"Мы встретились в Раю… Часть третья" - читать интересную книгу автора (Козловский Евгений Антонович)Глава восемнадцатая ШЕСТИКРЫЛЫЙ СЕРАФИМЗолотов сидел на стуле посередине пустого гостиничного номера, сгорбясь, спрятав в ладони лицо, и это получалась картина Ван Гога, которая называется, кажется, «Мужчина в горе» или как-то еще. А у Золотова никакого особенного горя не было — была тоскливая, сосущая под ложечкою пустота, и она манила упасть со стула, завертеться по полу волчком и громко завыть. Видеть себя со стороны — признак скверный, да еще и в композиции чужого полотна, и к Золотову пришла до гадка: не подвернись ему псковская халтура, не выпихни из Москвы десять дней назад — он бы уже неделю как удавился. Догадка привела за собою предчувствие: он удавится и здесь, в Пскове, прямо в двадцать шестом номере гостиницы «Октябрьская». Если сейчас же чего-нибудь не сделает. Не переменит. Мужчину Ван Гог изобразил старого и седого — Игорю же едва исполнилось тридцать семь, однако разницы между мужчиною и собою Золотов не чувствовал. Даже физически встать со стула и выбраться на улицу оказалось едва под силу. Шло пятое ноября. Город разукрасили красными тряпицами и разноцветными лампочками. На улицах появилось больше обычного пьяных. Анонс нового спектакля драматического театра «КОМЕНДАНТСКИЙ ЧАС» кричал со всех заборов метровыми черными буквами, и казалось, что, несмотря на тряпицы, лампочки и пьяных, едва фиолетовая предвечерняя краска воздуха сгустится — улицы опустеют, как пустели каждый вечер, и по асфальту гулко затрещат сапоги патрулей. Когда, перспективно совмещаясь по линии беспокойного Игорева взгляда, красные сатиновые лоскуты попадали на белеющие в сумраке стены древних церквей, его натуры, которую он переносил на бумагу по заказу «Интуриста», к золотовскому горлу подступала смутная тошнота. Игорь никогда не был религиозен, но почти физиологически чувствовал нарушение стиля, надругательство над гармонией. Взять бы сейчас, бессильно злобился он, все эти мои благостные картинки, заляпать кумачовыми флагами и идиотскими лозунгами и бросить в издательские хари! Хотел бы я посмотреть, много ли долларов они наживут на сучьей своей идеологии! Незаметно для себя Золотов оказался у автовокзала и пристроился к первому попавшемуся на глаза хвосту очереди. До Пушкинских Гор… До По крышу заляпанный грязью, подошел «Икарус». Игорь устроился к окну, на предпоследнее сиденье, и привалился головою к холодному стеклу. Чуть-чуть полегчало. От двигателя вместе с урчанием пошло приятное тепло. Мимо двинулся некогда славный, ныне захолустный древний городок. Сгущались сумерки. Небо становилось темно-сиреневым. Игорь очнулся от остановки, от тишины. Взглянул на часы: какие-то сорок минут всего и ехали, а за окнами — глухая ночь. И сон, этот непонятный, безумный сон! Стрекозиные крылья, фасеточные глаза. Таким Дьявол, кажется, не представал еще ни перед кем. Впрочем, Дьявол ли? Игорь помнит, как несколько раз употребил выражения вроде Глаза постепенно привыкают ко тьме. Грязная площадь. Красная тряпка. Автобус тем временем трогается, петляет по грязным переулкам, выбирается на длинный деревянный мост. Узкий: приходится ждать, пока проедут встречные грузовики. И снова — уже с моста — развернутая апсидою церковка в темноте. Жаль, не посмотрел, думает Золотов. Назад надо поехать днем, чтобы увидеть обязательно. А может, и хорошо, что так она и останется, — еле сереющая, скорее воображенная, нежели увиденная в плещущей темноте реки? Прибыв на место, автобус мгновенно опустел, и несколько пассажиров, доехавших с Игорем до конца, тут же слились с темнотою. Вдалеке угадывался белый собор Святогорского монастыря. Узкая дорога вела круто вверх. Художник прошел по ней десятка три шагов и прямо на стене одного из монастырских строений увидел вывеску ГОСТИНИЦА ТУРБАЗЫ. Романтика святых мест! разозлился на себя