"Благие намерения" - читать интересную книгу автора (Бергман Ингмар)

I


Выбираю один весенний день в начале апреля 1909 года. Хенрику Бергману только что стукнуло 23 года, он изучает богословие в Уппсальском университете. Сейчас он направляется вверх по Эстра Слоттсгатан в сторону Дроттнинггатан к Городской гостинице, где ему предстоит встреча с дедом. На Слоттсбаккен еще лежит снег, но в водосточных канавах уже бурлят талые воды, а небо затянуто тучами.

Гостиница представляет собой длинное двухэтажное здание, придавленное громадой Домского собора. Над башнями орут галки, с пригорка осторожно спускается голубой трамвайчик. Вокруг ни души. Субботнее утро, студенты спят, а профессора готовятся к лекциям.

За стойкой портье — сановного вида пожилой господин читает «Уппсала нюа тиднинг». Он заставляет Хенрика подождать приличествующее время, затем складывает газету и с отменной вежливостью, в нос, говорит, что, да-да, дедушка господина студента ожидает в номере 17, это налево по лестнице. После чего, поправив пенсне, возобновляет чтение. Из кухни доносятся громыхание и женские голоса. Кислый запах погасшей сигары и жареной салаки смешивается с чадом от расположенной в углу внушительных размеров круглой угольной печи.

Первый порыв Хенрика — сбежать, но ноги несут его вверх по устланной ковром скрипучей деревянной лестнице, по коридору грязного желтого цвета к двери номера 17. У порога стоят вычищенные дедушкины ботинки. Хенрик делает вдох, потом выдох и стучит. Приятный, довольно высокий голос приглашает войти, дверь открыта.

Комната большая, с тремя окнами, выходящими на выложенный булыжником двор, конюшни и пока еще голые вязы. По продольной стене — две кровати со спинками из красного дерева. У стены напротив возвышается комод с тазом для умывания, кувшинами и расшитыми красными полотенцами. Обстановку дополняют диван, кресла и круглый столик, на котором стоит поднос с завтраком. Сучковатые доски пола застланы потертым ковром сомнительного восточного происхождения. Стены, оклеенные коричневыми обоями с ненавязчивым рисунком, украшают гравюры с охотничьими мотивами.

Фредрик Бергман, с трудом поднявшись с кресла, идет навстречу внуку. Это крупный человек, выше юноши, широкоплечий и костлявый, с большим носом, коротко остриженными волосами серо-стального цвета и бакенбардами, но без бороды и усов. Синие глаза за стеклами очков в золотой оправе немного покраснели. Он протягивает молодому человеку свою могучую ладонь — ногти потрескавшиеся, но чистые. Мужчины здороваются без улыбки. Старик указывает внуку на стул с ветхой обивкой и резными ножками.

Фредрик Бергман, оставшись стоять, разглядывает Хенрика с любопытством, но без дружелюбия. Взгляд Хенрика устремлен в окно. По булыжнику двора грохочет груженая телега, запряженная двумя кобылами. Когда шум стихает, дед начинает говорить. Он говорит обстоятельно и отчетливо, как человек, привыкший, чтобы его понимали и слушались.


Фредрик Бергман. Как ты, возможно, слышал, Твоя бабушка больна. Несколько дней назад профессор Ольденбург ее прооперировал. Он говорит, что надежды нет.


Фредрик Бергман замолкает и садится. И начинает водить палкой по узору ковра, такое впечатление, что это занятие поглотило его целиком. Хенрик, внутренне ожесточившись, никак не реагирует. Его красивое лицо с большими голубыми глазами спокойно, губы под аккуратными усиками крепко сжаты: я ничего не скажу, буду только слушать, этот человек не может сообщить мне ничего важного. Дед откашливается, голос у него твердый, речь неспешная, четкая, с едва заметным налетом диалекта.


Фредрик Бергман. Последние дни мы с бабушкой много говорили о тебе.


Из коридора доносятся смех и быстрые шаги. Часы бьют три четверти.


Фредрик Бергман. Твоя бабушка говорит, и повторяет это уже много лет, что мы поступили несправедливо с тобой и твоей матерью. Я утверждаю, что каждый сам несет ответственность за свою жизнь и свои поступки. Твой отец порвал с нами и, забрав семью, уехал. Это было его решение, и он за него в ответе. Твоя бабушка говорит, и повторяет это уже много лет, что нам следовало позаботиться о тебе и твоей матери после смерти твоего отца. Я считал, что он сделал свой выбор и в отношении самого себя, и в отношении своей семьи. Смерть тут ничего не меняет. Твоя бабушка всегда говорила, что мы были безжалостны, что вели себя не по-христиански. Я не понимаю подобных рассуждений.

Хенрик (внезапно). Если вы, дедушка, позвали меня затем, чтобы разъяснить свое отношение ко мне и к моей матери, так оно мне известно давно, столько, сколько я себя помню. Каждый отвечает за себя. И за свои поступки. В этом мы единодушны. Разрешите мне уйти, я готовлюсь к экзамену. Очень печально, что бабушка больна. Может, вы будете так добры и передадите ей привет от меня.


Хенрик встает и бросает на деда взгляд, полный спокойного, нескрываемого презрения. Фредрик Бергман делает нетерпеливый жест, передающийся всему его крупному телу.


Фредрик Бергман. Садись и дай мне договорить до конца. Я буду краток. Садись, говорю я! У тебя, вероятно, нет ни малейшей причины меня любить, но это не повод, чтобы быть невежливым.

Хенрик (садится). И?..

Фредрик Бергман. Твоя бабушка велела мне связаться с тобой. Говорит, что это ее последнее желание. Просит, чтобы ты пришел к ней в больницу. Говорит, что хочет попросить у тебя прощения за все зло, которое она, я и вся наша семья причинили тебе и твоей матери.

Хенрик. Вскоре после моего рождения, когда мать овдовела, мы прошли весь длинный путь от Кальмара до вашей усадьбы, чтобы попросить о помощи. Нам предоставили две комнатушки в Сёдерхамне и ежемесячное пособие в 30 крон.

Фредрик Бергман. Решение всех практических вопросов взял на себя мой брат Хиндрих. Я не имел никакого отношения к экономической стороне дела. Мы с бабушкой в период работы риксдага жили в Стокгольме.

Хенрик. Этот разговор совершенно бессмыслен. И кроме того, видеть, как старый человек, которого я всегда уважал за его бесчеловечность, внезапно забывшись, впадает в сентиментальность, весьма неловко.


Фредрик Бергман поднимается и встает напротив внука. Он снимает очки в золотой оправе — движением, выражающим сильнейший гнев.


Фредрик Бергман. Я не могу сказать твоей бабушке, что ты мне отказал. Не могу сказать ей, что ты не хочешь ее навестить.

Хенрик. Думаю, придется.

Фредрик Бергман. У меня есть предложение. Мне известно, что твои тетки из Эльфвика дали вам взаймы денег на твое обучение здесь в Уппсале. Мне также известно, что твоя мать зарабатывает на жизнь уроками музыки. Я предлагаю погасить ваш долг. И выплачивать тебе подходящее пособие.


Хенрик не отвечает. Он разглядывает лоб старика, его щеки, подбородок — там виднеется небольшая ранка после утреннего бритья. Смотрит на большое ухо, на шею — над крахмальным воротничком пульсирует кровь.


Хенрик. Какого ответа вы от меня ждете?

Фредрик Бергман. Знаешь ли ты, Хенрик, что ты очень похож на отца?

Хенрик. Да, говорят. Мать говорит.

Фредрик Бергман. Никогда не понимал, за что он меня так страшно ненавидел.

Хенрик. Я знаю, что вы этого никогда не понимали.

Фредрик Бергман. Я стал крестьянином, а мой брат — пастором. Никто не спрашивал нас о наших желаниях. Неужели это имеет такое большое значение?

Хенрик. Значение?

Фредрик Бергман. Я никогда не испытывал ни ненависти, ни ожесточения по отношению к своим родителям. Или же просто забыл об этом.

Хенрик. Как практично.

Фредрик Бергман. Что ты сказал? Ах, практично! Что ж, может быть. У твоего отца были весьма оригинальные представления о свободе. Он то и дело повторял, что должен «обрести свободу». И стал банкротом-аптекарем на Эланде. Такова была его свобода.

Хенрик. Вы издеваетесь над ним. (Молчание.)

Фредрик Бергман. Что скажешь о моем предложении? Я даю деньги на твое обучение, выплачиваю ежемесячное пособие твоей матери вплоть до ее смерти и избавляю тебя от долга. Единственно, что от тебя требуется, — сходить в двенадцатое отделение Академической больницы и помириться с бабушкой.

Хенрик. А где гарантия, что вы меня не обманете?


Фредрик Бергман коротко усмехается. Смешком отнюдь не дружеским, но в нем слышится известное уважение.


Фредрик Бергман. Мое честное слово, Хенрик. (Пауза.) Получишь в письменном виде. (Весело.) Давай составим договор. Ты проставишь суммы, а я подпишу. Что ты на это скажешь, Хенрик? (Внезапно.) Мы с бабушкой прожили вместе почти сорок лет. И теперь нам плохо. Ужасно плохо. Ее телесные страдания чудовищны, но в больнице знают, как их, облегчить, по крайней мере, временно. Тяжелее всего ее душевные муки. Я умоляю тебя хоть на минуту проявить милосердие. Не ко мне, этого я не прошу. К ней. Ты ведь будешь священником, Хенрик? Значит, тебе должно быть известно, что есть любовь, я имею в виду, христианская любовь?.. Для меня это все пустая болтовня и увертки, но для тебя-то разговоры о любви должны быть вполне реальны, а? Смилуйся над больным, отчаявшимся человеком. Я дам тебе все, что ты пожелаешь. Ты сам назовешь сумму. Я не торгуюсь. Но ты обязан помочь твоей бабушке в беде. (Пауза.) Слышишь, что я говорю?

Хенрик. Пойдите к этой женщине, которая называется моей бабушкой, и передайте ей, что она прожила всю жизнь бок о бок со своим мужем, даже и не подумав хоть раз помочь моей матери или мне. И не подумав хоть раз ослушаться своего мужа. Она знала, как тяжело нам приходится, и посылала какие-то мелочи к Рождеству и ко дню рождения. Передайте этой женщине, что она сама выбрала свою жизнь и свою смерть. Моего прощения она не дождется. Передайте ей — от маминого имени и от меня лично, — что я ее презираю в той же степени, в какой я ненавижу вас и людей вашего сорта. Я никогда не стану таким, как вы.


Фредрик Бергман вцепляется юноше в плечо и несколько раз медленно его встряхивает.


Хенрик. Вы намерены меня ударить, дедушка?


Он высвобождается, не спеша пересекает комнату, осторожно прикрывает за собой дверь и удаляется по темному коридору. В слабом дневном свете, который сочится сквозь три грязных окошка высоко под потолком, мигают газовые фонари.


В первую неделю мая Хенрику предстоит сдавать экзамен по церковной истории ужасному профессору Сюнделиусу.

Понедельник, половина шестого утра. Сквозь дырявую роликовую штору нещадно палит солнце, освещая неприхотливое жилище, обстановка которого состоит из продавленной кровати, шаткого стола, заваленного книгами и конспектами, стула, забитого до отказа книжного шкафа, видавшего лучшие дни, но не лучшую литературу, умывальника с треснутой раковиной, кувшином, ведром и ночным горшком, и трехногого кресла с подложенными под него четырьмя томами неудобоваримой эгзегетики Мальмстрёма вместо недостающей ножки. Две керосиновые лампы — поразительная роскошь! — одна подвешена к низкому потолку, на котором пятна от сырости образуют очертания континентов, другая на письменном столе сторожит две фотографии матери, когда та еще была юной и хорошенькой, и ее же в белом подвенечном платье — красивая девушка с сияющими глазами и широкой улыбкой на губах. Покатый пол застлан не знающими износа лоскутными ковриками. На вздувшихся местами обоях репродукции на мотивы из Ветхого Завета. В углу возле двери возвышается узкая кафельная печь с цветочным орнаментом на плитках. Сия студенческая келья дышит бедностью, вылизанной с помощью зеленого мыла, лютеранской чистотой и кислым трубочным табаком. Из окна виден двор с брандмауэром, семью нужниками, боязливо жмущимися друг к другу, и стеной. В почти совсем распустившихся кустах сирени беснуются пичужки. Пильщик в подвале уже принялся пилить дрова. Где-то орет младенец, требуя материнскую грудь. Время, как уже сказано, половина шестого, Хенрик просыпается словно от удара в живот: экзамен по церковной истории. Ужасный профессор Сюнделиус.

Без стука входит Юстус Барк. Они с Хенриком ровесники, но Юстус приземистый и широкоплечий, с темными глазами, большим носом и черными волосами. Он говорит на хельсингландском диалекте и известен своими никудышными зубами. Сейчас он тщательно нарядился — темный костюм, белая рубашка, пристежной воротничок, пристежные манжеты, черный галстук и бешено сверкающие, но поношенные ботинки.


Юстус. Ecclesia invisibilis, ecclesia militans, ecclesia pressa, ecclesia regnans и, наконец, но не в последнюю очередь, ecclesia triumphans[1]. Знаешь, что хуже всего в старике Сюнделиусе? Юллен вчера рассказал. Он завалился на экуменике, потому что не знал, что римско-католическая церковь провела 20 соборов, а греко-католическая признала лишь первые семь. Какие соборы признаны греками?

Хенрик. Никея 325 год, Константинополь 381-й, Эфес 431-й, Халкедон 451-й, еще раз Константинополь 553-й и 680-й и Никея 787-й.

Юстус. Браво, браво, кандидат. Юллен споткнулся, и ужасный Сюнделиус выставил его вон. Первый вопрос, неправильный ответ, вон. Теперь нам страшно, кандидат, теперь нам по-настоящему страшно, я влил в себя чересчур много кофе или того, что называется кофе. Не одолжишь ли мне несколько чайных листочков? Мой желудок горит как геенна.

Хенрик. В шкафу, Юстус. Увидимся через десять минут. Внизу, у лестницы. В полном сознании.

Юстус. Юллен богатый. Сюнделиус выгоняет его через три минуты, он пожимает плечами и после весеннего бала берет летние каникулы. А церковную историю сдаст к Рождеству. Тебе хотелось бы…

Хенрик. Нет, спасибо. Amicus[2].

Юстус. Что это у тебя за синяки на груди?

Хенрик. Это Фрида. Она кусается.

Юстус. Увидимся через десять минут.

Хенрик. Pax tecum[3].


После ухода Юстуса Хенрик с минуту стоит голый, залитый солнечным светом, пытаясь дышать ровно, потом произносит совсем тихо: «Боже, ты ведь поможешь мне? Если сегодня я потерплю неудачу, это будет катастрофа. Может же старик Сюнделиус немножко прихворнуть и прислать вместо себя доброго Доцента, такое уже случалось».

Но именно в это утро ужасный профессор Сюнделиус не чувствует ни малейшего недомогания, скорее наоборот. Без десяти восемь три кандидата застыли в ожидании в просторной прихожей. Дело в том, что профессор женился на деньгах и живет в роскошной двенадцатикомнатной квартире на площади Ваксалаторе. Дверь в столовую распахнута, две служанки в синем и белом убирают со стола после завтрака. Вот мелькнула профессорша, статная, но хромоногая. На ходу она подносит к глазам лорнет и бросает быстрый взгляд на бледные лица трех студентов. Они встают и почтительно кланяются, при этом заискивающе улыбаясь — как будто это может помочь. Часы в зале глухо бьют восемь: «не слушай погребальный звон — в рай или ад тебя проводит он»[4], думает Хенрик, цитируя тем самым «Макбета», акт второй, сцена первая. Секретарь профессора (у него действительно есть секретарь, значит, он очень богат, ему прочат пост министра в следующем правительстве), секретарь, стало быть, весьма пыльный человечек с водянистыми глазами, страдающий псориазом, тайком наслаждается тем ужасом, который он наводит, смиренным голосом приглашая юношей в профессорский кабинет.

Профессор Сюнделиус — величественный господин лет пятидесяти, у него открытое лицо с красноватой кожей, густые волосы с проседью и борода. На нем ладный сюртук, подчеркивающий его стройную фигуру. Быстрыми шагами он пересекает восточный ковер, улыбаясь, протягивает мускулистую руку и сердечно здоровается с «преступниками».

Кабинет просторен, но темноват. Тяжелые гардины не впускают внутрь сверкающий весенний день. Здесь царят запах книг и тишина. Могучий словно крепость письменный стол. Кожаная мебель. В центре комнаты три стула из темного мореного дерева с плетеными сиденьями и прямыми спинками, блестящая арматура, темные картины в золоченых рамах со слабо мерцающими женскими телами.

Профессор усаживается за стол и предлагает всем троим занять места на выдвинутых в центр стульях. Из серебряной шкатулки он выбирает сигару (первая сигара после завтрака), тщательно обрезает кончик и закуривает.


Профессор Сюнделиус. Ничто не сравнится с сигарой после завтрака. По секрету могу сказать — это настоящая кубинская сигара. Посмотрите, как благородно она горит. Посмотрите, как тонкие волокна табачных листьев всасывают в себя огонь и с какой мягкостью они превращаются в пепел.


Профессор и экзаменующиеся несколько секунд размышляют о прелести курения сигар, после чего Сюнделиус наклоняется вперед и молча протягивает свою большую ладонь. Студенты тотчас соображают, что им следует отдать свои зачетки. Профессор кладет их в ряд на сукно стола.


