"Законы отцов наших" - читать интересную книгу автора (Туроу Скотт)Апрель 1970 г. СетНа третьей неделе апреля в совете университета начались слушания по делу Эдгара. Ему грозило увольнение с волчьим билетом. Заседания начинались в четыре часа дня и заканчивались в десять вечера, так чтобы члены ученого совета успели прочитать свои лекции и нормальному ходу учебного процесса не чинилось никаких помех. После того как вечером объявлялся очередной перерыв, супруги Эдгар и их адвокаты оставались на совещания, которые обычно затягивались далеко за полночь. Они обсуждали тактику и стратегию защиты и делились информацией о свидетелях, которым предстояло выступать. Эдгар и Джун редко приходили домой раньше двух, а то и трех часов ночи, то есть всего за пару часов до того, как я должен был вставать, чтобы ехать в редакцию «Афтер дарк» за журналами и развозить их по торговым точкам. В результате я стал забирать Нила к себе и укладывать спать на диване в гостиной. Весь на нервах из-за предстоящего побега в Канаду и разрыва с Сонни, я плохо спал и обычно слышал, когда кто-то из родителей прокрадывался на цыпочках в мою квартиру, чтобы забрать Нила. Моя жизнь в те недели казалась мрачной, безнадежной, лишенной смысла. Я не мог объяснить себе, почему продолжаю работать, почему до сих пор еще не уехал. Единственной причиной, которую можно привести в мое оправдание, было то, что я не мог предпринять столь серьезный шаг в угнетенном психологическом состоянии. Явка на призывной пункт была назначена на четвертое мая, и до нее оставалась пара недель. Мы по-прежнему ужинали втроем — Майкл, Нил и я, однако за столом, как правило, царила унылая атмосфера. Тишину нарушала лишь работа телевизора, который мы включали для Нила. Я очень остро ощущал отсутствие Сонни, а Майкл вел себя отчужденно. Он ссылался на то, что работа в лаборатории полностью изматывает его, отбирая все силы без остатка, однако, по-моему, в его любовной интрижке с Джун наступила новая, критическая стадия. В последние дни и тот, и другая явно чувствовали себя скованно в присутствии друг друга. После того как Нил засыпал, я ложился на матрац на полу спальни — где я теперь спал один — и, прижав к уху транзисторный радиоприемник, слушал разбирательство дела Эдгара в совете университета. По требованию Эдгара слушания транслировались по университетскому радио. Это напоминало мне старые добрые времена, о которых я теперь вспоминал с тоской. Тогда мне было семь или восемь лет, и я, лежа дома под одеялом, слушал трансляцию бейсбольных матчей, выкрутив регулятор громкости до минимального уровня, при котором еще можно было разобрать слова спортивного комментатора. В деле, возбужденном против Эдгара, многое, если не все, зависело от улик, собранных службой безопасности кампуса. В то время ходили самые разные слухи об осведомителях или, как их чаще называли, стукачах. Однако если таковые и были, на слушаниях они не выступали ни в качестве свидетелей, ни в качестве кого бы то ни было. Да и, похоже, в их услугах вообще не было никакой надобности. У копов имелось достаточно фотографий, на которых были видны эдгаровские радикалы в противогазах. Один снимок, который стал основным вещдоком, запечатлел выбирающуюся из толпы таинственную женщину, которая закричала и исчезла. Сначала она ничем не отличается от остальных. Затем она подносит руку к своему лицу. На снимке видно, как с макушки на лицо стекают струйки темной крови, однако, сказал обвинитель, что-то падало из ее руки на землю. Флакон? Ее личность удалось идентифицировать. Это была Лора Ланси, служащая фирмы «Бэйсайд пакерс», в чьей собственности находился консервный завод, на котором работала Джун. Как говорили адвокаты Эдгара, это еще не доказывало, что она не подвергалась избиениям; данные снимки никак не изобличали Эдгара, даже если предположить, что он был знаком с этой молодой женщиной, что Эдгар категорически отрицал. Однако из последовательности снимков — университетские власти предъявили фотопленки с пронумерованными кадрами — явствует, что Эдгар дважды смотрел через правое плечо, в сторону широкой, усыпанной мелким гравием площадки, где затем и появилась Лора Ланси. Словно он знал, что там что-то должно произойти. Адвокаты Эдгара утверждали, что последовательность снимков была нарочно изменена на обратную. В дискуссиях, развернувшихся в кафе на Университетском бульваре, характер Эдгара почти не обсуждался. Люди затруднялись дать ему какую-либо характеристику. Никто не считал, что насилие несовместимо с его моральным обликом или же что он не мог дать ложные показания. Ведь, в конце концов, он революционер, посвятивший жизнь подрыву буржуазных институтов. Однако если университетские власти были намерены придерживаться стандартов системы, которую они защищали, то доказательная база, на которую они опирались, выглядела довольно шаткой. Речь, произнесенная Эдгаром, была всего лишь речью, и не более того. Обвинитель, выдвинутый университетом из числа преподавателей, пытался доказать, что Эдгар был на территории кампуса и оказывал помощь зачинщикам беспорядков. Два копа утверждали, что видели, как Эдгар якобы помогал злоумышленнику, который скатился с крыши полицейского участка, однако они признавали, что в тот момент находились в нескольких сотнях футов. Полиция также представила в качестве улики рубашку, найденную в мусорном баке на территории кампуса. На одном из ее рукавов сохранилась повязка члена «Одной сотни цветов», а на внутренней стороне воротника — остатки меток, которые, по мнению обвинителя, были инициалами Эдгара. Они якобы остались еще с тех лет, когда он отдавал свои вещи на стирку в китайскую прачечную. Сомнительность этой улики была очевидна всякому. Я знал, что Эдгар лжет. До начала слушаний я не слишком задумывался над этим, да и теперь осознание этого факта не явилось для меня чем-то неожиданным, не вызвало в моей душе никакого отклика. Где-то в подсознании у меня все же теплилась смутная надежда, что ему удастся выпутаться тем или иным образом, хотя я до сих пор не мог с уверенностью сказать, на его ли я стороне. Хотя если принять во внимание мои настроения в тот момент, должен честно признаться, что сочувствовал всякому человеку, попавшему в такие обстоятельства, когда он вынужден противостоять жестокому прессу властей. За прошедшие месяцы мы с Нилом выработали наш собственный ритм. Иногда мы рисовали мелом на тротуаре, в другой раз он заставлял меня притворяться злобным стариком, который никак не мог поймать его, а он бросал в меня песком и камешками из игрушечного бревенчатого домика на детской площадке. Ему по-прежнему нравилось смотреть телевизор в моей квартире, но теперь он время от времени забрасывал меня вопросами, которые ставила перед ним жизнь: — Почему парень обозлился на девушку из-за другой девушки? Иногда он просто хотел, чтобы я подтвердил то, чему неустанно учил его отец. — Вся реклама — это сплошная ложь, верно? — По большей части. — Они хотят заставить тебя купить их товар. Они просто жадные, верно? — Может быть, они думают, что те вещи, которые они продают, принесут тебе пользу, приятель? — Они жадные, — повторяет Нил. Жадность относилась к числу тех грехов и пороков, которые Эдгар обличал особенно страстно. — Они не хотят помогать народу, приносить ему пользу. Им наплевать на народ. — В глазах Нила загорался огонек. Это означало, что он обдумывает какое-то суждение о мире и, возможно, о себе самом. Несмотря на то что Джун постоянно старалась уберечь сына от всех этих дрязг, слушания по делу Эдгара не могли не отразиться на Ниле. — Мы переезжаем, — сказал мне Нил однажды апрельским вечером. — Ты знаешь, что мы будем жить в другом доме, где-то еще? Напустив на себя беззаботный вид, я попытался успокоить его и сказал, что, может быть, до этого дело и не дойдет. — Джун говорит. — Он выразительно покачал головой. — А ты тоже будешь жить с нами в другом доме? По настоянию Джун я не посвящал Нила в свои планы, ограничиваясь лишь общими намеками. Она считала, что Нилу будет трудно перенести расставание со мной, тем более что сами Эдгары находились в подвешенном состоянии и не знали, что с ними будет завтра. Кроме того, мнение Джун нашло подтверждение в реакции Нила на исчезновение Сонни. Мальчик стал очень мрачным и замкнутым, а ведь она встречалась с Нилом только за столом, и то вечером. Правда, Сонни всегда относилась к нему очень доброжелательно и с самого начала куда лучше, чем я, улавливала изменения в его настроении. Как-то раз — это было еще зимой — я посетовал на то, что Нил почти все свое свободное время