычаи маленького южного городка, для которого бытовой антисемитизм являлся естественной составной частью, наверняка оставили в его сознании определенный след. Эдгар нахмурился, очевидно, недовольный собой, и заметил, что сказал вовсе не то, что имел в виду. Мы замолчали, так как оба опасались быть неправильно истолкованными.

— Что же случилось? — спросил я. — Я имею в виду юного христианского активиста. Почему он изменился? — В двадцать два года выслушивать повествование о чужой жизни, о том, как произошел в ней крутой перелом, было все равно что читать триллер. Во всяком случае, для меня.

— Что случилось?.. — спросил Эдгар самого себя.

Погрузившись в мысли, он вышел в коридор и оттуда во двор. Я последовал за ним. Хотя стояла уже глубокая осень, в Миллер-Дэмоне здания были увиты разросшимся декоративным виноградом и плющом, листья которого поблескивали сочной зеленью на фоне стен из темно-красного кирпича и черепичных крыш. Цвели кактусы. Такое изобилие растительности воспринималось мной как нечто неестественное. На окраине кампуса росли высокие эвкалипты с волосатыми стволами, на которых отслаивалась кора. Даже самый легкий ветерок доносил ментоловый аромат их листьев. Позади университетского городка, ближе к Заливу вырастала цепь холмов желтого цвета от выгоревшей на солнце травы. Кое-где виднелись одинокие раскидистые дубы. Создавалось впечатление, что каждое отдельно стоящее дерево выращено специально на тот случай, если вдруг понадобится кого-то повесить.

— Случилось преподавание, — ответил наконец Эдгар. — Знания. Ведь я упорно грыз гранит науки. Однако главным образом, я бы сказал, — Миссисипи. Вот главная, определяющая сила. — Он выглядел слегка удивленным, вспоминая о том давнишнем Эдгаре, которого теперь так явно осуждал.

— Вы утратили веру? — спросил я словно невзначай, как человек, который сам никогда и ни во что особенно не верил.

По изумленному выражению, появившемуся на лице Эдгара, стало ясно, что я затронул самое уязвимое место в его душе. Некоторое время мы молча брели по эспланаде, выложенной карарским мрамором и окруженной колоннами.

— Каждый семестр, — произнес он наконец, — находится студент, который после второго или третьего занятия проникается уверенностью, что он способен без труда доказать несостоятельность моих взглядов. «Как вы можете утверждать, — скажет этот студент, — как вы можете утверждать, что христианство, которое свято чтит духовную жизнь, имеет общую почву с марксизмом, который признает только материальный мир?» Однако марксизм учит нас совсем не этому. Думаете, Че лишен духовности? Думаете, Мао или Маркс не верили в жизнь духа и не почитали ее? Марксист считает, что дух может найти выражение лишь в этом материальном мире. И в Миссисипи я начал медленно, но верно становиться на эту точку зрения.

Повторяю, медленно. В ту ночь, когда в 1964 году был принят закон о гражданских правах, в ту ночь я ощутил экстаз. Я подумал, что годы, десятилетия сознательных усилий дали свои плоды, что мир в конце концов изменился. И знаете, два года спустя я опять побывал в Миссисипи и увидел, что для этих бедолаг ничего не изменилось. На самом деле мне вовсе не обязательно было ехать в Миссисипи; я мог пройти по дороге, ведущей к дому отца, и увидеть людей, которые как работали поколениями на табачных плантациях, так и работают. Те же маленькие, хилые хибары. То же застиранное до дыр белье на веревках. Босоногие детишки, купающиеся в больших жестяных корытах. Никакого водопровода, только колодцы. Тот же тяжелый, изнуряющий труд на полях по десять часов в сутки. Та же почти поголовная неграмотность, потому что ближайшая школа в десяти милях.

Я боролся с самим собой. Я старался изо всех сил. Видя убожество, грязь и нищету, глядя на малышей, я задавал себе вопросы: «Как я могу сказать вам, что при вашей жизни вам не станет лучше? Где мне взять право сказать вам, что нужно ждать и терпеть?» Видите ли, я не мог тешиться надеждами на то, что в будущем другие поколения заживут счастливой жизнью, потому что это означало принять как должное обездоленность ребенка, которого я вижу сейчас. И я не мог согласиться на подачку в виде блаженства на небесах, которую предлагает религия, — проговорил Эдгар с презрением, — потому что в конечном счете Иисус сказал, что бедные и кроткие получат не только небесное царство. Он сказал, что они унаследуют и эту Землю. Он что, просто насмехался над ними? Вот в чем состоял вопрос. Как мне заключить компромисс с этим поколением? С любым ребенком? В каких учениях Христа или Маркса, или Адама Смита — где объясняется, что правительство присваивает себе моральное право приказывать беднякам томиться в грязи и нищете, ждать и ждать элементарных благ, которые должны принадлежать им по праву, но их у них нет, потому что всем, что есть на Земле, распоряжаются богатые? Вот и случилось со мной то, Сет, что моя вера, или мое сознание, или моя моральная чувствительность сказали мне, что в этой жизни нет иной логики, кроме революционной.