Игорь. Приперся! Экзотические своды, железная койка с продавленной сеткою, комната на десятерых, клопы — все это уже было в Тобольске. Есть здесь кто-нибудь?! Эхо. Дальний угол коридора выпускает старуху в черном сатиновом халате. Я художник, из Москвы. Мне требуется как следует отдохнуть. Нет ли у вас отдельного номера? А! всплескивает руками старуха, словно во внешности Игоря или в его фразе заключается нечто экстраординарное, волнующее. Эт тебе, милок, в городскую надоть, а у нас здеся турбаза. Ты как пойдешь, так пряма и иди, а потом сверни у магзина… У магазна! поправляет Игорь. Ага, у магзина, и иди мим почты… Да я первый раз у вас, никаких ваших почт не знаю, никаких магазинов! Ну так я вот, сталоть, и говорю: свернешь налево, а она, милая, там и стоить по дороге. Ладно, спасибо, и, выходя, мысленно: за что я ее? Не прошагал Игорь и километра, как заметил невдалеке здание в четыре этажа. Но почему горят только два окошка внизу, остальные — темные? Неужто и приезжие ложатся здесь спать в девять? Снял трубку. Опять навалилась тоска. Здесь казалось еще одиноче, чем во Пскове. Золотов лежал, не раздеваясь, поверх покрывала и в полудреме вспоминал давешнего Серафима, который мелькал где-то между глазными яблоками и веками, но не материализовывался и в разговор не вступал. Дьявол — это ведь падший Ангел? Спугнул Серафима звук подъезжающего автобуса. Игорь выглянул в окно: МОК, московский номер. Очень кстати. Сунул ноги в башмаки и спустился в вестибюль. Там было полно народу, но ни одной физиономии, к которой хотелось бы присмотреться. Впрочем, неправда: молоденькая девочка в красной нейлоновой куртке; толклась вместе с остальными и все же оставалась особняком, сама по себе, неуловимо чем — выражением ли лица, манерою ли держаться, какой-то особенною осанкою, — словом, Пока этаж не опустел, Золотов все сидел и сидел в кресле и всякий раз, когда девочка проходила мимо, провожал ее взглядом. Только взглядом, головы не поворачивал. Впервые за Бог весть сколько времени Игорь с облегчением почувствовал, что его тоскливое одиночество обращено вовне, но подойти к девочке, завязать разговор не пытался. Если Соблазнитель — играл с давешним сном — имел в виду ее, пусть и приведет ко мне. Кто бы Он ни был, я за Него Его работу делать не собираюсь! Коридор постепенно затих. Художник ушел к себе. Он лежал в постели и прислушивался к стенке, разделявшей его номер с номером девочки. Он думал о незнакомке. Он еще не знал, что ее зовут Аура. Отца Ауры, крупного вильнюсского инженера, директора радиозавода, едва ей исполнилось пять лет, перевели в Москву, в главк, и сейчас он служил первым заместителем министра. Аура прижилась в Москве, ходила во французскую спецшколу, занималась во Дворце пионеров. По-литовски говорить почти разучилась — отец в Москве женился на русской, — зато без акцента говорила по-русски и по-французски; мало-помалу учила и санскрит. Школу окончила с медалью и сразу же поступила на филфак в Университет. Аура любила и понимала язык и полагала, что учиться будет легко и приятно. Но, параллельно со специальными, начались общественные дисциплины, лекции — это еще Бог с ними, — семинары! — и Аура, по натуре горячая, импульсивная, прямая настолько, что несколько даже своей прямотою и кокетничала, вместо того чтобы формально сдавать зачеты, ибо, как цинично предупредили студентов на первой же лекции, с них спрашивают не истину, а знание предлагаемых для запоминания формул, — стала ловить ведущую семинары даму на тысячах противоречий между теорией и существенностью Реакция девочки на публичный обвинительный монолог оказалась значительнее, чем предполагала преподавательница: Аура забрала документы и действительно устроилась на завод, а спустя две недели, когда ежевечерние домашние сцены стали невыносимыми, ушла и из дома в общежитие. Три месяца проходив в ученицах, Аура стала Когда