"Анна Иоанновна" - читать интересную книгу автора (Анисимов Евгений Викторович)

* * *

Итак, в тридцать семь лет герцогиня захудалой Курляндии стала российской императрицей. Сохранилось много исторических документов, по которым мы можем достаточно полно представить себе ее образ жизни, ее привычки и вкусы. Приведу пример наиболее характерный. В 1732 году в Тайной канцелярии рассматривалось дело по доносу на солдата Новгородского полка Ивана Седова. Тот рассказывал: «Случилась Ладожеского полку салдатам быть на работе близ дворца Ея императорского величества и видели, как шел мимо мужик, и Ея императорское величество соизволила смотреть в окно и спрашивала того мужика, какой он человек, и он ответствовал: «Я — посацкой человек». — «Что у тебя шляпа худа, а кафтан хорошей?» И потом пожаловала тому мужику на шляпу денег два рубли». Эта заурядная бытовая сцена не привлекла бы нашего внимания, если бы речь шла о лузгающей семечки мещанке, купчихе, барыне, которая смотрит на двор, где «под окном индейки с криком выступали вослед за мокрым петухом».

Нельзя забывать, что в данном случае речь идет об императрице, самодержице, что события эти реальные и происходили они в Петербурге, в императорском дворце. Естественно, ничего странного и предосудительного в описанном поведении Анны нет — не должна же она в самом деле целый день сидеть на троне с державой и скипетром в руках. Но мелькнувший образ скучающей помещицы, которая в полуденный час глазеет на прохожих, никак не соотносится, например, с императрицей Екатериной II или даже с Елизаветой Петровной. Однако, как мне кажется, вполне соотносим именно с Анной Иоанновной, в чьем характере проявлялось немало подобных черт. Да вот только имением ее было не сельцо Ивановское с деревеньками Большое и Малое Алешино, а огромное государство. Вот она в июле 1735 года открыла как-то окошко, понюхала воздух, да тут же села и написала, как помещица управляющему, начальнику Тайной канцелярии Ушакову: «Андрей Иванович! Здесь так дымно, что окошка открыть нельзя, а все оттого, что по-прошлогоднему горит лес; нам то очень удивительно, что того никто не смотрит, как бы оные пожары удержать, и уже горит не первый год. Вели осмотреть, где горит и отчего оное происходит, и при том разошли людей и вели как можно поскорее, чтоб огонь затушить».

Именно с такой помещицей Ивановной мы встречаемся в рассказе жены управляющего дворцовым селом Дединовым Настасьей Шестаковой, которая каким-то образом попала во дворец Анны в 1738 году. По-видимому, императрица некогда знала Шестакову и вызвала ее к себе — так она не раз делала со своими знакомыми по «прежней», доимператорской жизни. Шестакова рассказывает, что вначале во дворце она попала к Ушакову и начальник Тайной канцелярии, поговорив с ней, приказал проводить ее в императорские покои. Вечером ее привели в спальню государыни, и та «изволила меня к ручке пожаловать и тешилась: взяла меня за плечо так крепко, что с телом захватила, ажно больно мне было». Мужиковатость и сила были присущи Анне, о чем свидетельствуют и другие источники, да и стреляла она как заправский мужчина, не боясь ушибить плечико прикладом. «И изволила привесть меня к окну, — продолжает Шестакова, — и изволила мне глядеть в глаза, сказала: "Стара очень, никак была Филатовна, только пожелтела". И я сказала: "Уже, матушка, запустила себя: прежде пачкавалась белилами, брови марала, румянилась". И Ее величество изволила говорить: "Румяниться не надобно, а брови марай". И много тешилась и изволила про свое величество спросить: "Стара я стала, Филатовна?" И я сказала: "Никак, матушка, ни маленькой старинки в Вашем величестве!" "Какова же я толщиною — с Авдотью Ивановну?" И я сказала: «Нельзя, матушка, сменить Ваше величество с нею, она вдвое толще». Только изволила сказать: "Вот, тот, видишь ли!" А как замолчу, то изволит сказать: "Ну, говори, Филатовна!" И я скажу: "Не знаю что, матушка, говорить, душа во мне трепещется, дай отдохнуть". И Ее величеству это смешно стало, изволила тешиться: "Поди ко мне поближе"»…

После этого совсем помертвевшую от страха и восторга Филатовну вывели из спальни императрицы. А утром Анна стала распрашивать ее, где она живет, чем занят муж, спросила: «А где вы живете, богаты ли мужики?» — «Богаты, матушка». — «Для чего ж вы от них не богаты?» Тут в первый раз Шестакова осмелела и ответила остроумно: «У меня… муж говорит, всемилостивейшая государыня, как я лягу спать, ничего не боюся и подушка в головах не вертится». Очень хороший образ: подушка вертится в головах только у тех, кто неспокоен, кто боится! Анна выразила одобрение сказанному неким неуклюжим афоризмом: «Этак лучше, Филатовна: не пользует имение в день гнева, а правда избавляет от смерти». «И я в землю поклонилась, — продолжает Шестакова. — А как замолчу, изволит сказать: "Ну, говори, Филатовна, говори!" И я скажу: "Матушка, уже все высказала". — "Еще не все сказала: скажи-ка, стреляют ли дамы в Москве?" — "Видела я, государыня, князь Алексей Михайлович (Черкасский) учит княжну стрелять из окна, а поставлена мишень на заборе". — "Попадает ли она?" — "Иное, матушка попадает, а иное кривенько". — "А птиц стреляет ли?" — "Видела, государыня, посадили голубя близко к мишени и застрелила в крыло, и голубь ходил на кривобок, а другой раз уже пристрелила". — "А другие дамы стреляют ли?" — "Не могу, матушка, донесть, не видывала". Изволила мать моя милостиво распрашивать, покамест кушать изволила». Остановимся на минутку. Ни до, ни после императрицы Анны Иоанновны, безумно любившей стрельбу в цель, государственные деятели вроде канцлера князя Черкасского не обучали своих нежных дочерей пулевой стрельбе, а тут вдруг разом увлеклись! К нему бы это? А дело известное — пристрастие правителя в России становится безумием светской черни!

Сцена завтрака императрицы, перед столом которой стояла Шестакова, закончилась для последней вполне благополучно: «"Прости, Филатовна, я опять по тебе пришлю, поклонись Григорью Петровичу, Авдотье Ивановне"… И пожаловала мне сто рублев, изволила сказать: "Я-де помню село Дединово: с матушкой ездила молиться к Миколе". А я молвила: "Нут-ко, мол, матушка, ныне пожалуй к Миколе-то Чудотворцу помолиться". И Ее величество изволила сказать: "Молись Богу, Филатовна, как мир будет". Изволила меня послать, чтобы я ходила по саду: "Погляди, Филатовна, моих птиц". И как привели меня в сад, и ходят две птицы величиною и от копыт вышиною с большую лошадь, копыта коровьи, коленки лошадиные, бедра лошадиные, а как подымет крыло — бедра голые, как тело птичье, а шея как у лебедя длинна, мер в семь или восемь…; головка гусиная и носок меньше гусиного; а перье на ней такое, что на шляпах носят. И я стала дивится такой великой вещи и промолвила: "Как-та их зовут", то остановил меня лакей: "Постой". И побежал от меня во дворец, и прибежал ко мне возвратно: "Изволила государыня сказать — эту птицу зовут строкофамил (ошибся лакей или рассказчица — строфокамил! сиречь страус. — Е.А.), она де яйца те несет, что в церквах по паникадилам привешивают"».

Нравы помещицы, не особенно умной, мелочной, ленивой, суеверной и капризной, отразились и в ходивших в обществе рассказах о том, как сурово она обращалась со своими фрейлинами — в сущности, высокопоставленными дворовыми девками: била их по щекам за плохой танец, а если они просили пощады, то отправляла их стирать белье на Прачечном дворе (он находился там, где теперь Прачечный мост через Фонтанку). Пока государыня была в спальне, фрейлины должны были сидеть в соседней комнате и, как дворовые девки, заниматься рукоделием, вязанием. Соскучившись, как пишет историк С. Н. Шубинский, Анна «отворяла к ним дверь и говорила: "Ну, девки, пойте!"» — и девки пели до тех пор, пока государыня не кричала: «Довольно!»

Быть придворным и дворцовым служителем при Анне было непросто. Но угодившие государыне могли надеяться на щедрую милость. В 1740 году Анна отправила указ Сенату, определивший судьбу известной семьи Милютиных: «Всемилостивейше пожаловали Мы двора нашего комнатного истопника Алексея Милютина в дворяне и на оное дворянство дать ему диплом». Видно, хорошо топил печи Милютин, дров по утрам на пол с грохотом не бросал, долго поленья не растапливал, в топку не дул, дыму в палаты не запускал, к полуночи умел ловко и незаметно входить и тихо закрывать вьюшки, да так, чтобы и печь не выстудить, и государыню с Бироном угарным газом не отравить. В общем, большое искусство — есть за что дать дворянскую грамоту.

Иногда Анна требовала к себе гвардейских солдат с их женами и приказывала им плясать по-русски и водить хороводы, «в которых заставляла принимать участие присутствовавших вельмож». По словам Шестаковой, главные фрейлины Анны — Аграфена Александровна Щербатова и Анна Федоровна Юшкова — развлекали гостью. Кроме того, Шестакова вспоминает, что за столом с ней сидели княгиня Голицына и другие знатные дамы. Особенно ценила Анна графиню Авдотью Чернышову за то, что та мастерски рассказывала городские сплетни и анекдоты.