Профессор Сюнделиус. Кто из вас, господа, хочет начать? Кто примет на себя первый удар? Как вам наверняка известно, меня считают требовательным. Это не придирчивость, а продуманная точка зрения, наградившая меня за долгие годы множеством отнюдь не лестных эпитетов. Ну да ладно, сейчас речь не о том. У нас слишком много ленивых, глупых, необразованных богословов. Предъявляя разумные требования, я помогаю вам улучшить вашу репутацию и повысить статус. Нередко говорят: священник — это духовник, что за радость его пастве, если он будет что-то знать о Бонифации Седьмом и о его проделках? Рассуждение привлекательное, но ошибочное. Для того, чтобы хорошо овладеть церковной историей, необходимы прилежание, интерес, кругозор, отличная память и самодисциплина. Качества, полезные для священнослужителя. Я ставлю сеть, дабы в ней застряли идиоты, лентяи и болтуны. Логично, не правда ли, господа?


Три бледные улыбки и разрозненные глухие слова согласия. После чего наступает тишина. И тут Бальтсар, третий из троих, прокашливается. О нем сказать особо нечего. Он один из тех, что обедает в «Холодной Мэрте», отличается худобой, болезненной желтоватой кожей, тусклыми глазами навыкате и дурным запахом изо рта. Бальтсар не жилец на этом свете. Через несколько лет после описываемого дня он засунул себе в рот динамитный патрон и взорвался среди знаменитых в городе только что распустившихся королевских лилий. Хоронить было почти нечего.


Профессор Сюнделиус (весело). Прекрасно, прекрасно, господин Бейер. Поговорим о схоластике, тема обширная и полезная, и начнем с так называемой ранней схоластики, первейшими представителями которой были?..

Бальтсар. Иоанн Скот Эриугена и Ансельм Кентерберийский. Раннее Средневековье. Девятый век.

Профессор Сюнделиус. Приблизительно. И что было характерно для этих двух господ?

Бальтсар. Иоанн Эриугена утверждал, что истинная религия и истинная философия идентичны. Ансельм Кентерберийский заявлял, что общие понятия, то есть идеи, суть реальности, а не только слова. Credo ut intelligam[5].

Профессор Сюнделиус. …nihil credendum nisi intellectum[6].

Бальтсар. Это сказал не Ансельм, а его в известной степени оппонент, Абеляр. Для него главную роль играл разум. Он хотел ограничить веру в авторитеты, считая ее опасной. Это привело к тому, что у него появились могущественные враги.

Профессор Сюнделиус. Мы скоро вернемся к высокой схоластике и Фоме Аквинскому. Господин Бергман, ваша тема — «Апостолика». Назовите, пожалуйста, апостольских отцов. Какие писатели считаются прямыми учениками апостолов?

Хенрик. Варнава.

Профессор Сюнделиус. Правильно. Но есть и еще несколько весьма важных фигур?

Хенрик. Климент Римский. (Пауза.) Поликарп.

Профессор Сюнделиус. Еще трое, господин Бергман.

Хенрик. Не знаю.

Профессор Сюнделиус. Что имеется в виду под апостольской общиной?

Хенрик. Общины, которые апостолы сами основали в Риме, Эфесе и Коринфе.

Профессор Сюнделиус. Где еще?

Хенрик. Эфесе.

Профессор Сюнделиус. Эфес вы уже называли.

Хенрик. Александрии.

Профессор Сюнделиус. Нет, в Антиохии. Иерусалиме.

Хенрик. Ну да. Разумеется.

Профессор Сюнделиус. Что такое апостольский символ?

Хенрик. Что-то связанное с вероисповеданием. Больше я ничего не знаю.


Хенрик разглядывает собственные ногти. Катастрофа — свершившийся факт. Бальтсар и Юстус затаили дыхание. Профессор Сюнделиус молчит. В узенькой полоске солнечного света между тяжелыми гардинами жужжит сонная весенняя муха.

Почти минута исчезает в вечности. Профессор внимательно смотрит на кандидата Бергмана. Потом поворачивается к столу, листает зачетку и возвращает ее Хенрику.


Профессор Сюнделиус. Прогуляйтесь-ка по Ботаническому саду. Там есть над чем поразмышлять в это время года. Либо ты веришь во всемудрейшего Бога, либо нет. До свидания, господин Бергман, и добро пожаловать ко мне в конце ноября. Я бы только, пожалуй, добавил, что мое вступительное слово вас не касается. Я думаю, вы станете хорошим священником, независимо от символа или апостольских отцов.


Профессор кивает, давая тем самым понять, что Хенрику следует удалиться. Нельзя утверждать, что Ужасный улыбается, но он разглядывает Хенрика Бергмана со своего рода любопытством. Потом все кончилось. Вон из кабинета, через столовую, где сейчас на коленях натирают полы, в прихожую — снять с полки студенческую фуражку. Вниз по гулкой мраморной лестнице. С грохотом захлопываются массивные входные двери. По улице марширует оркестр, изо всех сил дуя в трубы, слепящее солнце, люди останавливаются, таращатся или идут следом, пританцовывая в такт. Долговязый молодой человек с непокрытой головой, темными редкими волосами, черными глазами и ухоженными усами преграждает Хенрику путь, коснувшись его руки своей тростью.


Эрнст. Привет, Бергман, надеюсь, ты не забыл про вечернюю репетицию хора. Хюго Альвен придет. А потом будет Zwyck.


Он кивает и исчезает.


Теперь поговорим о Фриде Страндберг, вот уже два года невесте Хенрика. Вообще-то, их помолвка держится в великой тайне, о ней знают лишь ближайшие друзья, ни матери, ни теткам из Эльфвика об этом ничего не известно. Как и родным девушки в Онгерманланде. Но помолвка тем не менее вполне реальная — с кольцами, священными обетами, свечами и нежными поцелуями.

Фрида на три года старше жениха и работает официанткой в «Йиллет», самой шикарной гостинице города. Она, как и большинство остального персонала, живет в жалкой, продуваемой насквозь каморке на самой верхотуре массивного здания. Моральные последствия такого смешанного проживания нисколько не заботят начальство, но ночные отлучки запрещены. Единственный служебный вход охраняется Цербером и его женой. Считается, что у них отсутствуют нормальные потребности во сне.

Фрида — красивая женщина, рослая, несколько угловатая, с высокой грудью и крутыми бедрами под длинной, перекошенной юбкой. Ее пепельные волосы уложены валиком надо лбом и собраны в незамысловатый пучок высоко на затылке. Глаза большие, почти круглые, взгляд внимательный, оценивающий и любопытный. Она часто смеется, на удивление раскатисто, губы красивые, но узкие, подбородок округлый и решительный. Такой подбородок придает ей весьма безапелляционный вид. Нос длинный, благородной формы. Говорит она быстро, с заметным диалектом, движения энергичные, держится с достоинством, таская ли тяжелые подносы в ресторане гостиницы или прогуливаясь по воскресеньям с женихом в парке Фюрис.

Встретились они случайно. Один из приятелей Хенрика, имеющих абонемент в «Холодной Мэрте», получил наследство от скончавшейся тетки и решил отметить это событие. Отправились во «Флюстрет» у Лебединого пруда. Фрида в это лето подрабатывала на втором этаже, где расположены отдельные кабинеты. Вечер был теплый, окна нараспашку, воздух напоен тяжелым ароматом бальзама, из павильона доносилась военная музыка.

Все напились, Хенрик больше всех. Когда компания встала из-за стола, чтобы отправиться в бордель на Свартбэккен, вдохнуть жизнь в богослова оказалось невозможно, и его оставили на попечение судьбы или Фриды, которая через какое-то время (закончив смену в два ночи) вызвала коляску. Ей удалось выудить у Хенрика адрес и вместе с извозчиком они втащили все еще бесчувственного студента по лестнице в его комнату. Больше ничего этой ночью не случилось, если не считать, что Хенрика вырвало на юбку Фриды, потом он ударился головой о край стола, и из раны долго шла кровь.

Через два дня Хенрик, купив дорогой букет цветов, отправился во «Флюстрет». Он увидел ее у обшарпанного черного входа, где она переводила дух с чашкой кофе и сигаретой. Оба пришли в сильное замешательство. Хенрик, извинившись за свое непотребное поведение, принялся настаивать, чтобы ему позволили возместить расходы на чистку юбки. Фрида не знала, что ответить, поскольку отчистить юбку оказалось невозможно, она была испорчена окончательно. И в то же время девушка понимала, что Хенрику вряд ли по карману купить ей новую.

Она допила кофе и загасила сигарету, спрятав окурок в маленькую оловянную коробочку. Потом встала и сообщила, что ей пора возвращаться на работу, но ежели он хочет встретиться, то она заканчивает в два. Усевшись за круглый мраморный столик в одной из больших, увитых сиренью беседок, он заказал минеральной воды и принялся разглядывать окружающих, слушая полковую музыку, крики уток и шум водопада у моста Исландсбрун.

Когда подошло время, он проводил Фриду в «Йиллет» и там поцеловал ей руку, как его учила мать. И заявил, что он один в Уппсале, в Швеции, на всем белом свете и во всей вселенной. Удивленно и в то же время обеспокоенно рассмеявшись, Фрида предложила съездить в Гранеберг. В следующее воскресенье у нее выходной.

Так началось общение, очень скоро перешедшее в совместную жизнь. Хенрика мучали страх греха, вожделение и непомерная ревность. Чтобы утихомирить этого возбужденного и растерянного ребенка, Фрида использовала хитрость, ум, наглую ложь и стратегию. Кроме того, она научила его, как можно избежать последствий, что в свою очередь вызвало приступ запоздалой ревности. Фрида уговаривала, а Хенрик бесновался. Вскоре они стали неразлучны.

Прошло совсем мало времени, и они обручились — тайно. Хенрик не осмелился рассказать матери о Фриде, и Фрида не настаивала. Она ждала своего часа. Стать обеспеченной пасторской женой — неплохое будущее. Она частенько предавалась мечтам о такой жизни, но мечты эти держала при себе. Фрида много чего знала о жизни и была достаточно умна, чтобы не делать выводов и не строить планов. Хенрик же ничего не знал о жизни, потому что гора требований заслоняла обзор. Он жил, погруженный в собственные навязчивые идеи и ожидания других. С Фридой он иногда ощущал внезапные уколы счастья, или как назвать то незнакомое чувство, которое удивляло его и вызывало горячие слезы под веками.

Фрида пришла домой к Хенрику в день экзамена довольно поздно. Ей удалось с милостивого разрешения метрдотеля поменяться сменами. Она вошла, когда часы Домского собора пробили десять, и обнаружила, что дверь распахнута, а комната погружена в темноту. Хенрик лежал на кровати, закрыв лицо рукой.

Когда она подошла к нему, он сел.


Фрида. Юстус забегал, он все рассказал. Ты ел? Ничего не ел целый день? Я так и думала, поэтому прихватила с собой пива и кое-какой закуски из кухни. Большой привет от фрёкен Хильды — помнишь, мы ее видели на концерте в церкви Троицы. Она сказала, что ты вполне, только больно уж худой. Можно, я зажгу лампу и накрою на стол — чуточку подвину книги, ладно?


С молчаливым упорством она начинает хлопотать. Глядя на нее, Хенрик чувствует тяжесть и облегчение, кроме того, ему срочно надо в уборную.


Хенрик. Мне надо пойти помочиться. Я, кажется, за весь день еще ни разу не был в уборной.

Фрида. Нельзя же так переживать!


Хенрик слабо улыбается и исчезает в коридоре, слышно, как он с шумом сбегает по лестнице. Фрида наливает пива в стакан из-под зубных щеток, садится у стола и, закурив сигарету, принимается рассматривать фотографию матери Хенрика. Потом переводит взгляд на окно, во двор и на брандмауэр. Там стоит Хенрик, едва освещенный фонарем арки. Он застегивает брюки и, наверное почувствовав на себе ее взгляд, поворачивается лицом к свету из окна и видит ее в раме желтого четырехугольника. Она улыбается, но он не отвечает на улыбку. Тогда она машет ему рукой, призывая вернуться, поднимает стакан с пивом и пьет. После чего расстегивает блузку, спускает рубашку и оголяет правую грудь.

На рассвете Фрида встает, чтобы уйти домой.


Фрида. Нет, нет, лежи. Скоро совсем развиднеется, я люблю гулять вдоль реки, когда город тих и пуст.

Хенрик. Мне на следующей неделе ехать домой. Представляешь себе картину? Мать, толстая, вся преисполненная надежды, стоит на перроне. Я подхожу к ней и сообщаю, что с экзаменом ничего не вышло, я не сдал. И тут она разражается слезами.

Фрида. Бедный Хенрик! Я бы могла поехать с тобой.


Они оба безрадостно смеются над таким совершенно немыслимым планом. Хенрик спрыгивает с кровати и одевается. И вот они уже окунулись в неподвижное, прохладное майское утро. Подойдя к Нюбруну, останавливаются и смотрят вниз, на черную, бурлящую воду.


Хенрик. Когда я был маленьким, мать однажды заказала столяру небольшой алтарь. Сшила сама скатерть с кружевами, купила гипсовую копию скульптуры Христа работы Торвальдсена, принесла из столовой два оловянных подсвечника и поставила на алтарную скатерть. По воскресеньям мы служили мессу, я был пастором, в пасторском облачении и брыжах. Прихожанами были мать и старушка из богадельни. Мама играла на органе, а мы пели псалмы. Мы даже причастие совершали, представляешь? Потом я попросил маму прекратить эти постыдные спектакли. Мне стало казаться, что мы совершаем какой-то ужасный грех — все это было и смешно и унизительно, — мне казалось, что Бог покарает нас. Мать была такая безрассудная. Она, конечно, расстроилась. Все это она делала ради меня, а я — ради нее, по крайней мере в последние годы. Ужасно. И вот теперь, в такой день, как сегодня, я спрашиваю себя, не собираюсь ли я стать священником ради матери и еще потому, что мой отец не захотел быть священником, хотя все в его семье считали, что он должен. И я спрашиваю себя, о чем он думал, когда решил бросить учебу, несмотря на то, что ему прочили большое будущее. Интересно, о чем он думал. Аптекарь, он стал аптекарем. Представляешь деда и остальное семейство? Стыд-то какой! Да-а.

Фрида. Почему бы тебе не стать священником, Хенрик? Хорошая профессия. Честная, хорошая, основательная. Сможешь прокормить и себя, и семью, да и мать тоже.


Фрида подшучивает над ним, никакого сомнения. Или, может, это из-за ее диалекта его проблемы кажутся столь незначительными? Или же просто Фрида считает, что ее богослов все усложняет. Кто знает.


Начальник транспортных перевозок Юхан Окерблюм отдыхает. Под этим понимается, что он достойным способом сокращает послеобеденную скуку с помощью сна. Кроме того, начальник транспортных перевозок имеет полное право отдыхать. Ему исполнилось семьдесят, и он отошел от железнодорожных мостов, сортировочных станций и сигнальных систем, сконструированных и построенных в разгар экспансии рельсового транспорта. Еще в молодости, только что вылупившимся инженером, он поступил на Государственные железные дороги и почти сразу получил признание за свои смелые и практические идеи. Он выдвинулся быстро и легко. В двадцать четыре года женился на дочери богатого оптовика, купил только что построенный дом на Трэдгордсгатан, 12, и занял в нем десятикомнатную квартиру на втором этаже. Один за другим родилось трое сыновей: Оскар, Густав и Карл. После двадцати лет внешних успехов и супружеских неурядиц его болезненная жена скончалась. Юхан Окерблюм, беспомощный и растерянный, оказался один на один с тремя еще не оперившимися, воспитанными в чрезмерной строгости сыновьями. Дом, которым заправляли домоправительницы, быстро шел к запустению.

В свободное время начальник транспортных перевозок играл на виолончели и общался с семейством Кальвагенов — его глава был автором грамматики немецкого языка, которой предстояло мучить не одно поколение шведских детей: «Die Heringe der Ostsee sind magerer als die der Nordsee»[7]. И так далее.

Вместе с начальником транспортных перевозок был организован струнный квартет, который при желании можно было расширить до квинтета, поскольку старшая дочь Карин играла на рояле, заменяя недостаток музыкальности энтузиазмом и решительностью. Карин питала сильнейшую симпатию к вдовцу, бывшему почти на тридцать лет старше её. Она хорошо видела, как после смерти жены приходит в упадок его дом. И как-то весной без обиняков предложила Юхану пожениться. Ошеломленный таким великодушием и напором, Юхан не мог сделать ничего иного, как, заикаясь от душевного волнения, ответить согласием. Они поженились спустя полгода, и после весьма короткого по тем временам свадебного путешествия в недавно построенный железнодорожный узел Халле двадцатидвухлетняя Карин, до краев переполненная благими намерениями, переехала в десятикомнатную квартиру на Трэдгордсгатан.

Сыновья, которые практически были ее ровесниками, встретили ее с холодной подозрительностью и присущими тем, кто воспитывался в чрезмерной строгости, изощренными издевательствами. Плохо ладя друг с другом, молодые люди внезапно нашли повод сплотиться против той, кто так очевидно угрожала их свободе. В последующие несколько месяцев, однако, они убедились в превосходящих силах противника. И после ряда тяжелых стычек сочли за благо сложить оружие и объявить о безусловной капитуляции. Карин уже в юные годы была умелым стратегом, поэтому она четко поняла, что не следует использовать свое преимущество, дабы унизить противника. Напротив. Она осыпала их всяческими знаками благожелательности — не только из-за благоразумия, но и из преданности. Она полюбила своих неуклюжих, милых, сбитых с толку пасынков и на их растущую привязанность отвечала суровой и веселой нежностью.