Серьезные и почти белые, как у волка, глаза Эдгара были широко открыты. Я никогда не питал никаких сомнений относительно него. Театральные, напыщенные манеры Эдгара были для меня слишком очевидны. Но когда он закончил повествование о своем пылком энтузиазме и личной боли, когда повернулся и зашагал прочь, один под арками эспланады, у меня захватило дух от неожиданности.

Ежедневно примерно в 15.30 упитанный, полнощекий малыш Нил Эдгар, с трудом волоча ноги, приходил домой из первого класса и поступал под мою опеку. Джун обкорнала его прямые и светлые с каштановым оттенком волосы, что называется, «под горшок». Это был неулыбчивый ребенок с замедленными движениями, тугодум. Рубашка, вечно выбивавшаяся из штанишек, перемазанные щеки и грязные кончики ногтей — таким он мне запомнился с той поры. Быстро умяв подобие обеда, оставленное мамой, Нил, дитя революции, проводил большую часть времени, сидя перед моим телевизором. Его родители объявили телевидение под запретом и даже пошли на такую крайнюю меру, как изгнание этого вредоносного рупора буржуазной пропаганды из своего дома. И все же я был бессилен оттащить Нила от ручек и кнопок. Он обычно сидел как завороженный, поглаживая одну из немногих игрушек, которую ему разрешалось иметь, — симпатичного медвежонка с блестящей синтетической шерстью. Очень редко мне удавалось заинтересовать его каким-нибудь развлечением или видом деятельности из перечня, рекомендованного Джун: парк, библиотека, школьные проекты. Друзей у Нила, похоже, не было. В немалой степени этому способствовал Эдгар, опасавшийся правительственных соглядатаев и не разрешавший общаться с семьями, которые не пользовались должной репутацией в его глазах. И вместо того чтобы устраивать веселые проказы со сверстниками, Нил погружался в хандру и рассказывал мне, как хорошо и вольготно ему было с Майклом Фрейном, выпускником физического факультета, который жил в соседней квартире и последние два года присматривал за Нилом. Нередко Нил ускользал от меня и прятался в квартире Майкла в ожидании, пока тот не придет домой с работы, после чего ходил за ним хвостом, отбиваясь от всех моих попыток поймать его и вернуть на место.

Я понимал, что воспитатель из меня никудышный. В качестве оправдания перед самим собой я мысленно ссылался на свое сложное детство, и все же в памяти у меня не осталось от той поры почти никаких воспоминаний о том, чем живет и дышит маленький ребенок, о его увлечениях и интересах. Зато Майкл, замыкавшийся в себе от робости и красневший от смущения всякий раз, когда ему приходилось общаться со взрослыми, мог легко окунуться вместе с Нилом в ритмы детской игры. Я находил их то в игрушечном домике на заднем дворе, то в парке. Они издавали разные забавные звуки и корчили друг другу рожи, носились сломя голову по спортплощадке и затевали игры, где правила менялись каждую минуту.

— В общем, я — парень, которому нужны сокровища, а ты — плохой парень. Ну ладно, мы оба хорошие ребята, а те другие парни… Нет, подожди-ка…

Так как Нил души не чаял в Майкле, тот постепенно входил и в нашу жизнь. Он был родом из захудалого городишка в Айдахо и, казалось, носил в себе молчаливую тайну высоких пустынных равнин. Говорил Майкл медленно, тщательно обдумывая каждое слово, произносимое монотонным, поскрипывающим голосом. Легкое заикание наводило на мысль, что в детстве этот недостаток мог стать темой для обидных насмешек дома или в школе, и поэтому Майкл в конце концов решил, что в такой ситуации наилучшим выходом для него является молчание. Он был немного похож на меня — во всяком случае, мне об этом порой говорили, — высокий и худой, с выступающим вперед носом, однако ему была присуща хрупкость, какой я никогда не замечал в себе. Его голова выглядела изящной, как ваза китайского фарфора, — череп, туго обтянутый кожей, извилистая розовая жилка, пульсирующая у виска. Длинные, светлые, вьющиеся волосы уже начинали редеть.

Сначала я считал Майкла напыщенным зазнайкой, индюком. Однако со временем это мнение пришлось пересмотреть. Он был покладистым и отзывчивым малым и никогда не отказывался посидеть за меня с Нилом, если располагал временем. Кроме того, Майкл помогал мне поддерживать нелепый миф, созданный в угоду старомодным представлениям моей матери об отношениях мужчины и женщины. Этот миф заключался в том, что мы с Сонни якобы живем в разных квартирах. Мысль о моем внебрачном сожительстве с женщиной была бы непереносимой для матери. Непреложность брачных уз являлась для нее аксиомой, не подлежащей обсуждению. В данном случае о моей женитьбе не могло быть и речи. Во-первых, из-за нееврейского происхождения Сонни, и, во-вторых, это означало бы ослабление тесных отношений между матерью и сыном. Поэтому я поставил в нашей квартире второй телефон, трубку которого, когда звонили родители, снимал я один. С разрешения Майкла я дал матери его адрес и каждый день проверял его почтовый ящик, забирая ее письма, если таковые были.