проводит у экрана телевизора, совершенно растворяясь в нем, и его ничем нельзя отвлечь. — Разве ты не видишь, что у него депрессия? — ответила Сонни. Она сидела на нашей кровати, поджав под себя ноги и обложившись книгами. — Депрессия? Да ведь он еще ребенок, малыш. С какой стати ему впадать в депрессию? — А разве ты не испытывал депрессию в детстве? Разве не об этом ты постоянно вспоминаешь? — Это был страх, девочка. Вряд ли в моем случае можно говорить о депрессии. С какой стати? А ты? Тебе приходилось маленькой испытывать это состояние? Сонни пожала плечами и перевернула страницу, сделав вид, что целиком погрузилась в чтение. Однако было нетрудно заметить, что какая-то мысль не дает ей покоя. Ее глаза смотрели куда-то перед собой, не видя текста. — Думаю, ты должен понять, что я имею в виду, — сказала она. — Посмотри на этот дом. Подумай, каково это — быть ребенком революционера, человека, который вечно разглагольствует о светлом будущем, о главной цели. И по сравнению с этой целью все остальное, включая тебя, не имеет для него значения. — Ты хочешь сказать, что у Нила появилось нечто вроде ревности к председателю Мао? — Собственное остроумие, как всегда, немало потешало меня. И я не мог понять, почему на лице Сонни появилась кислая мина или почему она так резко оборвала разговор со мной и опять с подчеркнутым безразличием уткнулась в свои книги. И все же она была права. Нил принадлежал к числу тех детей, для которых взросление — процесс мучительный. В школе он вечно попадал в какие-нибудь переделки и часто воспринимал себя как жертву ужасных физических недомоганий. Любая царапина, пусть даже самая микроскопическая, доводила его чуть ли не до истерии. Временами у него на руках и ногах красовалось с полдюжины нашлепок из пластыря. Однажды осенней ночью, когда мы с ним были одни, я вдруг услышал, как Нил прошлепал босыми ногами в туалет. Это удивило меня, потому что раньше он никогда не просыпался ночью. Мальчик снял с себя всю одежду и стоял, дрожа от холода. На нем была только простыня, в которую он завернулся с головы до пят. — Я описался, — сказал он, что, впрочем, не требовало пояснений. Запах не оставлял никаких сомнений. Я мыл его, а он все дрожал, и его глаза, темные, как у матери, сонно хлопали ресницами. — Скажи маме, что я сходил в туалет, — произнес он. На тот период, пока шли слушания, я решил подстилать под простыню на диване кусок полиэтиленовой пленки. Чтобы Нил не переживал, я сказал ему, что ничего страшного не произойдет, если он и описается. Вскоре мне предстояло покинуть эти места надолго, если не навсегда, и меня не волновало, если здесь после меня будет немного попахивать детской мочой. За все те месяцы, что я проработал у Эдгаров, Джун ни разу не поднимала эту тему в разговорах со мной. Она просто настаивала, чтобы Нил спал в своей собственной кроватке. Это был еще один секрет их дома, который, подобно всем прочим секретам, ставшим мне известными, не должен был покидать их квартиры, а от меня ожидалось, что я не стану источником их разглашения. В тот вечер, когда Эдгар закончил давать показания, он сам пришел за Нилом. Я слушал трансляцию заседания совета по университетскому радио, жадно ловя каждое слово, и пришел к выводу, что Эдгар прекрасно справился с задачей. Он напрочь отвергал всякое обвинение в подстрекательстве к беспорядкам, заявил, что никогда не был знаком с Лорой Ланси, и утверждал, что вернулся домой сразу же после того, как демонстрация на территории Центра прикладных исследований перешла в беспорядки. Эдгар заявил, что не имеет никакого отношения к последующим хулиганским выходкам в кампусе. Из динамика радиоприемника звучал голос уравновешенного, спокойного человека, голос разума. Я подумал, что многое из того, что сказал Эдгар, очевидно, было правдой — в частности, то, что он, соблюдая правила конспирации, постарался лично не встречаться с Лорой Ланси и в ее случае действовал через длинную цепочку посредников. Эдгара нельзя было упрекнуть в недостатке самообладания. Голос ни разу не подвел его, даже когда он — и я это знал точно — говорил явную и заведомую ложь. На перекрестном допросе обвинителю пришлось довольствоваться текстами лекций и публичных выступлений Эдгара. — Обращаясь к слушателям, вы когда-либо повторяли изречение: «Политическая власть вырастает из дула винтовки»? — Разумеется. Но это же вопрос теории. — Вы призывали к вооруженной борьбе, к насилию? — В должное время. — А кто будет решать, наступило это время или нет, доктор Эдгар? Представитель защиты заявил протест, и вскоре президент совета прекратил слушание. Я сказал Эдгару, что, с моей точки зрения, все прошло отлично, и с юридической точки зрения властям вроде бы не… — В этом нет никакого проку, — перебил он. — Все предопределено заранее. Должен признать, это всегда было одной из моих любимых теологических загадок. Почему Иисус сказал те слова, когда его распяли на кресте? Вы знаете, конечно, о чем я. Он сказал, что отец оставил его, забыл о нем. А разве бедняга не знал, что ему предстоит? Чем все кончится? Разве отец послал его сюда, не предупредив ни о чем? Какие отношения были между ними? Эдгар тихо засмеялся. Я поинтересовался у него насчет завтрашнего дня, который должен был стать завершающим в процессе, однако Эдгара это, похоже, уже нисколько не волновало. Его взгляд упал на две картонных коробки, в которых лежали вещи Сонни. Он наверняка принял их за мои вещи, и это натолкнуло его на мысль о моем скором отъезде. — Когда вы уезжаете? — спросил он. — На следующей неделе. Вот уже вторую неделю подряд я назначал этот срок. Временами я опасался, что так и не заставлю себя двинуться с места, что буду находиться в состоянии сонного оцепенения, пока какой-нибудь мощный вихрь — ФБР или тайные агенты военного ведомства — не засосет меня и не унесет навстречу страшной судьбе. В тот момент, однако, я воспользовался слушаниями в качестве предлога. Я говорил себе, что отправлюсь в путь сразу же, как только в судьбе Эдгаров наступит ясность. — А ваши родители — они все еще не дают вам покоя? — спросил он. — Ежеминутно. Мать забрала деньги — ее собственные сбережения, ее knipple, то, что она сэкономила на домашних расходах, — и купила билет без даты до Ванкувера. Отец сказал, что она уже и вещи упаковала. Насколько мне было известно, у нас в доме имелся только один чемодан, из коричневой лакированной кожи, твердой, как ракушка, и теперь он, наверное, стоял у передней двери. — Возможно, вам следует вернуться к идее киднеппинга. Мы рассмеялись. Иногда я и в самом деле думал об этом. Когда я воображал, как моего отца будут раздирать противоречивые страсти и он должен будет сделать выбор между своим ребенком и деньгами, то начинал испытывать какое-то нехорошее удовольствие. Античная тема. На ум приходило сравнение с Мидасом, хотя я лично предпочитал проводить параллель с Джеком Бенни, одним из любимых героев моего отца, в знаменитом фрагменте, когда грабитель в маске и с пистолетом в руке подходит к Джеку. — Деньги или жизнь? — угрожает бандит, и Джек, выдержав невероятно долгую паузу, отвечает: — Я думаю, я думаю. Следуя по маршруту доставки и перебирая в уме различные варианты, я думал, что следует взвесить реальные возможности. Каждый раз я заставлял воображение заходить все дальше и дальше в цепи предполагаемых событий. Мой отец слишком хитер, чтобы не заподозрить подвоха. В этом не приходилось сомневаться. Он вряд ли будет рассматривать похищение как простое совпадение. Слишком удобный случай, чтобы выманить деньги. Однако у матери никогда не возникнет никаких подозрений — не важно, какой бы невероятной ни выглядела опасность для моей жизни и благополучия. Она начнет плакать, опустит рукава платья и, заламывая руки, станет ходить за отцом по всему дому. Она примется умолять его на немецком языке, будет становиться на колени, плакать, рыдать, кричать. И в конце концов он сдастся. Он расстанется с деньгами, не переставая в то же время подозревать, что они являются ценой, назначенной мной за его спокойствие. — Скорее всего получится так, как я уже говорил. В конце концов он заплатит, а я окажусь с тем же, с чего и начал. Вряд ли здесь можно что-то придумать. — О, выход всегда есть. Остаются лишь детали, — добавил Эдгар с таким видом, словно жизнь не состоит из конкретностей. Я сел в кресло, стоявшее в гостиной, и почувствовал под собой пружину, которая выскочила наружу. — Ну а если честно? Неужели вы и вправду думаете, что мне стоит пойти на это? — Сет, не буду скрывать от вас свои истинные мысли. Думаю, вы должны принять участие в