"Искра" - читать интересную книгу автора (Корнилов Владимир Григорьевич)

К 50-ЛЕТИЮ ПОБЕДЫ 1945–1995

СМЕРТУШКА ЯВИЛАСЬ

Теперь, в умудренности прожитых лет, знаю, что размолвки между людьми, ненужные для жизни, про исходят от неумения объяснить себя другому. Особенно в отрочестве, когда чувства все наверху и вспыхивают, и опаляют не только от неловкого слова, иной раз даже, взгляд, брошенный в мимолетно закипевшем презрении, разводит близких людей надолго, бывает, навсегда.

Серега после нежданной размолвки с Искрой замкнулся, отошел от нас. Я-то знал, каких переживаний стоило ему случившееся отчуждение! Не раз примечал, как из-за плетня или придорожного елошника он смотрел на нас, бредущих вместе, и такая тоска была в его глазах, что я едва сдерживался, чтобы не подбежать, вернуть его к нам силой.

Не знаю, видела ли Искра тоскливые глаза Сереги, — при ее зоркости, при ее приметливости должна была видеть. Но ни разу она не заговорила о нем, ни разу не послала меня или Горюна позвать Серегу, чтобы объяснился при всех. Ведь заведено было с общего согласия: провинился — выходи в круг, говори, что, как, почему?..

Сама Искра после истории со стариком-странником, поразившей всех нас, как гром с чистых небес, собирала круг, винилась перед нами. Старик-то, к которому Искра так расположилась при первой с ним встрече, оказался Василием Гущиным, сгинувшим в плохо памятный нам год коллективизации.

И первым узнал об этом Серега, подслушав разговор своей бабки Таисии со стариком. И когда немцы, строжа деревню, с поспешностью ставили старосту и старостой назвали старика Гущина, Искра собрала нас и так сказала:

— Как же я теперь могу с вами, мальчики?! Ведь не разглядела, доверилась!

Мы слушали Искру, терзались ее терзанием, и когда она сказала, что теперь не может с нами, мы, чувствуя, что потерять Искру — это потерять нашу любовь и надежду, сурово, но дружно сказали:

— Раз поняла, значит, можешь!..

Так было с ней, почему так не получилось с Серегой? Беспокойство мое росло, все думалось: нет, не струсил Серега, не такой он, чтобы струсить, да еще в таком деле, к которому он упрямее, чем мы, готовил себя. Все больше я утверждался в мысли, что Серегу оторвала от нас чужая тайна, открыть которую он не смел никому. Я пробовал заговорить с Искрой о Сереге, намекнуть ей о своей догадке, но она так посмотрела, что у меня отпала охота говорить. Порой я набирался решительности, осуждающе смотрел на Искру. Она понимала мой взгляд, губы ее насмешливо, непрощающе кривились.

Я думал, неужели Искра, всегда верно оценивающая нас, мальчишек, забыла, как поступал Серега в давние, теперь уже казалось, очень давние времена, в те, еще первые удивительные дни, когда Искра вошла в наше мальчишеское братство. У Искры бывали мгновения каких-то странных желаний, когда все чем жила она, как будто переставало для нее быть.

От какой-то непонятной причины она вдруг вскакивала, взглядом, руками, всем своим гибким телом устремлялась ввысь, как будто старалась оторваться от земли, и вся трепетала в эти мгновения, как на ветру огонь. Так же вдруг она могла превратиться в дикого мустанга с раздутыми ноздрями и вздыбленной гривой, готового ринуться со скал в пропасть. И когда мы видели ее такой, мы замирали от восторга и влюбленности и готовы были ринуться за Искрой хоть волку в пасть.

Помню, играли мы однажды в песчаном карьере. Искру как будто возбудил знойный, рвущийся поверх лесов ветер.

Она сузила глаза, слегка раздула ноздри, как всегда делала, готовясь к чему-то необычайному, и вдруг повелела Леньке-Леничке:

— Если я дорога тебе, прыгни с этой кручи. В самый-самый низ!..

Ленька-Леничка, отроду неторопливый, удивленно посмотрел на Искру, пожал плечом, пошел на край обрыва прикинуть саму возможность прыжка.

Серега, бывший тут же, молча поднялся, разбежался, взлетел над откосом. Мы вскочили, смотрели, как, ударившись ногами в крутой склон, он опрокинулся, долго катился в облаке пыли, мелькая рубахой, штанами, босыми ногам, и только в самом низу, влетев в головокружительном падении в образовавшееся на дне заросшее камышом озерцо, скрылся от наших взглядов.

Мы ринулись на спинах по откосу вниз, не чая увидеть Серегу живым. Он поднялся нам навстречу, мокрый, измазанный, в разорванной рубахе, с разбитым лбом. Морщась от боли, улыбаясь в неловкости, он как будто не видел нас, он смотрел на Искру.

Искра подошла к нему близко, так близко, как никогда ни к кому не подходила, я думал, сейчас, на наших глазах, она его поцелует. Но Искра только пригладила ладошкой его волосы, приклонила Серегу к воде, заботливо смыла грязь и кровь с его лица, обмыла его руки, ноги, и Серега покорно, будто малый ее братик, принял взрослую, завидную нам, ее заботу. И странно, мы были при том, мы всё видели, и никто из нас даже не хмыкнул в извечном нашем пренебрежение ко всякого рода телячьим нежностям.