Тем не менее мы с Сонни сблизились с Майклом на почве преимущественно кулинарного характера. Он отлично готовил — навык, которого нам решительно не хватало. С кастрюлькой и газовой плитой Майкл был на ты. Он мог определить температуру горячего масла с погрешностью в пару-тройку градусов. Способ очень прост: бросить перышко зеленого лука на поверхность масла и ждать, пока оно не увянет. Поскольку довольно часто в мои обязанности входило также кормить Нила обедом, а тот предпочитал компанию Майкла, мы обычно обедали вчетвером. Я бегал за продуктами, Майкл был шеф-поваром, а Сонни мыла посуду. Мы делали покупки в складчину, используя для этого студенческие продовольственные купоны, и еще выгребали остатки из холодильника Эдгаров. По выходным к нам частенько присоединялись Хоби и Люси. Последняя сама была превосходным поваром и любила привносить экзотические оттенки — различные смеси перцев и трав, которые она покупала на рынках на Мишн-стрит. Кое-что дарила нам природа. Так Люси, к своей радости, обнаружила, что рядом с площадкой для игры в гольф в парке Золотые ворота в изобилии произрастает водяной кресс.

Майкл также начал иногда приходить к нам на «час Дуби» — наше с Хоби изобретение. В колледже мы с ним всегда проводили конец дня вместе, забивая косячок с соседями по комнате, и в Дэмоне старались по мере возможности поддерживать эту традицию. Расположившись в гостиной с засаленными, поблекшими обоями и ободранной мебелью, мы смотрели в половине двенадцатого ночи повторение комментария Уолтера Кронкайта, следовавшее после местных новостей. Мы курили или пили вино, отпуская оскорбительные реплики в адрес Никсона и других политиков, когда те появлялись на телеэкране. Майкл не курил и вино не пил, но, похоже, ему нравилась раскованная атмосфера наших посиделок в поздний час.

В те первые месяцы жизни в Калифорнии после окончания программы новостей эпицентром развлечения становился обычно я с пересказами тех причудливых, коротких историй в стиле научной фантастики, которые преследовали мой мозг, словно наваждение, и которые, как я самонадеянно полагал, могли послужить основой для кинофильмов. В одной фантазии рассказывалось о факире, который почему-то потерял способность ходить босиком по раскаленным углям; в другой главным героем был безжалостный наемник из Вьетнама, ставший правителем южноазиатской страны и встретивший ужасную смерть, когда местные жители прозрели и разоблачили его магию.

Однажды Майкл рассказал нам, что Вселенная расширяется, однако в один прекрасный день расширению наступит предел, и тогда она сожмется, как резиновая лента; согласно теории, в этот момент время пойдет в обратном направлении. Я провел несколько бессонных ночей, придумывая рассказы о повернутой вспять Вселенной, где следствие предшествовало причине, где люди при рождении выскакивали из могил, как тюльпаны, и становились все моложе и моложе; где уроки жизни познавались раньше, чем приходил опыт, и где вы погибали в тот миг, когда ваши родители находились на вершине страсти. Мои сумасбродные импровизации на тему законов физики доставляли Майклу немало удовольствия.

Большую часть времени Майкл проводил в Центре прикладных исследований Миллер-Дэмона — ЦПИ, который располагался в горах, своими очертаниями напоминавших слона. В стенах Центра лучшие ученые проводили эксперименты в области физики высокой энергии. Многие работы осуществлялись по заданию и при финансировании министерства обороны. Из сообщений, появлявшихся изредка в СМИ, можно было сделать вывод, что речь шла о разработках портативных ядерных устройств, о создании высокоэффективных лазерных систем наведения для артиллерийских снарядов и авиационных бомб. Проекты вызывали массу слухов в кампусе, причем самые противоречивые ходили о боевом применении микроволн. Это позволило бы нашему экспедиционному корпусу во Вьетнаме значительно сократить потери, которые он нес при попытках выкурить вьетконговцев из подземных туннелей. Американские солдаты спускались туда с большой неохотой, опасаясь различных сюрпризов в виде растяжек, автоматов-самострелов или острых колышков, намазанных растительным ядом и вбитых в пол и стены. Вместо этого им теперь достаточно было бы поднести портативное устройство к зеву туннеля и поджарить гуков заживо. Зловещие слухи, от которых несло трупным смрадом, никто не опровергал, и в результате перед ЦПИ стали устраивать антивоенные митинги и демонстрации. Демонстранты перекрывали дорогу, и тогда являлись университетские охранники в касках и со щитами. Выстроившись фалангами, они оттесняли и рассеивали протестующих пацифистов.