Источники Шубинского о вышесказанном мне неизвестны, но они кажутся вполне достоверными, подтверждаются другими источниками, хорошо показывают образ жизни и личности государыни — помещицы Ивановны. Десятки писем императрицы Анны, которые она в течение нескольких лет посылала в Москву к С. А. Салтыкову, расширяют наше представление об Анне. Семен Андреевич — близкий родственник императрицы по матери — после событий 25 февраля 1730 года, в которых он вместе с гвардейцами сыграл такую важную роль, сделал стремительную карьеру: уже 6 марта он был пожалован в генерал-аншефы, обер-гофмейстеры, действительные тайные советники и стал губернатором Смоленской губернии. Вскоре, после смерти 5 октября 1730 года дяди императрицы Василия Федоровича Салтыкова, Семен стал генерал-губернатором или, как тогда называли, главнокомандующим Москвы и российским графом. Именно Семена Андреевича, хоть и не отличавшегося умом и благонравием, зато беспредельно преданного, Анна, переехав в Петербург, оставила своеобразным вице-королем Москвы, чтобы он, как предписывала инструкция-наказ, все «чинил к нашим интересам и престережению опасных непорядков». И на протяжении многих лет императрица могла быть спокойна за свою вторую столицу — главнокомандующий Москвы был надежен и верен, как скала. Она ценила его, писала ласковые письма и в 1735 году послала ему в подарок «чарку прадедушки нашего», то есть царя Михаила Федоровича. Но потом государыня узнала, что Салтыков ведет дела по Москве не так уж хорошо, злоупотребляет властью, много пьет, и в ее письмах к Салтыкову исчезли сердечность и родственное чувство, из-за чего тот очень убивался. И все-таки долгое время Салтыков пользовался личной доверенностью императрицы (она часто писала ему: «И пребываю к Вам неотменно в моей милости») и с готовностью исполнял ее частные, порой довольно щекотливые, поручения. Свыше двухсот писем Анны к Салтыкову сохранилось в архивах, и они дают нам возможность более определенно говорить о внутреннем мире Анны, круге ее интересов. Ценность их в том, что эти письма — частного характера, шедшие не через официальные каналы, и они-то как раз и позволяют изучить нравы «всероссийской помещицы», писавшей к «приказчику» по делам своего лучшего «имения» — Москвы и «людишек», ее населявших. При этом хорошо видно, как императрица питается слухами, просит Салтыкова действовать не публично, «как возможно тайным образом истину проведать», «под рукой разузнать…». И это придает переписке особую ценность.

Читая письма государыни, можно подумать, что больше всего императрицу интересовали сплетни, слухи, матримониальные истории и, конечно, шуты, точнее — поиск наиболее достойных кандидатов в придворные дураки. 2 ноября 1732 года она писала: «Семен Андреевич! Пошли кого нарочно князь Никиты Волконского в деревню ево Селявино и вели роспросить людей, которые больше при нем были в бытность его тамо, как он жил и с кем соседями знался, и как их принимал — спесиво или просто, также чем забавлялся, с собаками ль ездил или другую какую имел забаву, и собак много ль держал, и каковы, а когда дома, то каково жил, и чисто ли в хоромах у него было, не едал ли кочерыжек и не леживал ли на печи… и о том обо всем его житии, сделав тетрадку, написать сперва «Житие князя Никиты Волконского» [и] прислать».

Князь Волконский принадлежал к родовитой знати. Его жена Аграфена Петровна (или в дружеском кругу — Асечка) была урожденной Бестужевой, дочерью того самого Петра Михайловича Бестужева-Рюмина, которого так ловко вытеснил из сердца курляндской герцогини Анны Иоанновны Бирон. Вместе с мужем Асечка часто бывала у отца в Митаве, и Волконский, видимо, уже тогда обратил на себя внимание Анны своими причудами. После смерти Петра I Асечка испытала большие потрясения. С ней и ее кружком друзей, среди которых был Абрам Ганнибал, грубо расправился Меншиков: за вполне невинную болтовню их всех отправили в ссылку. Асечка оказалась в подмосковной деревне, а потом ее заключили в монастырь, где она и умерла в 1732 году. Как только Анна, приложившая свою руку к ужесточению заключения Асечки в монастыре, узнала о ее смерти, она предписала выведать, как там поживает в своей деревне вдовец. После того как она потребовала от Салтыкова, чтобы он прислал так называемое «Житие» Волконского, последовало уточнение: «К «Житию» Волконского вели приписать, спрося у людей, сколько у него рубах было и поскольку дней он нашивал рубаху».

Интерес Анны к таким интимным сторонам жизни своего подданного понятен: она берет Волконского к себе шутом и не желает, чтобы он был спесив, грязен или портил воздух в покоях. Дело в том, что поиск шутов для Анны был делом весьма серьезным и ответственным. Также были затребованы данные о поведении с детства Ивана Матюшкина: «Какое он имел с малолетства воспитание при отце и как содержан был». В ответе, присланном из Москвы в марте 1733 года, сказано о том, что интересовало государыню:

«Иван Иванович с малолетства при отце своем жил в великой неге и когда станут обедать, за столом не резывал ничего: отец его или мать отрежат мяса или рыбы… и поставят перед ним».

Слово «дурак» — столь часто употребляемое и ныне — в прошлом и применительно к шутовству включало в себя нечто большее, чем констатация человеческой глупости. Конечно, дурак — это смешной человек, шут, обязанный развлекать царственную особу. Он должен быть прежде всего потешным, смешным, иметь какую-то свою забавную «роль», черту, особенность поведения. Если этого не было, то кандидата забраковывали. Именно поэтому мы читаем в одном из писем Анны к Салтыкову, что она возвращает ранее вызванного из Москвы некоего Зиновьева, потому что он «не дурак». Правда, благодаря литературе мы привыкли к известному стереотипу: сидящий у подножия трона шут в форме прибауток кого-то «обличает и разоблачает». Конечно, доля правды в этом есть, но в реальности все оказывалось гораздо сложнее — шутов держали вовсе не для того, чтобы они «колебали основы». Шуты были непременным элементом института «государственного смеха», имевшего древнее происхождение, связка «повелитель — шут», в которой каждому отводилась своя роль, была традиционной и устойчивой во все времена.

Для всех было ясно, что шут, дурак, исполняет свою «должность», памятуя о ее четких границах. В правила этой должности — игры входили и известные обязанности, и известные права. Защищаемый древним правилом: «На дураке нет взыску», шут действительно мог сказать что-то нелицеприятное, но мог и пострадать, если выходил за рамки, установленные повелителем.

Шутовство можно назвать придворной службой, порой тяжелой, грязной, а иногда и опасной. В одном из появившихся много лет спустя «анекдотов» о шуте Балакиреве описан случай, когда тот, спасаясь от рассердившегося на его каламбуры Петра I, прячется под шлейфом платья царицы Екатерины. Это значит, что слово — единственное оружие шута — дало осечку, шутка была не понята, старинное правило прощения шута «На дураке нет взыску» не сработало, и знаменитая дубинка грозного царя нависла над его головой. Так бывало и позже. Во время путешествия императрицы Елизаветы Петровны в Троице-Сергиев монастырь ее шут принес в шапке ежа и показал его императрице. Еж высунул мордочку, а императрица, подумав, что это крыса, страшно испугалась. Шута немедленно схватили и «с пристрастием» допрашивали в застенке Тайной канцелярии, с какой целью он хотел напугать императрицу и кто «подучил» его совершить это государственное преступление.

В системе самодержавной власти роль такого человека, имевшего доступ к повелителю, была весьма значительна, и оскорблять шута опасались, ибо уместной шуткой он мог повлиять на принятие важного решения. Как повествуют «Анекдоты о шуте Балакиреве», в основе которых могли лежать реальные факты, «некто из придворных, совершенно без способностей, своими происками достиг, наконец, до того, что Петр Великий обещал ему одно довольно важное место. Балакирев молчал до времени, но когда государь приказал придворному явиться к себе за решительным определением, то Балакирев притащил откуда-то лукошко с яйцами и сел на него при входе в приемную. Скоро явился придворный и стал просить шута, чтобы тот доложил о нем государю. Сначала Балакирев не соглашался, отговариваясь тем, что ему некогда; но потом согласился с тем, однако, условием, чтобы проситель тем временем посидел на его месте и до возвращения не сходил бы с лукошка. Придворный, нимало не думая, охотно занял место шута и уселся на лукошко, как ему было приказано. Балакирев же, зайдя в кабинет Петра, попросил царя заглянуть в прихожий покой. «Вот кому даешь ты видное место, государь! — заметил Балакирев, когда Петр Великий отворил дверь в прихожую. — Место, на которое я посадил его, ему приличнее и, кажется, по уму доступнее. Рассуди и решай!» И государь тотчас решил удалить от себя молодца, не умнее яйца».

