"Письмена на орихалковом столбе: Рассказы и эссе" - читать интересную книгу автора (Зорин Иван)HOMO SCRIBENS[75]Мрачна, величественна и загадочна фигура ночи. Великолепная, она стоит неподвижно, как торжественный и немой сфинкс, как сокровеннейший памятник Божеству, врытый по самое свое основание в землю, так что тщетны все усилия сдвинуть с места хоть на вершок эту тьму-тьмущую громадину. Как жалок человек в сравнении с этим молчаливым и грозным исполином, как же он мал и ничтожен! А что день? Расфуфыренный и напомаженный кривляка, франт, который вышел прогуляться по Невскому да заодно щегольнуть новым фраком, сшитым в долг у наимоднейшего портного в надежде на незнамо откуда должное свалиться на него наследство. Впрочем, почему незнамо? а хоть бы, например, и от тетушки его, добрейшей и почтеннейшей Авдотьи Никитишны, помещицы богатейшей, что вот-вот должна преставиться в энском уезде эмской губернии — в самом деле, почему бы и нет? почему бы ей и не преставиться, как положено всем другим? да вот, вишь, беда: черти-то, тьфу их, никак не берут старую перечницу! и теперь, упиваясь быстротечной радостью своей, которая, ох, как скоро кончится — ведь знает он! чувствует это мелкая глубина души его! — сыростью долговой ямы и затхлым, гнилостным запахом тюрьмы, и потому спешит насладиться, как увядающая кокетка последним балом своим, и потому, подгоняемый, торопливо кланяется направо и налево, вздымая фалды, вертясь и вихляя перед проходящими кавалерами и, в особенности, дамами, которые, от души смеясь над ним, помахивают в ответ ему своими обманчивыми ручками, а он, словно ничего не замечая, рад-радешенек продолжить театральный и комичный путь свой, до тех пор пока не столкнется и не разобьет себе лоб о бесконечно тяжелый постамент ночи. Вот что такое день на фоне ночи. Да, вот что это такое. Он лишь трепетная тень ее, лишь суетный и обморочно бледный силуэт ее на Божественном полотне мироздания! Хотя и у него, как у всякой дамы, есть свои прелести — не правда ли? — как изумителен, например, в своем сказочном танце италийский рассвет! И мы воздадим по заслугам таланту художника, столь искусно набросавшего его краски на небесный холст, но все же это только работа шаловливого и незрелого ученика, а отнюдь не мастера, который меж тем рачительно приберег основные силы и все умение свое для иной, великой картины — картины ночи, где смогла бы воплотиться в полной мере вся замечательная мощь его, и потому не сравнить ее достоинств с бликасто солнечным этюдишком дня. Ночь. Ты бредешь, сгорбившись, в ее чреве, спотыкаясь и падая в кромешной тьме. В обнимку с одиночеством ты плутаешь во мраке, путаясь в лабиринте улиц и мыслей. Эй, кто ты? Откуда? Куда идешь? Нет ответа. Лишь шорохи всевидяще слепой ночи да исписанных при догоревшей, как жизнь, свече, а после скомканных в бумажные шарики листков, которые катит по пустыне тротуаров и мостовых холодный бессмысленный ветер. Что же ты бродишь как призрак, когда все вокруг давно спят? Зачем ты пугаешь и будишь их? Разве ты что-нибудь здесь потерял? Не знаю. Быть может. И что же? Наверно, я потерял тут свою жизнь. Фу, ты! Забавно-то как! Значит, ты ее все еще ищешь? Значит, ты ее еще не обрел? Свою — нет. А взамен-то хоть что-то нашел? Так, всяческую чушь: пару метафор, необычных доселе сравнений, синекдох дюжину ловких' да с десяток фантазий. Как мало! И все? И все. Значит, ты странник, пришел в эту длинную-длинную, как коридоры чиновников, где все часы уже давно показывают, что присутственное время истекло, и служилый люд второпях снимает с вешалок замызганные шинельки свои, чтобы побыстрее освободить помещение сего важного департамента, который, пустея, будет теперь погружаться, как медведь зимой, в долгую беспробудную спячку, значит, ты явился в эту длинную и жуткую ночь только затем, чтобы отыскать здесь нечто неуловимое и мимолетное, как розопестрая бабочка, которая вот только что под утро разорвала непрочный кокон и расправила чудесные крылья свои, или то недоступное, что неведомо где и существует, как цветок папоротника, что каждый раз на Ивана Купалу неутомимо ищут еще пока полные надежд и веселья, еще не растратившие их в бешеном и изнурительном хороводе чубатые парубки и ясноокие дивчины? Ты пришел сюда, ожидая встретить то, что непременно завянет днем, что замнут и затаскают грубые чужие руки, то, что скоро, скорей даже, чем ты сам думаешь, сотрется в общем гомоне языка. Ведь как жадно, словно огонь новые поленья, пожирает он все, что ни попадется ему! И как