— Послушай, дружище, — сказал Хоби во время одной из таких посиделок, — правда ли все то, что болтают насчет какого-то хитрого оружия, которое якобы может без огня спалить партизан в туннелях? Больше смахивает на сказку.

— Это засекреченная информация, военная тайна, — мгновенно ответил Майкл, после чего в комнате повисла мертвая тишина. Через пару минут Майкл отважился нарушить ее: — Я немного подрабатываю там. Совсем немного. В одной лаборатории. И знаю лишь то, что мне необходимо знать для выполнения своих обязанностей. Но исследования в сфере использования микроволн ведут с необычным размахом, и кое-что просачивается.

— Дьявольщина! — пробормотал Хоби. — А как же ты, приятель? — спросил он Майкла. — Твое дерьмо тоже засекречено?

— Конечно, засекречено, — ответил Майкл, и в его устах это прозвучало как мрачный юмор.

Будучи апологетом антикультуры, Хоби всегда с подозрением относился к правильным парням, и теперь он был уверен, что расколол Майкла.

— Эдгару известно, что вокруг его сына крутится фашистский ученый? — спросил меня Хоби сразу же, как только Майкл ушел к себе.

— Фашистский? Откуда ты взял, что он фашист? — удивился я.

— А ты не слышал, как он говорит: «Это засекречено»? Готов побиться об заклад, что Эдгар будет не в восторге. — Хоби присвистнул.

Все, кто занимался политикой, становились объектами его издевательских насмешек, и Эдгар представлял собой особенно соблазнительную мишень. Отец Хоби, Гарни Таттл, был членом окружного комитета Ассоциации содействия прогрессу цветного населения. Когда я учился в старших классах средней школы и в колледже, мне частенько приходилось шагать на демонстрациях и маршах протеста рука об руку с ним и мамой Хоби, Лореттой, требуя доступного жилья, принятия закона о гражданских правах и т. д. В те незабываемые романтические дни мы свято верили, что для уничтожения всех барьеров достаточно хороших законов. Хоби смеялся над всеми нами. Областью его интересов являлось царство души. Он прочитал «Тибетскую книгу мертвых», «Ночное дерево» и романы Германа Гессе. Он слушал пластинки Чарльза Мингуса и перепробовал все виды наркотиков. Кредо Хоби состояло в следующем: мысль — это культура, а культура — порок, который всех нас сдерживает. Всякие традиционные формы борьбы, любая деятельность, уже испробованная людьми, будь то сидячая забастовка или даже революция, не имеют никакого смысла, все это — нудное повторение прошлого.

— У Майкла башка здорово варит, — заметил я.

Люси, у которой вообще никогда не было врагов, тоже высказалась в пользу Майкла.

— Он Водолей, — добавила она.

Это был комплимент, хотя я не знал почему. Люси нашла себе работу в киоске на Рыбацкой пристани, где занималась составлением астрологических карт. К занятию этому она относилась с дельфийской серьезностью, что Хоби находил совершенно смехотворным.

— Он просто тихоня, — сказала Сонни о Майкле.

— Тихоня? — переспросил Хоби. — Когда я нахожусь в его обществе, у меня порой возникает впечатление, что я в фильме Бергмана.

Как бы мне ни хотелось защитить Майкла, элемент таинственности выступал слишком зримо, чтобы с ним можно было не считаться. Майкл был радиолюбителем-коротковолновиком, и его квартира ломилась от радиоаппаратуры. Это увлечение и натолкнуло его впервые на размышления о движении волн и их энергии, невидимом царстве самой дальней части светового спектра. Мать Майкла умерла, когда ему было десять лет. Он никогда не говорил об этом, но я часто рисовал в своем воображении одинокого мальчика-полусироту в маленьком, заброшенном городке в Айдахо, который засиживается далеко за полночь у своей радиостанции, принимая и выстукивая на ключе морзянкой радиограммы, слушая в потрескивающем эфире голоса на разных языках. Однажды в поисках Нила я постучал в дверь Майкла и, не получив ответа, вошел без приглашения. Майкл сидел у рации с наушниками на голове, безраздельно поглощенный тайнами невидимых жизней и звуками, которые они испускали чуть ли не с небес.

В пятницу, 14 ноября 1969 года, погода на нашей стороне Залива стояла теплая и ясная. Национальный студенческий мобилизационный комитет запланировал на этот день демонстрации по всей стране, надеясь разжечь интерес к мощным маршам протеста, которые должны были состояться на следующий день в Сан-Франциско и Вашингтоне. Моя собственная заинтересованность в прекращении войны приобретала все более личный и отчаянный характер. Ночью меня одолевали гнетущие телефонные звонки из дома. Мать с очень сильным акцентом зачитывала мне извещения и повестки, приходившие на мое имя из призывной комиссии. Сначала меня извещали, что мое заявление о предоставлении статуса отказника по морально-этическим причинам рассмотрено и отклонено. Затем пришла повестка, в которой мне предписывалось явиться для прохождения предварительного медосмотра. В ответ я начинал говорить о намерении уехать из страны, а моя мать, находившаяся за две тысячи миль от меня, начинала плакать. Выхватив у нее трубку, отец приказывал мне выбросить такие мысли из головы. Затем мы оба орали друг на друга.