Сейчас Карин сорок четыре, и у нее двое собственных детей — Эрнст и Анна, они погодки. В доме четверо слуг и широкий круг общения. Кроме того, два старших брата женились, создав собственные семьи, которые нередко заглядывают на огонек.

Выйдя замуж, Карин бросила занятия в педагогическом институте, и ей ни разу потом не представилось повода об этом пожалеть. Страдать от безделья ей не пришлось. Она хорошо разбиралась в людях, была проницательна, приветлива, обладала чувством юмора и задорной энергией. И в то же время была вспыльчива, остра на язык и отличалась диктаторскими замашками и бесцеремонностью. Красивой ее назвать было нельзя, но вся ее небольшая фигурка излучала очарование и жизнелюбие. Вряд ли начальник транспортных перевозок и его жена, бывшая почти на тридцать лет его моложе, любили друг друга в банальном смысле этого слова, но они играли свои роли, не протестуя, и мало-помалу стали друзьями.


Итак, начальник транспортных перевозок Юхан Окерблюм отдыхает. Протестантская закалка запрещает ему раздеться и уложить спину и больную ногу в удобную постель. Нет, он сидит в просторном кресле, одетый в короткий, элегантный послеобеденный халат, а рядом лежит научный труд. Только вот очки он сдвинул на лоб. На столике возле кресла — послеобеденная трубка, жестянка с табаком и рюмка с абсентом. Ноги покоятся на скамеечке с вышитой подушкой, колени укрыты пледом. Светлая комната выходит окнами во двор, посему здесь царит тишина. Высокое ухоженное дерево не впускает в окно солнечные лучи и бросает зеленые подвижные тени на книжные стеллажи и картины с итальянскими мотивами. Важного вида напольные часы отмеряют время вежливым тиканием. Дощатый пол устлан восточным ковром ненавязчивых тонов и узора.

Как бы то ни было, но в эту минуту открывается дверь, очень осторожно, и второе главное действующее лицо нашего повествования входит в комнату, тихо-тихо. Это молодая женщина, которую зовут Анна, ей недавно исполнилось двадцать, она небольшого роста, миловидна, но с вполне развившейся фигурой и длинными каштановыми волосами, чуть рыжеватыми на концах. У нее теплые карие глаза, красивой формы нос, чувственный добрый рот и по-детски округлые щеки. На ней дорогая кружевная блузка, длинная, элегантного кроя юбка из светлой шерсти и широкий пояс вокруг узкой талии. Никаких украшений, если не считать легких брильянтовых сережек. Ботинки по моде, на высоких каблуках.

Так вот она выглядит — та, которую в действительности звали Карин. Я не хочу и не могу объяснить, почему у меня такая потребность смешивать и изменять имена: моего отца ведь звали Эрик, а бабушку по матери как раз Анна. Что ж, может, это входит в правила игры — а ведь это и есть игра.


Анна. Вы спите, папа?

Юхан Окерблюм. Конечно. Я сплю и вижу во сне, что сплю. И вижу во сне, что сижу в своем кабинете и сплю. И тут открывается дверь и входит самая красивая, самая любимая, самая нежная. И она подходит ко мне и обдает меня своим нежным дыханием и спрашивает, сплю ли я. И тогда мне снится, что я думаю: вот так, должно быть, просыпаются в раю.

Анна. Вам, папа, надо научиться снимать очки, когда вы отдыхаете после обеда. А то они могут упасть и разбиться.

Юхан Окерблюм. Ты такая же разумная, как твоя мать. Тебе бы следовало знать, что я все делаю намеренно и продуманно. Если я сдвигаю очки на лоб, отдыхая после обеда, так для того, чтобы создать впечатление творческого состояния с закрытыми глазами. Никому — кроме тебя — не удастся застать врасплох Юхана Окерблюма с опущенным подбородком и раскрытым ртом.

Анна. Нет, нет, вы, папа, спали прилично, красиво, контролируя себя. Как всегда.

Юхан Окерблюм. Ну, так чего тебе нужно, мое сердечко?

Анна. Через несколько минут ужин. Кстати, можно мне попробовать ваш абсент, папа? Говорят, это грешно? Подумайте о Кристиане Круге и всех этих гениальных норвежцах, которые сошли с ума от абсента. (Пригубливает.) Если пьешь абсент, надо, наверное, быть особо большим грешником, чтобы заставить себя пить его. Посидите спокойно, я причешу вам волосы, чтобы вы были красивым.


Анна исчезает в соседней комнате и тотчас возвращается с расческой и щеткой.


Юхан Окерблюм. У нас, кажется, к обеду ожидается гость? Эрнст вроде собирался…

Анна. Это товарищ Эрнста. Они вместе поют в Академическом хоре. Эрнст говорит, что этот парень изучает богословие.

Юхан Окерблюм. Что? Будущий священник? Ну, коли Эрнст общается с пасторским учеником, значит, верно, грядет Судный день.

Анна. Не дурачьтесь, папа. Эрнст говорит, что этот мальчик — забыла, как его зовут, — очень милый. Кроме того, он, кажется, жутко бедный. Но красивый.

Юхан Окерблюм. Вот оно что, в таком случае мне понятен этот неожиданный интерес к новому приятелю твоего брата.

Анна. Вы опять дурачитесь, папа. Я выйду замуж за брата Эрнста. Он для меня Единственный.

Юхан Окерблюм. А как же я?

Анна. И вы, конечно! Разве мама вам не говорила, что надо следить за волосами в ушах? Как можно что-то слышать, когда в ушах столько волос.

Юхан Окерблюм. Это особенные, тоненькие волоски — слуховые, и их никому не дозволено трогать! С помощью этих слуховых волосков у меня развился особого рода слух, позволяющий мне слышать, что люди думают. Большинство ведь говорят одно, а думают другое. И я это сразу же слышу благодаря моим слуховым волоскам.

Анна. А вы можете сказать, о чем я сейчас думаю?

Юхан Окерблюм. Ты слишком близко стоишь. Слуховые волоски перенапряжены. Отойди подальше, туда, куда солнце пробивается, и я тут же скажу, о чем ты думаешь.

Анна (смеется, отходит). Ну давайте, папа!

Юхан Окерблюм. Ты очень довольна собой. И вдобавок очень довольна тем, что твой отец тебя любит.


Когда часы на Домском соборе, часы в передней и ушедшие в себя часы в кабинете бьют пять, распахивается дверь, и начальник транспортных перевозок вступает в залу вместе с Анной. Правую руку он положил ей на плечо, левой опирается на палку.

Все встают, приветствуя главу семейства. Тут, быть может, самый подходящий момент описать присутствующих: о фру Карин мы уже говорили, как и о ее любимом сыне Эрнсте, ровеснике Хенрика. Трое братьев — Оскар, Густав и Карл — стоят чуть в стороне, выясняя что-то по поводу одной из вечных вексельных операций Карла. Они говорят, перебивая друг друга. При появлении отца они тотчас умолкают и, вежливо улыбаясь, поворачиваются к вошедшим.

Оскар похож на отца, преуспевающий оптовик, уверенный в себе и немногословный. Он женат на длинной худой женщине болезненного вида, очки скрывают ее полные боли глаза. Считается, что она постоянно находится на пороге смерти. Каждую осень она уезжает на курорты и воды на юг Германии или в Швейцарию, каждую весну возвращается согбенная, пошатывающаяся, со страдальческой извиняющейся улыбкой: я все еще жива, потерпите еще немножко.

Густав — профессор римского права и зануда, что с удовольствием отмечается окружающими. В качестве защиты он приобрел себе приличную округлость. Он добродушно подсмеивается над своим занудством, качая при этом головой. Его жена Марта — русского происхождения, говорит по-шведски с сильным акцентом и обладает веселым нравом. Ее с мужем объединяет страстная любовь к утехам стола. У них две красивые и несколько упрямые дочери в младшем подростковом возрасте.

Карл — инженер и изобретатель, как правило, не слишком удачливый. Большинство считает его белой вороной в семье. Ум в нем сочетается с мизантропией, он холостяк и не особенно чистоплотен — ни душой, ни телом. Это последнее обстоятельство вызывает постоянное недовольство мачехи. Да, что-то в брате Карле есть эдакого, и к нему я скоро вернусь.

Присутствует здесь и Торстен Булин, молодой гений с мужественными чертами лица и летящими волосами, небрежно-элегантный, любимец всего семейства. В свои двадцать четыре он пишет докторскую диссертацию (о григорианских церковных песнопениях в допротестантском хорале того вида, в коем они отражены в сборнике песен, найденном при реставрации церкви Скаттунгбю в 1898 г.). И наконец, молодой Булин считается суженым Анны. Утверждают, что молодые люди достаточно определенно демонстрируют свои горячие чувства.

В дверях столовой появляется честная фрёкен Сири, вид у нее несколько растерянный. Карин Окерблюм заявляет через всю комнату: наш гость к обеду не явился. Подождем еще несколько минут, может быть, он все-таки придет.


Карин (Эрнсту). Ты предупредил своего друга, что обед в пять?

Эрнст. Я обратил его внимание на то, что в этом вопросе наша семья болезненно пунктуальна. Он сказал, что сам отчаянно пунктуален.

Юхан Окерблюм. Что он за тип?

Эрнст. Дорогой папа, он вовсе не тип. Он изучает богословие и станет пастором, если Богу будет угодно.

Марта. А у этого сказочного зверя есть имя?

Эрнст. Хенрик Бергман. Землячество Естрике-Хельсинге. Мы поем в Академическом хоре. У него великолепный баритон, а еще у него есть три незамужние тетки.

Оскар. Девицы из Эльфвика.

Эрнст. Девицы Бергман из Эльфвика.

Юхан Окерблюм. Тогда, стало быть, член риксдага Фредрик Бергман его дед.

Карин. Мы с ним знакомы?

Юхан Окерблюм. Старая лиса высокого полета. Выступает за особый союз — крестьянскую партию. Хорошенькое дельце. Борьба и раскол. Кстати, мы вроде состоим в родстве. Троюродные братья или что-то в этом роде.


Эти слова вызывают краткий приступ веселья, смолкающего, когда раздается звонок в дверь. «Я открою», — решительно говорит Анна. Она останавливает фрёкен Сири, которая уже было направилась в прихожую с особым, неприязненным выражением на лице, способным напугать кого угодно. Анна распахивает дверь. На пороге стоит Хенрик Бергман. В его глазах ужас.


Хенрик. Я припозднился. Опоздал.

Анна. Тем не менее поесть вам все-таки дадут. Хотя, наверное, придется сидеть на кухне.

Хенрик. Я ужасно… Обычно я…

Анна. …сама пунктуальность. Это мы уже знаем. Входите же! А то еще позже сядем за стол.

Хенрик. Нет, я, пожалуй, не осмелюсь.


Хенрик круто поворачивается и быстро направляется к лестнице. Анна догоняет его и тянет за руку. Она едва сдерживает смех.


Анна. Мы, безусловно, бываем весьма опасны, собираясь всем семейством, особенно, если нам не дают есть в положенное время. Но мне кажется, вам все же надо набраться мужества. Обед очень вкусный, а я собственноручно приготовила десерт. Идемте. Ради меня.


Она снимает с него студенческую фуражку и рукой приглаживает ему волосы; ну вот, теперь у господина кандидата приличный вид и, подталкивая его в спину, ведет через прихожую.


Анна. Господин Бергман просит извинить его. Он навещал друга в больнице, и ему пришлось пойти в аптеку. Там была очередь. Поэтому он опоздал.

Карин. Добрый день, кандидат. Добро пожаловать. Надеюсь, с вашим другом ничего серьезного…

Хенрик. Нет… нет. Он только…

Анна. Сломал ногу. Это мой папа.

Юхан Окерблюм. Добро пожаловать. По-моему, вы определенно похожи на своего деда.

Хенрик. Да вроде бы.

Анна. Мои братья — Густав, Оскар и Карл, Марта, она замужем за Густавом, Свеа — за Оскаром, девочки — дочки Густава и Марты, а это Торстен Булин, которого считают моим суженым. Теперь вы знакомы со всей семьей.

Карин. В таком случае я предлагаю наконец-то сесть за стол.

Эрнст. Привет, Хенрик.

Хенрик. Привет.

Эрнст. Кто это сломал ногу?

Хенрик. Да никто. Это твоя сестра…

Эрнст. Да, да. Берегись ее.

Хенрик. Мне уже некого…

Карин (прерывает). Пожалуйста, господин Бергман, садитесь вон там, рядом с Мартой. А Торстен рядом с Анной. Теперь прочитаем молитву.

Все. Мы с именем Христа за стол садимся. Благослови же нашу трапезу, Господь.


Присутствующие торопливо кивают и приседают. После чего рассаживаются, оживленно переговариваясь. Появляются фрёкен Сири и фрёкен Лисен в черно-белых одеяниях и накрахмаленных наколках, в руках у них свежая спаржа и сельтерская вода.

Сейчас Хенрику Бергману предстоят дополнительные испытания. Он никогда не видел спаржи. Он никогда не ел обеда из четырех блюд, он никогда не пил ничего, кроме воды, он никогда в жизни не видел полоскательницы с плавающим в воде красным цветком, он никогда не видел столько ножей и вилок, он никогда не беседовал с саркастически приветливой дамой с сильным русским акцентом. Воздвигаются стены, разверзаются волчьи ямы.


Марта. Я из Санкт-Петербурга. Наша семья по-прежнему живет в большом доме рядом с Александровским садом. Петербург очень красив, особенно осенью. Вы бывали в Петербурге? Я каждый год в сентябре езжу домой, это самое прекрасное время года, когда все уже вернулись с дач, и начинается сезон, приемы, театры, концерты. Вы будете священником. У вас очень подходящая внешность. Такие красивые печальные глаза, женщинам наверняка придется по душе такая внешность. Но волосы со лба надо убирать, жалко скрывать такой красивый поэтический лоб. Дайте я вам помогу! Мой муж Густав, вон тот милый толстяк, — да, да! я говорю о тебе, милый! — он профессор римского права, по его виду и не скажешь (Заливисто смеется.) …я прожила в Швеции уже двадцать лет, я обожаю вашу страну, но я русская, нет, Густав похож на пекаря, у него горячее сердце. Он приехал погостить в Петербург, мы встретились на благотворительном вечере, в тот же вечер он предложил мне руку и сердце, и я сказала себе: Марта, глупая девочка, ты, конечно, могла бы заполучить мужчину покрасивее, но у этого человека сердце из чистого золота, и через год мы поженились, разумеется, иногда меня приводят в недоумение и эта страна, и ее странные люди, но я в общем-то никогда не раскаивалась. Кстати, раскаяние не в моем характере. А вы раскаивающийся человек? (Смеется, потом опять становится серьезной.). В этой стране церкви такие бедные, песнопения тоже бедные, никаких великих мгновений. Дорогой кандидат, иногда мне кажется, что мы молимся двум совсем разным богам. (Тихо смеется.) Сейчас я, нет, погодите, сейчас я покажу вам, как нужно есть спаржу, смотрите, самое вкусное — это луковичка, берем пальцами стебель, так вкуснее — больше наслаждения, подносим к губам и осторожно откусываем. А вот как обращаются с полоскательницей, глядите на меня, кандидат.


В меню, кроме спаржи, заливной лосось под зеленым соусом, весенний цыпленок (труден для разделки) и шедевр Анны — подрагивающий пудинг-брюле.

После кофе в гостиной устраивают концерт. За окнами сумерки. Музыканты в окружении зажженных свечей: медленный пассаж последнего струнного квартета Бетховена. Юхан Окерблюм играет на виолончели, Карл — способный скрипач-любитель, член Академического оркестра. Эрнст — вторая скрипка, с большим чувством, но с меньшим успехом. К кофе и грогу со второго этажа спускается со своим альтом вышедший на пенсию член придворной капеллы, вежливая тень, любезный и несколько высокомерный господин. Он с трудом заставляет себя музицировать в этой компании, но начальник транспортных перевозок подписал его векселя, так что муки терпимы.

Музыка и сумерки. Хенрик ушел в себя: все это похоже на сон, далеко за пределами его собственных бесцветных будней. Анна сидит у окна, неотрывно смотрит на музыкантов, внимательно слушает. На фоне сумеречного света четко вырисовывается ее профиль. Вот она чувствует на себе чужой взгляд, подавляет свое первое побуждение, но тут же уступает ему и переводит глаза на Хенрика. Он серьезен, она улыбается чуть натянуто, чуть иронически, но сразу же сгоняет улыбку с лица, отвечает серьезностью на серьезность Хенрика: я вижу тебя. Вижу.

Вечер окончен, время прощаться. Хенрик с поклоном благодарит всех, на мгновенье Анна оказывается прямо перед ним. Поднявшись на цыпочки, она что-то быстро шепчет ему на ухо, аромат ее волос, легкое прикосновение.


Анна. Меня зовут Анна, а тебя Хенрик, верно?


И сразу отходит, становится рядом с отцом и, взяв его за руку, склоняет голову ему на плечо — все это чуточку спектакль, но доброжелательный и небесталанный.