Таков был Серега, для Искры он готов был на все. Так почему, почему забыла о том Искра?..

Как-то, в темках уже, кто-то стукнул в окно нашей избы условным стуком. Я выскочил. У крыльца стоял Серега.

— Беда, Санька, — сказал он, голос его пресекся, я слышал, как сглотнул он слюну. — Скажи Искре, чтоб уходила. Совсем из деревни чтоб уходила. Пусть похужее оденется, под Рудню к бабке идет…

Серега был угрюм, все поглядывал то в один конец улицы, то в другой, как будто за ним следили. Мне сделалось не по себе.

— Что случилось-то? — потребовал я разъяснений, стараясь быть с ним суровым, как с отступником.

Серега как-то весь сжался, опустил голову.

— Дряно дело, — сказал он всегда тревожное свое словечко. Совсем дряно… Следил я за Тимкой-Кривым. Подслушал, как говорил с ним носатый полицай из Сходни. Тот, носатый, спрашивает, остались ли в деревне красивые девки. Чтоб, это… самое… Ну, чтоб летчиков с аэродрома веселить… Дряно они сказали. Я не могу так. Страшно это, Санька! А сволота эта, Кривой Тимофей, зарадовался услужить. Есть, говорит, три. Верку Сонину назвал, Зинку Горячеву. И вот, Искру…

Убить гада мало… Тимофей сказал, что приведет девок в Сходню, к коменданту. Будто бы для допросу. А там… Зинке и Верке я сам скажу. А ты, давай, Искру спасай. Понял? Что хотите делайте. Но до Искры чтоб никто не дотронулся!..

Мне стало страшно, до дрожи страшно.

Утром, как мог, я все рассказал Искре. Она слушала, мягкие губы ее, на которые все время хотелось смотреть, подрагивали в какой-то странной усмешке, как будто то страшное, о чем я говорил, угрожало не ей.

— Санечка, — сказала Искра с какой-то даже ласковостью, уж совсем неуместной в тревожном разговоре. — Знай, Санечка, из Речицы я не уйду. Никуда! И никогда! Никогда! — повторила она. Глаза ее потемнели, как темнеет под надвигающейся тучей зелень лесов, она сощурилась, как в карьере, когда прижала к плечу пулемет.

— Ты должен знать, Санечка… Если кто задумает меня обидеть, умрет вместе со мной. Вот под этим кинжалом!

Она прижала руку к груди, неожиданно быстрым движением выхватила из-под платья сверкнувший сталью нож. Я узнал этот узкий острый финский нож, мы взяли его вместе с пулеметом из коляски подбитого мотоцикла.

— Вот так, Санечка, — сказала Искра, сказала с такой обдуманной твердостью, что я, пытаясь, возразить, на полуслове замолк.

Искра убрала нож в чехол, пришитый к матерчатому поясу под платьем, смотрела задумчиво и насмешливо через окно в улицу, откуда могла прийти беда. А я с горечью взрослого подумал, как ничтожно это ее оружие против того, что грозило ей!

А на следующее утро в окно нашей избы ворвался с давно притихшей, без криков петухов и собачьего лая, улицы сухой треск длинной автоматной очереди.

Сердце дрогнуло, остановилось: я подумал о Сереге. Только я оказался на воле, как у дома Искры ударил как-то тоскливо и ненужно одиночный винтовочный выстрел.

Мать в беспокойстве крикнула:

— А ну, вертайся! — Но я уже несся к дому Искры, вышлепывая дорожную пыль.

Еще издали я увидел Искру. Она стояла в крыльце, прислонясь к столбцу, с ужасом, зажав рот рукой, смотрела на то, что было в улице.

Я подбежал и встал, как вкопанный. Мне не хватало воздуха, я не мог вздохнуть. В пыли улицы лежали два человека. Одного я узнал сразу — то был Тимка-Кривой, и лежал он лицом вниз, будто придавленный со спины карабином, съехавшая с головы кепочка прикрывала ему ухо. Другой, длинный, в форменной куртке, с полицейской повязкой на рукаве, растянулся поперек дороги, лоб его упирался в затвор винтовки, узкую спину подергивало судорогой.

Я еще не успел осознать того, что случилось и что надо делать, как Искра спустилась с крыльца, ступая медленно, словно ощупывая ногами землю, прошла мимо побитых полицаев к городьбе на противоположной стороне улицы, протиснулась в раздвинутый плетень, опустилась там на землю. Предчувствуя еще более ужасное, чем то, что было в улице, я, как во сне, пошел за ней, и дрожь заколотила меня.

Меж картофельных гряд навзничь лежал Серега. Невидящие его глаза смотрели в небо, толстые губы были приоткрыты невысказанным словом. Тут же, у откинутой его руки, лежал, уткнувшись в картофельную ботву, короткодулый немецкий автомат.