Наверное, нет смысла пытаться объяснить страсти, господствовавшие в одну эпоху, тем, кто родился и живет в другую. Сейчас я могу сказать, что, возможно, мои взгляды на вьетнамскую войну были ошибочны. Но это будет уже задним числом, и причиной такого кардинального пересмотра может стать зрелость мышления, не обязательно сопутствующая возрасту, и открытость для всех точек зрения. Однако я вовсе не это имею в виду. Мои взгляды сформировались именно тогда и стали твердыми, как алмаз. Из того времени я позаимствовал совсем немногие образы Вьетнама, которые всегда присутствуют во мне. Я не видел его влажной, пышной красоты, его гор, покрытых зеленой растительностью. Не видел морального разложения войск, накачивавшихся наркотиками, и отупевших от бессилия взводных лейтенантов; не видел позорных борделей, где американские солдаты развлекались с бывшими крестьянскими девушками, которые превратились в сексуальных зомби, продававшихся на городских рынках, как живое мясо. Для меня Вьетнам — это прежде всего сюжеты вечерних теленовостей: пропотевшие насквозь пехотинцы в камуфляжной раскраске, озираясь по сторонам, продираются через непроходимые джунгли. Хижины, объятые пламенем, и крестьянки в черных одеяниях, бегущие куда-то, прижимая к себе малышей с безволосыми головами. На их лицах смертельный ужас, а вокруг на дороге фонтанчики пыли от пуль самолетов, проносящихся на бреющем полете. Беда Вьетнама была не на земле, а в воздухе. Я мысленно видел черное сердце, джунгли, окутанные перманентной ночью, где сознание и разум не в силах оставить хотя бы такой след, как трассирующая очередь в воздухе.

Я не обманывал себя: содержание главной схватки той эпохи определялось не только тем, чье предсказание будущего Юго-Восточной Азии будет более точным. Или вопросом о праве местного населения самому решать свою судьбу, или даже не спором о том, кто легитимнее — Хо Ши Мин или поддерживаемые США головорезы. В моем собственном уме, в моих костях протест против войны олицетворял борьбу целого поколения против окостеневшего мировоззрения родителей, в особенности это касалось точки зрения на роль мужчин — их обязанности быть воинами, патриотами, конформистами, бездумными последователями выживших из ума генералов. Самый животрепещущий вопрос стоял так: что произойдет со всеми нами, родителями и детьми, если законы наших отцов будут преданы забвению?


14 ноября, вздымая ногами пыль на сухой дороге, колонна, насчитывавшая около пяти тысяч человек, двинулась из университетского городка к Центру прикладных исследований. Мы резвились на теплом воздухе, размахивая знаменами и скандируя лозунги: «Этой войны мы не хотим ни за что в мире!», «Уйди, Никсон, помни о своем отце!», «Сбрасывайте монпансье, а не бомбы!» Несмотря на перегруженность занятиями, Сонни отправилась со мной. Движение за равноправие женщин достигло впечатляющих успехов, и все же эта война выявила особый род неравенства, поскольку в армию призывали только мужчин. Девизом дня было: «Девушки, скажите „да“ ребятам, которые говорят „нет“». Я никогда не забывал тот момент, когда покорил Сонни. Это случилось весной, когда я признался ей, что серьезно подумываю перебраться в Канаду. Она поклялась сделать все от нее зависящее, чтобы мой план удался.

Поданный нами судебный иск был удовлетворен, и университету пришлось предоставить допуск на территорию ЦПИ. Поэтому теперь, когда мы подошли к тяжелым кованым воротам с острыми наконечниками, выкрашенными в золотистый цвет, они распахнулись перед нами. Людской поток неудержимо устремился вперед по извилистой асфальтированной дороге мимо аккуратно подстриженных газонов и кустарников на просторную, выложенную бетонными плитами площадку перед главным зданием исследовательского центра. Само здание, которое обычно можно было увидеть только с расстояния, теперь предстало перед нами во всем своем великолепии. Построенное в футуристическом стиле, оно было украшено колоннами с каннелюрами. Огромные окна были защищены от солнца консольным козырьком. Между зданием и толпой демонстрантов тремя равными рядами расположились охранники из службы безопасности. Посредине площадки находился квадратный фонтан, из которого била одинокая струя, рассеивавшаяся вверху мелкими капельками. На охранниках были белые ремни с поясами, покрытые светоотражающей краской, чтобы лучше узнавать друг друга в свалке, и специальные шлемы с плексигласовыми забралами, поднятыми наподобие щитков на масках сварщиков. Сбоку у каждого висела длинная дубинка, а у ног, словно послушная собака, стоял большой пластиковый щит.