В другом случае, наоборот, шут своими средствами мог кого-то спасти. Согласно еще одному «анекдоту», «один из близких родственников Балакирева подпал под гнев и немилость царя. Государь отдал его под суд и уже готов был утвердить приговор онаго, как вдруг является Балакирев с грустным лицом и весь расстроенный. Государь, увидав причину прихода Балакирева, обратился к присутствующим и сказал; «Наперед знаю, зачем идет ко мне Балакирев, но даю честное слово не исполнить того, о чем он будет просить меня». Между тем Балакирев начал речь свою так: «Государь всемилостивейший! Удостой услышать просьбу твоего верноподданного: сделай такую милость, не прощай бездельника, моего родственника, подпавшего под твой гнев царский и ныне осужденного судом и законами!» — «Ах ты, плут! — вскричал Петр. — Каково же ты поддел меня? Нечего делать, я обязан не исполнить твоей просьбы и потому должен простить виновного…»

Интересно, что Петр I, рьяно искоренявший все старомосковские обычаи, сохранил и развил традицию шутовства. Как и все его предшественники на троне, он проходит через русскую историю, окруженный не только талантливыми сподвижниками, но и пьяными, кривляющимися шутами, которые потешно, ради смеха государя и его окружения, ссорились и дрались. А между тем распри шутов были нешуточные — борьба за милость государя шла между ними с не меньшим напряжением, чем в среде придворных. В этой борьбе все средства — кляузы, подлости, мордобой — были хороши. Что, собственно говоря, и веселило…

Конечно, шутов-дураков держали при дворе в основном для забавы, смеха. Так было и при Анне Иоанновне. Ей более всего нравились «пьесы», которые годами разыгрывали ее шуты, сплетничая и жалуясь друг на друга. Особенно ее развлекали свары и драки шутов. Г. Р. Державин вспоминал рассказ современника Анны Иоанновны о том, как, выстроив шутов друг за другом, императрица заставляла их толкаться, что приводило к драке и свалке. При виде этой неразберихи государыня и двор хохотали. О подобном же развлечении писал и один свидетель-иностранец — человек, чуждый русской жизни. Он так и не понял всей сути потехи: «Способ, как государыня забавлялась сими людьми, был чрезвычайно странен. Иногда она приказывала им всем становиться к стенке, кроме одного, который бил их по поджилкам и чрез то принуждал их упасть на землю (это было представление старинного правежа. — Е. А). Часто заставляли их производить между собою драку, и они таскали друг друга за волосы и царапались даже до крови. Государыня и весь ее двор, утешаясь сим зрелищем, помирали со смеху».

Но это был не просто смех, столь естественный для человека. Если бы нам довелось посмотреть на кривлянье шутов XVII–XVIII веков, послушать, что они говорят и поют, то многие из нас с отвращением отвернулись бы от этого, без преувеличения, похабного зрелища. И напрасно — все имеет свое объяснение. Его весьма удачно дал Иван Забелин, писавший о шутовстве XVII века как об «особой стихии веселости»: «Самый грязный цинизм здесь не только был уместен, но и заслуживал общего одобрения. В этом как нельзя лучше обрисовывались вкусы общежития, представлявшего с лицевой стороны благочестивую степенность и чинность, постническую выработку поведения, а внутри исполненного неудержимых побуждений животного чувства, затем, что велико было в этом общежитии понижение мысли, а с нею и всех изящных, поэтических, эстетических инстинктов. Циническое и скандальезное нравилось потому, что духовное чувство совсем не было развито». Важно заметить, что императрица Анна была ханжой, строгой блюстительницей общественной морали, но при этом состояла в незаконной связи с женатым Бироном. Отношения эти осуждались верой, законом и народом (последнее она достоверно знала из материалов Тайной канцелярии). Не исключено, что шуты с их непристойностями позволяли императрице снимать неосознанное напряжение. Шутовство — всегда представление, спектакль. Анна и ее окружение были большими охотниками до шутовских спектаклей, «пьес» шутов. Конечно, за этим стояло древнее восприятие шутовства как дурацкой, вывернутой наизнанку традиционной жизни, шутовское воспроизведение которой поэтому и смешило зрителей до колик, но было непонятно иностранцу, человеку другой культуры.

Впрочем, суть не только в различии культур — шутов и в средневековой Европе было немало. Но XVIII век смотрел на это иначе. Шутовство в том безобразном виде, в котором оно пришло к русскому двору с древних времен, в преддверии надвигающейся эпохи Просвещения и относительной терпимости, отживало свой век даже в России. Неслучайно при расследовании дела Бирона в 1741 году на него взвалили вину за разгул придворного шутовства, хотя в этом и других случаях он виноват только относительно — шуты и их проделки были утехой самой императрицы, вульгарной частью ее мира. Но здесь важно то, что перелом в отношении к средневековому шутовству уже произошел, и мы хорошо видим это из официального обвинения Бирону: «Он же, будто для забавы Ея величества, а в самом деле, по своей свирепой склонности, под образом шуток и балагурства, такия мерзкия и Богу противныя дела затеял, о которых до сего времени в свете мало слыхано. Умалчивая о нечеловеческом поругании, произведенном не токмо над бедными от рождения или каким случаям дальнего ума и разсуждения лишенными, но и над другими людьми, между которыми и честной породы находились, о частых между оными заведенных до крови драках и о других оным ученным мучительств и безстыдных мужеска и женска полу обнажениях, и иных скаредных между ними его вымыслом произведенных пакостях, уже и то чинить их заставливал и принуждал, что натуре противно и объявлять стыдно и непристойно». Может быть, в последнем весьма туманном отрывке идет речь о радостном придворно-шутовском событии, которым Анна Иоанновна с воодушевлением поделилась 2 сентября 1734 года с Салтыковым: «Да здесь играичи женила я князь Никиту Волконского на Голицыном»?

Словом, возвращаясь к шутам, скажем, что в первой половине 30-х годов XVIII века при дворе императрицы сформировался целый «штат» шутов: шесть человек, двое иностранцев и четверо русских, да около десятка лилипутов — «карлов». Среди шутов были и старые придворные дураки, унаследованные от Петра I, и новые, благоприобретенные в царствование Анны. Самым опытным был «самоедский король» Ян Д'Акоста, которому некогда царь Петр I подарил пустынный песчаный островок в Финском заливе. Петр часто беседовал с шутом по богословским вопросам — ведь памятливый космополит, португальский еврей Д'Акоста мог соревноваться в знании Священного Писания не только с Петром, но и со всем Синодом. Другой персонаж, неаполитанец Пьетро Мира (в русской редакции Петрилий или Педрилло) приехал в Россию в составе итальянской труппы в качестве певца и скрипача, но поссорился с капельмейстером Франческо Арайя и примерно в 1733 году перешел в придворные шуты. С ним Анна обычно играла в подкидного дурака, он же держал банк в карточной игре при дворе. Исполнял он и разные специальные поручения императрицы: дважды ездил в Италию и нанимал там для государыни певцов, покупал ткани, драгоценности, да и сам приторговывал бархатом. Граф Алексей Петрович Апраксин происходил из знатной, царской семьи. Он был сыном боярина и президента Юстиц-коллегии времен Петра I Петра Матвеевича Апраксина, племянником генерал-адмирала Апраксина и царицы Марфы Матвеевны. Этот шут был проказником по призванию и, как о нем говорил Никита Панин, «несносный был шут, обижал всегда других и за то часто бит бывал». Возможно, за ревностное исполнение своих обязанностей он получал от государыни богатые пожалования.

Живя годами рядом, шуты, придворные и повелители становились как бы единой семьей, со своим укладом, обычаями, принятыми ролями, проблемами и скандалами. Отзвуки их порой доносятся сквозь время и до нас. Так вдруг 23 апреля 1735 года Главная полицмейстерская канцелярия с барабанным боем разнесла по улицам «по всем островам» строгий именной указ российской императрицы Анны Иоанновны о том, чтоб к шуту Ивану Балакиреву в дом никто не ездил и его к себе никто «в домы свои не пущали, а ежели кто поедет к нему в дом или пустит к себе, из знатных — взят будет в крепость, а подлые будут сосланы на каторгу».

«Что за странный указ?» — подумаем мы. «Да ничего особенного, — сказал бы петербургский житель тех времен. — Видно, шут Ванька Балакирев прогневил матушку-государыню, надрался, как свинья, а она — ой строга! — пьяных на дух не выносит». И верно — «епитимью» с Балакирева сняли ровно через месяц — 23 мая, когда милостивая к своим заблудшим овцам матушка-императрица повелела: «… К помянутому Балакиреву в дом знатным и всякого чина людям ездить позволить и его, Балакирева, в домы свои к себе пускать без опасения, токмо под таким подтверждением: ежели те, приезжающие к нему, Балакиреву, в дом, или он к кому приедет, и будет пить, а чрез кого о том донесено будет и за то оные люди, какого б звания ни был, будут жестоко штрафованы». Вся эта история напоминает расправу провинциальной помещицы со своим холопом Петрушкой, которого за пьянство посадили на неделю в «холодную», чтоб знал меру и при госпоже не появлялся в непотребном виде. Масштаб, правда, другой — делом Петрушки занялся бы приказчик, а дело царского шута вел столичный генерал-полицеймейстер Василий Салтыков.

Но, когда нужно, императрица грудью защищала своего непутевого «члена семьи». В феврале 1732 года она писала в Москву Семену Салтыкову, что Балакирева обманул его тесть Морозов, не выдав ему обещанные в приданое две тысячи рублей. Анна велит «призвать онаго Морозова и приказать ему, чтоб он такия деньги Балакиреву, конечно, отдал, а ежели станет чем отговариваться, то никаких его отговорок не принимать, а велеть с него доправить». В другой раз долгое время при дворе разыгрывался еще один «спектакль» Балакирева. О нем писала Салтыкову императрица: «При сем посылаю вам бумажку: Балакирев лошадь проигрывает в лот и ты изволишь в Москве приказать, чтоб подписались, кто хочет и сколько кто хочет, и ты, пожалуй, подпиши, а у нас все пишут». Надо думать, что московские высшие чиновники как один подписались участвовать в лотерее, чтобы спасти лошадь царского шута. В шутовские «спектакли» Балакирева втягивались не только придворные, но и иерархи Русской Православной Церкви. Как-то Балакирев стал публично жаловаться на свою жену, которая отказывала ему в постели. Этот «казус» стал предметом долгих шутовских разбирательств, а потом Священный Синод на своем заседании принял решение о «вступлении в брачное соитие по-прежнему» Балакирева со своей супругой. Пикантность всей ситуации придавал известный всем факт сожительства Бирона с Анной. Почти так же открыто, как при дворе обсуждали беды Балакирева, в обществе говорили о нем, при этом некоторые особо отмечали, что Бирон с Анной живут как-то уж очень скучно, «по-немецки, чиновно», — и это вызывало насмешку.