выяснилось, что Толик не едет: заболела мать, — Аура вдруг почувствовала громадное облегчение, которого тут же заставила себя застыдиться, но за десять часов путешествия с коллегами в одном автобусе облегчение сменилось на еще, пожалуй, большую тяжесть: их шутки, анекдоты, их песни под гитару, да просто их лексика! — интеллектуальная духота вокруг Ауры сгустилась в удушье, и вдруг — худой до изможденности, темно-русый, голубоглазый бородач, сидящий в кресле на самом проходе, кидающий на Ауру исподлобья мрачно-огненные взгляды. Боже! какое странное, какое красивое лицо, как ярко отпечатлелась на нем усталость, вызванная работою мысли, напряжением духа! — как прекрасна такая усталость, как не похожа на ту, что видела Аура после смены на лицах рабочих ее завода или в зеркале — на собственном лице! Раздеваясь, Аура поймала себя на том, что На следующее утро Игорь сидел в номере и рисовал головку Ауры. Вешаться расхотелось. Художник пытался схватить ту единственную линию, в которую вписался бы объем девочкина лица, линию, что сама по себе, продолжаясь, передала бы ощущение, испытанное Игорем от первого взгляда на незнакомку в красной куртке. Схватить линию оказалось неимоверно трудно, хоть она и вертелась буквально на кончике фломастера. Зазвонил телефон. Ч-черт побери! Кому, интересно, я понадобился в этой глуши? Двести двенадцатый? Москву заказывали? Москву? Какую Москву? Ах да, Москву! Ваш абонент не отвечает. Снимаем заказ? Как это? раздраженно удивился Золотов, только что вспомнивший, Золотов позавтракал, надел плащ и отправился в пушкинское именье, оттуда — в Тригорское. Несколько раз увидел издали вчерашнюю московскую экскурсию и выискивал красную куртку. Потом, в конце своего пути, в ограде монастыря, столкнулся с Аурою едва не лицом к лицу: туристы осматривали достопримечательности ничем, на Игорев взгляд, не примечательного монастырского собора, а Аура стояла на ветру под мелким дождиком у могилы Александра Сергеевича, ровесника Золотова, и смотрела, словно завороженная, на некрасивый обелиск, скрытый мутным стеклом. Художник наткнулся на Ауру глазами и отшагнул к стене. Вынул блокнот, стал рисовать. Дождь мочил бумагу, ветер трепал ее, рвал из рук, но Золотову казалось: если упустить то, что он видит… в этой девочке под дождем, право же, заключалось сейчас нечто большее, чем просто хорошенькая девочка под мелким дождем: дух осенял чело девочки. Аура, почувствовав наблюдение, обернулась. Игорь улыбнулся ей, как старой знакомице, жестом попросил не двигаться. Она поняла и приняла прежнюю позу, но что-то уже изменилось, — должно быть. Дух слетел, потревоженный поворотом мыслей девочки. Игорь захлопнул блокнот. Можно взглянуть? спросила, подойдя, Аура. О, вы профессионал! А я думала: хобби (и про себя: зачем? что я делаю? я же запретила себе контакт с ним!). К сожалению, профессионал. (Вот и не вытерпел. А еще: пусть, дескать, Он мне ее приведет, в постель пусть уложит! Сам я, дескать, и палец о палец!..) Почему к сожалению? Долгий разговор. А кто вы? Токарь. Я серьезно. И я серьезно. А-у-ра… Какое странное слово. Золото, сияние, нимб, — Золотов обедал в том самом ресторанчике; было грязно, кормили кое-как, и Игорь подумал: даже хорошо, что Аура с ним не пошла. Потом вернулся в номер и рисовал, не замечая времени, не слыша шороха фломастера о бумагу. А когда в гостинице все затихло, Аура, на что Золотов, разумеется, не надеялся и в глубине души, действительно постучалась к нему. Золотов открыл дверь. Гостью одевала тонкая рубашка до пят. Серафим держал слово. ………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………. Многоточие стояло в блокнотике. На его месте в окончательном, том, что сгорел, варианте Но так или иначе (ведя речь уже Когда через год после написания и кремации С тех пор Арсений, совсем было записавший себя в последнем браке в импотенты и даже не слишком по этому поводу