Явка оказалась куда большей, чем ожидали члены мобилизационного комитета. После продолжительного периода холодов наступило долгожданное потепление, и, казалось, сама погода призывала пренебречь лекциями и наслаждаться приятным теплом. Для людей моего возраста участие в массовых мероприятиях в то время стало чем-то вроде образа жизни. Поколение, узнававшее обо всем из вторых уст, через телевидение, теперь само творило события, которые могли повлиять на ход истории, и это доставляло особое удовольствие, впрыскивало адреналин. После дня моратория в октябре, когда в знак протеста против войны прекратились занятия в университетах по всей стране и приостановили свою деятельность многие фирмы, Ричард Никсон выступил с вызывающей речью; он заявил, что молчаливое большинство американцев поддерживает его отказ уйти из Вьетнама. На той неделе бессмысленная, звериная жестокость войны предстала с еще большей очевидностью, когда в СМИ появились сообщения о молодом лейтенанте Уильяме Келли, который содержался под арестом в Форт-Беннинге по подозрению в расправе над пятьюстами вьетнамскими крестьянами.

Под звуки музыки толпа расположилась на просторной лужайке. Расстелив чуть поодаль пляжное полотенце, мы с Сонни улеглись на него. Позади нас люди бросали фрисби своим собакам, а обычный контингент из национальной организации за легализацию марихуаны вовсю забивал косячки, и весьма специфический аромат относило ветерком в сторону представителей закона, которые были бессильны пресечь это возмутительное нарушение общественного порядка, поскольку не могли покинуть свой пост. Кроме того, у них был приказ избегать конфронтации всеми возможными способами.

Около 15.30 начались выступления. Демонстрации имели целью показать широкий диапазон оппозиции к войне. С кратким словом выступили представители всех участвовавших организаций: религиозных объединений, факультетских комитетов, профсоюзов, групп бизнесменов, феминисток, национальных меньшинств, студенческих союзов всех мастей от радикалов до республиканцев Макклоски. В этот пантеон попала и «Одна сотня цветов», несмотря на возражения, что цели, которые ставила перед собой эта организация, не имели ничего общего с миром. В качестве импровизированной сцены ораторы использовали эмблему ЦПИ, представлявшую собой массивный железобетонный блок высотой футов шесть, на который они залезали по очереди. К концу дня там появился и Лойелл Эдгар. Разного рода личности, состоявшие в «Одной сотне цветов», выделялись в толпе благодаря красным нарукавным повязкам с китайскими иероглифами; когда объявили о выступлении Эдгара, эти типы начали протискиваться через толпу поближе к трибуне. Рядом с тем местом, где сидели мы с Сонни, прошли члены Прогрессивной трудовой партии — одетые в форму цвета хаки, шесть десятков человек двигались вперед, наклонив головы и положив руки на плечи впереди идущего. Они скандировали:

— Мао — красный!

— Красные — сильнее всех!

— Мао разнесет вдребезги машину войны!

Я никогда еще не присутствовал на публичных выступлениях Эдгара, и сначала у меня сложилось впечатление, что я стал жертвой оптической иллюзии, видя издали человека, которого до этого знал только вблизи. На бетонном кубе стояла тощая фигура, одетая в рубашку, застегнутую на все пуговицы, и твидовые штаны, оставшиеся, наверное, еще со студенческих лет. Густые темные волосы блестели от пота. Когда Эдгар говорил, было видно, как двигаются сухожилия и мускулы у него на шее. Стоя на трибуне и размахивая мегафоном, который усиливал его дыхание, Эдгар, охваченный революционным пафосом, преобразился до неузнаваемости. В духе «культурной революции» он призвал к уничтожению всех элит.

— Мы должны сделать университет местом, где мир улучшают, а не уничтожают. Нам не нужны исследования, которые позволят заживо изжарить наших врагов. Мы должны знать, как накормить обездоленных, и помочь им кормить самих себя. Мы должны положить конец такой практике, когда образование доступно лишь детям правящего класса, когда люди с черным, коричневым, красным и желтым цветом кожи появляются в наших аудиториях, чтобы убирать их, а не сидеть за столами в качестве студентов.

Подстегиваемая примером членов «Одной сотни цветов», которые все еще проталкивались в передние ряды, толпа начала издавать во время пауз, точно рассчитанных Эдгаром, крики «Верно!».

— Мы должны взять власть в свои руки, чтобы самим принимать решения, касающиеся наших жизней, вместо того чтобы подчиняться людям, которых волнует только их собственная жизнь! — с надрывом прокричал в мегафон Эдгар. — Мы должны поступать, как учит Мао: «Восстать и терпеть поражение, снова восстать и снова терпеть поражение, и так до тех пор, пока им не придет конец».

Внезапно в первых рядах раздался тревожный крик. Кричала женщина. Истошно, пронзительно. Ее крик тут же захлебнулся. Что-то было не так. Что-то явно назревало. Мы все это поняли.