вооруженной борьбе на стороне народа. Однако я не настолько глуп, чтобы полагать, будто взрыв народного недовольства произойдет в настоящий момент. — Он подобрал с пола плюшевую игрушку Нила и одеяло и положил их на диван, где все еще спал малыш, ничего не ведавший о нашем разговоре, который мы вели приглушенными голосами. — Можно мне рассказать вам одну историю, худшую из всех, что я знаю? Отвратительнейшую. Мне противно даже вспоминать об этом. Однако я должен рассказать ее, чтобы объяснить вам кое-что. Он сел на ящик из-под молочных бутылок, который служил нам кофейным столиком, и подтянул брюки на коленях. Эти приготовления усугубили атмосферу таинственности. — Когда мне исполнилось четырнадцать лет, — произнес Эдгар, — мой отец начал брать меня с собой в охотничий клуб «Прекрасная долина». Жизнь на Юге протекает довольно неспешно и имеет одну характерную особенность. Если на площади размером в пятьдесят квадратных миль проживают хотя бы шесть процветающих белых семейств, то они обязательно организуют или охотничий клуб, или сельский клуб, или еще что-либо подобное с пасторальным душком. Что их толкает на это, я так и не смог до конца понять, однако мой отец, как и его отец, состоял в таком клубе. И днем по субботам, когда рабочая неделя заканчивалась и он готовился к нашему священному дню отдохновения, в общем, нашей субботе, которая у христиан бывает по воскресеньям, он отправлялся в клуб и накачивался теннессийским виски до самого заката, пока не напивался вдрызг. Я всегда очень смущался, когда видел отца в таком состоянии. Его лицо наливалось красным цветом, ярким, как герань. Это было вопиющим нарушением его собственных религиозных принципов, однако отец ни разу не раскаялся в этом и даже ни единым словом не выразил сожаления. Мне очень не нравилось ездить с ним, однако я вырос в такой семье, где принято было говорить: «Да, папа», — если тебе что-то приказывали, и я часто сопровождал его по субботам. Наверняка отец делал это с целью воспитать меня в духе собственных традиций, привить мне вкус к ним. Я должен был впитать их в плоть и кровь, наблюдая за тем, как здоровенные детины с характерными кличками Медведь, Псиное Рыло и Билли Скат пьют бурбон с мятой и сахаром и хвастаются оленями, которых им удалось подстрелить, и женщинами, с которыми они переспали. Банально до тошноты, не так ли? Рассказывая эту историю, Эдгар погрузился в свою стихию — во всех смыслах. Изменился его лексикон, и более отчетливым стал акцент. Я догадывался, что он рассказывал эту историю не один раз и с каждым разом все более совершенствовал мастерство, однако Эдгар сумел овладеть моим вниманием, и я быстро кивнул ему, соглашаясь с ним и ожидая продолжения. — Так вот, клуб находился на окраине маленького городишки Оверлук, и на обратном пути нужно было проехать через весь город. Он ничем не отличался от большинства южных городков: белые и цветные кварталы, а между ними железная дорога. Там даже уличного освещения не было, потому что мы не попали в программу сельской электрификации. И вот в один из таких вечеров мой отец напился до беспамятства, став красным, как те грязные дороги, — видно, выпитое нагрело его, как уголья в печке. Он сел за руль и, вылетев на скорости из-за угла, врезался прямо в лоб какому-то старому драндулету, который стоял, как и положено, под знаком, разрешающим парковку, в квартале для цветных. Должен сказать, нам здорово досталось, мне и моему папаше. Он стукнулся головой о ветровое стекло и расцарапал лоб. Из раны потекла кровь, заливая глаза. Когда мы в конце концов все очухались и выглянули наружу, то увидели, как из машины вылезает какой-то негр, натуральная деревенщина в клетчатой рубашке и промасленном комбинезоне. Бедняга выходит вперед и в бессильном ужасе и изумлении взирает на кучу металлолома, в которую в один миг превратился его «форд». Всю переднюю часть машины вмяло внутрь, а из искореженного радиатора с жалобным свистом вырывалась тонкая белая струйка пара. И как всегда, по закону подлости, который, как видно, в Оверлуке действовал безотказно, на улице в тот момент не оказалось ни одного свидетеля происшествия. Ни души, кроме этого бедолаги, моего папаши и меня, который видел, как отец вывернул из-за угла на такой скорости, словно за ним гнался сам дьявол. Отец вышел из машины и подошел к этому человеку — он был мне незнаком, просто какой-то насмерть перепуганный черный парень. Так вот, отец посмотрел на него, показал на свою голову и сказал: «Ниггер, видишь, что ты натворил? А теперь у тебя есть одна минута, чтобы сбегать за ребятами, которые живут поблизости, и с их помощью отволочь эту рухлядь в сторону и дать мне дорогу, иначе я позову Билла Клейберга, и тот задаст тебе жару». Вообще-то, если рассуждать теоретически, я должен был бы привыкнуть к этому. Мне даже не передать словами, как дурно мой отец обращался с издольщиками. Когда я был еще малышом, один парень по глупой случайности убил корову. Мой отец, шериф Билли Клейберг и еще несколько белых связали этого парня по рукам и ногам и окунали в реку, держа под водой по нескольку минут так, что тот чуть было не захлебнулся. Естественно, несчастный быстро сознался в убийстве коровы и согласился, чтобы ее стоимость вычли из той жалкой суммы, которая называлась его зарплатой. Однако здесь была не плантация, это был город, где мой отец еще держался в кое-каких рамках. Но он не мог не показать своего истинного лица. И стоял там и грозным взглядом окидывал этого беднягу, сверху вниз и снизу вверх. А тот, наверное, думал: «Неужели такое может случиться? Неужели этот пьяный в стельку белый, от которого разит так, что в пяти футах от него нельзя стоять, неужели он выскочил из-за угла и, расколошматив вдрызг мою машину, на которую я с таким трудом скопил деньги, не возместит мне ни цента? Может ли он поступить так со мной, или все же в мире есть справедливость, хотя бы мизерная ее часть, которая не даст этому свершиться?» И затем он посмотрел мимо моего отца и заметил меня на переднем сиденье. Наши взгляды встретились. В его глазах не было мольбы, потому что этот человек был достаточно умен и наверняка обладал чувством собственного достоинства. Он смотрел и как бы спрашивал меня взглядом: «И ты тоже? Ты гоже принимаешь во всем этом участие? Неужели этому никогда не будет конца?» Я понял, что он хотел, и мой папаша тоже. Он сказал: «Не смотри на него, он видел то же, что и я». А я не сказал ни слова. В общем, у того парня не осталось никакого выбора, и вскоре он поступил так, как сказал мой папаша. Он стал бегать по домишкам со стенами, обитыми рубероидом, и собирать родственников и друзей. Они подходили один за другим, и наконец собралось около десятка человек, которые оттащили разбитую машину в сторону, и мы двинулись дальше. А моему отцу этого было мало. Он опустил стекло, высунул голову наружу и крикнул: «Смотрите у меня, паршивые ниггеры! Не дай Бог, если это повторится». И я говорю, что эта история — худшая из всех, что я знаю, потому что я смотрел и молчал. Мне было четырнадцать лет. Однако я мог отличить зло от добра. Грубый произвол от справедливости. Но я не сказал ни слова. И не потому, что мое сердце не стремилось к этому, нет, мне не хватило мужества. Я еще не продумал как следует план побега. Я еще не подготовил путь к своей собственной свободе. О, я выплакал все глаза в ту ночь, и слезы бессилия душили меня еще несколько ночей подряд. И во мне окрепла решимость. Я поклялся себе: что бы ни случилось, я больше никогда не буду держать язык за зубами из страха перед отцом или кем бы то ни было, если они будут творить неприкрытое зло. За годы, прошедшие с тех пор, я часто слышал, как отец говорил, что пригрел змею на груди, и я радовался, слыша его слова. Эдгар поднял голову и посмотрел на меня, словно желая удостовериться, что я по-прежнему внимательно его слушаю. В квартире был слышен звук соседского телевизора — реклама сети закусочных, совершенно не соответствовавшая моменту. — Я не знаю ничего ни о тебе, ни о твоем отце, Сет. Однако вот что я могу сказать тебе: «Освободись!» Если ты решаешься на такой экстраординарный поступок, как бегство из страны, и даешь тем самым повод большому жюри вынести тебе приговор, а ФБР — открыть на тебя охоту от побережья до побережья, то ты должен быть уверен, что все это не зря и что ты свободен на своих собственных условиях. Если ты не можешь принять участие в моей революции, тогда сотвори свою собственную революцию — и восторжествуй в ней. Вот что я тебе говорю. Он взял спящего сына на руки и едва заметно прикоснулся к его