огорчившийся, снова узнал желание к женщине, и оно уже не покидало, не ослабевало, росло, оно потребовало и Арсениева освобождения: от нелюбимой жены, от Фишманов, от их мира, который последней ниточкою — службой в редакции, куда устроила теща, — держал Арсения до сего дня. Арсений физически ощущал, как мало потерял, как много получил, уйдя из сытого, обильного дома Фишманов, и предчувствовал, насколько еще улучшится состояние, когда, наконец, достанет решимости на окончательный обрыв. Нет, жизнь с Ириною, право же, была совершенно невыносима: влюбившись в юную евреечку так же страстно и убежденно, как Аура пошла на завод (то ли комфорт влек, то ли очень уж хотелось освободиться поскорее от Нонны, то ли продлиться — продлился! — в ребенке), Арсений в первый же месяц обнаружил, насколько чужды друг другу их с Ириною тела, и чем больше сексуальной настойчивости, требовательности, неутолимости и неутомимости проявляла супруга, в детстве и отрочестве закалившая организм мастурбацией (в чем призналась с гордостью и даже продемонстрировала), тем большие отвращение и неспособность ответить вызывала в Арсении. И тогда начались ночные истерики, и поди уйми их теориями, что человек, дескать, не животное, что секс, дескать, в любви, а особенно в браке — не главное и даже, пожалуй, унижающее; начались злые шутки при друзьях и жалобы родителям; началась неуемная дневная раздражительность; между слов стал проскакивать подтекст, превратившийся постепенно в прямые тексты: я дала тебе все: прописку, дом, службу. А ты… Ирине в то время не исполнилось и двадцати, и за жизнь она лично не заработала и полтинника. И еще страх, вечный гнетущий страх, что Может, сгоревший монолог характеризовал как-то существенно и Золотова — не одного Арсения, но восстанавливать главку, работая над романом, пожалуй что не стоит: слишком уж противно снова погружаться в то дерьмо, из которого посчастливилось, из которого достало сил однажды выбраться. Тем более — ну-ка, что там идет дальше? — тем более что сюжет не прервался. И Арсений снова уткнулся в блокнот: ехать оставалось еще минут восемь. Телефон заверещал неожиданно и более чем некстати: позавчерашний случайный заказ, разговор с женою. Ситуация идиотская: рядом, в постели, самая прекрасная женщина на земле, первая и последняя любовь Золотова. И после всего, что наговорил он ей ночью, и наговорил искренне, — этот звонок! Не брать трубку? — почему? — вправе будет спросить Аура, взять — и что дальше? Впрочем, запоздалые мысли пришли, когда Золотов успел уже сказать в микрофон совершенно бодрым, оптимистическим тоном: Ирина? Привет! С праздничком! Как ты там? Скучаешь? Ни за что не догадаешься — из Пушкинских Гор! Игорь чувствовал спиною Ауру и боялся обернуться. Болтал с Ириною, а в голове вертелось навязчивое: все! Привет! Крушение. Все. Привет. Крушение. Все. Привет. Крушение. Аура оделась в давешнее свое неглиже и бесстыдно выскользнула из номера. Золотов даже не взглянул — услышал. Но и Ирина, кажется, что-то почувствовала: занервничала на том конце провода. Золотов попытался успокоить ее как мог, и, наконец, глупый, неуместный разговор закончился. Художник тоже оделся и вышел в холл. Зачем? Догонять Ауру? Если бы на ее месте была любая другая женщина, была Ирина, Игорь сумел бы разрядить обстановку. Но Аура! Как посмотришь в Аура взбежала на площадку сама — вроде бы как ни в чем не бывало, и вот это Ближайший рейсовый отходил только в пять с чем-то. Уйма свободного времени, еще полчаса назад показавшегося бы подарком судьбы, теперь сковала Золотова, словно облепленные глинистой грязью сапоги. Да… раз в жизни выиграть по лотерее и потерять билет! Сходим в Тригорское? Аура пожала плечами, что можно было истолковать и как согласие. Дорога, сильнее, чем вчера, разъезженная; те же пустынные поля; те же гниющие жерди изгороди. Посмотри, Игорь остановил Ауру. Представь