— Пахнет бедой, — сказала Сонни и, схватив меня за руку, заставила подняться на ноги.

Люди, сидевшие вокруг нас, тоже забеспокоились и начали вставать.

Эдгар, который как раз сделал очередную паузу, прокричал в мегафон еще одну цитату:

— «Если на нас нападают враги, это очень хорошо, так как подтверждает, что мы провели четкую разграничительную линию между врагом и нами!»

И тогда я увидел в воздухе первый камень, который описывал длинную пологую дугу по направлению к окнам первого этажа. Закрытое пространство, охранники, облаченные в спецодежду и со спецсредствами для борьбы с беспорядками; мрачная, гнетущая атмосфера сродни той, что повисает над передним краем накануне боя. Все это вызвало во мне такое возбуждение, что какая-то частичка меня, выброшенная сердцем, будто взмыла в воздух, слившись в полете воедино с этим камнем.

Огромного окна не стало в одно мгновение. Водопад осколков рухнул на охранников. Позднее они утверждали, что последовали и другие хулиганские выходки со стороны толпы, однако я знаю, что именно тогда увидел строй дубинок, взметнувшихся в воздух. Наступило всеобщее замешательство, раздались душераздирающие вопли, и люди, толкая и давя друг друга, устремились в противоположную от охранников сторону.

Мы с Сонни находились сзади, как я уже упоминал, поэтому суматоха, возникшая близ импровизированной трибуны, достигла нас лишь через несколько секунд. На наших глазах толпа отхлынула назад на двадцать-тридцать рядов в глубину, когда фаланга копов двинулась на них и стала теснить щитами и охаживать дубинками. Затем внезапно волны этого движения оказались поблизости, а еще через секунду-две вокруг нас искаженные злобой и страхом лица, пронзительные голоса и растрепанные волосы. От топота бегущих ног содрогалась земля. Кое-кто из демонстрантов хватал на бегу камни и банки из-под пива и, оборачиваясь, бросал их в стражей порядка.

Мы с Сонни побежали. Когда я выбрался на дорогу, ведущую к воротам, то увидел перед собой молодую женщину, споткнувшуюся и упавшую на асфальт. Я помог ей встать. На лбу у нее зияла глубокая царапина, из которой стекала кровь. Волосы уже были перепачканы кровью, успевшей загустеть. Женщина осторожно потрогала их и, увидев свою руку, громко всхлипнула, а затем побежала дальше, явно опасаясь, что ее опять ударят. Толпа продолжала накатываться паническими волнами на ворота, и из этого можно было заключить, что копы по-прежнему наступают, по-прежнему молотят дубинками всех, кто попадается под руку.

На мгновение, когда все ринулись к воротам, паника, похоже, немного улеглась. В этом столпотворении мы с Сонни потеряли друг друга, и, стоя на дороге, я начал выкрикивать ее имя. Мне вторили криками еще с дюжину человек, которые, как и я, пытались отыскать тех, с кем были разъединены. Затем внезапно воздух опять заполнился истерической какофонией. Раздался вой гранат со слезоточивым газом. Когда они падали на землю, вверх поднимались небольшие струйки дыма, на расстоянии казавшиеся совершенно безобидными, тем более что затем они растворялись в воздухе. Однако студенты уже обладали достаточным опытом, чтобы отреагировать должным образом, и побежали еще быстрее. Спустившись к подножию холма, я увидел, как люди начали перелезать через железную ограду, цепляясь одеждой за острые копьеобразные наконечники. В воздухе принялись тревожно галдеть птицы, очевидно, отведавшие слезоточивого газа. Они метались как сумасшедшие, описывая беспорядочные круги.

У ворот произошла ужасная сцена. Женщину прижали головой к железобетонному столбу так, что она не могла пошевелиться. Затем она внезапно исчезла. Оказавшись за воротами, люди продолжали с воплями, изрыгая проклятия и угрозы в адрес копов, бежать дальше. Добежав до гравийной дороги, я остановился и стал всматриваться в лица пробегавших мимо меня людей, надеясь разглядеть Сонни. Я заметил, что у некоторых, очевидно, более смекалистых, носы и рты замотаны влажными тряпками, препятствовавшими проникновению слезоточивого газа в дыхательные пути. У трех или четырех человек в полувоенной форме прогрессивной Трудовой партии на головах были резиновые противогазы. Одно такое существо с зеленым лицом монстра приблизилось ко мне, остановилось и, сорвав маску, поцеловало меня. Это была Люси.

— Мы были с Кливлендом. Я не знаю, где теперь они с Хоби.

Она принялась шарить взглядом во всех направлениях.

— Кливленд Марш? — спросил я.

Товарищ Хоби по юридическому факультету. Я никак не ожидал от лидера «Пантер» появления на Марше мира. Да и Хоби, презиравшему классические методы борьбы, здесь тоже делать было нечего.

Люси запечатлела на моей щеке еще один поцелуй и, шагнув в сторону, опять слилась с течением людской массы.