лбу губами, в то же время не сводя с меня глаз. Он знал наверняка, что произвел на меня глубокое впечатление. На следующий день, тридцатого апреля, Эдгара уведомили, что университет разрывает контракт с ним и, следовательно, он уволен. За решение проголосовало более трех четвертей членов ученого совета. Когда ректор университета возвращался домой с совещания, его освистали члены «Одной сотни цветов», выстроившиеся на улице с плакатами, осуждавшими увольнение их лидера. Прибывшие вскоре стражи порядка затолкали демонстрантов в машины и увезли. Эдгар на какое-то время стал популярной личностью на всех калифорнийских телеканалах. У него постоянно брали телеинтервью, его часто приглашали на ток-шоу. — Свобода речи и мысли, — говорил он, — считавшиеся непреходящими ценностями университетской жизни, оказались фикцией, бессовестным обманом, ширмой, за которой скрывалось железное лицо политической косности и реакции. И все же, несмотря на весь свой драматизм, этот телесюжет не занимал ведущей роли в теленовостях. В тот день, в 11 часов вечера, когда мы с Майклом уселись в спальне, куда я перенес телевизор, чтобы не мешать Нилу спать, главной новостью оказалось обращение Ричарда Никсона к нации, с которым президент выступил за несколько часов до этого. В газетах сообщалось о предстоящем обращении, но никто, в том числе и я, не знал и не догадывался, чему оно будет посвящено. И вот теперь Никсон объявил о вторжении американских войск в Камбоджу с целью изгнания оттуда северовьетнамских формирований и уничтожения баз снабжения Вьетконга. Он сказал также, что американская авиация будет наносить удары по той части Хошимина, которая проходила через Лаос. Наглая морда Никсона, навевавшая ассоциации с оруэлловскими персонажами, расплылась по всему экрану. Он нахально уверял народ, что такие меры не приведут к эскалации конфликта. — Ты можешь этому поверить? — спросил я у Майкла, а тот в ответ лишь вяло пожал плечами. Затем диктор перешел к другим новостям — увольнению Эдгара, расследованию обстоятельств аварии в Копечке, в ходе которого судья подверг сомнению достоверность показаний Эдварда Кеннеди: предположению полиции, что Хуанита Райс и ее похитители ограбили еще один банк в западном Лос-Анджелесе. Майкл вскоре после этого встал и, ступая на цыпочках, двинулся к выходу, сказав, что у него слипаются глаза, а я никак не мог успокоиться и в душе метал громы и молнии в адрес федерального правительства. Сначала Никсон успокаивал всех, говоря, что война подходит к концу, а теперь он посылает войска в другую страну, не спросив согласия у ее правительства. Стало быть, он вешал всем лапшу на уши. Несмотря на все протесты, антивоенные марши, организованное движение диссидентов — несмотря на все мои страдания! — Никсон по-прежнему находился под влиянием генералов и в плену собственной паранойи. Как всегда, он отказывался пойти на поклон к коммунистам и изо всех сил старался выиграть войну, которую мог только проиграть, посылая на смерть молодежь ради эго стариков и прибылей военно-промышленного комплекса. В течение часа я слышал громкие голоса снаружи. На Университетском бульваре протестующие завладели микрофоном в ресторане для автомобилистов, и из мощных динамиков на всю округу разносились скандируемые ими лозунги: «Долой Никсона! Долой войну!» Другая группа демонстрантов вышла на проезжую часть улицы, полностью блокировав все движение автотранспорта, и хором вторила первой группе. Я высунулся в открытое окно и принялся орать во всю глотку: «Долой Никсона!» Я кричал, пока не проснулся Нил и в горле у меня не запершило так, что я даже испугался, как бы не порвать голосовые связки. Следующим утром, когда я встал, у меня было такое ощущение, будто ночью я уже просыпался. На очень короткое время меня вырвал из объятий сна гулкий удар. Мне показалось, что начинается гроза. Этот звук, громкий и раскатистый, рухнувший единожды с неба, до сих пор остался в моей памяти. Впрочем, я не уверен. Как обычно, я проснулся в пять часов и сразу же пошел в душ. Примерно в это же время, минуты две-три спустя, на лестнице раздался сильный топот. Судя по всему, по ней поднималось несколько человек в тяжелой обуви, которым было явно наплевать, что они могут разбудить кого-то в столь ранний час. Затем вверху раздался грохот, от которого, как мне показалось, затряслось все здание. После я услышал крики. Выключив воду в душе, я бросился к входной двери. Когда открыл ее, то увидел на площадке трех копов в полном боевом снаряжении, шлемах со щитками, черных блестящих берцах и пуленепробиваемых жилетах. В руках у них были дубинки. Один из них увидел меня и приказал: — А ну, живо назад в квартиру! Из всей одежды у меня было только полотенце, которым я наспех обмотался вокруг талии. Однако даже в таком полуобнаженном виде я не оробел, что удивило меня самого. Все мое обычное инстинктивное уважение к представителям власти куда-то улетучилось. — Пошел ты к гребаной матери! — ответил я. Это было верным признаком утраты мной чувства реальности. Коп отшатнулся, словно его ударили, и поднял руку с дубинкой. Сверху послышались громкие возбужденные голоса, и деревянная лестница опять затряслась от тяжелого топота. Я поднял голову и увидел, как два копа в таком же снаряжении ведут вниз Эдгара. Они держали его за руки, заведенные за спину. На запястьях поблескивали наручники. — Какого черта? Что здесь происходит? — спросил я. Проходя мимо меня, Эдгар улыбнулся. Во всяком случае, так мне показалось. У него был растерзанный вид: темные встрепанные волосы и босые ноги. Очевидно, второпях он успел лишь натянуть брюки. Носки и туфли ему уже не дали надеть. Трое копов на площадке, включая того, который уже замахнулся на меня дубинкой, повернулись и вышли из подъезда, чтобы дать дорогу своим коллегам и арестованному. Эдгара вывели наружу и запихнули на заднее сиденье патрульной машины, припаркованной внизу. В ней все это время работала рация, чей шип и потрескивание я слышал с самого начала, однако не придал этому значения. Когда я опять взглянул наверх, то увидел Джун. В длинной белой ночной сорочке она стояла в нескольких шагах от порога квартиры и крепко прижимала к себе Нила, завернутого в большую пеленку. Только теперь он начал плакать. Позади них я увидел сорванную с петель дверь. Расщепленная светлая древесина в местах, где раньше были петли, напоминала расколотое ударами молнии дерево. — Что произошло, ради всего святого? Я завел их в свою квартиру. Джун вся тряслась от нервного возбуждения. Я одел Нила и уложил его на диван. Пеленка, разумеется, была уже мокрая. Мне не сразу удалось успокоить мальчика. Джун вскоре все же пришла в себя и тоже принялась утешать сына. Очевидно, он мало что видел, так как проснулся в тот момент, когда его отца, закованного в наручники, уже выводили из квартиры. Мы с Джун уверяли его, что с Эдгаром все будет в порядке. В конце концов Нил внял нашим уговорам и опять заснул. Мы удалились на кухню, где я заварил свежий чай. Фарфоровые чашки забрала Сонни, поэтому пришлось наливать чай в стаканы. Прихлебывая мелкими глоточками горячий ароматный напиток, мы стали шепотом обсуждать происшедшее. — Так, значит, они вломились к вам без предупреждения? Просто взяли и выбили дверь? — Они сказали, что у них есть ордер на арест, однако я его так и не увидела. Джун зажгла сигарету. Природная женская стыдливость, очевидно, взяла верх, и, прежде чем покинуть свою разоренную квартиру, она накинула себе на плечи старую зеленую вязаную шаль, и вот теперь сидела в моей кухне в одной хлопчатобумажной ночной сорочке, придерживая руками шаль. — Но за что? Какое обвинение они ему предъявили? Она глубоко затянулась сигаретой, очевидно, обдумывая мой вопрос. — Бомба, — ответила затем она. — Вчера вечером. Если точнее, около часа ночи в Центре прикладных исследований взорвалась бомба. Уничтожено все западное крыло здания. Там находилась большая часть лабораторий. — Она описала сцену взрыва: осколки стекол и кирпичи разлетелись в радиусе полмили от эпицентра. Я поинтересовался, не было ли пострадавших. — Здание было… — начала она, но умолкла. — Здание было пустым. Хотя говорят, — голос Джун опять дрогнул, — что кто-то припозднился в лаборатории. Один из университетских профессоров. Его госпитализировали. Еще говорят, что бедняге пришлось ампутировать то ли кисть, то ли даже всю руку. — О Боже! И они увидели в этом повод арестовать Эдгара? — Скорее всего именно так и обстоит дело. Я постоянно твержу ему об этом. Именно так поступил с нами ученый совет, и никто из коллег Эдгара не поднял голос в