У Хенрика голова идет кругом (так говорят, это банально, но сейчас невозможно подобрать лучшего выражения: голова идет кругом). Итак, у Хенрика, который стоит на углу Трэдгордсгатан и крошечной Огатан, голова идет кругом, ему бы надо идти домой и написать это мучительное письмо матери, но еще рано и одиноко. Друг Эрнст отправился на эскапады, он страшно торопился и припустил вниз по Дроттнинггатан так, что даже полы пальто захлопали по ногам.

Каштаны уже распустились, из Городского парка доносятся звуки военной музыки. Часы Домского собора бьют девять, и с холма над Аркой Стюре тонким голосом им вторит колокол Гуниллы.

Кто-то трогает Хенрика за плечо. Это Карл. Он в добродушном настроении, от него пахнет коньяком.


Карл. Составите мне компанию, кандидат? Давайте пройдемся, к примеру, по этой улице до Лебединого пруда и полюбуемся тремя молодыми лебедями — Сиг-Нус Окор, или черный лебедь, Chenopsis Atrata, — только что привезенными из Австралии, а? Или продлим прогулку ровно на сто метров, выпьем по стаканчику пунша и — что не менее важно — поглядим на трех новехоньких шлюх, вывезенных из Копенгагена? Идем во «Флюстрет», кандидат. Идем во «Флюстрет»!


Карл победительно улыбается и хлопает Хенрика по щеке своей пухлой ручкой.


Они сидят на застекленной веранде «Флюстрета», вечер тих, посетители расположились за столиками на улице в мягких весенних сумерках. Лишь несколько опустившихся доцентов устроились внутри, в горьком одиночестве охраняя свои стаканы с грогом. Стройная, броско-красивая официантка подходит к столу, чтобы принять заказ. Она слегка приседает и здоровается с ними как со старыми знакомыми.


Фрида. Добрый вечер, господин инженер, добрый вечер, господин кандидат, чем вас сегодня угостить?

Карл. Пожалуйста, фрёкен Фрида, полбутылки пунша — обычного сорта и сигары.

Фрида. Я передам разносчице.


Она кивает и удаляется.


Карл. Вы, кажется, знакомы с фрёкен Фридой.

Хенрик. Нет, что вы. Просто иногда мы ходим сюда обедать, когда деньги есть. Нет, я с ней незнаком.

Карл (проницательно). Щеки пастора порозовели, наступает минута отречения? Сейчас услышим, как пропоет петух?

Хенрик. Я знаю только, что ее зовут Фрида и что она из Онгерманланда. (Приободрившись.) Недурна.

Карл. Весьма недурна, весьма. Сомнительная репутация. Или? Как вы считаете? Богословское образование, говорят, помогает видеть человеческие слабости? Или лучше сказать — чуять носом?


Подходит разносчица с подносом и снабжает мужчин гаванскими сигарами. Карл расплачивается, оставив приличные чаевые. Девушка обрезает сигары, подносит огонь. Попыхивая сигарами, мужчины откидываются на спинки стульев.


Карл. Ну, кандидат, как вам вечер?

Хенрик. Что вы имеете в виду, господин Окерблюм?

Карл. Как мы вам понравились, короче говоря.

Хенрик. Мне никогда прежде не приходилось есть четыре блюда, запивая их тремя разными сортами вина. Все было как в театре. От меня ждали участия в вашем спектакле, но я не справился с репликами.

Карл. Прекрасно сформулировано!

Хенрик. Все это было привлекательно, но в то же время отталкивающе. Или, правильнее говоря, недосягаемо — это вовсе не критика.

Карл. Недосягаемо?

Хенрик. Если бы я даже захотел проникнуть в ваш мир и претендовал бы на участие в вашем спектакле, это все равно оказалось бы невозможным.


Появляется Фрида с бутылкой пунша в ведерке со льдом и двумя слегка запотевшими стопками. Карл разглядывает Хенрика с дружеским вниманием. Хенрик не решается поднять глаза на Фриду. А вдруг ей вздумается поцеловать меня в губы или положить руку мне на голову? Что тогда будет? Собственно, она тоже непроницаема. Может, все непроницаемо? Я вне? — с горьким сладострастием думает Хенрик. Вне?


Карл. В нашей ничтожной семейной драме главную роль играет моя мачеха. Карин Кальваген. У мамхен поразительный характер, намного сильнее обстоятельств. Властная женщина, которая правит нами железной рукой. Одни говорят, что нам редкостно повезло, другие считают ее настоящей ведьмой. Если бы кому-нибудь пришло в голову спросить меня, я бы ответил, что она хочет блага, а делает зло, как написано — не у Павла ли? Ее цель — сплотить семью, неизвестно только зачем. Ежели что-то не укладывается в рамки, она обрезает, ампутирует, деформирует. Это она умеет великолепно, наша милая, очаровательная дамочка.


Карл поднимает свою стопку, Хенрик отвечает тем же, они смотрят друг на друга с симпатией.


Карл. Извините за дерзость, но я бы хотел предложить тост за наше побратимство. Карл Эберхард, шестьдесят девятого. Спасибо.

Хенрик. Эрик Хенрик Фредрик, восемьдесят шестого. Спасибо.


Ритуал совершается по всем правилам, и побратимы тщательно соблюдают молчание, которое обычно следует за таким важным действом.


Карл. Я, собственно, изобретатель, и кое-какие мои небольшие изобретения зарегистрированы в Королевском патентном бюро. В глазах семьи я неудачник, белая ворона. Несколько раз сидел в желтом доме. Я, пожалуй, не более ненормальный, чем все остальные, но меня считают немного непоследовательным. Наше семейство произвело на свет так чертовски много нормального, что остался излишек сумасшествия, который прибрал к рукам я. Кроме того, несколько лет назад я поссорился с законом — слишком умело копирую почерки. Быть священником предполагает веру в какого-то бога, это ведь главное условие?

Хенрик. Пожалуй.

Карл. Черт возьми, как может молодой человек сегодня верить в Бога? Извини намеренную бестактность вопроса!

Хенрик. …Трудно объяснить. Вот так, с ходу.

Карл. …Внутренний голос? Желание быть в чьих-то руках? Не чувствовать себя оставленным, исключенным? Как теплое дыхание в лицо? Как слабый пульс в необозримой кровеносной системе? Смысл, план, миг милости? Нет, я не иронизирую, просто моя глотка никогда не перестает извергать саркастическую отрыжку. Я страшно серьезен, молодой человек.

Хенрик. Я нерешительный человек. И вообразил, что сутана священника, быть может, послужит мне хорошим корсетом. Я собираюсь стать пастором ради самого себя. Не ради человечества.


Возвращается Фрида, она кладет счет на стол рядом с Карлом. Скашивает глаза на Хенрика.


Фрида. Прошу прощения, что я уже принесла счет, но господа, наверное, заметили объявление внизу, в холле — мы сегодня закрываемся раньше. Завтра здесь будет завтракать консистория, поэтому нам надо заранее накрыть столы.

Карл. Значит, фрёкен Фрида…

Фрида. …занята сегодня вечером? (Смеется.) Можно сказать.


Пока Карл расплачивается и обстоятельными движениями прячет портмоне, Фрида, стоя за спиной Хенрика, прислоняется к нему и щиплет за ухо. Все происходит быстро и незаметно. От нее вкусно и чуть терпко пахнет потом и розовой водой.


Карл Окерблюм и Хенрик Бергман стоят у ограждения Лебединого пруда и любуются черным лебедем, мечтательно плывущим по темной блестящей воде. Начался мелкий дождичек.


Хенрик (после длинной паузы). А твоя сестра? Анна?

Карл. Анна? Ей скоро двадцать. Ты же сам видел.

Хенрик. Да (кивает), конечно.

Карл. Она учится в медицинском училище при больнице Софияхеммет. Мамхен утверждает, что молодым девушкам необходимо получить образование. Чтобы стоять на собственных ногах и тому подобное. Так полагает мамхен. Сама же бросила свое педагогическое образование и вышла замуж.

Хенрик. Твоя младшая сестра очень…

Карл. …привлекательна. Вот именно. У нас в доме была куча претендентов на ее руку, но господин Отец на всех нагнал страху своей жуткой и чрезвычайно изощренной ревностью, а наша госпожа Мать нагнала еще большего страху малозаманчивой перспективой заполучить Карин Окерблюм в тещи. В настоящее время в дом зачастил молодой гений Торстен Булин. На него ничего не действует, и его, кажется, как ни странно, терпят. Но, разумеется, он же человек с будущим. Совершенно очевидно, что он станет министром или архиепископом. Анну, похоже, необычайно забавляют его ухаживания. Хотя, по моей теории, судьба Анны пишется в другой книге.

Хенрик. Смотри, вон из домика выходит второй черный лебедь. Какой приятный дождик.

Карл. После засухи. Да, Анне, вероятно, суждено полюбить сумасшедшего или убийцу на сексуальной почве, а может, просто ничтожество.

Хенрик. Почему это ты так в этом уверен?

Карл. Наша маленькая принцесса умеет прекрасно приспосабливаться, она такая умная, чистосердечная, заботливая и любящая, просто спасу нет.

Хенрик. Ведь это же здорово? Все это? Разве нет?

Карл. Видишь ли, братец, у нее внутри прячется осколок стекла. Острый осколок, о который ничего не стоит порезаться. (Смеется.) Ага, испугался!

Хенрик. Я не понимаю, что ты имеешь в виду.

Карл. А этого и нельзя так просто понять. Но я ее знаю. Я узнаю ее.

Хенрик. Это похоже на какую-то высокую литературу.

Карл. Конечно. Конечно, Хенрик.

Хенрик. Пойдем? Дождь припустил вовсю.

Карл. Укроешься под моим зонтом. Обладая выраженным трагическим взглядом на ход событий в мире, я всегда ношу с собой зонт. Пользоваться ли им потом или нет — вопрос моего свободного выбора. Таков мой хитроумный способ бороться с детерминизмом и обманывать случай.

Хенрик (с улыбкой). Я, естественно, не могу разделить твое…

Карл. …мировоззрение, хотел ты сказать. У меня нет никакого мировоззрения, взамен я много болтаю. Знаешь что, Хенрик? По-моему, фрёкен Фрида была бы великолепной женой пастора.


На это Хенрик ничего не отвечает. Он просто-напросто потерял дар речи.


Семестр окончен, и Хенрик едет домой.

Жаркий день в середине июня, поезд медленно проплывает мимо летних ландшафтов, долго стоит на каждой станции, тишина, жужжание мух. Цветущие каштаны тянутся ветками к закрытым окнам купе. Людей не видно — ни на перроне, ни в поезде. Паровоз пыхтит дальше, сперва через сосновые леса, потом вдоль моря. Поездка на пассажирском поезде между Уппсалой и Сёдерхамном занимает целый день.

Хенрик прибывает на западный вокзал в 8.27 вечера. Мама Альма ждет у входа. Он сразу замечает ее — ее грузная фигура словно бы окутана невидимой пеленой полного слез одиночества. Хенрик улыбается и, поставив чемодан, обнимает мать.

Она очень тучная, весит наверняка не меньше ста килограммов. Круглое лицо с широко раскрытыми боязливыми глазами, маленький вздернутый носик, большой чувственный рот и короткая шея. На ней тесное летнее пальто, заметно поношенное, на нем не хватает пуговицы. Черная шляпа с пером во время объятий съехала набок. Она смеется и безутешно рыдает. Хенрик изо всех сил старается отвечать на проявления нежности со стороны матери. От нее исходит кислый запах высохшего пота, дыхание астматическое. «Ну-ка, дай я посмотрю на моего мальчика, какой же ты бледный, какой худой, ясное дело, плохо питаешься! Как мило, что ты приехал навестить свою старую мать. А тебе обязательно носить усы? Твоей мамочке они совсем не нравятся, надо будет их сбрить, ведь ты теперь снова станешь моим любимым мальчиком».

Альма Бергман живет в трех небольших комнатах на последнем этаже стоящего во дворе дома на углу Норралагатан и Чёпмангатан. Одна комната — Хенрика, на зиму ее сдают.

Самая маленькая комната — спальня Альмы и последняя — столовая, соединенная весьма странным проходом с вместительной кухней. Квартира загромождена вещами, точно ее жильцов внезапно заставили переехать сюда из более просторного жилища, и у них не хватило мужества расстаться с громоздкой мебелью, картинами, ненужными предметами.

И на всем этом лежит печать гордой бедности. Беспомощного отчаяния. Безнадежности и слез.

Пока Альма накрывает на стол, Хенрик идет в свою детскую. Узкая продавленная кровать, дырявое плетеное кресло с подушками, хлипкий письменный стол со старыми шрамами от бесчинств перочинного ножа, непарные стулья. Гардероб с треснутым зеркалом, книжная полка с зачитанными до дыр книгами, умывальник с разнокалиберными тазом и кувшином, ветхие полотенца. На грязном окне сорвавшаяся в одном месте с карниза штора. Картины, напоминающие о детстве, на библейские сюжеты: «Иисус с детьми», «Возвращение блудного сына». Над кроватью фотография отца. Молодое, красивое лицо, жидкие развевающиеся волосы, зачесанные назад с высокого лба, большие голубые глаза; на губах легкая самоуверенная улыбка: гордость, ранимость, внутренняя цельность и страсть — типичное актерское лицо.

В угол у окна втиснут алтарь, накрытый алтарной скатертью, на нем оловянный подсвечник, «Иисус» Торвальдсена и раскрытый молитвенник. Перед алтарем скамеечка для преклонения колен, обтянутая тканью с вышитым на ней зелено-золотым узором. Алтарная доска затянута фиолетовой материей с матово-красным крестом посередине. У ног Христа свежий букетик первоцвета.

Хенрик опускается на один из непарных стульев. Закрыв лицо руками, он делает несколько глубоких вздохов, точно пытается преодолеть внезапный приступ дурноты.

Ему трудно глотать, хотя он должен был бы проголодаться, поскольку съел за все долгое путешествие лишь пару прихваченных с собой бутербродов. Мать сидит напротив за обеденным столом, горит керосиновая лампа, за квадратами окон — сумерки.


Альма. В последнее время все ужасно подорожало. Тебе-то, конечно, об этом думать ни к чему, а я просто не знаю, как быть. Надо же: керосин подорожал на 3 эре, а пять кило картошки стоят 32 эре. Говядина мне почти уже не по карману, приходится довольствоваться обычной свининой или суповым мясом. А уголь — ты не представляешь, что за зима у нас была, — уголь и дрова подорожали вдвое. Приходилось укутываться потеплее, хотя из-за учеников я была вынуждена топить как следует, ужас, сколько на это уходило денег. Что с тобой, Хенрик? Ты такой грустный, что-нибудь случилось? Ты же знаешь, что можешь все рассказать своей старой маме.

Хенрик. Я завалил экзамен по церковной истории.


Он беспомощно машет рукой, уставившись на материно ухо. Она осторожно ставит чашку и кладет свою пухлую ручку на скатерть — матово блестят массивные обручальные кольца.


Альма. Когда это случилось?

Хенрик. Несколько недель назад. В конце апреля.

Альма. И какие же последствия?

Хенрик. Буду сдавать снова в конце ноября. Раньше профессор Сюнделиус не позволит.

Альма. Значит, твой выпуск откладывается.

Хенрик. На полгода.

Альма. Как же нам быть, Хенрик? От заема почти ничего не осталось, и все стало так дорого. И плата за обучение, и твои учебники, твое содержание. Ума не приложу, что делать? Я никогда не умела распоряжаться деньгами.

Хенрик. Я тоже.

Альма. И этот заем, который мы обещали вернуть, как только ты получишь сан.

Хенрик. Я знаю, мама.

Альма. Я попытаюсь раздобыть побольше учеников, но теперь, когда наступила такая дороговизна, уроки музыки — первое, на чем люди экономят. Это надо понимать.

Хенрик. Да, это надо понимать.

Альма. Я могу, пожалуй, снова начать убирать, но у меня страшно обострилась астма, и сердце дает себя знать.

Хенрик. Нет, мамочка, об уборке не может быть и речи.


Альма, вздыхая от переполняющей ее нежности, встает, обнимает сына и покрывает его поцелуями, ласково при этом сюсюкая: «Мой малыш, мой любимый мальчик, сердечко мое! Ты единственное, что у меня есть, я только для тебя и живу, мы поможем друг другу, мы никогда не бросим друг друга, разве не так, мой драгоценный, разве не так?»

С мягкой настойчивостью Хенрик высвобождается и усаживает мать на стул. Держа ее руки в своих, он смотрит в ее светлые, полные слез глаза.


Хенрик. Я могу бросить учебу, мама. Брошу, найду работу и перееду сюда, домой. И в первую очередь мы отдадим взятые у теток из Эльфвика деньги. Потом, когда я накоплю столько, что смогу прокормиться самостоятельно и не буду ни для кого обузой, я, может, снова пойду учиться.


В ответ Альма начинает смеяться — весело, от души, показывая белые зубы.


Альма. Бедный мой мальчик, ты определенно еще глупее, чем я. Неужели ты и вправду думаешь, что мы позволим остановить нас сейчас, когда мы уже почти у цели? Неужели ты думаешь, что я позволю тебе служить здесь каким-нибудь помощником телеграфиста или домашним учителем? Тебе, который станет священником! Моим священником!


Мать опять смеется и поднимается, исполнившись внезапной энергией. Она подходит к огромному буфету, завладевшему всем пространством между окнами, достает бутылку портвейна и два бокала и подает на стол.