Я подождал еще минут десять или около того, надеясь увидеть Сонни. Вскоре ветер подул в другую сторону, и у меня сильно защипало в глазах и запершило в горле. Закашлявшись, я побежал в сторону кампуса. Через несколько минут я был на том месте, где припарковал своего «жука», однако Сонни и там не оказалось. Постояв еще немного, я пошел дальше, подумав, что она могла поехать домой с кем-нибудь из знакомых. Позже выяснилось, что она была далеко впереди и оставила машину для меня.

Не зная этого, я брел по дороге и утешал себя мыслью, что с Сонни все в порядке. За яркими огнями Университетского бульвара на улицы, где находились оштукатуренные снаружи жилые здания, отбрасывавшие мягкие тени, опускался нежный тихий вечер. Теперь, когда я был вне суматохи и паники, я вдруг почувствовал, как сильно, упругими толчками ударяя в грудную клетку изнутри, бьется мое сердце. Почему-то побаливало плечо. Вечерняя прохлада воспринималась все острее. Вот-вот должен был появиться туман. Это ощущалось без труда: воздух становился густым, плотным, и его приходилось заглатывать вязкими кусками. Надышавшись газом, я теперь ощущал последствия: болело, даже жгло в животе, сильно слезились глаза. Я знал, что их нельзя растирать, и поэтому брел дальше, подставив лицо прохладному вечернему бризу с его приятной свежестью. Слезы, скатывавшиеся по щекам, я осторожно вытирал рукавом рубашки.

Когда я добрался до нашего дома, то услышал какой-то шорох: быстрые шаги, чей-то голос, нарочито приглушенный. Мне показалось, что в тени кто-то прячется, и даже не один. Я попятился, подняв руку, и громко спросил:

— Кто там?

Из-под наружной деревянной лестницы, предназначавшейся для эвакуации жильцов во время пожара, выступил Эдгар. Он остался в тени, перед полоской света, падавшего от фонаря, установленного над входом. Эдгар тяжело дышал. На висках поблескивали капельки пота. Выбираясь из охваченной паникой толпы, он лишился рубашки, и теперь на нем была лишь цветная безрукавка. Он выглядел еще более тонким и хлипким, чем мне казалось раньше. Эдгар откуда-то убежал. Из такого места, где ему не полагалось быть, подумал я. У меня мелькнула мысль, что он бежал, чтобы опередить полицию и заявить, что во время беспорядков находился дома. Наверное, пробирался сюда окольными путями, петляя по переулкам и задним дворам, опасаясь, что полиция, которой наверняка известны номера машин членов «Одной сотни цветов», может задержать его как зачинщика беспорядков. А может, он не хотел попасть в пробку на дороге в час пик и отправился пешком.

— Сет, — произнес Эдгар. Казалось, он целиком во власти переполнявших его чувств. — Все в порядке, — бросил он через плечо. Затем посмотрел на меня и повелительно кивнул в сторону лестницы.

Я медленно поднялся по ступенькам и остановился на площадке перед дверью нашей квартиры, однако не мог заставить себя войти. Какая-то неведомая сила удерживала меня. Я обернулся и посмотрел.

Эдгар, стоявший внизу, постучал по обшивке дома. Это был сигнал. Из-за угла вышли двое — Мартин Келлет, лидер студенческого профсоюза, в тяжелых мотоциклетных ботинках и какое-то бледное худенькое существо, которое я принял за женщину. У нее были растрепанные волосы цвета грязной воды, от холода защищала фланелевая рубашка, расстегнутая на груди. Женщина и Келлет несли свернутые носилки, вызвавшие у меня ассоциацию со скаутским лагерем, и кусок парусины, натянутый между двумя палками. Эдгар отступил в сторону, и они, согнувшись, зашли под пожарную лестницу.

Келлет успокаивающе заговорил с кем-то:

— Все в порядке, Рори. Потерпи немножко, товарищ. Вот так…

Кто-то вскрикнул от боли, а затем Келлет и женщина вышли из темноты. На носилках лежал человек. Несмотря на очень тусклый свет, я смог разглядеть, что его стопа вывернута под совершенно неестественным углом.

— Мы должны спешить, — сказал Келлет Эдгару. — Грузовик необходимо вернуть как можно скорее.

Эдгар пошел с ними. Калитка забора захлопнулась, щелкнув щеколдой. Взревел мотор грузовика, послышался хруст гравия под колесами. Затем в освещенном проеме входной двери опять появился Эдгар. Заметив меня на площадке, он стал медленно подниматься по лестнице.

— У него сломана нога, — пояснил он.

Я понимал, что сейчас не время и не место спрашивать, как это случилось. Произошло нечто. Нечто ужасное. И полиция Дэмона начнет расследование. Однако больше всего меня тронуло то, что Эдгар похлопал меня по плечу и двинулся дальше, даже не потрудившись оглянуться. Он знал, что ему не нужно меня опасаться.