его защиту. Они с самого начала намеревались сделать это. А теперь сбросили с себя последние покровы приличия, последний плюмаж классовой принадлежности. Это будет происходить снова и снова. Был бы повод. Любой. А если его не найдется, то его изобретут. Какими бы осторожными мы ни были. Ведь вы же понимаете, не так ли? Она наклонилась ко мне и схватила меня за руку. Со временем мои отношения с Джун приобрели оттенок конфиденциальности. Думаю, это началось в тот день, когда я увидел ее во всем великолепии в спальне Майкла. В те вечера, когда она возвращалась домой раньше Эдгара, она наливала себе в бокал бурбон на два пальца. Подобное удовольствие она доставляла себе частенько, особенно в отсутствие мужа. В такие моменты Джун разговаривала со мной о своей семье. С бокалом в руке она обычно садилась за кухонный стол и, облокотившись на него, начинала с томным видом рассуждения. Иногда высказывала вслух беспокойство о Ниле. Она считала, что процесс его адаптации к школьной среде протекает слишком медленно и со значительными отклонениями. Время от времени отпускались довольно откровенные ремарки в адрес Эдгара. При этом Джун многозначительно смотрела на меня поверх бокала, и я понимал, что все услышанное предназначалось только для моих ушей. Однако откровения были взаимными. Я тоже делился с ней своими чувствами и переживаниями. Рассказывал о родителях и, конечно же, как и всем прочим своим друзьям, о Сонни. Однако теперь она разговаривала со мной так, как разговаривала бы с кем-то еще, кто знает ее гораздо лучше, чем я. — Нам нужно уехать отсюда. И чем быстрее, тем лучше, — сказала Джун. — Я об этом уже все уши прожужжала Эдгару. А он не хочет и слушать. Ему наплевать. Он думает, что готов ко всему, что только может произойти. Он хочет, чтобы такое с ним произошло. Эдгар до сих пор верит, что страдания полезны для души. Его по-прежнему обуревают безумные идеи. Я то и дело говорю ему: «Подумай о сыне». А он все время спрашивает меня, люблю ли я революцию, и повторяет, что правда не может сделать ребенку зла. Она сначала бросила окурок в пепельницу, но затем передумала и, взяв большим и указательным пальцами, тщательно затушила. После этого Джун помассировала себе шею и выразила вслух предположение, не стоит ли ей выпить немного, чтобы собраться с силами, но тут же отвергла эту мысль, сказав, что лучше не заводиться, ведь предстоящий день и без того обещает быть нелегким. Погрузившись в собственные мысли, она встала и принялась босиком ходить по квартире. Кисточки шали слегка подрагивали у нее под подбородком. Меня поразило то, что загадочная душа Эдгара даже Джун казалась еще более непостижимой, чем эти странные события. Она остановилась перед пустыми книжными шкафами, стоявшими вдоль стен и напоминавшими об уходе Сонни. Мысль о чужих бедах, очевидно, на некоторое время отодвинула на задний план ее собственные несчастья. — Как ваше сердце? — спросила она. — Куча мелких осколков. Днем я пристрастился слушать на своем проигрывателе ужасную версию «Я тащусь от тебя» в исполнении Ваниллы Фадж. Включив проигрыватель на полную мощность, я орал что было мочи под гомон цимбал и завывание гитар. О моих душевных страданиях узнали, должно быть, все, кто жил в радиусе трех кварталов от меня. — Вы разговаривали? — Она звонит мне. Чтобы я окончательно тронулся. Каждый второй вечер. Сонни была серьезной, ответственной девушкой, которая не могла бросить калеку на произвол судьбы. Поэтому она и заставила меня пообещать, что я увижусь с ней до отъезда. Обычно наши телефонные разговоры длились недолго, и в это время меня разрывали противоречивые чувства: бешеная злость и ужасная тоска. — Любовь в молодости такая вещь, которая потом больше никогда не повторяется, — задумчиво произнесла Джун. На какое-то время я попытался представить Эдгаров на этой стадии, юными любовниками, которые еще стоят на пороге познания друг друга. Что он увидел в ней, мне было более или менее ясно: отважную девушку, в которой под маской благовоспитанных манер скрывалась непокорная мятежница. Он заключил брак с мужеством и отвагой. Нельзя сказать, что мужчины обладают этим качеством в избытке. Но почему она выбрала его? Ведь тогда Эдгар собирался стать проповедником, а значит, ей была уготована участь жены духовного лица. И она, должно быть, представляла себе, что это вовсе не означает жизнь светскую, с ее развлечениями, котильонами и салонными чаепитиями. Так почему же именно он? Почему Эдгар? Наверное, осознание им своего духовного предназначения, его жертвенность. Этими качествами он, должно быть, уже тогда резко выделялся в ряду других молодых людей, с которыми она была знакома. Наверняка ей пришлось выдержать нелегкую схватку с самой собой. Может быть, Джун решила, что очистится в огненном горниле веры Эдгара. Нелепые догадки, но они почему-то вызрели во мне в уверенность. Джун наконец надоело слоняться по квартире, она опять подсела к маленькому столику, на котором стоял ее стакан с недопитым чаем, и закурила еще одну сигарету. — И все же я не могу понять реакции копов, — сказал я. — С какой стати им обвинять Эдгара после того, что произошло вчера вечером? Я рассказал ей, что творилось на Университетском бульваре. Там собралось больше сотни человек, прежде чем копы приехали и разогнали всех. — Люди сильно обозлены. Так сильно, что дальше некуда. Ведь это могло случиться с кем угодно, правильно? — Правильно, — уныло повторила Джун. Ее глаза смотрели куда-то в сторону. Между нами медленно поднимались к потолку и таяли кольца сигаретного дыма. — Послушайте. Это же просто курам на смех. Всем известно, что Эдгар под наблюдением. А им плевать. Хотя уж кому, как не им, знать, что за ним установлена слежка. Пусть думают, что им заблагорассудится. Что угодно. Те же самые люди, которые собираются внести за него залог, могут засвидетельствовать его алиби. В полиции наверняка знают об этом, но им все равно. — Она вытерла уголком шали глаза. — Как знать, может быть, они и за мной скоро придут. Надо считать, что мне еще повезло, если меня не забрали. Но если вдруг это случится, вы присмотрите за Нилом? — Разумеется, но вряд ли в этом будет необходимость, — попытался я утешить ее. Однако она прочно вбила себе в голову, что ей теперь угрожает опасность и что они с Эдгаром стали объектами необоснованных репрессий. — А вы тоже были на совещании с адвокатами? — поинтересовался я. — Большую часть времени. Я ушла оттуда около полуночи. Бомба, сказала она, взорвалась в час ночи. Мы посмотрели друг другу в глаза, и через пару секунд Джун отвела взгляд в сторону. — Ну и?.. — спросил я. — Вы лично сможете доказать свое алиби? — В эту минуту я, наверное, был похож на отца. — Если потребуется, — ответила она, а затем кивком показала на стену, за которой жил Майкл. Джун на мгновение закрыла глаза, и ее рот искривился, как от боли. Очевидно, это было следствием мысли, промелькнувшей у нее в голове. — Наверное, вам нелишне будет знать, — сказала она. — Майкл был очень расстроен. Очень. Эта новость просто ошарашила его. Он упал духом. Вся его жизнь в этих лабораториях. Майкл мог быть там. И он знает этого человека. — Она охватила голову обеими руками и замолчала. Затем Джун встрепенулась и, подняв голову, посмотрела мне в глаза. Ее лицо осунулось от тревог. — Он думает, что его предали, — сказала она. По пути на работу я решил сделать небольшой крюк и завернуть к Центру прикладных исследований, чтобы собственными глазами оценить масштабы разрушений. Ворота из кованого чугуна были закрыты, и около них снаружи стояли несколько полицейских. Подъехать туда не удалось, так как примерно в четверти мили от ворот на дороге находился полицейский кордон, который не пропускал посторонние машины к Центру. Впрочем, тех, кто решил двигаться туда пешком, стражи порядка не трогали. Выйдя из машины, я, к своему удивлению, обнаружил, что сейчас, в шесть утра, когда еще только начали пробиваться первые, слабые лучи солнца, я оказался не единственным зевакой. На гравийной подъездной дороге уже было припарковано не меньше полутора десятков машин. Десятка два, а то и три человек стояли, вцепившись руками в прутья железного забора, как в зоопарке, и смотрели внутрь. Я последовал их примеру. Это были люди, приехавшие из центра города и Аламеды, спального пригорода, посмотреть, что здесь случилось. После взрыва в земле образовалась воронка внушительных размеров, в которой беспорядочно громоздились друг на друга остатки стен, кирпичи, битое стекло, штукатурка, искореженные трубы, большие куски линолеума. Несмотря на то что прошло уже