Хенрик тоже разражается смехом — как хорошо ему это знакомо, какой удивительной надежностью дышит: оба в отчаянии, вдруг смех, неудержимый, мама смеется — значит, все не так страшно. Они чокаются и пьют. Она наклоняется вперед и вздыхает.


Альма. Я слыхала, что по-настоящему талантливые мошенники никогда не размениваются на мелочи. Они сразу играют по-крупному. Это вызывает больше доверия, и им потом удается прибрать к рукам еще больше.

Хенрик. Я что-то не понимаю.

Альма. Не понимаешь? Мы были чересчур скромны! Теперь тетушкам придется выложить сумму покрупнее. Мы нанесем им визит, Хенрик. Теперь же. Завтра.


Загадочные Тетки живут в деревянном особняке у Юснан, в двадцати километрах южнее Больнеса. Они сестры Хенрикова деда, дамы почтенного возраста, дед — их младший братишка, последыш вроде. Зовут их в порядке старшинства Эбба, Беда и Бленда.

С ними в нескольких словах дело обстоит следующим образом: прадед владел лесом и землей и был человек с деловой хваткой. Когда всерьез началось освоение Норрланда, предприимчивый Леонхард позаботился о том, чтобы сколотить состояние. После себя он оставил приличное наследство. Дед Бергман считал, что не надо трогать ни эре, все должно пойти на увеличение капитала и содержание родового поместья. Никто не осмелился возразить, кроме Бленды, потребовавшей раздела наследства для себя и сестер. Брат воспротивился, но Бленда вынесла спор на рассмотрение губернского суда в Евле. Прежде чем скандал стал свершившимся фактом, Фредрик Бергман уступил и, дрожа от ненависти, был вынужден выплатить своим незамужним сестрам причитающиеся им доли наследства. После чего раз и навсегда отказался с ними разговаривать, и взаимная ненависть расцвела пышным цветом. Ни дни рождения, ни помолвки, ни смерти не могли преодолеть взаимного ожесточения.

Бленда, младшая из сестер, проявившая такую решительность, взяла на себя распоряжаться состоянием. Благодаря ее уму и деловой хватке оно выросло еще больше. Она построила роскошную деревянную виллу с видом на красивейшие окрестности Юснан. Дом обставили наиудобнейшей современной мебелью и украсили безвкуснейшими обоями, гобеленами и картинами столетья.

К вилле примыкает сад, почти парк, ступенями спускающийся к реке. Там сестры работают весной, летом и осенью, одетые в льняные платья, накидки, шляпы с широкими полями, перчатки и сабо. Всю свою любовь, нежность, изобретательность, не растрачиваемые ими впустую друг на друга, они отдают саду. Он отвечает на их чувства пышной зеленью, сгибающимися под тяжестью плодов фруктовыми деревьями и роскошными цветниками.

Эбба — старшая из сестер и немного придурковатая, каковой была всегда. Кроме того, она глухая и говорит мало, ее самый верный друг — страдающий подагрой Лабрадор почтенного возраста. Лицо Эббы похоже на увядший лепесток розы, в юности она, наверное, была красивой девушкой.

У Беды, несмотря на возраст, все еще черные волосы, черные глаза и трагический вид. Она читает романы и играет Шопена скорее страстно, чем с пониманием, часто ругается и громко жалуется на что ни попадя. Время от времени она удаляется, но всегда возвращается. Уходы ее рассчитаны на сенсацию, а возвращения обыденны. В отличие от сестер она — как это утверждается — пережила страсть.

И наконец, Бленда — низенькая, быстрая, с большой выдержкой. Она обладает, как уже известно, способностью добиваться своего. Стального цвета волосы, низкий, широкий лоб, крупный, слегка красноватого оттенка нос, губы с саркастическим изгибом, вполне соответствующим молниеносным выпадам и ироническим замечаниям.

Раз в году они отправляются в столицу, выходят в свет, посещают концерты и театры и делают дорогие и современные заказы в домах моды. Изредка они позволяют себе поездку на курорты на юг Германии или в Австрию.

Так обстоит дело с сестрами из Эльфвика.


Спальни сестер обставлены в соответствии со вкусом каждой, но чудовищно загромождены. Комната Эббы оклеена светлыми обоями в цветочек, Беды — сиреневыми с узором в стиле модерн, а Бленда обитает в покоях синих, голубых, темно-синих и пастельно-синих тонов. В данную минуту в доме царит возбуждение. Сестры переодеваются к обеду, советуются, помогают друг другу, переругиваются. Комнаты соединены между собой дверями, как правило запертыми, но сейчас распахнутыми настежь.


Бленда. Ты их видишь?

Беда. Что они делают?

Эбба. Господи помилуй! Они возле купальни.

Бленда. Что? Они собираются купаться в холодной воде?

Эбба. Господи помилуй! Они и впрямь собираются купаться!

Бленда. Это же смешно. Альма, эта жирная корова. Просто смешно.

Беда. Подвинься, я тоже хочу посмотреть.

Бленда. Входят в купальню.

Эбба. Точно намерены купаться.

Беда. В это время года! Вода-то наверняка не больше десяти градусов.

Бленда. Надеть голубое?

Беда. Не слишком ли элегантно? Альма будет чувствовать себя бедной родственницей. У нее-то определенно есть только черное.

Бленда. Тогда я надену светло-серое.

Беда. Господи, да оно еще элегантнее.

Эбба (возбужденно). Господи помилуй! Вода в Юснан поднимается.

Бленда. Что это ты такое мелешь?

Эбба. Альма, эта гора мяса, вошла в воду.

Беда. Хватит глазеть, надевай корсет, я помогу тебе со шнуровкой.

Эбба. Что ты сказала? Малыш Хенрик разделся догола!

Беда. Ой, я должна посмотреть!

Бленда. Не толкайся. Господи, до чего же он мил!

Эбба. Боже, какой худой.

Беда. Зато плечи хороши. И сложен отлично.

Бленда. Интересно, зачем они приехали, а?

Беда. Не так уж трудно догадаться.

Эбба. Как размашисто плывет.

Беда. Неужели и впрямь наденешь светло-серое?

Бленда. Представь себе, есть у меня такая мысль.

Беда. По крайней мере, вполне подходит к твоему красному носу.

Эбба. Возвращаются в купальню. Господи Иисусе, что бы мы делали, если бы они утонули?

Бленда. Оплатили бы похороны, я думаю.

Беда. Эбба, иди сюда, я помогу тебе одеться.

Эбба. Нет, нет, я должна посмотреть, как они будут вылезать.

Беда. Уже вылезают?

Эбба. Поглядите-ка! Идут к берегу, держась за руки!

Бленда. Я, пожалуй, догадываюсь, зачем они приехали.

Беда. Ну и что из того, скупердяйка ты эдакая.

Бленда. Ни эре они от нас не получат, вот что я вам скажу. Ни эре. Мы им уже и так дали взаймы и процентов не берем, пока Хенрик не станет пастором.

Эбба. Какой же он миленький, малыш Хенрик. Странно только, что они осмеливаются показываться голышом.

Беда (Эббе). Я вынула розовое. (Передергивается.) Розовое!

Эбба. Нет, не хочу. Хочу цветастое. Которое с розами и кружевами.

Беда. Да ну! В нем ты еще страшнее.

Эбба. Ты сейчас явно сказала какую-то гадость, я видела.

Бленда. А сама-то вырядилась так, словно собралась выступать в Королевском театре.

Беда. А чем тебе это платье не угодило, позволь спросить?

Бленда. Да тут дело не в платье.

Беда. Я хочу быть красивой ради мальчика. Ему, пожалуй, не помешает полюбоваться красотой и элегантностью.

Бленда (смеется). Ха-ха-ха!

Эбба. Кто взял мои духи! (Трубит.) Мои духи!

Беда. Такой старой карге духи ни к чему. Это непристойно!

Эбба. Опять ты сказала какую-то гадость. Где моя слуховая труба?

Беда. Если речь и вправду пойдет о деньгах? Неужели нам обязательно быть такими твердокаменными?

Бленда. Непременно, дорогая Беда! Сейчас тяжелые времена, и надо учиться жить по средствам.

Беда. По ним видно, что им несладко приходится.

Бленда. Альма никогда не умела распоряжаться деньгами. Помнишь, мы ей послали 50 крон, когда отец Хенрика умер? И знаешь, на что Альма их истратила! Купила элегантные туфли к траурному платью. Она сама сказала! Разве так можно вести хозяйство? Я просто спрашиваю.

Эбба. Они уже направляются к дому. Господи помилуй, как ласково он смотрит на мать. Очень милый мальчик.


Гостиная под углом соединена со столовой, большое окно смотрит на закат. Здесь все в светлых тонах: легкие летние шторы, белая мебель ручной работы в духе Карла Ларссона, желтые обои, большие плетеные кресла, пианино, зеленый, цвета цветущей липы, буфет, яркие лоскутные коврики на широких, тщательно выскобленных досках пола. На стенах — что-то вроде современного искусства: женщины, как цветы, и цветы, как женщины, деревеньки и девушки в белом, неопределенно глядящие в прекрасное будущее.

Сестры вплывают гуськом: Эбба, Беда и Бленда. Альма с Хенриком уже на месте, мать в чересчур тесном фиолетовом шелковом платье, измученная туго затянутым корсетом, Хенрик в опрятной, но залоснившейся пиджачной паре, при крахмальном воротничке и при галстуке. Бленда сразу же приглашает к столу, и, после того как все рассаживаются, нажимает скрытую от глаз кнопку электрического звонка. Тут же появляются два юных ангела с дымящейся супницей и подогретыми тарелками: суп из крапивы с половинками яйца.

После обеда общество пьет кофе на веранде. Альму и Хенрика усаживают на плетеный диван, Бленда расположилась в качалке, стратегически стоящей вне горизонтально падающих солнечных лучей. Беда устроилась на лестнице террасы. Она курит сигарету в элегантном мундштуке. Эбба сидит спиной к саду со слуховой трубой наготове.

Итак, момент настал. Альма дышит с присвистом — от напряжения или от вкусной еды и превосходного вина, сказать трудно. Хенрик бледен, пальцы плотно сцеплены.


Бленда. Мы предполагаем, что Альма с Хенриком проделали весь этот длинный путь не только из родственной любви. Насколько я помню, последний раз вы были здесь три года назад. Причиной тогдашнего визита был денежный заем для покрытия расходов на учебу Хенрика.


Бленда, осторожно раскачиваясь в качалке, смотрит на Альму с холодной любезностью. Беда, закрыв глаза, подставила лицо последним лучам заходящего солнца. Эбба, посасывая вставную челюсть, держит наготове слуховую трубу.


Альма. Деньги кончились. Все очень просто.

Бленда. Вот как, деньги кончились. Их должно было хватить на четыре года, а не прошло еще и трех.

Альма. Все подорожало.

Бленда. Вы сами назначили сумму. Не помню, чтобы я торговалась.

Альма. Нет, что вы, вы были очень щедры.

Бленда. А теперь деньги кончились?

Альма. Я рассчитывала, что дед Хенрика нам поможет, поскольку Хенрик все же продолжит семейную традицию и станет священником.

Бленда. А дед Хенрика не помог?

Альма. Нет. Мы канючили целый день. И получили только 12 крон на железнодорожные билеты. Чтобы вернуться в Сёдерхамн.

Бленда. Какая щедрость.

Альма. Трудные времена настали, Бленда. Я даю уроки музыки, но это крохи, и кое-кто из учеников отказался от занятий.

Бленда. И теперь вы хотите получить новый заем?

Альма. Мы с Хенриком подробнейшим образом обсуждали, не бросить ли ему учебу и не поступить ли работать на новый телеграф в Сёдерхамне. Это был единственный выход. Но тут кое-что произошло.

Эбба. Что-что?

Альма. Кое-что произошло.

Эбба. Что она сказала?

Бленда. Случилось что-то приятное.

Альма. Пусть лучше Хенрик сам расскажет.

Хенрик. Я, значит, сдавал экзамен по церковной истории наводящему на всех ужас профессору Сюнделиусу. Нас было трое, и только я один справился. После экзамена профессор попросил меня остаться. Угостил сигарой и был чрезвычайно любезен. Совершенно не похож на того саркастического человека, каким он обычно бывает.

Альма (потрясенно). Он угостил Хенрика сигарой.

Хенрик. Я уже это сказал, мамочка.

Альма. Прости, прости.

Хенрик. Ну вот, мы поговорили немного о том о сем. Между прочим, он сказал, что хорошее знание церковной истории свидетельствует о прилежании, отличной памяти и самодисциплине. По его мнению, я показал блестящие способности, разобравшись в апостольской символике. Это довольно сложный вопрос, требующий определенной научной систематизации.

Эбба. Бленда, что он говорит?

Бленда. Не сейчас, Эбба, (трубит), потом, позже.

Хенрик. Он предложил мне научную карьеру. Мне следовало бы написать докторскую диссертацию. Профессор сказал, что с удовольствием будет моим научным руководителем. Потом я наверняка смогу стать доцентом. Он сказал, что большинство богословов были идиотами, и надо беречь редкие таланты.

Альма. Вы понимаете, Бленда, как это лестно для Хенрика. Профессор Сюнделиус не сегодня-завтра станет архиепископом или министром.

Хенрик. И тогда я ответил, как обстоят дела, — у меня нет средств. У меня даже не хватит денег, чтобы получить сан священника. На это профессор сказал, что мне надо продержаться самостоятельно только первые годы, поскольку потом я смогу получить так называемую аспирантскую стипендию. Это весьма приличные деньги, тетя Бленда. Почти все аспиранты женаты, имеют детей и прислугу.

Бленда. Черт возьми!

Альма (вклинивается). И теперь мы приехали к вам, чтобы попросить еще об одном беспроцентном займе в шесть тысяч крон. Профессор Сюнделиус подсчитал, что потребуется приблизительно столько.

Бленда. Черт возьми.

Альма. Мы хотели сперва поговорить с вами. Я имею в виду — прежде, чем обратиться в Уппландсбанк. Профессор обещал написать рекомендательное письмо. Возможно, он даже подпишет поручительство, сказал он.

Бленда. Что скажешь, Беда?

Беда (смеясь). У меня нет слов.

Эбба. О чем вы говорите? О деньгах?

Бленда. Хенрик будет профессором! И ему нужно еще шесть тысяч, кроме тех двух, которые мы ему уже одолжили. Понимаешь?

Эбба. А у нас есть столько денег?

Бленда. В этом-то и вопрос.


Бленда хрипло хохочет. Беда из-под приспущенных длинных черных ресниц с улыбкой смотрит на Хенрика. Хенрик из бледного сделался пунцовым. Альма тяжело дышит. Внезапно Бленда встает и хлопает в ладоши.


Бленда. Если делать что-то, так лучше сразу. Альма и Хенрик, пожалуйста, пройдите со мной в кабинет.


В довольно тесный кабинет Бленды ведет дверь из прихожей. Полки завалены конторскими книгами. Посередине стоит конторка, у окна письменный стол и несколько стульев из мореного дерева. В углу — кожаный диван и кресло, круглый стол с латунной столешницей и курительными принадлежностями. Бленда зажигает электричество, снимает с золотой цепочки на шее маленький ключик, открывает средний ящик стола, берет блестящие ключи и отпирает сейф, притаившийся за ширмой у двери.

Ни Альма, ни Хенрик не видят, чем она занимается за ширмой. Она появляется оттуда с пачкой купюр в правой руке. Кладет деньги на стол, запирает в ящик ключи от сейфа и вновь надевает ключик на тонкую цепочку. После чего принимается считать: шесть тысяч риксдалеров в банкнотах. Пересчитав, она протягивает деньги Альме, которая застыла, точно пораженная молнией.


Альма. Наверное, надо написать расписку?

Бленда. Хенрик, будь добр, вернись на минутку к тетушкам. Мне нужно поговорить с твоей матерью наедине.


Хенрик, поклонившись, направляется к двери с противным чувством, что, кажется, что-то не так. Когда он выходит из комнаты, Альму просят присесть. Бленда начинает листать телефонный каталог.


Бленда. Как ни странно, но здесь у нас в конторе имеется каталог Уппсалы. Я собираюсь позвонить профессору Сюнделиусу и от имени семьи поблагодарить его за сердечное участие в судьбе нашего многообещающего отпрыска. Ага, вот и номер: 15 43.


Она поднимает трубку и с улыбкой смотрит на посеревшую Альму. Ее широко раскрытые голубые глаза заволокло слезами. Бленда медленно кладет трубку на рычаг.


Бленда. Позвоню в другой день. Невежливо беспокоить такого выдающегося человека после восьми вечера.


Сев напротив Альмы, Бленда глядит на нее взглядом, в котором сквозит нечто, что можно было бы назвать нежной иронией.


Бленда. Вы, конечно, понимаете, что мы с сестрами горды помочь Хенрику добиться столь блестящего будущего?


Она легонько похлопывает Альму по ее круглому колену и круглой щеке, по которой как раз сползает слеза. Альма бормочет что-то о благодарности.


Бленда. Не благодарите. Я делаю это только потому, что ваш мальчик такой замечательно одаренный. Или, может быть, просто так? Из-за вашей любви к сыну? Не знаю. Пойдемте присоединимся к остальным? По-моему, этот вечер надо отпраздновать шампанским! Идемте, Альма! Не плачьте. Мне не было так весело с тех самых пор, как наш брат проиграл дело о наследстве.