Но вернемся к Ивану Емельяновичу Балакиреву. Столбовой дворянин, в молодости он попал в армию, служил в Преображенском полку. Ловкий и умный преображенец чем-то приглянулся Петру и был зачислен в штат придворных служителей. Его шутки при дворе первого императора были увековечены в знаменитых «Анекдотах». Но Балакирев сильно пострадал в конце царствования Петра I, оказавшись втянутым в дело фаворита царицы Екатерины Виллима Монса. Он якобы работал у любовников «почтальоном», перенося любовные записочки, что вполне возможно для добровольного шута. В 1724 году за связь с Монсом Балакирев получил 60 ударов палками и был сослан на каторгу в Рогервик. Подобные обстоятельства, как известно, мало способствуют юмористическому взгляду на мир. К счастью для Балакирева, Петр вскоре умер. Екатерина же Алексеевна, став государыней Екатериной I, вызволила с каторги верного слугу и определила его снова в Преображенский полк. Но военная служба у Балакирева не пошла. При Анне Иоанновне отставного прапорщика Ивана Балакирева окончательно призвали в шуты, и тут он и прослыл большим остроумцем. Достойно внимания то, что после смерти Анны в 1740 году Балакирев выпросился в отставку и до самой смерти в 1760 году уединенно жил в своей деревне. Наверное, окрестные помещики не встречали более мрачного соседа — Балакирев свое отшутил…

Как уже сказано выше, каждый шут играл собственную, затверженную роль. Педрилло не только ездил в Италию за покупками для императрицы, но и разыгрывал свои «пиесы» с большой пользой для себя. Так, современник рассказывал, что однажды Бирон в шутку осведомился, не женат ли он на козе, намекая на редкую уродливость его супруги. Шут радостно отвечал, что это «не только правда, но жена моя беременна и должна на днях родить. Смею надеяться, что Ваше высочество будете столь милостивы, что не откажетесь, по русскому обычаю, навестить родильницу и подарить что-нибудь на зубок младенцу». Бирон, смеясь, обещал заглянуть в дом шута. Через несколько дней шут объявил Бирону, что коза — его жена благополучно разрешилась от бремени, и напомнил ему об обещании. Затем Анна, любившая такие шутки и следующее за ними обсуждение, послала всех придворных к роженице. Они увидели в постели шута настоящую козу, украшенную бантами. Каждый поздравлял «супругов» и клал под подушку червонец «на зубок» новорожденному. Так у шута с козой быстро образовался неплохой капитал. В 1735 году по поручению Анны Педрилло написал тосканскому герцогу Гастону Медичи — слабоумному и бездетному правителю о желании своей государыни приобрести «ваш самобольшой алмаз (у герцога был огромный бриллиант в 139,5 карата. — Е. А.), о котором слава происходит, что больше его в Италии не имеется; ежели недорогою ценою оный продать намерены, то я вам купца нашел, ибо (правду вам сказать) я хочу малой прибылью попользоваться. Ее императорское величество намерена тот алмаз купить и деньги за оный заплатить, но изволит, чтоб я себя купцом представил и торговал». Не исключено, что все это было задумано как очередная забава шута, вступившего в переписку с миланским дураком в короне.

Вообще такие шутки и довольно неуклюжие розыгрыши были по нраву государыне. Особенно часто для этого использовались письма. Анна требовала, чтобы ей «ради смеху» присылали письма шутов и их родственников, которые потом, под смех присутствующих, торжественно зачитывали при дворе. В 1732 году она предписала главнокомандующему на Украине князю А. И. Шаховскому посмотреть, «как живет жена Матвеева, смирно ли и что родила: человека или урода, сына или дочь и каков? О том всем отпиши». И при этом добавляла: письмо об этом пошли в Петербург в двух вариантах: «В одном напиши правду, а при том другое приложи фальшивое, чтоб было чему посмеяться, а особливо ребенка опиши так, чтоб на человека не походил». Можно вообразить себе, как солидный генерал изощрялся в нелепых шутках и как потешалась потом над своими придворными Анна, прочитав им полученное от наместника Украины «фальшивое письмо» о монстре, родившемся у госпожи Матвеевой.

История другого шута — Михаила Голицына — весьма трагична. Он был внуком знаменитого боярина князя Василия Васильевича Голицына — первого сановника времен царевны Софьи, жил с дедом в Пинеге, а потом был записан в солдаты. В 1729 году он уехал за границу. В Италии перешел в католицизм, женился на простолюдинке-итальянке и вернулся с ней в Россию. Свою новую веру и брак с иностранкой Голицын тщательно скрывал. Но потом все открылось и в наказание за отступничество его взяли в шуты. В иных обстоятельствах Голицын в лучшем случае мог бы попасть в монастырь. Однако до императрицы Анны дошли сведения о его необычайной глупости. Она приказала привезти Голицына в Петербург, на «просмотре» князь понравился государыне, и 20 марта 1733 года Анна сообщила Салтыкову, что «благодарна за присылку Голицына, Милютина и Балакиревой жены, а Голицын всех лучше и здесь всех дураков победил, ежели еще такой же в его пору сыщется, то немедленно уведомь». Его же несчастной жене-итальянке в чужой стране жилось нелегко. Анна справлялась о ней у Салтыкова, и тот поручил разведать о жене Голицына каптенармусу Лакостову. Каптенармус нашел женщину в Немецкой слободе в отчаянном положении — без денег, без друзей. «Она нанимает квартиру бедную и в той квартире хозяин выставил двери и окошки за то, что она, княгиня, денег за квартиру не платит, а ей… не токмо платить деньги, и дневной пищи не имеет и ниоткуда никакой помощи к пропитанию не имеет… и валяется на полу, постлать и одеться нечем». Женщина «со рвением говорила, хотя бы-де мне дьявол денег дал, я бы ему душу свою отдала, видишь-де какое на мне платье и какая у меня постеля… При том же она говорила и тужила: где-де ныне мой сын, князь Иван, которого я родила с ним, князем Михаилом Алексеевичем», который, по ее словам, внезапно исчез и не подавал никаких вестей. Неизвестно, помогла ли ей Анна тогда, но через год несчастную женщину было велено привезти в Петербург и чтобы «явитца у генерала Ушакова тайным образом». Это было в сентябре 1736 года. С тех пор следы Голицыной теряются в Тайной канцелярии. Муж же ее благополучно жил при дворе и получил прозвище Квасник потому, что ему поручили подносить государыне квас.

У князя Никиты Волконского, супруга покойной Асечки, были другие обязанности — он кормил любимую собачку императрицы Цитриньку и разыгрывал бесконечный шутовской спектакль — будто он по ошибке женился на князе Голицыне. При этом императрица, увлеченная очередной «интригой», писала Салтыкову, чтобы главнокомандующий Москвы передал письмо Волконского его управителю, «в котором написано, что он женился вправду, и ты оное сошли к нему в дом стороною, чтоб тот человек не дознался и о том ему ничего сказывать не вели, а отдай так, что будто то письмо прямо от него писано». Так и видишь, как самодержица Всероссийская вот-вот лопнет со смеху от задуманной ей смешной интриги в ожидании еще более забавного продолжения.

Не все, конечно, подходили в шуты привередливой госпоже. Апраксину, Волконскому и Голицыну нужно было немало потрудиться, чтобы угодить ей. В отборе шутов императрица была строга — обмана не терпела, и благодаря одному только княжескому титулу удержаться в шутах не представлялось возможным. При этом ни шуты, ни окружающие, ни сама Анна не воспринимали назначение в шуты как оскорбление дворянской чести. Когда в августе 1732 года Анна потребовала прислать в Петербург упомянутого Волконского, то, чтобы успокоить кандидата в шуты, вероятно напуганного внезапным приездом за ним нарочных гвардейцев, она писала Салтыкову: «И скажи ему, что ему ведено быть за милость, а не за гнев». Именно как милость, как привилегированную государеву службу воспринимали потомки Рюриковичей и Гедиминовичей службу в шутах. Впрочем, нередко и в прежние времена шутами в России бывали знатные люди. Известна печальная судьба шута — князя Осипа Гвоздева, убитого на пиру Иваном Грозным. В списке придворной челяди вдовой царицы Евдокии Федоровны за 1731 год мы находим имя князя Д. Елышева — лакея.

Шуты из знати существовали и при Петре I. Это неудивительно — титулованные высокопоставленные чиновники, князья, графы, обращаясь к государю, по-прежнему подписывались: «Раб твой государской, пав на землю, челом бьет» (эта формула заменила запрещенные Петром подписи XVII века на челобитных: «Холоп твой Ивашка (или Петрушка, Никишка и т. д.) челом бьет…»). Так подписывался, к примеру, генерал-адмирал, кавалер и президент Адмиралтейской коллегии Ф. М. Апраксин. При Анне подписывались так же: «Всенижайше, рабски припадая к стопам Вашего императорского величества…» И это не была какая-то особая форма унижения, сопровождающая слезную просьбу, это была обыкновенная форма подписи под рапортом, докладом на высочайшее имя. Естественно, что в обществе поголовных государевых холопов ни для князя, ни для графа, ни для знатного боярина не считалось зазорным быть шутом или лакеем, выносящим горшки, — тоже ведь государева служба. Грань между шутовской и «серьезной» должностью была вообще очень тонкой — вспомним шутовского «князь-папу» думного дворянина, графа Никиту Зотова, который одновременно был и шутом при дворе Петра I, и начальником Ближней канцелярии — центрального финансового органа управления. Уместно припомнить и шутовского «князь-кесаря» князя Федора Ромодановского, долгие годы ведавшего страшным Преображенским приказом — политическим сыском…

Читая письма Анны, начинаешь понимать, что для нее подданные — государственные рабы, судьбой, жизнью, имуществом которых она свободно распоряжалась по своему усмотрению: «Изволь моим указом сказать Голицыной — «сурмленой глаза» (кличка. — Е. А.), чтоб она ехала в Петербург, что нам угодно будет, и дать ей солдата, чтоб, конечно, к Крещенью ее в Петербург поставить или к 10 января» (декабрь 1732 года). В другом письме от 8 февраля 1739 года читаем: «Прислать Арину Леонтьеву с солдатом, токмо при том обнадежите ее нашею милостию, чтоб она никакого опасения не имела и что оное чинится без всякого нашего гневу».