несколько часов, в воздухе висели частицы пыли. Мелкие, микроскопические, они были невидимы для глаз, но ощущались при дыхании. Было полностью разрушено целое крыло здания. Если бы не знать, что все это результат взрыва бомбы, можно было бы запросто подумать, что строение пустили на снос. Местами из стен между этажами торчали изогнутые стальные балки, и такая же балка, только одиночная, торчала из стены уцелевшей части здания. Оттуда же, словно растрепанная прядь волос, свисали концы оборванных кабелей и проводов. В воздухе под углом в сорок градусов висели остатки третьего этажа: стояки, перекрытие и часть стены с тремя выбитыми окнами, а также половина лабораторного стола. Крыша отсутствовала напрочь даже там, где стены выглядели целыми, и поэтому здание напоминало лысого человека. Место взрыва было обтянуто желтой лентой на металлических стержнях. Дородный седоволосый мужчина в рубашке из шотландки показывал жене рукой на обломок кирпича, валявшийся на лужайке, которую давно уже пора было скосить. Я опаздывал, но меня это уже не волновало. Завтра мой последний день. Я взял с собой транзистор и в начале каждого часа останавливался, где бы я ни очутился, развозя журналы по точкам, и слушал новости. Речь Никсона вызвала бурную реакцию в кампусах по всей стране. В университете штата Огайо имели место серьезные волнения, для прекращения которых власти пустили в ход национальную гвардию, открывшую огонь резиновыми пулями по антивоенной демонстрации. В ходе последовавшего затем столкновения трое студентов получили серьезные ранения, семьдесят отделались легкими ушибами и сто были арестованы. В Нью-Хейвене должно было состояться массовое ралли, в котором, как ожидалось, примут участие около двадцати тысяч человек. Они намеревались выразить солидарность с Бобби Силом, сопредседателем партии «Черных пантер», которого судили там вместе с двадцатью другими «Пантерами». Их обвиняли в сговоре с целью убийства осведомителя Алекса Рэкли. В местных новостях главной темой был взрыв здания Центра прикладных исследований. Пострадавший ученый-физик находился в хирургическом отделении дэмонского медицинского центра. Кроме того, сообщалось, что для допроса задержано более десяти человек. Слушая все эти сообщения, я чувствовал себя в какой-то степени отмщенным и почти радовался. Мир заставили платить за свое сумасшествие. Когда я был в городе, в Нью-Вэлли, заполняя журналами автомат на 18-й улице, по радио прозвучала новость, от которой у меня мурашки по коже побежали. При осмотре места происшествия специалисты из ФБР, военной контрразведки и полиции обнаружили ряд предметов, которые, как они считали, использовались для изготовления взрывного устройства. В их числе обгоревшие и деформированные остатки емкости из-под электролита. Я не знал, как быть с Хоби. Мы не разговаривали вот уже несколько недель. Снова и снова я говорил себе, что он здесь ни при чем, что это дурацкое совпадение, но, конечно же, не мог заставить себя поверить в полную непричастность Хоби. По дороге домой, когда время уже близилось к трем, я остановился у коттеджа Грэма. В моей машине лежали последние пожитки Сонни. Первоначально я намеревался оставить эти две коробки у двери, но теперь Сонни была для меня единственным человеком, способным дать дельный совет, как поступить в такой ситуации. Я несколько раз нажал на кнопку звонка. Небо было чистым, без единого облачка, а воздух — прозрачным и свежим, и на большой клумбе между домом и гаражом к солнцу тянулись яркие цветы, названий которых я не знал. — Сахиб. — Грэм открыл дверь и потер глаза. Очевидно, мой звонок прервал его сон. На нем были американские шорты. — Что угодно? — Я хотел бы перекинуться парой словечек с Сонни. — Клонски? Я не видел ее целую неделю, дружище, если не больше. Порхает, как мотылек. То здесь, то там. Она работает официанткой в баре «Робсон». В две смены. Хочет подкопить деньжат к отъезду. У нее вроде бы что-то вырисовывается с Корпусом мира. Ей предложили работу на Филиппинах. Во время нашего последнего разговора по телефону Сонни поделилась со мной этой новостью. — Красочное место действия, — продолжал между тем Грэм, словно анализируя литературное произведение. — Хотя в целом гамбит мне не совсем ясен, должен признать. Состояние крайнего возбуждения. Несмотря на все внешнее хладнокровие. По моей оценке, во всяком случае. Несмотря на всю мою неприязнь к этому человеку, для меня было утешением услышать суждение, столь близкое моему. Со временем я научился воспринимать Грэма более объективно. Он вновь щеголял своим британским происхождением, стараясь казаться большим англичанином, чем сама королева. Для его речи было характерно почти полное отсутствие заимствований из американской лексики. Напротив, он старался везде, где только можно, употреблять англицизмы, словно в нем засела непоколебимая убежденность, что на культурном уровне исход войны за независимость так и не был решен. Иногда его голос буквально вибрировал, когда он произносил «р» с оксфордским акцентом, но бывало и так, что он говорил на чистейшем кокни, как лондонский трубочист. У него было больше лиц, чем у Калибана. Он очень ловко умел перевоплощаться, принимая облик, соответствовавший моменту. Грэм ставил себя выше американской культуры, и в то же время, как я теперь отчетливо представляю себе, он наверняка ударился бы в бега, если бы кто-нибудь предложил ему вернуться на родину. Он ценил и обожал американскую свободу. Это была транспозиция в царство равенства, где никому не было ровным счетом никакого дела до его произношения, выдававшего принадлежность к среднему классу. — Заходите, Кемосаб. А то эти типы, мои соседи, завязывают свои бриджи узлом, когда я начинаю разгуливать в трусах на свежем воздухе. Он предложил мне кофе, однако я не двинулся дальше холла, где поставил коробки с вещами Сонни. Теперь, когда здесь не было и намека на экзотическую вечеринку, дом приобрел довольно симпатичный вид. Маленький, но уютный, в котором обстановка свидетельствовала о том, что его хозяин человек не слишком бедный и со вкусом: простые диваны и большие картины на стенах, дышавшие эмоциями, уйма мексиканских безделушек и ковры на полу, лежащие под разными углами друг к другу. Простая, но подобранная со вкусом обстановка диссонировала с жизнью сибарита, которую вел здесь Грэм. Я ожидал, что почувствую запах спермы, въевшийся в обои и ковры и витающий в воздухе, подобно запаху, остающемуся на улице после проезда мусоровозки. Естественно, в числе прочих тем был упомянут взрыв в Центре прикладных исследований. Преподавателей и профессоров университета в этот день вряд ли могло интересовать что-либо другое. Утром на Университетском бульваре трое хиппи, накачавшиеся дешевым вином, шатались взад-вперед и гнусавили песни о том, что революция уже началась. — Я слышал, на месте взрыва нашли остатки канистры из-под электролита. Что бы это могло значить, дружище? Как вы думаете? — Электролит, — повторил Грэм. Очевидно, он еще не слышал об этом. — Я бы сказал, что ничего удивительного в этом нет. Химический термин — серная кислота. Одна из главных составных частей, применяющихся для изготовления нитроглицерина, который затем смешивают с парафином, нитроклетчаткой и кое-какими другими химикатами и получают пластиковую взрывчатку. — Он кивнул, как всегда довольный своими обширными познаниями. — А как насчет мешков с песком? — спросил я. — Ведь они вряд ли могут иметь к этому какое-либо отношение? — Как раз напротив, приятель. Предположим, вам удалось изготовить мощную взрывчатку, вы должны куда-то ее заложить, сделать отверстие для взрывной силы. Для этой цели лучше всего подходят мешки с песком. Если их правильно расположить, это может существенно повысить эффективность взрыва. Вот так. — Грэм почесал нос. Я не мог сдвинуться с места. «О, Хоби, — подумал я. — Боже мой, Хоби, куда ты вляпался?» Грэм внимательно наблюдал за мной. — Уж не затесался ли в эту историю с электролитом и мешками с песком какой-нибудь маленький проказник, которого мы холим и лелеем? — спросил он. Свою революцию Грэм творил в спальне, где присутствующие лица могли стать вселенной без правил, где их поведение могло выражать всю их уникальность так же, как если бы это было во сне. Во всех других отношениях он предпочитал мир и покой. Еще при первой нашей встрече он ясно дал мне понять, что Эдгары ему глубоко антипатичны. — Грэм, я услышал случайно одну историю. — Ах вот оно что, милейший? Тут множество всяких историй. Долбаный городишко просто пучит от слухов, я бы сказал. Миротворчество в разгаре. Эра