Искра сидела, склонив над Серегой враз подурневшее лицо, слезы текли из-под мокрых ее ресниц на бледные, как у Сереги, щеки.

К месту боя поспешал староста, тот самый Дедушка-Седенький, ненавистный оборотень. Но Искра словно не видела опасности, она смотрела на застывшее лицо Сереги.

Подняла на меня заплывшие слезами глаза, я показал в улицу. Искра безучастно посмотрела, снова склонилась над Серегой.

Оказаться перед лицом старосты среди всего, что случилось у дома Искры, было безрассудством, но Искру оставить я не мог.

Я лихорадочно обдумывал, как оберечь Искру от всевидящих глаз старосты, но староста, семеня ногами по травянистой обочине дороги, еще издали сам закричал на всю улицу:

— Что сотворили, безумные головы! Ай, беда, ай, беда… Как кара-то грянет — не отвести! Полетят, полетят головы дурные…

Столько было непонятной суматошности в его крике, что Искра отерла щеки, поднялась, с хмурой враждебностью наблюдала за суетливостью старца.

Медленными твердыми шагами подошла тетка Тая, бабка Сереги. Всегда-то молчаливая, суровая, она с начала войны и вовсе замкнулась, вроде бы занемела. И сейчас, осадив на сторону сильной рукой плетень, молча стояла, вглядываясь в неживого Серегу: ветер шевелил выбившиеся из-под ее платка седые волосы.

А староста кружился у побитых полицаев, как слепень вокруг безответной животины, выкрикивал в душность улицы собравшимся людям:

— Жили в беде да при воле! Узды, горемычные, захотели?!. Нагрянут, нагрянут хозяева. Уж они-то дом за домом повывернут! Погребушки, чуланы, чердаки — все доглянут. Единый хоть патрон найдут али чужого кого — смертушки не миновать… Завтра зáполдни объявятся скорый суд творить!.. Ах, что наделал стервец малой! И оружье незнамо где в поле подобрал! Не было в деревне оружья… Блажь малого зацепила. Девку бросился спасать. От кого? От власти? Ах, малой! Ладно бы только сам поплатился… На всю деревню беда грянет… Слышь, слышь, Таисья?! Тебе да Анне прежде других отвечать! К твоему дому первыми явятся!..

Тетка Тая будто не слышала сполошного крика старосты. Разжала сурово сжатые губы, обронила:

— Пособите мальца до дому донести…

Староста наворожил. Да мы и сами чуяли — расплаты за Серегино отчаянное самовольство не миновать.

За полдень, в спадающей уже жаре, подъехали, накрыв улицу пыльным облаком, две крытые длинные машины. Из-под брезента вылезли не спеша молчаливые солдаты.

Шли от дома к дому, и каждый дом выворачивали, словно избу к просушке. Ни оружия, ни патрона даже в запечье, в мальчишеских самоделках, не обнаружили.

Попал в беду лишь дом тетки Таи, Таисии Малышевой, с непохороненным еще Серегой на повити, — старик пастух Аким не успел сколотить ему гроб. Привезенная немцами собака вынюхала в огороде тетки Таи зарытые наспех тряпки из разорванных полотенец и рубах, черные от засохшей крови. Такую же тряпку нашли в кладовке, на широких нарах с умятой соломой.

Допрашивали вместе тетку Таю и ее дочь Анну. Тетка Тая, словно в камень оборотилась, стояла у стены без молвы.

Анна, видать, поняла: что было, то не скрыть, повела себя с вызовом.

— Да, я доктор, — сказали она тому офицеру в черном мундире, что допрашивал. — Да, я лечила израненного нашего бойца. И когда спросили ее, где он, тот русский солдат, ответила:

— Не иначе в партизанах, воюет. Верю, хорошо воюет!..

Посреди улицы фашистские солдаты врыли столбы, перекладину умело приладили. Спустили с перекладины две веревочные петли. Первым повесили мертвого Серегу. Под вторую подвели Серегину мать. Я не отводил глаз от лица Анны. Для меня она всегда была как бы даже не из нашего, деревенского, мира — докторша, городская, А сейчас она будто возвратилась к нам, была как все мы, частью нашей деревни с ее домами, зеленеющей в улице травой, с высокими ветлами над крышами.

Знала, видела она уже свою судьбу — Серега опередил ее, молчаливо покачивался рядом. Сдвинулись черные на белом лбу ее брови, напряглось лицо, хотела что-то сказать людям и не сказала.

Почувствовав на шее грубый охват веревочной петли, подняла глаза к небу, затуманенному длинными перьями облаков, предвещавших нам, оставшимся на земле, долгое и безрадостное ненастье, в последний раз глубоко вдохнула вольный воздух, высоко подняла плечи со связанными за спиной руками.

Дзинькнула, оборвалась во мне натянутая до невозможности жилка уже непереносимого страдания. Я опустил голову, пошел, волоча ноги, от безмолвно стоящих вокруг людей, вдруг крик, словно выстрел, хлестнул:

— Цурюк!..

Увидел перед собой строгое лицо чужого солдата с коротким автоматом в руках и окончательно сознал, в какую беспросветную неволю загоняла нас всех безжалостная чужая сила.