Из многих материалов видно, что Анну — человека переходной эпохи неудержимо тянуло прошлое с милыми для нее привычками, нравами. Это был мир так называемой «царицыной комнаты». Известно, что в Кремле царица имела свой двор: штат верховых боярынь, мам царевичей и царевен, казначеев, комнатных псаломщиц, чтиц, боярышень-девиц, сенных девиц, которые постоянно жили в комнатах царицыной части дворца. С ними рядом находились постельницы, комнатные бабы — лекарки. На самом низу служилой лестницы располагались дурки-шутихи, уродки, старухи-богомолицы, девочки-сиротинки, дети-инородцы (калмычки, арапки, грузинки). В таком мире Анна жила при дворе матушки Прасковьи Федоровны, и Петр, приезжая в Измайлово, каждый раз брезгливо разгонял по лестницам и закоулкам дворца целую стаю убогих и калек.

Взойдя на престол, Анна стала постепенно возрождать в Петербурге «царицыну комнату». Конечно, в полном объеме это сделать было невозможно — времена московских теремов прошли, но какие-то элементы «комнаты» появились и при императорском дворе в 1730-е годы. Старые порядки появлялись как бы сами собой, как ожившие воспоминания бывшей московской царевны, разумеется, с новациями, которые принесло время. По документам можно проследить, как Анна собирает по кусочкам свою «комнату», выписывая из Москвы, из монастырей всеми забытых, но памятных ей, Анне, старушек-матушек, приживалок прежнего Измайлова. Одновременно идет, как уже сказано выше, тщательная селекция шутов, выписываются из разных мест новые персонажи: «Отпиши Левашову (в то время — главнокомандующему русскими войсками в Персии. — Е. А.), чтоб прислал 2 девочек из персиянок или грузинок, только б были белы, чисты, хороши и не глупы». Это из письма Семену Салтыкову в 1734 году. При дворе появляются две «тунгузской породы девки», отобранные у казненного иркутского вице-губернатора Андрея Жолобова. В 1738 году С. А. Салтыков получил указ найти несколько высокорослых турок для исполнения обязанностей гайдуков на каретах. К письму была приложена «мера, против которой, как лучше возможно выбрать надлежит, чтоб меньше оной не были». Так, наверное, главнокомандующий и поступал — измерял по эталону всех привезенных к нему пленных турок. В 1732 году императрица пишет Салтыкову: «По получении сего письма пошли в Хотьков монастырь и возьми оттудова матери безношки приемышка мальчика Илюшку, дав ему шубенку, и пришли к нам на почте с нарочным салдатом, также есть у Власовой сестры тетушки сын десяти лет… и его с Илюшкой пришли вместе».

Как и у матушки-царицы Прасковьи Федоровны, у Анны появились свои многочисленные приживалки и блаженные с характерными и для прошлого, семнадцатого века кличками: «Мать-Безножка», «Дарья Долгая», «Девушка-Дворянка», «Баба-Катерина». Воспоминаниями о безвозвратно ушедшем Измайловском детстве веет из писем Анны к Салтыкову. Императрица собирает чем-то памятные ей с детства вещицы, даже проявляет интерес к истории. В октябре 1732 года она пишет Салтыкову: «Спроси у князя Василья Одоевского, нет ли у него в казенных (кладовках. — Е. А.) старинных каких книг русских и который прежних государей, чтоб были в лицах, например о свадьбах или о каких-нибудь прочих порядках». В другой раз она требует прислать к ней «портрет поясной сестры царевны Прасковьи Иоанновны», письма «матушки» и сестер, хранившиеся в Кабинете. Со смерти матери царицы Прасковьи Федоровны прошло уже много лет, бесчисленные обиды, которые претерпела Анна от матери (известно, что перед смертью та было прокляла дочь), и недоразумения забылись, и, как каждый человек, Анна грустит и вспоминает безвозвратно ушедшее прошлое: «Слышала я ныне, что у царевны Софьи Алексеевны в Кремле и в Девичье монастыре были персоны моего батюшки, также и матушки моей поясныя, а работы Виниюсовой, а матушкин портрет в каруне (короне. — Е. А.) написан». Анна просит Салтыкова его найти: «Мне хочется матушкин патрет достать».

Императрица хотела найти людей, памятных ей с детства, знавших ее и родителей, а потом куда-то исчезнувших. Так, в июле 1734 года Анна предписывает найти и прислать к ней Аксинью Юсупову, «которая жила у матушки». Если эти люди умерли или были уже стары, то просила подобрать замену: «Поищи в Переславле из бедных дворянских девок или из посадских, которая бы похожа была на Татьяну Новокрещенову, а она, как мы чаем, уже скоро умрет, то чтобы годны ей на перемену; ты знаешь наш нрав, что мы таких жалуем, которыя бы были лет по сорока и так же б говорливы, как та, Новокрещенова, или как были княжны Настастья и Анисья Мещерская». Умение говорить без перерыва, рассказывать сказки и байки, талантливо пересказывать сплетни очень ценила скучавшая от безделья Анна, природное любопытство и склонность к сплетням которой отмечал даже заезжий иностранец Фрэнсис Дэшвуд. В 1734 году, предписывая забрать у княгини Вяземской некую девку, императрица приказывала от себя успокоить ее, «чтоб она не испужалась… я ее беру для забавы, как сказывают, она много говорит».

Впрочем, не всякого человека из прошлого Анна была готова встретить с распростертыми объятиями. В декабре 1734 года она с тревогой писала Салтыкову: как слышно, некая княжна Марья Алексеевна, жившая в Москве и чем-то серьезно больная, собралась навестить государыню в Петербурге. Салтыков должен был предупредить этот нежелательный для мнительной Анны визит: «Надобно ей сказать, чтоб она лучше осталась дома для того она человек больной, а здесь у меня особливо таких мест нет, где держат больных».

Конечно, не только «собиранием комнаты» и забавами шутов тешилась русская императрица. На нее в полной мере распространялась харизма российских самодержцев. Как и Екатерина I, она претендовала на роль «Матери Отечества», неустанно заботившейся о благе страны и ее подданных. В указах это так и называлось: «О подданных непрестанно матернее попечение иметь». В день рождения императрицы, 28 января 1736 года, Феофан Прокопович произнес приветственную речь, в которой, как сообщали на следующий день «Санкт-Петербургские ведомости», подчеркивал, что приятно поздравлять того, «который не себе одному живет, но в житии своем и других пользует и тако и прочим живет». А уж примером такой праведной жизни может быть сама царица, «понеже Ея величество мудростью и мужеством своим не себе самой, но паче всему Отечеству своему живет».

Однако сама императрица понимала свою роль не столь возвышенно, как провозглашал с амвона златоустый вития Феофан. Она и здесь ощущала себя скорее рачительной и строгой хозяйкой большого поместья, усадьбы, где для нее всегда находилось дело. Роль верховной свекрови-тещи, всероссийской крестной матери, обшей кумы, несомненно, нравилась императрице. Она, с общепринятой точки зрения, сама погрязшая в грехе сожительства с чужим мужем, сурово судила всякие отклонения от принятых канонов, вольности и несанкционированные амуры. Как-то в «Санкт-Петербургских ведомостях» был опубликован такой «отчет»: «На сих днях некоторой кавалергард полюбил недавно некоторую российской породы девицу и увезти [ее] намерился». Далее подробно описывается история похищения девицы прямо из-под носа у сопровождавшей ее бабушки и тайное венчание в церкви. «Между тем учинилось сие при дворе известно (можно представить себе, какое разнообразие в скучную жизнь двора Анны внесло это известие! — Е. А.), и тогда в дом новобрачных того ж часу некоторая особа отправлена, дабы оных застать. Сия особа (полагаю, что это был А. И. Ушаков, начальник сыска. — Е. А.) прибыла туда еще в самую хорошую пору, когда жених раздевался, а невеста на постели лежала». Все участники приключения именем государыни были арестованы, взяты под караул и «ныне, — заключает придворный корреспондент, — всяк желает ведать, коим образом сие куриозное и любительное приключение окончится». Нет сомнений, что операцией по срыву «незаконной» первой брачной ночи из своего «штаба» руководила сама государыня — незыблемый оплот нравственности подданных, глава Русской Православной Церкви.

Но особенно любила императрица быть свахой, женить своих подданных. Речь не идет об обычном, традиционном позволении, которое давал (или не давал) самодержец на просьбу разрешить сговоренную свадьбу. Анна такие высочайшие позволения также давала, но при этом часто сама выступала свахой в прямом смысле слова. И, как понимает читатель, отказать такой свахе было практически невозможно.

Лишь нечто из ряда вон выходящее могло помешать намеченному императрицей браку. «Сыскать, — пишет Анна Салтыкову 7 марта 1738 года, — воеводскую жену Кологривую и, призвав ее себе, объявить, чтоб она отдала дочь свою за [гоф-фурьера] Дмитрия Симонова, которой при дворе нашем служит, понеже он человек добрый и мы его нашею милостию не оставим». Через неделю Салтыков отвечал, что мать невесты сказала, мол «с радостию своею… и без всеякаго отрицания отдать готова» дочь, но той лишь 12 лет. Получился некоторый конфуз.