злобно хохочет при этом искристое пламя! О, да! И все это вместо собственной жизни? Ах, как все это глупо! И печальное, как когда-то Нарциссу, вторит тебе из угрюмого леса каменных зданий гулкое эхо: «Глупо…» И подумай-ка, действительно ведь глупо. Ужасно глупо, словно безумный, на белые и мертвые, как волосы седого казака, страницы наносить письмена души своей. Ведь даже с частицей твоей души они будут все равно мертвы. Мертвы! Эх, Николай Васильевич! Сжечь бы в раскаленной докрасна печке все эти мертвые души! А? Страсть как хочется! Сразу и без мучений. Без проклятой стариковской слезинки, что медленно ползет вдоль уныло повешенного в нездешней печали, сиранодебержераковского носа и, стекая, капает на скрипучие половицы, без всяких этих постыдных всхлипов и гаденьких, словно бы сморкаешься, рыданий. Одним махом! Или нет? Может, не стоит? Может, все-таки не надо? Э, да бросьте Вы, пройдет! Пройдет, разлюбезный собрат, Николай Васильевич! Ах, Вы наш гомо скрибенс! Вон уж слышно, как скрипнуло перо Ваше — обмакните его скорей в чернильницу, а родись вы чуть восточнее, так опустите кисточку в тушечницу да заверните историю так, как заворачивают пироги на ярмарке в Сорочинцах — так славно умеют заворачивать пироги только у нас на Руси, когда все вокруг стоят обалделые, разинув рты, да чешут затылки, словно приговаривая: вот эдак завернул! завернул, так уж завернул! — да заморочьте бедные головушки всем этим Ев-лампиям Никаноровичам и Аристархам Феофилактовичам, которые только и делают, что чаевничают, откушивают, потчуются да изволят почивать, как в свое время, в отрочестве заморочили Вашу драгоценную голову истории всяких там Геродотов и полибиев из какой-то древней, говорят, Эллады. Ишь, выискались щелкоперы да папирусомараки греческие! «Да что толку морочить-то? — спросит вдруг кто-то недовольным голосом и нахмурит строгие брови свои. — И так все кругом врут!» Но не поддавайтесь, милый Николай Васильевич! Не поддавайтесь! Лучше очертите вокруг себя мелом, и да оградит этот круг Вас от страшных подземных голосов, от сурово насупленных бровей и глаз, которые скрываются под железными веками! Только, Бога ради, не отвлекайтесь! О, я и так вижу, как Вы криво усмехнулись в тонкий рот свой, выводя: «И гордый гоголь быстро несется по нем…» — я-то знаю, что Вы тогда подумали острым умом своим. Ну что ж, неситесь, Николай Васильевич! Плывите по волнам буйного своего воображения, и пускай Вас подгоняет ветер из словец, которые позаковыристей, и ни с чем не сравнимых оборотцев речи! Пусть пронесетесь Вы гоголем по незашелохнувшемуся речному зеркалу мимо сереньких уток-качек, мимо краснозобых курухтанов, мимо куликов и мимо злобно притаившегося в густых камышах охотника, который, как ни целится, обязательно даст промах и в досаде на неумелость и всем очевидную бессильность свою будет потом еще долго кричать и ругаться, дабы тщательно скрыть их, и будет, топая сапогами в болотной жиже, плевать Вам вслед, пороча и критикуя Ваш изысканнейший полет! Счастливого Вам пути! Счастливого Вам пути и там, где, наверное, уже не встретишь никаких охотников, где уже нет ни куликов, ни звонких лебедей, ни всяких иных птиц, что водятся здесь в тростниках и на прибрежьях, нет там, наверное, и дорог, по которым летают птицы-тройки с отчаянными ямщиками, перед которыми все расступаются, ни бричек со степенными кучерами, от которых редко когда дождешься окрика: «Эй, залетные!», нет ни Миргорода с его развешенными на плетнях глиняными горшками, ни пасечника Рудого Панька, ни галушек в сметане, нет даже самой Святой Руси, а есть только одна ночная мгла, которая заволокла и заполонила собой все тамошнее пространство. Чу! Слышите, как в этой раскинувшейся над миром, распростертой, словно гигантское бездыханное тело, тихой, но и не украинской только, а даже выходящей далеко за бескрайние пределы украинские, ночи кто-то опять скребется? Гомо скрибенс! Исполнись высшей силы и переложи эти ветхие, как платьишко титулярного советника, буквы в новом порядке, настрой их на новый лад так, чтобы слова, как опытнейший в импровизации музыкант, сами нажимали на педальки и клавиши, что торчат в мозгу у читателя, заставляя их наигрывать ему изнутри ту единственную и дорогую, словно колыбельная песнь, под которую баюкала его в люльке любимая матушка, вечно юную и магическую мелодию, да так зачаруйте его трепетными звуками ее, чтобы, остолбеневший и обомлевший, он только и смог, что промолвить самому себе потаенно и в изумлении: «В искусстве — Бог!» |
||
|