Начальник транспортных перевозок построил в дни своего могущества Дачу вблизи реки, озер и низких голубых гор. Ежегодно в середине июня семейство перебирается туда — грандиозное мероприятие, руководимое опытными стратегами. Снимают шторы, ковры пересыпают средством от моли и, переложив газетами, сворачивают в рулоны, мебель покрывают пожелтевшими, как привидения, простынями, хрустальные люстры укутывают в тарлатан, загружают товарный вагон необходимыми вещами — от личной кровати и личных подушек Юхана Окерблюма до кукольных шкафчиков младших девочек и несравненных форм для выпечки фрёкен Сири, кистей фру Марты и романов Анны.

Начало июля, на людей и на зеркала вод опустились тихая сонливость и марево жары. Лениво катится крокетный шар. Кто-то играет на рояле — сентиментальный романс Гаде. Фрёкен Лисен дремлет на скамейке, не заботясь о том, что клубок упал на траву. Фру Карин, владычица дома, сидит на верхней веранде, размякшая, в белом платье и широкополой шляпе, затеняющей глаза. Она пишет письмо, которое так и остается неоконченным. Ее серо-голубой взгляд теряется в светлой дали над горными грядами. Начальник транспортных перевозок забылся сном в гамаке, очки сдвинуты на лоб, на животе — книга. На кухне же все-таки идет определенная, хоть и ограниченная деятельность.

Фрёкен Сири и Анна чистят клубнику. Работа, безусловно, нелегкая, и скорость приличная. Настроение — доверительно-разговорчивое: реплики перемежаются паузами. На желтых лентах липучек жужжат мухи, на подоконнике полусонно мурлычет жирный кот.


Фрёкен Сири. …да, я пришла сюда, когда вы родились. Меня взяли помогать Ставе, но она уже совсем была без сил, так что мне пришлось с самого начала брать все на себя. Она по большей части лежала в кровати и командовала. Никто не знал, насколько она больна, и должна вам сказать, все жутко злились. И вдруг однажды утром ее нашли мертвой. Я уже тогда много чего умела, хотя мне было всего двадцать. Но, ясное дело, работы хоть отбавляй. Да и фру Окерблюм ненамного старше была. А пасынки не приведи Господи до чего горячие. И начальник транспортных перевозок не слишком-то помогал их воспитывать. Больно был занят своими железнодорожными мостами. А Рикен и Руна — добрые девушки, но глупые, как курицы. Да, пришлось фру Окерблюм да мне отвечать за все да расхлебывать кашу. И нам это удалось, хотя фру опять забеременела — и должна сказать, болела тогда сильно, — вот я ей и говорю: не надрывайтесь так, фру Окерблюм, отдыхайте побольше, а я буду везти воз, только скажите, чего и как. Так я и сделала. А потом фру поправилась, снова повеселела, но все так и осталось, прежний порядок. У нас с фру бывают разные мнения, но мы обе воюем против разгильдяйства, грязи и беспорядка. Мы не терпим беспорядка ни в чем, если вы понимаете, о чем я. (Пауза.) Да, вот как, значит, было дело, вот как оно есть.

Анна. А вы, фрёкен Сири, были когда-нибудь влюблены?

Фрёкен Сири. Еще бы, был тут попервоначалу один, пытался задрать мне юбки. Но все как-то уж больно быстро произошло, я и узнать не успела, какие у него были намерения.


В кухне появляется Эрнст, он дергает сестру за косу, целует фрёкен Сири в затылок и спрашивает, есть ли апельсиновый сок, после чего садится за стол и с жадностью начинает пожирать очищенные ягоды. Фрёкен Сири обслуживает молодого человека. Она даже отламывает кусочек льда от постоянно капающей глыбы в леднике, ставит на стол стакан с соком и тарелку с изюмным печеньем. Эрнст, зевая, говорит, что поедет на велосипеде к Йиммену. А Анна не хочет присоединиться? «В такую-то жару!» — вскрикивает Анна, потому что Эрнст, улучив момент, щекочет ее. «Пошли, лентяйка, искупаемся! Только надо сказать маме, что мы уходим».

Они подходят к лестнице, ведущей на второй этаж. Эрнст кричит: «Мама!» Карин Окерблюм, пробудившись от своих грез над недописанным письмом, выходит на лестницу и строго спрашивает, почему Эрнст поднимает такой шум, — «папу разбудишь». — «Мы едем на Йиммен купаться, поедешь с нами?» — «А Анна? — спросила фрёкен Сири. — Не надо ли что-нибудь сделать на кухне?» — «Сейчас ничего, — отвечает Анна. — Кстати, девчонки могли бы помогать побольше. А они спрятались в домике для игр и читают «Тайных любовников графини Полетт». Любовников во множественном числе, заметьте». — «Вот как, — смиренно отзывается фру Карин, — ну, это не моя забота, пусть этим Марта занимается», — «Так мы пойдем», — говорит Эрнст и, взлетев по ступенькам, обнимает мать. «Спасибо, очень мило, — говорит Карин Окерблюм, дергая сына за волосы. — Тебе надо постричься, ты неприлично оброс».

И вот они катят на своих блестящих велосипедах. Сперва несколько километров по большаку, а потом перпендикулярно через лес. Извилистая песчаная лесная тропа вьется вдоль речки Йимон, мелкой, каменистой, но бурной даже в самые жаркие летние месяцы.

Йиммен — вытянутое в длину родниковое озеро, окруженное со всех сторон лесом. Вода ледяная и прозрачная, берега каменистые, отлого обрывающиеся во внезапную бездну.

Оставив велосипеды у мельницы с переломанным хребтом, брат с сестрой двинулись по протоптанной коровами среди прибрежной ольхи и берез с потемневшими стволами тропинке к месту, где они обычно купаются, — узкой песчаной полоске берега, затененной пышной листвой.

Искупавшись, они лакомятся разломанной пополам подтаявшей плиткой шоколада. Несколько полусонных мух составляют им компанию, а так вокруг стоит тишина, небо безоблачно, но душно, как будто на горизонте собирается гроза, желанная, но пугающая. Эрнст делает стойку на руках, он неплохой гимнаст. Анна в рубашке и нижней юбке лежит на спине. Щурясь на листву, она вытягивает руку и указательным пальцем рисует на белом небесном своде контуры ветвей.


Анна. У тебя есть идеалы?

Эрнст. Что-что?

Анна. Идеалы!

Эрнст. Ну и вопрос.

Анна. Возможно. И все-таки я его задаю и хочу услышать ответ.

Эрнст. Идеалы. Разумеется: иметь деньги. Не работать. Страстные любовницы. Хорошая погода. Крепкое здоровье. Бессмертие — я хочу быть бессмертным, не желаю умирать. Если я обрету бессмертие в значении известности, я не против. Хочу, чтобы тем, кого я люблю, было так же хорошо, как мне. Не хочу никого ненавидеть. Не хочу жениться, никогда. Но хочу иметь много детей. Так что у меня идеалы, пожалуй, есть.

Анна. Ты ничего не воспринимаешь всерьез?

Эрнст. Да, малышка Анна, я ничего не воспринимаю всерьез. А разве я могу иначе, видя, как ведет себя мир. У меня сильная потребность сохранить ясность ума. Посему я не утруждаю себя размышлениями. Начни я размышлять, «чокнусь», как выражается Люсидор.

Анна. У нас в медицинском училище преподают довольно много теоретических предметов. В основном, скучища, но иногда бывает настолько увлекательно и захватывающе, что…

Эрнст. …ты обладаешь способностью к состраданию, а я нет. В этом отношении я похож на мать.

Анна. Так вот, однажды у нас вела занятие женщина-врач, профессор- педиатр. Она просто начала рассказывать, приводя примеры из своей практики. Главным образом, о детях, больных раком. Она описывала такие страшные страдания, что мы едва сдерживались, чтобы не разреветься, слушая все эти ужасы. Дети, испытывающие невероятные муки. Маленькие дети, понимаешь, Эрнст, которые ничего не сознают и видят лишь рядом беспомощных взрослых. Измученные, плачущие, мужественные, молчаливые стоические дети. А потом они умирают, спасения нет. Порой резаные-перерезаные до неузнаваемости. Профессорша рассказывала совершенно спокойно. Но в каждом слове звучало сострадание. Понимаешь, Эрнст?

Эрнст (с легким сарказмом). Нет, ягодка моя. Что я должен понимать?

Анна. Я хочу быть похожей на эту профессоршу. Хочу противостоять непостижимой жестокости, Эрнст. Хочу помогать, облегчать, утешать. Хочу обладать всевозможными знаниями.

Эрнст. В таком случае медицинское училище — то, что нужно?

Анна. Да, конечно. Половина нашего курса по окончании выйдет замуж. Мне же надо что-то большее, более трудное. Знаешь, иногда мне кажется, что я невероятно сильная. Мне кажется, что Бог создал меня для чего-то важного — важного для других людей.

Эрнст. Так ты веришь в Бога?

Анна. Нет, к сожалению, я не верю ни в какого Бога.

Эрнст. Ты слишком много думаешь. Поэтому-то у тебя и живот болит.

Анна. Я поговорю с папой и мамой насчет высшего медицинского образования.

Эрнст. Тебе придется нелегко, малышка. Представь только — Уппсала! Подумай обо всех врачах, которых ты знаешь. Подумай о профессорах!

Анна. Если она справилась, справлюсь и я.

Эрнст. А что же будет с нами, если ты станешь профессором?

Анна. Мы поженимся, и ты будешь вести хозяйство.

Эрнст. Но я хочу иметь детей.

Анна. У тебя, черт побери, есть твои любовницы.

Эрнст. Ты только будешь ревновать и браниться.

Анна. Верно. Никому не позволено лапать моих любимых.

Эрнст. Кто же твои любимые?

Анна. Хочешь узнать, а? Папа, конечно. И ты, разумеется. (Замолкает.)

Эрнст. И Торстен Булин?

Анна. Нет, нет, о Господи, какой ты глупый. Торстен вовсе никакой не любимый.

Эрнст. Но кто-то ведь есть?

Анна. Может быть. Впрочем, не знаю.

Эрнст (внезапно). Не хочешь съездить со мной в Уппсалу на пару дней?

Анна. Не знаю, разрешит ли мама.

Эрнст. Спокойно, это я устрою.

Анна. А что ты собираешься делать в Уппсале в середине июля?

Эрнст. В университете недавно открыли отделение метеорологии. Профессор Бекк посоветовал мне подать заявление.

Анна. И тебе это по душе?

Эрнст. Наблюдать небо, облака, горизонты и, может, летать на воздушном шаре! А?

Анна. Поговори с мамой. Думаю, она не разрешит мне поехать с тобой.

Эрнст. А кто будет готовить мне еду? Кто будет штопать мне носки? Кто будет следить, чтобы мамочкин любимый сынок вовремя ложился спать? Знаешь, будет здорово.

Анна. Соблазнительно, конечно.

Эрнст. Я поеду на велосипеде, а ты — на поезде. И мы встретимся на Трэдгордсгатан. Эта летняя идиллия начинает действовать мне на нервы.

Анна (целует его). Ну и плутишка ты, Эрнст.

Эрнст. Ты тоже плутишка, Анна-Ванна Ягодка. Правда, другого сорта.


Летние занятия. Неприязненно настроенный, удрученный ученик с болячками на коленках клюет носом. Неприязненно настроенный, удрученный репетитор едва сдерживает гнев и похотливые мысли. Окно распахнуто в июльскую жару. Вдали, но вполне видимые купаются с криками и смехом четыре девушки. Бальзамические запахи сада. Поместье Окерлюнда, завод Окерлюнда в нескольких десятках километров на северо-западе от Уппсалы. Речка Люнда, поселковая улица, водопад, пчелы, медлительные коровы, забредшие в ржаное поле. Летние занятия.

Молодой граф по имени Роберт кисло смотрит в раскрытый учебник немецкой грамматики. Ему сейчас предстоит проспрягать вспомогательный глагол sein[8] — в настоящем времени, в имперфекте, плюсквамперфекте и, по возможности, в футуруме. Хенрик, при галстуке и без пиджака, сидит по другую сторону стола и читает церковную историю. Время от времени он что-то подчеркивает огрызком карандаша. Вскрикивают купальщицы. Роберт поднимает глаза и смотрит в окно, лениво вздуваются шторы. Хенрик снимает ноги со стола и захлопывает книгу.


Хенрик. Ну?

Роберт. Что?

Хенрик. Выучил?

Роберт. А давайте пойдем купаться, а?

Хенрик. И что твой отец на это скажет, как полагаешь?


Молодой граф, приподняв задницу, пукает, бросая при этом исполненный ненависти взгляд на своего мучителя. Вообще-то Роберт пригожий мальчик, маменькин любимчик, но сейчас он попал между молотом и наковальней — высокомерием и тщеславием графа.


Роберт. Дьявол, чертово дерьмо.

Хенрик. Ты думаешь, мне это приятно? Давай постараемся не усугублять ситуацию.

Роберт. Вам же, черт подери, за это платят. (Чешет в паху.)

Хенрик. Застегни брюки и давай сюда учебник.


Роберт бросает книгу Хенрику и неохотно засовывает в штаны свой посиневший, чуть подрагивающий стручок. Потом кладет руки на стол, голову на руки, как будто собираясь спать.


Хенрик. Ну, пожалуйста, настоящее время.

Роберт (быстро). Ich bin, du bist, er ist, wir sind, Ihr seid, Sie, sie sind.

Хенрик. Браво. Осмелюсь ли я теперь попросить в имперфекте.

Роберт (так же быстро). Ich war, du warst, er war, wir waren, Ihr wart, Sie, sie waren.

Хенрик (удивленно). Смотри-ка ты. А теперь — да, так что?

Роберт. Перфект, черт возьми.

Хенрик. Перфект?

Роберт. Ich habe gewesen. (Умолкает.)

Хенрик молча смотрит.

Роберт. Du hast gewesen, er hat gewesen. (Умолкает.)


Жертва и мучитель взирают друг на друга с непримиримым отвращением. Сейчас, пожалуй, не скажешь, какую роль кто играет.


Хенрик. Да ну!

Роберт. Wir haben gewesen.


В этот напряженный момент в комнату без стука входит старый граф. Возможно, он подслушивал за дверью. Сванте Свантессон де Фесте заполняет помещение своим массивным телом, своим голосом, своими бакенбардами и своим носом. Глаза светятся детской голубизной, лицо красное с фиолетовым отливом. Хенрик, встав, одергивает костюм. Роберт сник. Он понимает, что предстоит.


Граф Сванте. Так. Немецкая грамматика. Ну да что я хотел сказать. Сюда приехал на велосипеде молодой человек по имени Эрнст Окерблюм, выразивший желание поговорить с кандидатом. Я сообщил ему, что кандидат занимается с моим сыном до чая в 13.00, и посоветовал навестить наших купающихся девушек, совет, которому он с очевидным удовольствием последовал. Так, ну с этим все. Как дела у Роберта? Не поддается воспитанию или же вам, кандидат, удалось привить ему какие-то крохи того образования, коего ждут от дворянина с тех пор, как отменили сословный риксдаг? Как идут дела?

Хенрик. Мне кажется, Роберт молодец, он делает большие успехи. Безусловно, кое-какие пробелы остались…

Граф Сванте. Вы действительно имеете в виду пробелы, а не бездны?

Хенрик. …пробелы, как я сказал, остались, но общими усилиями нам, думаю, удастся к началу осеннего семестра кое-чего добиться.

Граф Сванте. Вы серьезно? Ну что ж, звучит оптимистически. Как по-твоему, Роберт?


Граф отпускает сыну подзатыльник с такой силой, что у того лязгают зубы. Жест, по мнению отца, поощрительный, но Роберт, опустив голову, сопит, и по его грязной щеке скатывается слеза.


Роберт. Да.

Граф Сванте. Ты что, ревешь?

Роберт. Нет.

Граф Сванте. Я ошибся, так и знал. Высморкайся. У тебя что, нет платка? Неряха. На. Возьми мой. Не хлюпай носом. Я хочу поговорить с кандидатом наедине. Возьми учебник и иди в беседку.


Роберт, ходячее несчастье, плетется прочь. Когда за ним закрывается дверь, массивная фигура графа опускается на шаткий стул со сломанной спинкой. Повесив голову, граф что-то рычит про себя.


Хенрик. Господин граф желали поговорить со мной?

Граф Сванте. Его мать утверждает, что я несправедлив. Что я его заездил. Не знаю. Она говорит, что я его не люблю. Не знаю. Может, лучше бросить это истязание? Как вы считаете, кандидат?

Хенрик. Не следует терять надежду.

Граф Сванте. Чепуха, кандидат. Мой сын Роберт — бездарный лентяй, идиот. Слезливая задница. Вырастет шалопаем и бездельником. Чертовски похож на своего дядюшку, конечный результат перед глазами.

Хенрик. Жалко его.

Граф Сванте. Что? Жалко того, у кого все есть? Кому не надо прилагать ни к чему ни малейших усилий, кто избалован матерью до предела? Если его жалко, значит, стоит пожалеть весь человеческий род.

Хенрик. Людей действительно жалко.