Но обычно сватовство Анне удавалось. Вообще все, связанное с браком и амурными делами ее подданных, страшно интересовало императрицу, готовую при случае лично припасть к замочной скважине. При этом нельзя не заметить, что в шумных хлопотах Анны о семейном благополучии своих подданных скрыто звучит трогательная нота участия к беззащитным, бедным людям, которые, как некогда она сама, не смогли устроить свою судьбу и поэтому могут остаться несчастливы. В письме Салтыкову в 1733 году она хлопочет о судьбе каких-то двух бедных дворянских девушек, «из которых одну полюбил Иван Иванович Матюшкин и просит меня, чтоб ему на ней жениться, но оне очень бедны, токмо собою недурны и неглупы и я их сама видела, того ради, по получении сего, призови ево отца и мать и спроси, хотят ли они его женить и дадут ли ему позволение, чтоб из помянутых одну, которая ему люба, взять, буде же заупрямятся для того, что оне бедны и приданаго ничего нет, то ты им при том разсуди и кто за него богатую даст». В январе 1734 года Анна Иоанновна с удовлетворением сообщала Салтыкову, что Матюшкин благополучно женился и что «свадьба была изрядная в моем доме», то есть государыня устроила свадебный пир бедной молодой паре в своем Зимнем дворце!

Интересы императрицы-сплетницы были чрезвычайно обширны и разнообразны. По ее письмам легко представить себе источники информации государыни — в основном сплетни, слухи, которые, к великой радости повелительницы, приносили на хвосте ее челядинцы: «уведомились мы…», «слышала я…», «слышно здесь…», «слышали мы…», «чрез людей уведомились…», «известно нам…», «пронеслось, что…» и т. д. Так она писала о своих информаторах. Как бы пронзая взглядом пространство, императрица видит, что «у Василья Федоровича Салтыкова в деревне крестьяне поют песню, которой начало: «Как у нас, в сельце Поливанцове, да боярин от-дурак: решетом пиво цедил», что «в Москве, на Петровском кружале, стоит на окне скворец, который так хорошо говорит, что все люди, которые мимо едут, останавливаются и его слушают», что некто Кондратович, который «по указу нашему послан… с Васильем Татищевым в Сибирь, ныне… шатается в Москве», что «в украинской вотчине графа Алексея Апраксина, в деревне Салтовке, имеется мужик, который унимает пожары», что, наконец, «есть в доме у Василья Абрамовича Лопухина гусли». Естественно, императрица немедленно требует прислать гусли, «увязав хорошенько», в Петербург, так же как и списать слова потешной песни, доставить скворца и мужика, а Кондратовича, как и многих других, за кем присматривает рачительная хозяйка, немедленно отправить на службу.

Мелочность, присущая ей в обыденной жизни, проявлялась и в том, как она преследовала своих политических противников. 24 января 1732 года Анна предписывает послать в тамбовскую деревню к опальным Долгоруким унтер-офицера, чтобы отобрать у них драгоценности, причем особо подчеркивает: «Также и у разрушенной (так презрительно называли невесту умершего императора Петра II — Екатерину Долгорукую. — Е. А.) все отобрать и патрет Петра Втараго маленькой взять».

Поручение было исполнено, и вскоре мстительная царица могла перебирать драгоценности и Долгоруких, и Меншикова (которые потом Анна Леопольдовна отнимет у Бирона, а у нее их в свою очередь отберет Елизавета). Не прошло и года, как Анну стали мучить сомнения — все ли изъято у Долгоруких, не утаили ли они чего? И вот 10 апреля 1733 года Семен Андреевич получает новый приказ: «Известно Нам, что князь Иван Долгорукий свои собственные пожитки поставил вместе с пожитками жены своей (Наталии Борисовны Долгорукой, урожденной Шереметевой. — Е. А.), а где оные стоят, того не знают. Надобно вам осведомиться, где у Шереметевых кладовая палата, я чаю, тут и князь Ивановы пожитки». Причем Анна приказывала не афишировать эту секретную акцию, а служащего Шереметевых «с пристрастием спросить, чтоб он, конечно, объявил, худо ему будет, если позже сыщется». Более того, все слуги после обысков и допросов в доме Шереметевых, произведенных в отсутствие хозяев, были вынуждены расписаться, «что оное содержать им во всякой тайности» под угрозой смертной казни.

Вообще-то шарить, когда вздумается, по пыльным чуланам своих подданных, проверять их кубышки и загашники, читать письма принято у власти издавна, а уж Анне с ее привычками и сам Бог велел. «Семен Андреевич! Изволь съездить на двор [к] Алексею Петровичу Апраксину и сам сходи в его казенную палату, изволь сыскать патрет отца его, что на лошади написан, и к нам прислать (хорош вид у обер-гофмейстера Двора Ея императорского величества, генерал-аншефа, кавалера, графа и главнокомандующего Москвы, который лезет в темную казенку или попросту пыльный чулан и копается среди рухляди! — Е. А.), а он, конечно, в Москве, а ежели жена его спрячет, то худо им будет».

Узнав о каких-либо злоупотреблениях, Анна распоряжалась не расследовать их, а вначале собрать слухи и сплетни: «Слышала я, что Ершов, келарь Троицкой, непорядочно в делах монастырских, и вы изволь, как возможно, тайным образом истину проведать и к нам немедленно отписать» (из письма 27 июля 1732 года).

В других случаях императрица-помещица предпочитала просто ради профилактики пригрозить забывшимся холопам-подданным. Примечательно письмо Салтыкову от 11 марта 1734 года по поводу некоего попа, который донес на своего дьякона непосредственно Анне, минуя московские инстанции: «Ты попа того призови к себе и на него покричи…» Ниже будет подробно сказано о введении государевых указов «с гневом».

Необходимо коснуться заповедных интересов Анны к сыску. Тайная канцелярия, созданная в 1732 году, была для Анны тем «слуховым аппаратом», который позволял ей слышать, знать, что думают о ней люди, чем они сами дышат и как пытаются скрыть от постороннего взгляда свои пороки, страстишки, тайные вожделения — словом, то, что иным путем до императрицы могло и не дойти. Материалы Тайной канцелярии свидетельствуют, что Анна постоянно была в курсе ее важнейших дел. Начальник Тайной канцелярии генерал А. И. Ушаков был одним из приближенных Анны и постоянно докладывал ей о делах своего ведомства. Он приносил итоговые экстракты закончившихся дел, а по ходу следствия докладывал устно. Важно заметить, что Анна активно влияла на расследование, давала дополнительные указания Ушакову, вносила поправки в ход следствия. Сама она никогда не приходила в застенок, но не раз Ушаков передавал ее устные указы своим подследственным.

С особым вниманием следила Анна за делами об «оскорблении чести Ея и. в.» — весьма распространенном тогда преступлении. В том, как реагировала на них императрица, видна ее обеспокоенность прочностью и авторитетом своей власти, ее подозрительность и недоверчивость. Уже в июне 1730 года из Измайлова она писала воронежскому вице-губернатору Пашкову о дошедших до нее слухах относительно «странного» поведения одного из церковных иерархов: «Слышно нам стало, что воронежский архиерей, получив через тебя ведомость о Богом данной нам императорской власти и указ о возношении имени Нашего с титлою в церковных молениях, не скоро похотел публичного о нашем здравии отправлять молебствия и бутто еще некое подозрительное слово сказал, а какое слово было и ты о том доносил куда надлежит? Скоро о всем обстоятельно с сим посланным напиши к нам, толикож отнюдь никому о сем не объявляй под опасением гнева нашего».

Судя по хорошему знакомству императрицы с делами Тайной канцелярии, у Анны не могло оставаться никаких иллюзий относительно того, что думает о ней ее народ, так сказать «широкие народные массы». В крестьянских избах, в канцеляриях, дворянских особняках, за кабацким застольем, в разговорах попутчиков, на паперти церкви можно было услышать крайне нелестные отзывы о царствующей особе. В основном криминальные суждения делились на два типа. Первое хорошо отражает известная русская пословица: «У бабы волос долог, да ум короток» или же: «Владеет государством баба и ничего не знает», «Я бабьего указа не слушаю». А что стоит тост в застолье: «Здравствуй (то есть Да здравствует. — Е. А.), государыня, хотя она и баба!» Эти темы варьировались в разных, порой непристойных плоскостях и в таких выражениях, которые и приводить не стоит, дабы не возмущать читающую публику. Самое пристойное передается в бумагах Тайной канцелярии так: «Называл Ея императорское величество женским естеством, выговорил то слово прямо». В других случаях речь велась о том, что Бирон (иногда — Миних) «з государынею блудно живет» (или «телесно живет»), и далее следовали соответствующие весьма непристойные уточнения и вариации в том смысле, что «Един Бог без греха, а государыня плоть имеет, она-де гребетца».

Приведу отрывок из допроса подмосковного крестьянина Кирилова за 1740 год, который выразителен и, вероятно, ординарен для распространенных представлений народа об императрице: «В прошлом 739-м году по весне он, Кирилов, да помянутые Григорей Карпов, Тихон Алферов, Леонтий Иванов, Сергей Антонов в подмосковной деревне Пищалкиной пахали под яровой хлеб землю и стали обедать, и в то время, прислыша в Москве пальбу ис пушек, и он, Кирилов, говорил: "Палят знатно для какой-нибудь радости про здравие государыни нашей императрицы". И Карпов молвил: "Какой то радости быть?" И он же, Кирилов, говорил: "Как-та у нашей государыни без радости, она Государыня земной Бог, и нам ведено о ней, Государыне, Бога молить". И тот же Карпов избранил: "Растакая она мать, какая она земной Бог, сука, баба, такой же человек, что и мы: ест хлеб и испражняетца и мочитца, годитца же и ее делать…"» Весьма печально кончилось это дело для крестьянина Карпова, хотя и то, что говорил о земном Боге Кирилов, имело довольно сильный язвительный оттенок.