себе, вот здесь, на этих самых жердях, сидит огромная стрекоза; крылья вымокли под дождем и неспособны вознести грузное, отяжелевшее тело. А тут, чуточку подальше, верхом на понурой кобыле тоже насквозь вымокший человек — черный с белым атласным подбоем плащ, пижонский цилиндр, с которого струйками стекает вода, — и глядит в гигантские стрекозиные глаза-многогранники. И молчат. И думают, наверное, что и тысячу, и полторы тысячи лет назад такие же вот осклизлые жерди огораживали такое же сырое, пустынное, неплодное поле, и через пятьсот лет все так же останется, и через тысячу. Если мне удастся это написать, то две трети полотна займет бурая хлюпающая слякоть, лужицы, подернутые рябью дождя. Аура молчала так несочувственно, что явившийся сюжет, тот, что Золотов готов был принять за подсказку Серафима, показался тусклым, вымученным, нелепым, претенциозным, особенно человек в цилиндре и плаще, рыжий, низкорослый, — национальный поэт, которого давно не читают, но тем более — чтят. Глупая поездка! Пустая поездка! Пошли дальше? Добрались до Тригорского. Стали по лестнице подниматься на холм. Ступенек оказалось великое множество, больше сотни. Скользкие, в грязи, подгнившие. Молчание включило механизм паранойяльного счета про себя: одна, две… двадцать девять… восемьдесят четыре… Выбрались на площадку. Внизу свинцово поблескивала петля Сороти. Золотов отдышался и зачем-то прочел затверженные позавчера автоматически строки про У автобуса скопилась неожиданная толпа: ах, да! праздник! Игорь с Аурой едва протолкнулись в салон и сели на разные места: он снова сзади, она — на откидное, рядом с водителем. Можно, конечно, попробовать обменяться с соседом, чтобы ехать вместе, но Золотов подумал, что Ауре этого совсем и не хочется. Мелькнула, правда, мысль, что не случайно же Аура целый день провела с ним, но, даже если и надеялась, что Игорь сумеет склеить то, что вдребезги разбил утренний звонок, — Золотов все равно не знал как, какими словами. Нет, он, разумеется, не упустит последнего шанса, он попытается — ноне так же: через длинный полный автобус, предварительно сговорившись с соседом, а Аура вдруг возьмет да и откажется пересесть! — мило будет Золотов выглядеть в глазах публики! Вот остановимся в Острове — тогда Игорь к Ауре и подойдет. Но в Остров автобус почему-то не завернул. Так они и добрались до Пскова врозь. Когда же Золотов оказался на площади. Аура уже скрылась из глаз. Не судьба! выдохнул Игорь и направился к гостинице. Будем считать, что просто приснилось. Рука, полезши в карман за сигаретами, наткнулась на сложенный вдвое путеводитель по Пушкинским Горам. Игорь вспомнил, как ночью, на ощупь, нацарапал на нем продиктованные Аурой цифры телефонного номера ее родителей, и остановился под фонарем, взглянул на кособокую надпись. Плотную, глянцевую бумагу тут же, вмиг, усеяли мелкие линзочки дождевой воды. Под глазами засвербело, и Золотов, чтобы избавиться от унизительного чувства острой к себе жалости, скомкал путеводитель и стал искать урну, которой поблизости не оказалось, но которая, впрочем, ничуть и не помогла бы: номер слишком прочно отпечатлелся в памяти. Одиночество, дикое одиночество в пустом и чужом праздничном городе с новой, повышенной остротою почувствовалось художником. Он подумал, что следует завтра же, с рассвета, в один присест, все равно как, сделать работу и уезжать отсюда к эдакой матери, но вместе и подумал, что вряд ли план выполним, ибо такие усталость и безразличие ко всему навалились на Золотова, что дай ему Бог добраться до гостиницы, а там он рухнет на кровать и не встанет, может, и неделю. На скамейке у входа, в своем канареечного цвета веселеньком плаще, намокшем под дождем, точно крылья Серафима, сидела Ирина. Она поднялась навстречу мужу, уткнулась в его плечо, заплакала. Игорь обнял ее, попытался успокоить, гладил по голове, но она только сильнее плакала: ты