Граф Сванте. Что это за дерьмовая болтовня, кандидат? Увольте меня от подобных болезненных фантазий. Ich habe gewesen! А! Человек — это просто навозная куча, кандидат. Грязь, пачкающая землю. Другое дело — лошади, кандидат. Если бы у меня не было моих лошадей, я пустил бы себе пулю в лоб. Лошадей действительно можно пожалеть. Они совершили великую ошибку, когда на заре времен заключили пакт с людьми. За это соглашение и расплачиваются. (Без перехода.) Так, значит, мы договорились — заканчиваем весь этот цирк с занятиями Роберта?

Хенрик. Вам решать, господин граф.

Граф Сванте. Вот именно, кандидат, решать мне. Отправим плаксу к бабушке в Хегерсту, там достаточно баб, с которыми он может лизаться. А осенью пойдет в тот же класс. Какое сегодня число? Суббота, 9 июля. Вы заканчиваете по собственному желанию с сегодняшнего числа и получите деньги по пятницу, 15-е, включительно. Можете оставаться или уезжать, как вам больше нравится. Годится?

Хенрик. Господин граф, возможно, соблаговолит вспомнить, что я нанят по 1 сентября. У меня нет средств к существованию, и я рассчитывал на эту работу.

Граф Сванте. Черт возьми! Вы хотите сказать, что вам должны заплатить ни за что?

Хенрик. Сейчас середина лета, место репетитора получить уже невозможно, а я должен как-то существовать.

Граф Сванте. А вы с претензиями, кандидат. И, кроме того, наглец. От студента-богослова я подобного не ожидал.

Хенрик. Сожалею, но я настаиваю на своих правах. Если вы откажетесь, я буду вынужден обратиться к графине, поскольку письменный контракт в конце концов был подписан ею и мной.

Граф Сванте. Вы не посмеете говорить с графиней!

Хенрик. Я буду вынужден.

Граф Сванте. Чертов прохвост, мало вас в детстве пороли.

Хенрик. А вы, господин граф, с вашего разрешения — говно, которое в детстве слишком много пороли.

Граф Сванте. А что, если я слегка восполню упущение вашего отца и вздую вас прямо сейчас!

Хенрик. Давайте, господин граф, только не забудьте, что я дам сдачи. Прошу вас. Ваш удар первый, поскольку вы, без сомнения, старше. И благороднее.

Граф Сванте. У меня высокое давление, мне нельзя так распаляться.

Хенрик. Будем надеяться на небольшой удар. В таком случае Бог проявит свою милость, освободив мир от подобного скота.


При этих словах Сванте Свантессон де Фесте, расхохотавшись, бьет Хенрика кулаком в грудь. Хенрик растерянно улыбается.


Граф Сванте. Дьявол, а не будущий пастор. Что ж, неплохо, молодой человек. Чтобы добиться чего-то в этом прогнившем мире, надо уметь постоять за себя, да так, чтобы чертям тошно стало. Первое сентября, говорите? Значит, я вам должен за июль и август. Всего 250 риксдалеров. Улаживаем дельце не сходя с места и ни слова дамам, идет?

Хенрик. Условия контракта вообще-то предусматривают питание и проживание до 1 сентября. Но это я вам дарю.

Граф Сванте. А то оставайтесь, а? Здесь мило. И хорошенькие девушки. Прекрасная еда! Согласитесь, что у нас вкусно кормят?

Хенрик. Нет, спасибо.

Граф Сванте. Черт, ну и гонор. А вы еще и злопамятны?

Хенрик. В данном случае нет. (Улыбается.)

Граф Сванте. Тогда пошли пить кофе с графиней и девочками. И вашим приятелем. Как его зовут?

Хенрик. Эрнст.


Граф хлопает Хенрика по спине, он в отличном настроении.


День становится жарким, порывы горячего ветра поднимают облака пыли. Хенрик и Эрнст едут в Уппсалу, катят рядышком на велосипедах по ухабистой дороге. Сандалии, брюки с закатанными штанинами, распахнутые на груди рубашки. Рюкзаки, набитые самым необходимым. Пиджаки, белье, носки, завернутые в дождевики, на багажнике. Студенческие фуражки. Неторопливое путешествие. Выехав в пять, они со многими остановками и купаниями добрались до церкви Юмчиль.

Повсюду люди — одни стоят группками, другие идут по обочине: мужчины в выходных костюмах и круглых шляпах, пристежных воротничках и при галстуках. Вдруг Эрнсту в спину шлепается ком земли. Он останавливается и оборачивается. Хенрик притормаживает чуть дальше. Проходит группа мужчин, они разговаривают между собой, не обращая внимания на Эрнста. Внезапно к ним бросается длинный тощий человек, срывает с Хенрика студенческую фуражку, плюет на нее и, бросив на землю, начинает топтать. Хенрик беспомощно замер на месте. Эрнст, нажимая на педали, проносится мимо, делая ему знак поторапливаться.

Они проезжают станцию Бэлинге: на запасном пути стоит длинный состав — дополнительный поезд. Вокруг суета. Духовой оркестр распаковывает свои инструменты, разворачиваются знамена. На пыльной, белой от солнца станционной площади — сотни мужчин.


Эрнст. Увидим, начнется ли вообще осенний семестр.

Хенрик. А почему бы ему не начаться?

Эрнст. Ты что, газет не читаешь?

Хенрик. Откуда мне взять денег на них?

Эрнст. Говорят, будет всеобщая стачка и локаут. Не позднее августа.


Хенрик молчит. Он растерян и смущен своей всегдашней неосведомленностью в различных вопросах.


В час дня они прибывают в пустую Уппсалу. Трэдгордсгатан купается в солнце, тень уползла под каштаны. Они паркуют велосипеды на мощенном булыжником дворе и отвязывают багаж. Анна уже увидела их, она выбегает навстречу. Щеки у нее пылают, лицо загорело. Волосы заплетены в толстую косу. Поверх льняного платья надет передник с плиссированными плечиками, широкими, словно крылья ангела. Она обнимает Эрнста, целует его в губы, потом поворачивается к Хенрику и с улыбкой протягивает ему руку.


Анна. Как мило, что вы оба сумели приехать. Добрый день, Хенрик. Добро пожаловать на Трэдгордсгатан.

Хенрик. Очень приятно снова увидеть вас.


Они держатся весьма официально, оба чуточку смущены. По правде говоря, все это незаконно и происходит без ведома и разрешения родителей.


Эрнст. Холодное обтирание, холодное пиво, два часа сна и хороший ужин, а потом развлечения с импровизацией. Годится?


В кухню вносят огромную жестяную бадью и наполняют ее холодной водой. Хенрик с Эрнстом трут себя и друг друга губкой и мылом. Анна вынула из ледника бутылки пива. Вытершись махровыми полотенцами — Анна сидит на дровяном ларе в прихожей — и вылив грязную воду в слив у дворовой водокачки, молодые люди удаляются в отведенные им покои: Эрнст — в свою комнату, Хенрик — в комнату для прислуги позади кухни. Она выходит на север, там прохладно и немного темновато. Зеленые, цвета яри-медянки обои пахнут мышьяком, высокий потолок разукрашен пятнами сырости. Хенрик вытягивается на узкой скрипучей кровати. На стене картина, изображающая дилижанс на постоялом дворе, вокруг суетятся люди, лают собаки, одна лошадь встала на дыбы. На высоком коричневом комоде с латунной окантовкой неутомимо и приветливо тикают позолоченные часы на ножках. Простыни и подушка благоухают лавандой. За окном неподвижно застыла густая листва. Вот подул легкий ветерок, листья степенно шевельнулись, зашумели. Через минуту вновь воцаряется тишина.

Откуда-то из глубины квартиры до Хенрика долетают смех и разговор. Внезапно на него снисходит глубокий покой, глаза увлажняются, почему, он и сам не знает. Что это со мной, мысленно удивляется он. И засыпает.

Эрнст безжалостно будит его. «Ну и соня, три часа продрых, хватит, идем, сейчас кое-что интересное услышишь. Только тихо, чтобы она ничего не заметила». Эрнст, взяв Хенрика за руку, ведет его на кухню, где идут кое-какие приготовления к ужину. Дверь в прихожую приоткрыта. Оттуда доносится голос Анны. Она говорит по телефону.


Анна. Как хорошо, что вы позвонили, мама! Да, конечно, Эрнст добрался в целости и сохранности. Что? Он здоров, я же сказала. В эту минуту храпит на своем розовом ушке. Плохо слышно. Да, я говорю, что плохо слышно. У папы болит живот? У бедного папочки всегда болит живот. Что будем делать сегодня вечером? Наверное, пойдем в Удинслюнд, на концерт. Одни ли мы? Что вы имеете в виду? Здесь только я и Эрнст. Ой, дорогой же разговор получится, мамхен. Всем большой привет! Наверняка гроза будет, в трубке ужасно трещит. Целую крепко, мамхен, и не забудь обнять от меня папу. Что, голос у меня странный? Это только кажется, очень плохо слышно. До свидания, мама, повесим трубки одновременно.


Анна кладет трубку на рычаг, крутит ручку отбоя, бросается на кухню и, дернув брата за волосы, обнимает его за талию. «Берегись моей сестры, — говорит Эрнст с нежностью. — Хорошенько берегись. Она самая искренняя притворщица и самая ловкая лгунья в христианском мире».

Ужин, возможно, приготовлен не слишком удачно, но настроение праздничное. Эрнст сумел вскрыть замок отцовского винного погреба и охладил несколько бутылок белого бургундского, портвейн стоит в аптечке. Окна распахнуты в сумрак, на замершую улицу, откуда-то приближается гроза, и солнце погасло, утонув в черно-синей туче, повисшей над медной крышей Каролины Редививы. Анна принарядилась: на ней тонкая шелковая блузка цвета сепии с вырезом в виде каре, длинными рукавами и кружевными манжетами, элегантного покроя юбка и широкий пояс с серебряной пряжкой. Волосы низко на затылке собраны в узел. Маленькие сережки поблескивают скромно, но дорого.

О чем они говорят? Ну, конечно, об удивительном зрелище на станции Бэлинге, потом о Торстене Булине, который уехал в Веймар, чтобы оттуда проследовать в Хайдельберг. Он написал Анне уже не одно письмо, она их обнаружила здесь на Трэдгордсгатан, она забыла оставить на почте заявление о переадресовке корреспонденции. «Сама виновата, — говорит Анна. — Папа не жалует никого из моих кавалеров». — «Только Эрнста», — возражает Эрнст, и все трое весело смеются. Анна берет брата за руку: «Посмотри, нет ли в папином ящичке сигар».

Сигары есть, суховатые, разумеется, но вполне пригодные. Эрнст заставляет Хенрика рассказать о ссоре в поместье Окерлюнда. И тут Хенрик, внезапно повернувшись к Анне, спрашивает, пристально глядя на нее: «Ты будешь сестрой милосердия?» Вопрос дает Анне повод принести небольшой альбом — «вот это Софияхеммет, видишь, а там, сзади, где окна выходят в парк и лес Лилль-Янс, наши классные комнаты. А вот здесь наши спальни, довольно уютно, мы живем по двое в комнате. И кормят хорошо, а преподаватели просто замечательные. Хотя и строгие. И дни такие длинные, не меньше двенадцати часов. С полседьмого утра до самого вечера. И к концу, должна признаться, Хенрик, совсем сил не остается». Она стоит на коленях на стуле вплотную к Хенрику, от нее пахнет свежестью и чем-то сладковатым, не то чтобы духами, а скорее хорошим мылом. А может, это ее естественный запах, присущий только ей? Эрнст покачивается на стуле у торца стола, зажав сигару между большим и указательным пальцами. Он с улыбкой, чуть хмельной — что ж тут такого? — посматривает на сестру и друга. Хенрик чувствует прикосновение ее плеча, и когда она наклоняется, чтобы найти себя на одной из фотографий, ее волосы щекочут ему кожу. «Вот я! — восклицает Анна. — Трудно поверить, форменное платье, конечно, не образец элегантности, хотя шапочка миленькая, но нам ее выдадут только после окончания». — «Моя сестра будет сестрой, моя сестра — сестра, — говорит Эрнст, и все смеются. — Кстати, вы премило смотритесь вместе»,— добавляет он.

Анна тут же захлопывает альбом и отодвигается от Хенрика. «Как по-твоему, моя сестра — привлекательная девушка?» «Больше чем», — серьезно отвечает Хенрик. «Что ты имеешь в виду?» — упрямо гнет свое Эрнст. «Не порть такой прекрасный вечер, — немного сердито говорит Анна, наливая себе портвейна. — Ой, пятно на юбку посадила. Хенрик, пожалуйста, дай мне графин с водой, лучше попытаться простой водой. Черт! Выходная юбка!» Эрнст и Хенрик наблюдают, как Анна трет пятно своей салфеткой. Ткань юбки плотно обтянула округлости бедра.

Они допивают бокалы и вместе моют посуду. Эрнст моет, Хенрик вытирает, Анна расставляет по полкам и раскладывает по ящикам. О чем они разговаривают сейчас? Наверное, Анна рассказывает брату про мамхен: всем командует мама, мама управляет, мама решает. Мама идет к папе, как раз когда он только что уселся в свое любимое кресло с утренней газетой и утренней сигарой, и говорит: «Послушай, Юхан, — или послушай, Окерблюм (если речь идет о чем-нибудь серьезном), — нам надо решить наконец, будем ли мы и на этот раз помогать Карлу с его векселем, или пусть катится к чертям собачьим, но тогда он опять пойдет к ростовщику, это мы знаем». — «Тебе решать», — отвечает папа Юхан. «Нет, Юхан, — возражает мама присаживаясь, — ты ведь знаешь, что в финансовых вопросах я всегда следую твоим советам, этот пиджак пора выбросить, у него локти залоснились!»

Брат с сестрой очень искусно разыгрывают комедию, они хохочут, дурачатся, втягивают в свою игру Хенрика, ему никогда не приходилось видеть таких прекрасных людей. Ему страстно чего-то хочется, но он не знает точно чего.

«Или вот так, — с жаром говорит Анна, изображая маму Карин. — «Послушай, Эрнст, что это за дама, с который ты сидел в кондитерской Экберга в четверг? Я вас видела через окно, какие такие секреты вы так горячо обсуждали, что даже забыли и про шоколад, и про пирожные «наполеон»? Ну да, она довольно хорошенькая, ладно, очень даже хорошенькая, но достаточно ли благородна я? Куда делась Лаура, нам она нравилась, и папе и мне? Жаль, что ты никак не остепенишься, мой дорогой Эрнст, ты слишком избалован вниманием девушек. Стоит тебе поманить мизинчиком, как они уже табунами несутся. Твой молодой друг, как его зовут, Хенрик Бергман, верно? Наверняка тоже вертопрах, не пропускает ни одной юбки. Он слишком миловиден, чтобы девушка могла ему доверять».


Вечером начался дождь. Они устраиваются в зеленой гостиной среди укрытых простынями кресел и завешенных картин. В сумерках оголенный деревянный пол становится все белее, все четче вырисовываются контуры оголенных окон. Эрнст высоким баритоном поет песню Шуберта, Анна аккомпанирует на рояле. Это «Die schöne Müllerin»[9] восемнадцатая песня: «Ihr Blümlein alle, die sie mir gab, euch soll man legen mit mir ins Grab»[10]. Мягко струится музыка в темноте комнаты, две зажженные свечи освещают Эрнста и Анну, склонившихся над нотами. «Ach, Tränen machen nicht maiengrün, machen tote Liebe nicht wieder blühn»…[11]

Хенрик видит лицо Анны, нежную линию губ, мягкий блеск глаз, мерцание волнистых волос. Возле нее, повернувшись лицом к Хенрику, Эрнст, сейчас у него закрыты глаза, мягкие пушистые волосы откинуты со лба, бледные губы, резкие, решительные черты.

Хенрик не отрывает взгляда от брата и сестры, он удерживает время, не дает ему нестись вскачь как попало. Никогда он еще не переживал подобного, не знал, что существуют такие краски. Распахиваются двери запертой комнаты, свет делается все ярче, у него кружится голова: конечно, так может быть. Так может быть и для него тоже.


Эрнст. Шуберт знал нечто особенное о пространстве, времени и свете. Он соединил непредставимые элементы и дохнул на них. И они стали понятными и нам. Минуты мучили его, и он их растворил для нас. Пространство было тесным и грязным. Он растворил для нас и пространство. И свет. Живя среди сырых серых теней, он направил на нас нежный свет. Он был вроде святого. (Замолкает, молчание.)

Анна. Я предлагаю перед сном прогуляться к мосту Фюрисбрун.

Эрнст. На улице дождь.

Анна. Немножко моросит. Хенрик может надеть старый папин плащ.

Хенрик. Я с удовольствием.

Эрнст. А я ни за что.

Анна. Пошли, Эрнст, не дури.

Эрнст. Вы идите с Хенриком, а я посижу дома и допью то, что осталось в бутылке.

Анна. Я хочу, чтобы ты пошел с нами. И не только хочу, я требую! Так и знай.

Эрнст. Анна — истинная дочь своей матери. Во всех отношениях.

Анна. А мой брат лишен элементарнейшей чувствительности. Вообще-то это грех.

Эрнст. Не понимаю, о чем ты.

Анна. Вот именно. Именно так!


Они идут под ласковым дождичком летней ночи. Анна в середине, маленькая, кругленькая, по бокам статные молодые люди. Они двигаются неторопливо, взявшись под руки. Ни единый уличный фонарь не портит ночи. Они останавливаются и прислушиваются.

В кронах деревьев шуршит дождь.


Анна. Тихо. Слышите? Соловей.