Среди материалов Тайной канцелярии есть такие, которые хоть и не касались важных политических дел, но привлекали особое внимание императрицы, любившей покопаться в чужом грязном белье. Такова история двух болтливых базарных торговок — Татьяны Николаевой и Акулины Ивановой, подвергнутых тяжелым пыткам по прямому указу Анны, и дело баронессы Соловьевой, и дело Петровой — придворной дамы принцессы Елизаветы Петровны, и многих других людей, близких ко двору. Можно без сомнений утверждать, что жизнь постоянного потенциального оппонента Анны в борьбе за власть — Елизаветы Петровны, дочери Петра I, — проходила благодаря усердию ведомства Ушакова под постоянным наблюдением императрицы. Под контролем Анны были и все дела о «заговорах»: дела Долгоруких, Голицына и Волынского.

На экстрактах многих политических дел мы видим резолюции императрицы, которая окончательно решала судьбы попавших в Тайную канцелярию людей. Иногда они были более жестокие, чем предложения Кабинета министров или Ушакова, иногда наоборот — гораздо мягче. «Вместо кнута бить плетьми, а в прочем по вашему мнению. Анна» (дело упомянутой И. Петровой, 1735 года). Но в своем праве решать судьбы Анна, конечно, никогда не сомневалась и такие решения никому не передоверяла.

Были люди, которых Анна люто ненавидела и с которыми расправлялась со сладострастной жестокостью. Так случилось с княжной Прасковьей Юсуповой, которая по неизвестной причине (думаю — из-за длинного языка) была сослана в монастырь сразу же после воцарения Анны. Но и в Тихвине княжна не «укротилась». Вскоре до двора дошли ее крамольные речи о том, что если бы императрицей была Елизавета, то ее в такой дальний монастырь не сослали бы, и что при дворе много иноземцев, и что… одним словом, обычная болтовня. Но она дорого обошлась княжне и ее товарке Анне Юленевой, которую пытали в Тайной канцелярии. 18 апреля 1735 года Анна начертала на докладе Ушакова о Юсуповой резолюцию: «Учинить наказание — бить кошками и постричь ее в монахини; а по пострижении из Тайной канцелярии послать княжну под караулом в дальний крепкий девичий монастырь… и быть оной Юсуповой в том монастыре до кончины жизни ее неисходно». Порой видно, как глубоко вникала Анна в дела сыска, особенно если в них шла речь о людях света. Тогда Анна давала распоряжения как опытный следователь, не останавливаясь перед пытками: «Спросить с пристрастием накрепко (высшая степень пытки. — Е. А.) под битьем батогами…»

Тайная канцелярия, делами которой так пристрастно интересовалась императрица, казалась пыточным подвалом ее «усадьбы». Поднявшись из него, царица могла заняться и вполне интеллектуальными делами. О том, что императрица была «не чужда» и науке, мы можем заключить из ее указа генерал-лейтенанту князю Трубецкому от 8 октября 1738 года: «О найденной в Изюме волшебнице бабе Агафье Дмитриевой, которая, будучи живая, в допросе показала, будто она через волшебство оборачивалась козою и собакою и некоторых людей злым духом морила, и объявила и о других, которые тому ж волшебству обучались (из которых некоторые, також и оная баба сама, после допроса померли), а прочих, оговоренных от нея, людей послали вы сыскивать, и когда те люди, показанные от помянутой умершей бабы, сыщутся и по. допросам в том волшебстве себя признают или другими обличены будут, то надлежит учинить им пробу, ежели которая из них знает вышеозначенное волшебное искусство, чтоб при присутствии определенных к тому судей (жаль, что не академиков. — Е. А.) в козу или собаку оборотились. Впрочем, ежели у них в уме помешания нет, то, справясь о их житии, оных пытать и надлежащее следствие по указам Нашим производить».

Ныне трудно сказать, каким государственным деятелем в действительности была императрица Анна. Думаю, что таковым она вообще не являлась, и если мы видим в указах Анны или газетах тех времен фразу о том, что императрица «о государственных делах ко удовольствованию всех верных подданных еще непрестанно матернее попечение имеет» или «изволит в государственных делах к безсмертной своей славе с неусыпным трудом упражняться», стоит относиться к этому с большим скепсисом. Пространные резолюции Анны по довольно сложным делам написаны канцелярским почерком и такими оборотами, которыми Анна явно не владела. Краткие же собственноручные резолюции типа: «Выдать», «Учинить по сему», «Жалуем по его прошению» и тому подобные об особенном даровании государственного деятеля не свидетельствуют.

Впрочем, Анна и не стремилась прослыть выдающимся государственным деятелем и мыслителем и явно не испытывала потребности начать философскую переписку, например, с Шарлем Монтескье. Она жила в своем, достаточно узком и примитивном мире и была, по-видимому, этим вполне довольна. Ей казались важными не только вопросы государственной безопасности или фиска, но и масса таких дел, которые покажутся нам смешными и недостойными правителя великого государства. Конечно, Анна выдерживала принятый со времен Петра официальный протокол. Она, приняв по сложившейся при Петре традиции чин полковника Преображенского и Семеновского полков, присутствовала на парадах. Правда, в них она в отличие от Петра не участвовала. Лишь однажды, летом 1730 года, в Измайлове, «как оные полки в парад поставлены, Сама, яко полковник оных полков, в своем месте стать изволила, отчего у всех при том присутствующих, а особливо у офицеров и солдат, неизреченную радость и радостное восклицание возбудила». Принимала императрица послов, «трактовала» орденоносцев тогдашних трех орденов, устраивала обеды и сменившие петровские ассамблеи куртаги, где со страстью «забавлялась» картами, причем ее карточные долги должны были платить подданные.

Присутствовала она и при спуске судов, после чего, как повелось при царе-плотнике, праздновала рождение нового корабля. Но по документам тех лет хорошо видно, что морские страсти Петровской эпохи поутихли, наступило время эпигонства. Вот как описывается в «Санкт-Петербургских ведомостях» торжества на борту только что сошедшего со стапеля 100-пушечного корабля «Императрица Анна» в июне 1737 года. Корабль основательно подготовили к празднеству в духе нового времени: на палубе натянули шатер, разложили персидские ковры и «индеанские покрышки», так что палуба боевого корабля «уподобилась великому залу». При Петре такого быть не могло — в домах, где проводились праздники, лишь постилали на пол толстый слой сена и соломы, чтобы гости, которые под сильным давлением самого царя перепивались, не испортили паркетных полов всем тем, что изливалось из них при гомерическом пьянстве. При дворе же Анны пьяных, как мы уже знаем, не любили.

На палубе корабля установили роскошный балдахин для императрицы и два стола — для дам и для кавалеров. Между столов «италианские виртуозы, которые во время обеда разные кантаты и концерты пели, а в нижней части корабля (там, где при Петре, вероятно, грудами лежали павшие в сражении с Бахусом — Ивашкой Хмельницким. — Е. А.) поставлены были литаврщики и трубачи для играния на трубах и литавренного бою, что с наибольшим радостным звуком отправлялось, когда про всевысочайшее Ея императорского величество, также императорской фамилии и их высококняжеских светлостей герцога и герцогини здравие пили». Напомним, что пили все же умеренно и пьяных безобразий вроде лазания на мачты с кружками в зубах, как случалось при Петре, не было и в помине.

Весь этот пассаж с кораблем в рассказе о личности императрицы Анны не кажется мне случайным. Действительно, банальный образ России — только что спущенного на воду корабля — неразрывно связан с Петровской эпохой, временем самодержавного романтизма, смелых, головокружительных замыслов о плавании русских кораблей в Мировом океане и русском флаге на Мадагаскаре и в Индии. Да, в послепетровское время инерция мощного толчка сохранялась и Россия еще напоминала только что спущенный со стапеля корабль, но теперь, во времена одной из преемниц великого преобразователя России, он был украшен персидскими коврами и «индеанскими покрышками». Вместо пушечных выстрелов с его бортов слышался «литавренный» грохот, а слух повелительницы ублажало пение скрипок итальянских виртуозов.

В сущности, этот грандиозный корабль — «Императрица Анна», который современники считали самым большим в мире, был и не нужен: в Мировой океан Россия пока не собиралась, имперские аппетиты ее еще только разгорались. И корабль этот, который для большего удобства императрицы и ее свиты подтащили вверх по Неве к самому Летнему дворцу, более напоминал тот ботик, на котором по тихим прудам Измайлова некогда «в прохладе» катались царевны — дочери царицы Прасковьи Федоровны. Правда, «ботик» стал побольше, а приятный пикник на воде приобрел вид торжественной церемонии, но суть осталась прежней.

Собственно, вся петербургская жизнь Анны была возвращением к Измайловской «прохладе». Когда читаешь официальные сообщения о времяпрепровождении императрицы, то мелькают весьма характерные для состояния «прохлады» выражения: Анна «при всяком высоком благополучии нынешнее изрядное летнее время с превеликим удовольствием препровождает», или она «при выпавшем ныне довольном снеге санною ездою забавлялась», или слушала концерт «к своему высочайшему удовольствию», а также «изволила по Перспективной гулять» (то есть прогуливаться по Невскому). Летом же чаще всего подданные узнавали из газеты, что императрица в Петергофе «с особливым удовольствием забавляться изволит». Конечно, это делалось исключительно «к несказанной радости всех верных подданных».