один? Нет, правда, ты — один?! Один, шептал Золотов. Я совершенно один. Совершенно. Через полчаса Ирка, красивая, во всеоружии макияжа, с влажными от дождя волосами, сидела с Игорем за столиком гостиничного ресторана. Ты так странно говорил со мною по телефону. Мне показалось: что-то случилось отвратительное, оправдывалась она. Игорь разливал вино, мерзкий провинциальный «рубин», и счастливо улыбался. Сейчас, впервые за долгие месяцы, Золотову стало почти хорошо: тепло, уютно, — и эта женщина рядом, на которую все мужики восхищенно оглядываются и которая любит Игоря всякого, такого, каков он есть: звонок не звонок — все возможно объяснить, все в конце концов прощается! — эта женщина рядом вселяла в душу покой и умиротворение. Слишком требовательная Аура была давно, Ауры не было, Аура действительно просто приснилась. Как Серафим. Настало пробуждение, и весеннее утреннее солнышко радостно бьет в окно. Игорь уже дремал, но, когда Ирина, вдоволь наплескавшись в ванной, скользнула под одеяло, прижалась — ощутил бедром свежую колючесть под животом жены, и дремота отлетела. Я соврала, что у нас не работал телефон. Меня три дня не было дома, и Ирина снова зарыдала, задрожала, задергалась. Опять аборт! Третий аборт от него. Надо же так сложиться, что те нечастые случаи, когда они с Ириною занимались любовью, буквально через один заканчивались беременностями! А беременности — соответственно — абортами. Отвращение к операции, пережитые страх, боль, унижение — Золотов понимал жену и искренне ей сочувствовал — выплакивала сейчас Ирина, но и Ауру, угаданную за шесть сотен километров, но и свою, пока летела сюда, ревность, а, главное, все же — потребность в ребенке, потребность в каком-то, наконец, покое, устойчивости, во всем, чего Золотов покуда не решался ей дать, опасаясь за собственную свободу, а может, не находя смысла в продолжении себя; желание продлить лежащую рядом с ним женщину вообще не приходило в дырявую душу Золотова. Но сегодня — сегодня особая ночь, особенная, и Золотов решился пообещать Ирине ребенка. И даже пожалел, что из-за ее операции не может приступить к реализации обещания тут же, чтобы завтра некуда было отступать. Золотову показалось: именно сегодня, именно этой ночью определяется, выходит на финишную прямую его жизнь, что не случится в ней больше перемен крутых: только плавные, медленные, текущие вместе со временем — вперед и немного вверх. А потом — вниз. Перспектива получалась в значительной мере грустная, однако покойная. Но сколько же можно ждать чего-то, на что-то надеяться! Нет, художник окончательно положил считать нынешнюю свою жизнь не временным эпизодом, но Пробуждение было внезапным. Тьма за окном и голубоватый свет от спинки кровати. На ней, на металлической никелированной дуге, сидел, как на верхней жерди вчерашнего забора, Шестикрылый Серафим и смотрел на Золотова холодными многогранниками глаз. Художник попытался отвести взгляд, но не сумел. Серафим развернул стрекозиные крылья: с внутренней стороны каждого — небольшие, подобные клеймам на иконе, картины. Не картины — рамочки оптических визиров, за которыми открывался уменьшенный и потому очень яркий, отчетливый, видный во всех деталях гиперреальный мир (эффект перевернутого бинокля). Там, в прямоугольниках этих окошек, заключается сюжет будущего полотна, представленный под разными углами зрения, с разных высот и удалений, и одно из наибольших открывало стоящее у обреза, перед изображенным Серафимом, перед Пушкиным, — крупно — лицо Ауры, как раз такое, каким Игорь увидел его тогда, в монастыре и какое все не мог припомнить, запечатлеть, — лицо и кусочек раздражающе ярко-красной нейлоновой куртки; а самое последнее, резко, широкоугольно искажающее гиперреальный мир, превращающее покой горизонта в контур напряженного, готового лопнуть пузыря, — кроме Ауры и вырыв, обломок искаженного лица самого Золотова: глаз, вылезающий из орбиты, мокрая от пота, липнущая ко лбу русая прядь. Картинки были безумны, странны, страшны, но и прекрасны вместе, и Золотов понял, что не на выбор предлагает ему Серафим какую-либо из шести композиций, да и поди выбери! — но все их сразу, в одно, на одном холсте, что ли, — как те самые клейма на иконах, на В темноте, на ощупь на вырванном из блокнота листке Игорь написал жене несколько слов, — что, мол, действительно не любит ее, она догадалась правильно, что есть у него и женщина, к которой он и уходит навсегда, и что если Ирина сможет, — пусть простит его и не ищет. Ему тяжело ее видеть. Золотов не заметил впотьмах, что записку писал поверх бывшего в блокноте наброска лица Ауры. Поверх одного из лучших своих рисунков, который несколько лет спустя, в числе прочих, опубликует Ирина в Париже. Вернувшись в Москву прежде жены, Золотов собрал дома минимум вещей и поехал на Маяковку, к «Пекину». Там, во дворе, в подвале, размещалась мастерская одного приятеля, убывшего на год халтурить. У Золотова имелся ключ. Из мастерской Игорь выходил только в ближайший магазин за едою и вином, которого пил много, — и работал не то два, не то три месяца — дни смешались. Другой приятель, недоуменно пожав плечами, передал еще не высохший холст на полуофициальную выставку, которая по случаю как раз открывалась в подвальчике на Беговой. Только тогда Золотов набрал номер Ауриных родителей. Аура оказалась дома. Не удивившись звонку, но, кажется, нисколько и не обрадовавшись, она согласилась встретиться с художником. Но тот не радости ждал, не имел никакой и надежды, он смирился с тем, что один, — ему только хотелось убедиться, что написал он свою картину сам, безо всяких Потусторонних Помощников, что Ауриной душою за вдохновение не расплачивался. Получасом раньше назначенного времени появился Золотов в вестибюле метро и спрятался за колонну. Мимо бесконечным потоком мельтешили люди: серые, стертые лица без печати Духа. Наконец, эскалатор вынес из подземелья и Ауру. Только по красной нейлоновой куртке сумел Золотов ее узнать: некрасивое, отечное, в темных пятнах лицо с отупелыми, остановившимися глазами пугало и отталкивало. Золотов прижался к граниту колонны; ноги онемели; не находилось даже сил на то, чтобы убежать. Аура подождала минут пять, не дольше, бросила в турникет пятак и отправилась назад, в подземелье. Игорь упал без чувств в грязную кашицу покрывающего плиточный пол талого снега. Очнувшись от острого запаха аммиака — лица милиционера, медсестры, любопытных сочувствующих старушек склонялись над ним, ничего-ничего, сказал Золотов, большое вам спасибо, встал и, не отряхнув пальто от жидкой грязи, пошел к выходу. Художника пытались догнать, остановить — он только отмахивался. На улице стемнело. Людей было много, все они куда-то торопились, они думали, что в жизни есть положительный смысл. Картину, разумеется, следовало уничтожить тут же, не теряя ни мгновения, а самому умереть. Серафим тогда останется с носом: его, Золотова, душа, — Серафим признал это, — не стоит и гривенника и на просвет прозрачна. Выставка оказалась уже закрыта: ржавый амбарный замок на дверях. Золотов опустился на колени перед невысоким кирпичным ограждением подвального окна: во внутренней тьме зала картина даже не угадывалась, но Игорю представлялось, что видит он ее ясно. Там, внизу, в кирпичной яме, валялась пустая бутылка из-под шампанского. Золотов лег ничком, и через несколько минут ему удалось зацепить горлышко. Бензоколонка стояла рядом, через дом. Художник обратился к заправляющему черную «волгу» водителю: самую, мол, малость, брюки почистить, и вернулся к подвалу. Высадил, просунув кулак между прутьями, стекло, швырнул бутылку. Подождал, пока бензин растечется по полу, зажег спичку, бросил вниз. Спичка погасла. Зажёг еще одну, потом третью. Пламя, наконец, полыхнуло, озарив Пушкина, Ауру, Серафима, сумасшедший, рвущийся