психоделии, не так ли? Трудно отделить фантазию от действительности и наоборот. Мало ли что болтают люди. Всему цена — ломаный грош, да и то в базарный день. — В его глазах читалось равнодушие презрения. — Удобный момент шагнуть вперед, думается мне. Либо выложить все начистоту, либо жить с оглядкой. Выбор уже сделан, дружище. Лучше всего признать это. Я так и не понял до конца, на что он намекал. То ли хотел выудить у меня все, что мне было известно, то ли оказать мне услугу. Грэм окинул меня проницательным взглядом, как бы предупреждая, а затем кивнул своей белесоватой головой с длинными волосами. На прощание Грэм пообещал уведомить Сонни о моем визите. К тому времени, когда я вернулся домой с работы, то есть часов около четырех пополудни, Эдгара уже выпустили. Как выяснилось, дэмонская городская полиция действовала наобум. Они решили задержать обычных подозреваемых — каждого радикала, члена «Одной сотни цветов», местонахождение которого было им известно. Келлета, Ядгара, Кливленда Марша. Еще шесть-семь человек. Члены организации Эдгара почти весь день пикетировали полицейский участок, скандируя лозунги, и я некоторое время чувствовал угрызения совести из-за того, что не присоединился к ним. Около двух часов дня адвокаты Эдгара подали в суд петицию, и полиция, не желая втягиваться в судебное разбирательство, предпочла освободить его и большинство остальных задержанных. При освобождении представитель прокуратуры объявил Эдгару и репортерам, что подозрение с него по-прежнему не снято. Под стражей остался один Кливленд. При аресте полицейские произвели обыск и обнаружили в его квартире четыре фунта кокаина и более тысячи доз ЛСД в целлофане. Ему собирались предъявить обвинение. Когда Эдгар рассказывал мне все это, меня опять посетила тревожная мысль о Хоби. Я прекрасно отдавал себе отчет, что нет никакого смысла расспрашивать Эдгара о роли Хоби, так как революционная дисциплина запрещала признавать что-либо. В то же время меня бросало в дрожь от одного предположения, что мне, возможно, придется звонить Гарни Таттлу и сообщать ему неприятную новость. Ближе к обеду я зашел в соседнюю квартиру повидать Майкла. Он сидел в полутьме в старом кресле-качалке. Из одежды на нем были только синие джинсы, из которых торчали длинные костлявые ступни. Как и предполагала Джун, катастрофа подействовала на него очень угнетающе. — С тобой все в порядке? Подняв руку к выключателю, он включил свет. Потухшие, покрасневшие глаза были полны неизбывной грусти. Длинные соломенные локоны разметались по спинке кресла, на которую он откинул голову. — Какой ужасный день, — сказал Майкл. У меня вдруг мелькнуло в голове, что, должно быть, он просидел в этом кресле без движения несколько часов подряд. Я всегда считал, что Майкл видел в себе нейтралиста. Он любил возиться с Нилом, он обожал физику. Я не сомневался, что он был влюблен в Джун. Во всем этом он принадлежал к высшему, более эфемерному миру, где простая чистота чувств вполне приемлема. Теперь же он против своей воли оказался втянутым в этот грубый, жестокий мир политики. Будучи еще одной душой, искалеченной любовью, я, конечно же, питал к Майклу огромную симпатию. — Ты не хочешь разговаривать об этом? — спросил я. Он покачал головой: нет. Весь день я размышлял над тем, насколько права была Джун, сказав мне, что Майкл чувствует себя преданным. Я не сомневался, что она будет уверять меня в полной непричастности себя и своего мужа к взрыву. Однако, перебирая в уме случайные ремарки Джун и пытаясь связать их логически, я увидел, что, как обычно, сказано было больше, чем мне показалось первоначально. Около полуночи Джун оставила Эдгара, который совещался с адвокатами, и отправилась к Майклу. Наверное, так было запланировано заранее. Они уже все предусмотрели. И в результате он ушел из лаборатории, где должен был бы работать в момент взрыва. Ни я, ни он не могли поверить в случайное совпадение. И вот теперь, стоя в его убогой квартире с голыми стенами, я пытался утешить его как мог. — Послушай, я вот что хочу сказать. Ведь если подумать об этом, — я понизил голос, — то получится, что она защитила тебя, дружище. Она спасла тебя. Он ударил себя ребром ладони по лбу и опять начал плакать. Физика, который пострадал при взрыве, звали Патрик Ланглуа. Он был родом из Квебека. Патрику не повезло. Ему ампутировали почти все пальцы на правой руке, за исключением указательного — жуткий рудимент, приросший к культе. Майкл, должно быть, неплохо знал его. Из слов Люси я заключил, что Майкл разговаривал с Джун о любви, преданности и совместной жизни. И все же, рисуя себе их будущие отношения, я сомневался, что Джун интересуют такие вещи. Она просто искала себе какое-то пристанище, временное прибежище в царстве чистого чувства, покоя за пределами революционной доктрины. И часть Майкла, должно быть, приняла эти условия, даже с радостью. Тем более что это было его истинной обителью. Однако теперь он остался наедине с размышлениями о моральной стороне своих мотивов. В разговорах с Джун Майкл мог случайно обмолвиться, ненароком выдать какие-то секретные сведения, которые через членов «Одной сотни цветов» передали ловким коммандос, пронесшим в темноте пластиковую взрывчатку и детонаторы. А что, если бы Джун не смогла по какой-то причине дозвониться до него? Что, если бы он решил задержаться на работе? Ведь Майкл всегда наслаждался работой в те часы, когда огромная лаборатория пустела и целиком оставалась в его распоряжении. Ему не могли не прийти в голову мысли и об Эдгаре. Руководила ли последним идейная революционная необходимость, или он просто хотел отомстить любовнику жены? Я понимал, что в этой тяжелой истории было для Майкла хуже всего. То, что Джун знала. Знала и подчинилась воле Эдгара. Самым красноречивым, самым наглядным образом она продемонстрировала всем свою истинную преданность. Какие бы надежды в Майкле ни пробудила Джун, она не могла более явно показать, что предпочла ему Эдгара. Его предали. — Может, пообедаешь у меня? — Нет настроения, — ответил он. — Ладно. Смотри, парень, я тут рядом, если что — заходи. Как уже часто бывало, Джун спросила, не мог ли бы я посидеть с Нилом, пока они с Эдгаром прокатятся на машине. Это означало, что им нужно уединиться в автомобиле, где нет подслушивающих устройств. Они имели обыкновение часами кружить по улицам, поглядывая в зеркало заднего вида и обсуждая планы дальнейших действий. Мы с Нилом почти весь вечер играли в войну на Марсе. — А куда эти свиньи забирали Эдгара? — спросил Нил. — В участок. В который уже раз он задавал одни и те же вопросы, а я давал одни и те же ответы. — Но ведь они не арестовывают детей, верно? — Ни в коем случае. Никто не может арестовать ребенка. А с Эдгаром все в порядке. Он вернулся домой. Ты же сам видел. — Он очень зол. Потому что судья сказал, что его могут посадить. Когда я вырасту, то обязательно стану полицейским. — В самом деле? — Тогда я смогу арестовать тех, кого нужно. — Послушай, с Эдгаром все в порядке. С ним ничего не случилось, ведь так? С ним хорошо обращались, его не били. Просто ему задали несколько вопросов и отпустили. — Я бы не арестовал Эдгара! — Нил вдруг расплакался. У него часто бывали такие срывы, когда он начинал думать об Эдгаре. Между тем мальчика никогда не наказывали физически. Эдгар редко повышал на него голос. Однако, будучи отцом, он не мог перестать быть собой и вечно поучал, наставлял сына, всегда поправлял его, переходя к следующему уроку, как только предыдущий был усвоен. На Рождество я стал свидетелем ужасной сцены, когда Эдгар пытался убедить Нила отдать одну из его немногих игрушек — плюшевого поросенка — в фонд помощи неимущим в Окленде. Поросенок был весь засален и протерт чуть ли не до дыр и больше походил на продолговатую тряпичную шишку цвета десен. Нил редко играл с ним теперь, когда у него был Бабу, красивый новый медведь со шкурой из блестящего синтетического меха. Однако когда Эдгар объяснил сыну, как следует поступить с поросенком, Нил сграбастал игрушку и, крепко прижав к себе, принялся заунывно хныкать. Эдгар же, привыкший все свои намерения доводить до конца, тоже ухватил поросенка за ногу и стал тянуть к себе, не переставая в то же время рассказывать сыну о других детях, у которых совсем нет никаких игрушек. — Я хочу его, — упрямо отвечал Нил, — я хочу его. Изо всех сил он тащил поросенка к себе, упираясь ногами в пол. Наконец раздался негромкий треск, и на пол упало несколько пыльных тряпочек, которыми была набита игрушка. В этом противоборстве бедный поросенок потерял ногу. Изумившись, Эдгар некоторое