Эрнст. Не слышу никакого соловья. Во-первых, здесь их нет, слишком далеко на севере, а во-вторых, после Иванова дня они не поют.

Анна. Да тихо же. Помолчи немного.

Хенрик. Да, пожалуй, это соловей.

Анна. Эрнст, прислушайся как следует!

Эрнст. Анна и Хенрик слышат соловья в июле. Вы погибли. (Прислушивается.) Черт меня задери, если это и правда не соловей.


В два часа ночи за светлой роликовой шторой в комнате для прислуги вспыхивают зарницы. Время от времени доносятся слабые раскаты грома. Шумит дождь, то припуская сильнее, то ослабевая и едва накрапывая. Иногда вдруг делается так тихо, что Хенрик слышит удары собственного сердца и ток крови в барабанных перепонках. Впрочем, ему не спится, он лежит на спине, подложив руки под голову, с широко раскрытыми глазами: вот так, вот как, оказывается, может быть. Даже для меня, Хенрика! Дверь в надежно запертую прежде комнату распахивается все шире и шире, до головокружения.

Вот какое-то движение на кухне, вот отчетливо скрипит дверь, это не сон. В светлом четырехугольнике стоит Анна, лица ее он не видит, она еще не раздевалась.


Анна. Спишь? Я так и знала, что не спишь. Я подумала — зайду к Хенрику и объясню, как обстоит дело.


Она по-прежнему неподвижно стоит в проеме дверей. Хенрик затаил дыхание. Это серьезно.


Анна. Я не знаю, Хенрик, как мне быть с тобой. Это плохо, что ты здесь, со мной. Но намного, намного хуже, когда тебя со мной нет. Я всегда…


Она в раздумье замолкает. Сейчас, наверное, полная откровенность — вопрос жизни и смерти. Хенрик собирается рассказать о своей растерянности, о запертой и открытой комнатах, но это слишком запутанно.


Анна. Мама говорит, что самое важное в жизни — уметь обуздывать свои чувства. Я всегда хорошо с этим справлялась. И, кажется, стала немного самоуверенной.


Она отворачивается и отступает на шаг. И тут предрассветный свет из кухонного окна освещает ее лицо, и Хенрик видит, что она плакала. Или, возможно, плачет. Но голос спокойный.


Анна. Нельзя… Мама и другие, мои сводные братья, например, говорят, что я унаследовала от папы и мамы большую разумность. Я всегда гордилась, когда меня хвалили за то, что я такая разумная. Я считала, что так вот и должна выглядеть жизнь, и я хочу, чтобы она такой была. Мне поистине нечего бояться. (Молчание, долгое молчание.) А сейчас я боюсь, или, говоря честно, если то, что я чувствую, — страх, значит, я боюсь.

Хенрик. Я тоже боюсь.


Он вынужден прокашляться. Голос засох, но где-то по пути. Сейчас, в эту минуту, у него останавливается сердце, пусть на какую-то долю секунды, но все же.


Хенрик. Кстати, у меня остановилось сердце. Вот прямо сейчас.

Анна. Я знаю, Хенрик, что это такое. Мы на пороге решающего момента, представляешь себе, как все это странно и загадочно? И тогда время останавливается, или нам кажется, будто время или «сердце», как ты выражаешься, останавливается.

Хенрик. Что же нам делать?

Анна. Собственно говоря, есть две возможности. (Деловито.) Либо я говорю: иди своей дорогой, Хенрик. Или же: приди ко мне в объятия, Хенрик.

Хенрик. По-твоему, оба варианта плохи?

Анна. Да.

Хенрик. Плохи?

Анна. Вопрос жизни и смерти.

Хенрик. А нельзя нам чуточку поиграть?

Анна. Между прочим, я совсем не знаю, что ты за человек.

Хенрик. Вполне нормальный.


В голосе слышится ужас, комический ужас. Хенрик мало знает себя, никогда не знал и никогда не узнает. Анна, улыбаясь, качает головой: видишь, насколько это опасно! Она переступает порог, входит в комнату и, усевшись в ногах у Хенрика, расправляет юбку. Хенрик садится в кровати.


Анна. По-моему, ты ничего ни о чем не знаешь. Мне кажется, ты в затмении, не могу сейчас подобрать другого слова.

Хенрик (едва слышно). В затмении?

Анна. Ты только все время повторяешь мои слова. Скажи, чего ты хочешь.

Хенрик. Сейчас скажу. У меня никогда, я повторяю — никогда, клянусь, это правда, никогда в жизни не было такого дня, такого вечера и такой ночи, как эти день, вечер и ночь. Я клянусь. Больше я ничего не знаю. Я сбит с толку, благодарен, и мне страшно. Я хочу сказать, что все это у меня отнимут. Так всегда бывает. Так было всегда. И я останусь с пустыми руками, это звучит мелодраматично, но это так. Я просто-напросто хочу сказать: за какие заслуги мне выпало то, что я пережил сегодня? Понимаешь, Анна? Вы с Эрнстом живете в своем собственном мире, не только в материальном отношении, но и во всех остальных. Для меня недоступном. Понимаешь, Анна?


Анна медленно качает головой, грустно глядя на Хенрика. Потом, улыбнувшись, встает, идет к двери и в дверях оборачивается.


Анна. Ну ладно. Как бы там ни было, решение пока можно отложить — на несколько часов или даже дней и недель.


Сказав это, она снисходительно улыбается и желает ему спокойной ночи. После чего закрывает за собой дверь, издающую громкий скрип.


Они у меня перед глазами словно живые — сидят в столовой за большим столом с ножками в виде львиных лап, убрав с него все лишнее. Между ними — шахматы начальника транспортных перевозок. С двух окон сняты закрывавшие их простыни. Идет дождь, тихий и упорный. Вижу я и Эрнста, который, стоя в дверях в плаще и со студенческой фуражкой в руках, говорит, что ему надо ненадолго сходить на метеорологическое отделение, профессор хочет поговорить с ним. Обед в пять, бормочет Анна, делая ход пешкой. «Пока, счастливо», — бросает Хенрик, отступая ферзем. Громыхнула входная дверь, и все опять стихло. Где-то в доме играют на рояле, медленно и неуверенно.

Внезапно Анна смахивает с доски фигуры и закрывает лицо руками, потом, глядя на Хенрика сквозь пальцы, начинает хихикать. Хенрик, склонившись над доской, делает слабую попытку восстановить позицию, но быстро отказывается от своего намерения и замирает в ожидании.


Анна. Вовсе ни к чему посвящать всех в то, что мы… что мы собираемся…

Хенрик. Разумеется.

Анна. Я вдруг подумала, что мы ничегошеньки не знаем друг о друге, и мне стало страшно. Нам бы надо дней сто провести за этим вот столом и говорить, говорить, расспрашивать.

Хенрик. Не хватило бы.

Анна. Мы принимаем решение жить вместе всю оставшуюся жизнь и ничего друг про друга не знаем. Не совсем обычно, а?

Хенрик. И даже не целовались.

Анна. Поцелуемся? Хотя нет, с этим можно подождать.

Хенрик. Перво-наперво признаемся в своих недостатках.

Анна (смеется). Нет, этого я делать не рискну. А то ты сбежишь!

Хенрик. Или ты.

Анна. Мама говорит, что я упрямая. Эгоистичная. Люблю развлечения. Нетерпеливая. Братья утверждают, что у меня чертовский характер, что я выхожу из себя по пустякам. Так, что я еще забыла? Эрнст говорит, что я кокетка, обожаю вертеться перед зеркалом. Папа говорит, что я ленюсь делать то, что необходимо: убирать, готовить, учить скучные уроки. Мама говорит, что я слишком увлекаюсь мальчиками. Ну вот, как видишь, недостаткам нет конца.

Хенрик. Мой самый большой недостаток в том, что я сбит с толку.

Анна. Разве это недостаток?

Хенрик. Недостаток, и еще какой.

Анна. Что ты имеешь в виду?

Хенрик. Я сбит с толку. Ничего не понимаю. Делаю только то, что мне велят. Думаю, я не слишком умен. Когда я читаю сложный текст, мне бывает трудно добраться до смысла. Меня переполняют чувства, это тоже сбивает меня с толку. Я почти постоянно испытываю угрызения совести, но чаще всего не знаю почему.

Анна. Да, нелегко.


Печаль и тяжесть: что это за странная игра? Зачем мы занимаемся всем этим? Почему не целуемся, сегодня же праздник? Они затихли, избегают смотреть друг на друга.


Хенрик. Ну вот мы и загрустили.

Анна. Да.

Хенрик. Нас обоих пугает одиночество. Если мы будем вместе, мы обретем мужество понимать и прощать и наши собственные недостатки, и недостатки друг друга. Главное, не начать не с того конца.

Анна. Давай поцелуемся, и тогда мы снова развеселимся.

Хенрик. Подожди немножко. Мне надо сказать тебе что-то важное. Нет, не смейся, Анна. Я должен сказать тебе, что я…

Анна. Э, хватит, я устала от этих глупостей!


Она становится напротив, обхватывает ладонями его голову, запрокидывает, наклоняется и страстно его целует. Хенрик всхлипывает — ее аромат, ее кожа, сильные маленькие руки, которые крепко держат его, волосы, ниспадающие по ее плечам.

Он обнимает ее за талию и, прижав к себе, утыкается лицом ей в грудь, она не выпускает его голову, сплетясь в одно целое, они раскачиваются. И долго не решаются или не могут разжать объятия. Что будет после этого? Что будет с нами?


Анна. …теперь мы, наверное, помолвлены.


Она высвобождается и придвигает свой стул к его, они сидят друг напротив друга, стол уже не разделяет их, они держатся за руки, они взволнованы, пытаются перевести дух и утишить сердцебиение. Хенрик к тому же в затруднении, ему непременно надо кое-что ей открыть, но нет сил. Она чувствует, что что-то не так, и пытливо всматривается в Хенрика.


Анна (улыбаясь). …теперь мы помолвлены, Хенрик.

Хенрик. Нет.

Анна (со смехом). …вот как, мы, значит, не помолвлены?

Хенрик. Я с самого начала знал, что все пойдет наперекосяк. Я должен уйти. Мы никогда больше не увидимся.

Анна. У тебя есть другая.


Хенрик кивает.

Лицо у Анны становится землисто-серого цвета, указательный палец прижат к губам, словно она дала обет молчания. Потом она левой рукой торопливо проводит по лбу Хенрика и на мгновение задерживает ладонь на его плече. После чего, обогнув стол, садится за спиной Хенрика у торца стола. Где и сидит, грызя ногти и не зная, что сказать.


Хенрик. Мы живем с ней уже два года. Она была такой же одинокой, как и я. Она любит меня. Не раз помогала. Нам хорошо вместе. Мы помолвлены.

Анна. Тебе не в чем упрекать себя. В общем-то, не в чем. Может быть, тебе следовало бы сказать что-нибудь сегодня ночью, но тогда все было так нереально. Я понимаю, почему ты ничего не сказал. А что же теперь будет с нашим прекрасным будущим? Ты-то чего хочешь, собственно?

Хенрик. Я хочу быть с тобой. Но вчера ведь я этого не знал. Все изменилось — вот так!


Он делает жест рукой, которая тяжело и безутешно падает на стол. Потом поворачивается к ней и качает головой.


Анна. Так ты хочешь сказать, что намерен оставить — как ее там зовут, — кто она, кстати?

Хенрик (после паузы). Если тебе хочется знать, пожалуйста — ее зовут Фрида. Она на несколько лет старше меня. Тоже с севера, работает в гостинице «Йиллет».

Анна. И что она делает?

Хенрик (сердито). Работает официанткой.

Анна (холодно). Вот как… официанткой.

Хенрик. А что, быть официанткой нехорошо?

Анна. Да нет, ради Бога.

Хенрик. Ты определенно забыла назвать один из главных твоих недостатков: ты, по-видимому, страдаешь высокомерием. Это ты напридумывала все насчет нашего общего будущего. Не я. Я был с самого начала готов к действительности. А действительность у меня серая. И скучная. Уродливая. (Встает.) Знаешь, что я сейчас сделаю? Пойду к Фриде. Да, пойду к ней домой и попрошу прощения за свое дурацкое, бредовое предательство. Расскажу ей, что я говорил, и что ты говорила, и чем мы занимались, и потом попрошу прощения.

Анна. Мне холодно.


Хенрик не слышит. Он уходит.

В прихожей он сталкивается с Эрнстом, который только что вошел и собирается снимать плащ. Хенрик, пробормотав что-то, пытается выйти, но ему не дают.


Эрнст. Эй, эй, эй. Это еще что такое?

Хенрик. Пусти меня. Я хочу уйти и больше никогда не возвращаться.

Эрнст (передразнивает), «…уйти и больше никогда не возвращаться». Ты о чем? О романсе Шуберта?

Хенрик. Все было глупо с самого начала. Пусти меня, пожалуйста.

Эрнст. А куда ты дел Анну?

Хенрик. Наверное, там, в комнате.

Эрнст. Уже поругались. Вы времени зря не теряете. Но Анна — девочка нетерпеливая. Она любит торопить события.


Он силой усаживает Хенрика на белый дровяной ларь у короткой стены прихожей, а сам становится спиной к застекленным дверям, дабы предотвратить возможный побег. В этот момент в гостиную входит Анна. Увидев брата, она круто останавливается и хлопает себя рукой по бедру. И резко поворачивается лицом к окну.


Эрнст. Чем вы, черт возьми, тут занимались?

Хенрик. Я убедительно тебя прошу выпустить меня, иначе я буду вынужден дать тебе в морду.

Анна (кричит). Отпусти его.

Эрнст. Не исчезай, Хенрик. Давай пообедаем с тобой в «Холодной Мэрте» в пять часов. Хорошо?

Хенрик. Не знаю, ни к чему все это.


Держа в руках пожитки, он берет с полки свою студенческую фуражку. Эрнст открывает дверь, и Хенрик сбегает по лестнице, перепрыгивая через ступени. Эрнст, закрыв дверь, медленно направляется к сестре. Она по-прежнему стоит у окна, лицо выражает гнев и боль.


Эрнст. Анна, ягодка моя, что ты натворила?


Анна, повернувшись к Эрнсту, обнимает его за шею и разражается рыданиями, весьма мелодраматичными, возможно даже, испытывая некоторое наслаждение. Потом затихает и сморкается в протянутый платок.


Анна. Я уверена, что люблю его.

Эрнст. А он?

Анна. Я уверена, что он любит меня.

Эрнст. Чего ж ты в таком случае ревешь? Слышишь? Анна?

Анна. Мне так больно!


Больше Эрнсту ничего не сообщают. Он опускается на стул, усаживает к себе на колени сестру, и они замирают в этой нежной, молчаливой доверительности. Дождь перестал, и солнце вычерчивает резкие белые квадраты и четырехугольники на простынях, которыми занавешены окна. Комната словно парит в воздухе.


Хенрик, выполняя высказанное им намерение, идет в гостиницу «Йиллет» и, преодолев шесть лестничных пролетов, стучится в дверь Фриды. Через минуту она открывает, полусонная, в просторной фланелевой ночной рубахе и с чулком вокруг горла. Нос у нее красный, глаза блестят. Она уставилась на Хенрика, точно увидела привидение. Тем не менее отступает и пропускает его в комнату.


Фрида. Ты в городе?

Хенрик. Ты больна?

Фрида. Жутко простудилась, горло болит, температура. Так что вчера вечером пришлось уйти домой уже в полдесятого, я чуть в обморок не грохнулась. Хочешь кофе? Я как раз собиралась приготовить чего-нибудь горяченького.

Хенрик. Нет, спасибо.

Фрида. Это замечательно, что ты пришел, настоящий сюрприз, вот уж никак не ожидала. Да, спасибо за милое письмо. Все хотела ответить, да только вот некогда очень, да и писать я не мастак.


За ширмой стоит единственный предмет роскоши этой комнаты — маленькая газовая плита с немощным чадящим пламенем. Фрида варит кофе и делает бутерброды. Несмотря на слабые протесты, Хенрик позволяет себя обслуживать. Фрида ходит по комнате, босоногая и решительная. Наконец она залезает в постель и, натянув на себя одеяло, принимается за кофе — он очень горячий, поэтому она долго дует, прежде чем отхлебнуть, и пьет вприкуску. Внезапно она бросает испытующий взгляд на Хенрика, который сидит на единственном стуле, поставив чашку на ночной столик.


Фрида. Ты тоже болен? На тебе лица нет.

Хенрик. Да нет, ничего.

Фрида. Глупости говоришь. Как будто я по тебе не вижу, что что-то случилось.

Хенрик. Наверное, мне просто грустно.

Фрида. Ну да, это-то само собой. Ты хотел мне что-то сказать? Так мне показалось.

Хенрик. Нет.

Фрида. А похоже было.

Хенрик. …нет.

Фрида. Иди сюда, дай я тебя обниму.


Она отставляет чашку, кладет бутерброд и притягивает его к себе, он не сопротивляется.


Фрида. Не боишься заразиться?

Хенрик. …нет.

Фрида. Тогда раздевайся и иди ко мне.


Она бодро вскакивает с кровати и спускает рваную роликовую штору. Потом разматывает чулок на шее и быстренько причесывается перед пятнистым зеркалом на комоде. Прежде чем забраться в постель, она стягивает с себя ночную рубаху. Под ней короткая трикотажная сорочка и довольно длинные трусы. Трусы она сбрасывает, а сорочку оставляет.