из орбиты глаз. Золотов побежал через дорогу, чудом уворачиваясь от несущихся по Беговой грузовиков и автобусов, и свистки, что заливались сзади, постепенно стихли, отстали. Добравшись до мастерской, художник заперся на засов и, отдыхая, привалился к двери. Из изрезанной руки стекала кровь. В низком потолке мастерской не оказалось ни одного крюка, и веревку пришлось привязывать к батарее отопления. Накинув на шею петлю, Золотов отползал, и ему верилось и придавало силы, что вот, едва дырявая душа его отлетит от тела… …Аура очнется от страшного сна, и чистый лоб ее снова осенится голубоватым сиянием. Красота действительно возвратилась к Ауре, едва она, несколько месяцев спустя, родила маленького Золотова: невообразимый, редкий в медицинской практике токсикоз мучил Ауру почти всю беременность, изменил внешне буквально до неузнаваемости. Вернувшись из Пушкинских Гор, Аура сразу поговорила с Толиком: мягко, но наотрез отказала ему. Смириться Толик не пожелал, не давал Ауре прохода — осталось уволиться с завода, вернуться домой. Несколько раз Толик приходил и туда; после, окончательно, с помощью милиции, выдворенный из квартиры, подкарауливал на улице Ауру, отца, мачеху, пытался шантажировать. Аура смотрела на этого большого, слабого, неряшливого человека, вспоминала толстую, капризную его мать, двадцатипятисвечевые лампочки, красоток над железной кроватью и не верила, что когда-то на самом деле стояла у станка, ночевала в общежитии, силилась подружиться с теми, кто в той жизни ее окружал. Все было сон, но сон был и Золотов. Для мальчика, едва ему исполнилось полгода, взяли няньку; Аура восстановилась в университете, а еще некоторое время спустя вышла замуж за выпускника МГИМО и уехала с ним в Париж. Там, в старом номере «Русской мысли», случайно прочла статью о живописи и графике художника Золотова и о его страшном конце, увидела собственный портрет и несколько дней ходила сама не своя: обновились воспоминания пушкиногорской безумной ночи, возник страх за судьбу сына, как капля на каплю воды, похожего на покойного своего отца. Когда взломали дверь мастерской, где чуть не год разлагался труп Золотова, в глаза бросился большой необрамленный холст. Он стоит у окна, глубокого в толще стены, полуподвального, нижняя часть которого выходит на выложенное старым кирпичом углубление в земле, верхняя — заключает вертикальную щель пасмурного осеннего неба, кусок глухого, окрашенного охрой брандмауэра да несколько голых, с висящими на них каплями дождя, ветвей невидимого за рамою деревца. На холсте скрупулезно, подробно, гиперреалистично изображен кусочек мастерской: стена, окно с батареей внизу, пейзаж за окном — такой точно, как перед глазами, только зимний, и холст у окна — на том самом месте, где стоит холст реальный. На нарисованном холсте столь же скрупулезно, подробно и гиперреалистично изображено то же самое: стена, окно с батареей внизу, пейзаж за окном, — однако весенний: голубая полоска неба, едва лопнувшие почки на ветвях, грязная апрельская городская вода, тонким ручейком сочащаяся сквозь щели невысокого кирпичного ограждения приоконной ямы; окно открыто; и ветер вдувает в мастерскую легкую занавеску, от которой в натуре остался только след: протянутая поперек ниши капроновая леска. Нарисованный холст, почти квадратный, стоит у нарисованной стены на боку, так что весеннее окно по отношению к окну зимнему лежит. С тем же девяностоградусным поворотом располагается у реальной стены и холст реальный. В результате получается: осеннее живое окно, перерезанное лескою, нормально вертикальное: и небо за ним, и стена, и ветви дерева — все как водится от века. Окно нарисованное, зимнее, лежит на боку. А окно весеннее, нарисованное на нарисованном холсте, и вовсе перевернуто, и небо падает под ноги, и асфальт становится небом, и занавеска, игнорируя гравитацию, взмывает вверх… |
||
|