время стоял и молча взирал на изуродованную игрушку. Затем отдал туловище поросенка Нилу, а сам сходил в детскую и принес оттуда Бабу. Держа медвежонка над головой, он направился к выходу. — Теперь дети бедняков получат вот это, — объявил Эдгар. Его высокий лоб весь сморщился от гнева. Таким я его, пожалуй, никогда не видел, даже тогда, когда он произносил страстные речи на митингах. Нил, шлепнувшийся на пол, не осмелился встать на ноги. Он сидел совсем беззвучно, пока отец не закрыл за собой дверь, после чего сразу же завыл. Не помня себя от жалости, Джун бросилась на колени и прижала сына к груди. Они застыли неподвижно в своем горе, словно высеченная из камня скорбная скульптура. Внезапно плачущий Нил заполз ко мне на колени. Обычно его было очень трудно успокоить. Он бился в припадке и отталкивал руки любого, кто хотел его утешить. Однако теперь малыш не стал капризничать и приник ко мне. Постепенно он утих и задремал. Трудно объяснить почему, но я был ужасно растроган тем, что именно сейчас, когда я переживал не самый легкий этап в жизни — будущее, полное неопределенности, чувство вины из-за Хоби, вляпавшегося в историю со взрывом, мои переживания по поводу разрыва с Сонни, — Нил выбрал как раз этот момент, чтобы довериться мне. Я сидел в темноте, боясь пошевелиться, и держал в руке его пальчики, шершавые от грязи. Этот малыш породил в моей душе желание защитить его юную жизнь, которая только еще заявила в нем о себе едва слышным шепотом. Во снах ко мне являлись и исчезали женщины, фигуры с неясными очертаниями, с которыми я совокуплялся и чье томление почему-то не мог отделить от своего собственного. Я был участником красочной сцены, в которой одного из нас преследовали и должны были вот-вот настигнуть, однако не мог определить, кто и за кем гонялся. Я открыл глаза и увидел Джун Эдгар, сидящую на моей постели. Ее рука едва касалась моей груди, нежно поглаживая ее. — Вы проснулись, Сет? — прошептала она. Я понял, что она уже не в первый раз произносит мое имя. Я сел на постели. Как обычно, я спал голым, и мне пришлось сгрести рукой угол простыни и накрыть им бедра. Дело в том, что я почувствовал позыв к мочеиспусканию, и это вызвало у меня эрекцию. Несмотря на то что я проснулся, Джун нисколько не смутилась и продолжала как ни в чем не бывало сидеть рядом со мной. Я спросил, где Нил. — Наверху. Я забрала его несколько часов назад. Я лежала и никак не могла уснуть, все думала. Я должна поговорить с вами. Сет. Я хочу, чтобы вы выслушали меня. Слегка привстав, Джун устроилась на кровати поудобнее и оказалась еще ближе ко мне. На ней была хлопчатобумажная ночная сорочка, и, когда Джун двигалась, ее полные груди чувственно колыхались. — Нам нужны деньги, — сказала она. — Большие деньги. По-прежнему придерживая простыню на бедрах, я потянулся к выключателю торшера, стоявшего у изголовья. При этом мой не прикрытый ничем голый зад предстал во всей красе взору Джун, которая пристально уставилась на меня немигающими глазами. Быстро смочив кончиком языка губы, она ждала, пока я, закрывшись рукой от яркого света, больно ударившего в глаза, не сяду на место. Почему-то мне вдруг пришла в голову мысль, что в течение многих лет она, будучи ребенком, а затем подростком, смотрела на себя в зеркало и пыталась представить, как будет выглядеть в расцвете сил. Наверное, именно такой она и представляла себя. Ее красивое лицо было лицом зрелой женщины и говорило об уме и целеустремленности. Я видел в Джун человека, который в отличие от меня уже прошел отмеренный ему путь и стал тем, кем должен был стать. В том, что она придерживалась такого же мнения, сомневаться не приходилось. — Эти деньги очень важны для нас, — сказала она. — Без них нам никак не обойтись. Мы должны помочь Кливленду выйти на свободу. В самом скором времени. — Что, опять бомба? — Сет! — произнесла она строгим голосом. Это был точно такой же тон, какой время От времени пробивался в Джун против ее воли, когда она ругала Нила. Она сделала паузу, чтобы собраться с мыслями. — Ходят слухи… конечно, не исключено, что их распускает дэмонская полиция, и скорее всего так оно и есть. Ходят слухи, что Кливленд заговорил. Что начал выдавать второстепенные детали в надежде добиться снижения залоговой суммы. Я лично не верю этому. Однако после того как Элдридж перебрался в Алжир, в рядах «Пантер» началось брожение, которое привело к тому, что партия раскололась на несколько фракций. Мы попросили его мать повидаться с Кливлендом в тюрьме. И адвоката. В общем, весь уикэнд у него не будет отбоя от посетителей. Однако для всех, кто к этому причастен, лучше всего было бы добиться его скорейшего освобождения. Хотя бы на следующей неделе. Мы должны внести за него залог и вырвать его из лап, прежде чем он запоет, как канарейка. Вы слышите меня? — Да, конечно. — На кон поставлены судьбы многих людей. Их жизни могут быть искалечены. И не только членов нашей организации. Понятно? Речь идет о многих людях, о людях, которые в действительности не имели… ну, вы понимаете. Среди них, кстати, и один ваш близкий друг. При мысли о Хоби мое сердце опять сжалось в маленький комочек. — Сет, нет никакого смысла объяснять. Это бесполезно. Однако все образуется. Я уверена, выход найдется. Если мы сможем достать деньги. Я спросил, сколько им нужно. — Тысячи. Как минимум десять тысяч. Пятнадцать было бы лучше. От изумления у меня глаза чуть не выскочили из орбит. Джун смерила меня понимающим взглядом. — А теперь послушайте. Подавшись вперед, она опять дотронулась рукой до моей груди и несколько раз слабо провела по ней ладонью, очевидно, с целью успокоить. Уверенность, с какой она прикоснулась ко мне, зажгла во мне искру некоего неуправляемого возбуждения, похожего на трепетное ожидание, и это не совсем мне понравилось. — А теперь выслушайте меня. Я подумала, и у меня возникла мысль. В общем, одним выстрелом можно убить двух зайцев. Мне пришло в голову, что, может быть, вы вернулись бы к своему плану, к той идее, что мы обсуждали. Джун замолчала и стала ждать, пока я не скажу первый. — Инсценировать похищение? Она утвердительно кивнула, по-прежнему не говоря ни слова, как будто говорить об этом вслух было опасно. — О Боже… — сказал я. — Похоже, вы уже были готовы к этому. — Я не знаю… Мысль о том, чтобы оставить отца с носом, вызывала у меня естественное отвращение, однако иногда я испытывал от нее дикое, непреодолимое веселье. Не было никакого сомнения в том, что отец заслужил такое наказание. Тем не менее я отрицательно мотнул головой: — Не думаю, что я вправе подвергать родителей таким мучениям. Особенно мать. — Мне кажется, мы в состоянии справиться с тем, что вас беспокоит. Честное слово. И дураку ясно: вы должны предпринять что-то, сделать какой-то решительный шаг. Ведь у вас в запасе только два дня. — В понедельник, четвертого мая, я уже должен был явиться на призывной пункт. — Если бы они знали, что вы в безопасности, Сет, что вашему благополучию ничто не угрожает, им пришлось бы для этого на время как бы забыть о вас, отпустить вас, что было бы для вас сейчас очень кстати, не так ли? Я права? Я не ответил. Меня охватил страх: во что я втягиваюсь? — Вы подумаете об этом? Пожалуйста. Но времени осталось совсем немного, так что, ради Бога, думайте быстрее. Мы должны знать точно. — Я понимаю. Я не хочу подводить вас. Мы посмотрели друг другу в глаза. — Я имею в виду, — сказал я, — вас. То есть Эдгара и вас. — Я запнулся. — И Нила. Я хочу сказать, вам сейчас очень трудно. Вы в беде. В большой беде. Правильно? — Сет… — Она смешалась и замолчала. — Если Кливленд… — начала она и опять умолкла. — Да, верно, — сказала она наконец и печально вздохнула. — В большой беде. Она заглянула мне в глаза. Ее взгляд был недвусмысленным. Только теперь я заметил, что она крепко держит меня за плечи. В жизни Джун Эдгар было много молодых мужчин. К тому времени я уже знал об этом. Она вполне могла бы сказать вслух. Я не имел ни малейшего представления, какое значение это имело для нее. Все равно между нами ничего бы не произошло. Тем не менее возникла какая-то связь; пусть даже лишь какой-то небольшой осколок меня, маленькая крупица на короткое время пробудились к осознанию того факта, что существуют и другие женщины помимо Сонни. Джун босиком прошлепала к выходу. Прилипшая к телу сорочка повторяла все изгибы ее тела, создавая в полутьме впечатление почти полной обнаженности. На какое-то мгновение я, завороженно глядя ей вслед, забыл обо всем на свете, и тогда реальной и единственной вещью в мире для меня казалось плотское вожделение. |
||
|