Особо нужно сказать об отношении Анны к Церкви. Она была глубоко верующим человеком, хотя и весьма суеверным, унаследовав от Измайловских времен любовь к «святым людям», убогим странникам — традиционным носителям Божественной истины. Вместе с тем в церковной политике Анны сохранялась прежняя, петровская жесткость. В 1730-х годах продолжилась борьба власти против «тунеядцев» — монахов, число монастырей уменьшалось. В 1734 году было запрещено вообще кого-либо постригать в монахи, кроме вдовых священников и отставных солдат. Белому духовенству было не велено принимать монахов даже на ночлег. На Церковь смотрели как на государственную контору и, когда в 1736 году выяснилось, что в армии, воевавшей с турками, не хватает полковых священников, не церемонясь объявили «призыв» и насильно забрали в армию немалое количество служителей Церкви. Вместе с тем из документов эпохи отнюдь не следует, что самый известный тогда церковный деятель Феофан Прокопович пользовался при дворе особым фавором. Со свойственной ему «пронырливостью» он всячески старался приблизиться к государыне, был безмерно льстив и угодлив, но Анна держала лукавого монаха на расстоянии.

Зато всей душой привязалась она к архимандриту Троице-Сергиевого монастыря Варлааму, о котором будет сказано ниже. Благодаря этому старинный русский монастырь был при ней официально признан главной обителью империи, чего он был лишен в 1725 году. Анна отпустила серебро на создание знаменитой раки преподобного Сергия Радонежского. Все это ударило по значению первенствующего тогда Александро-Невского монастыря, где заправлял Феофан.

Но кроме суеверного старомосковского благочестия у Анны было еще одно пристрастие, необычайное для московской царевны, о котором стоит сказать подробнее. Она слыла прекрасным стрелком, достигшим поразительных успехов на этом поприще. Как известно, дед Анны, царь Алексей Михайлович, был страстный охотник, и в том, что его внучка пристрастилась к любимой потехе русских царей — звериной травле, то есть зрелищу грызни собак с медведями, волками, травли оленей, кабанов или науськанных друг на друга крупных хищников, нет ничего удивительного. Указаниями на подобное времяпрепровождение пестрят страницы государственной газеты анненского времени. Например: «Вчерашняго дня гуляла Ея императорское величество в Летнем саду и при том на бывшую в оном медвежью травлю смотрела» (31 мая 1731 года). По-видимому, при Зимнем дворце был устроен специальный зверинец с манежем наподобие древнеримского цирка, куда и приходила развлечься императрица. Так и следует понимать часто повторяемую информацию «Санкт-Петербургских ведомостей»: «Едва не ежедневно по часу пред полуднем» императрица «смотрением в Зимнем доме бывающей медвежьей и волчьей травли забавляться изволила». 14 мая 1737 года Анна изволила «забавляться травлею диких зверей. При сем случае травили дикую свинью, которую, наконец, Ея императорское величество собственноручно застрелить изволила». Вот тут-то и начинается самое удивительное. Охотничьи увлечения Анны ничем не походили на соколиные и псовые охоты царя Алексея Михайловича или на охоты Елизаветы Петровны с борзыми, где огромную роль играли знание повадок зверей, умелая организация гона и чутье охотника. Оказывается, не сама охота привлекала Анну, а стрельба в живую мишень. Стрельба по мишени или по птицам была главным занятием Анны особенно в Петергофе. «Наша монархиня находится здесь (в Петергофе. — Е. А.) со всем придворным статом во всяком возделенном благополучии и изволит всякий день после обеда в мишень и по птицам на лету стрелять» — так писали «Санкт-Петербургские ведомости» от 19 августа 1735 года. Более того, государыня втягивала в это занятие придворных, суля им щедрые награды. Так, 25 июля 1737 года государыня «приказала при дворе учредить стреляние птиц, а награждение за оное состояло в золотых кольцах и алмазных перстнях». Сама же Анна хваталась за первое попавшееся ей ружье (их специально расставляли во всех простенках дворца Монплезир), завидев пролетающую мимо ворону, галку или чайку. Кроме того, Анна била из ружья по птицам, которых в большом количестве содержали в вольерах. Согласно легенде, в одной из панелей Лакового зала Монплезира сидели две пули, выпущенные императрицей по ошибке. Монплезирским слугам нужно было глядеть в оба, чтобы не попасть под огонь российской Дианы. Впрочем, Анна была стрелком отменным, хорошо знала оружие и особенно ценила ружья Сестрорецкого завода. Штуцера, легкие и удобные, для нее делали по специальному заказу, украшали резьбой и золотой гравировкой, снабжали изящными фигурными ложами. По-видимому, у государыни собралась хорошая коллекция оружия и не раз она требовала, чтобы легкие штуцера присылали из Оружейной палаты, искали их в Преображенском. А в 1736 году из Петергофа Остерман писал русскому посланнику в Париже князю А. Д. Кантемиру, чтобы он немедленно прислал «шесть французских фузей лучший работы и от лутчаго знатного мастера». Анна, как опытный спортсмен, стреляла ежедневно, не упускала случая предаться любимому занятию даже в дороге: «Во время пути изволила Ея величество в Стрельной мызе стрелянием по птице и в цель забавляться». Так написано в газете 1737 года.

В окрестностях Петергофа, где в течение всего царствования Анны слышалась, как при осаде Очакова, непрерывная пальба, создали крупные загоны, куда со всей страны свозили различных зверей и птиц. В этих загонах, прогуливаясь по парку, и «охотилась» наша коронованная Диана. Убить зверя в этих условиях ей не составляло никакого труда, да и стреляла она и в самом деле отлично. Государыня брала то ружье, то лук, а так как она была женщиной крупной и сильной, натянуть тугую тетиву ей было вполне под силу. Впрочем, Анна охотилась и с собаками. Для нее за огромные деньги в Англии и Франции специально закупали самых экзотических для России того времени охотничьих собак: бассетов, английских гончих, легавых, хортов, такс.

Устраивали в Петергофе и варварские охоты с так называемых «ягт-вагенов» — особых высоких повозок, которые устанавливали в центре поляны. Задолго до начала охоты сотни загонщиков охватывали сплошным кольцом огромные лесные массивы и несколько суток напролет гнали из лесу все живое, что бегало по земле. Постепенно круг сужался, звери попадали в длинный и высокий полотняный коридор (для хранения этого корабельного полотна был построен специальный цейхгауз). Коридор становился все уже, а полотняные стены его все выше и выше. Вскоре вся масса несчастного зверья — медведи, волки, лоси, олени, зайцы, козы, кабаны, рыси — все вместе попадали на ограниченную полотняной стеной поляну, посреди которой стоял ягт-ваген императрицы и ее вооруженной до зубов свиты. Анна открывала огонь, а ее обер-егерь Бом непрерывно подавал государыне одно заряженное ружье за другим. Он даже придумал особые гильзы, смазанные салом, что помогало быстро перезаряжать ружья. Бойня продолжалась до «полной победы». После этого не удивляют грандиозные «успехи» российской Дианы, убившей только за два с небольшим месяца своего пребывания в Петергофе в 1740 году 9 оленей, 16 диких коз, 4 кабана, 1 волка, 374 зайца, 68 диких уток и 16 морских птиц. Впрочем, уток и птиц государыня скорее всего била влет прямо из окна Монплезира. В общем, земля Монкуража была пропитана кровью сотен, а может быть, тысяч зверей…

Попутно замечу, что Петергоф, ставший при Анне любимым загородным местом отдыха, преобразился. О прежнем запустении не могло идти и речи. Анна распорядилась продолжить и завершить начатые Петром I постройки. Дело поручили Михаилу Земцову. Началась серьезная перестройка фонтанов, была развита сеть аллей Верхнего сада и Нижнего парка. Б. К. Растрелли одну за другой создавал свинцовые статуи, которые золотили и укрепляли на подножии фонтанов. В 1735 году в ковше Большого каскада по модели Растрелли был отлит и установлен знаменитый Самсон. Сама идея фонтана — памятника победе России под Полтавой 27 июня 1709 года, в день святого Сампсония, была весьма популярна в литературе и искусстве петровского времени, но изображение богатыря Самсона (Россия), раздирающего пасть льву (Швеция), появилось в анненскую эпоху. С тех же времен дошел до нас прелестный фонтан «Дубок», который придумал Б. К. Растрелли. Не меньше внимания уделяли птичнику и обширному зверинцу, столь любимому императрицей.

Конечно, грандиозные охоты и ежедневная стрельба требовали большого количества дичи, которой в окрестностях Петергофа, да и в Петербургской губернии уже не хватало. И тогда во все концы страны рассылались указы о ловле зверей и птиц, которыми пополнялись зверинец и «менаже-рии» — птичники. Сделать это было не всегда легко. Генерал А. И. Румянцев — военный администратор Украины — в конце 1739 года сокрушался, что указ «о добытии в Украине зверей, диких кабанов и коз и о ловле куропаток серых» выполнить не может «за весьма опасным от неприятеля… (шла война с турками и татарами. — Е. А.) и за приключившеюся в малороссийских полках продолжающеюся опасною болезнью».

Конечно, здесь можно порассуждать о «комплексе амазонки», обратить внимание на силу, мужеподобные черты и грубый голос императрицы, сделать из этого далеко идущие выводы и окончательно запутать доверчивого читателя. Но я делать этого не буду, тем более что ни шуты, ни стрельба не могли вытеснить самой главной страсти императрицы Анны к единственному, обожаемому ею мужчине — Эрнсту Иоганну Бирону.