"Анна Иоанновна" - читать интересную книгу автора (Анисимов Евгений Викторович)Глава 2. Порфирородная особа, или бедная родственница* * *Так, неожиданно для всех, в феврале 1730 года Анна Иоанновна стала российской императрицей и, конечно же, тотчас попала в фокус всеобщего внимания. В момент борьбы за власть никто не интересовался ею как личностью — ни боровшиеся за нее сторонники самодержавия, ни противники самодержавного всевластия. Те, кто был при дворе, конечно, знали Анну и ее сестер, но относились к ним весьма пренебрежительно. Княжна Прасковья Юсупова, сосланная впоследствии Анной Иоанновной в монастырь, говорила с презрением, что при Петре I «государыню (то есть Анну. — В 1730 году появилась карикатура на новую императрицу работы некоего монаха Епафродита, который изображал Анну в виде урода с огромной, заклеенной пластырями головой, крошечными ручками и ножками и указующим в пространство пальцем. Подпись под карикатурой гласила: «Одним перстом правит». На допросе карикатурист дал пояснения: «А имянно в надписи объявлено, что вся в кластырех, и то значило, что самодержавию ее не все рады», то есть ее перед вступлением на престол здорово побили. Такой же карикатурно страшной увидела новую императрицу юная графиня Наталия Шереметева, невеста князя Ивана Долгорукого. Сразу же после свадьбы ее вместе с мужем — бывшим фаворитом Петра II сослали по воле Анны в Сибирь. Даже тридцать лет спустя графиня помнила то отталкивающее впечатление, которое оставила в ее душе Анна Иоанновна, хотя их встреча была весьма короткой: «…престрашнова была взору, отвратное лицо имела, так была велика, когда между кавалеров идет, всех головою выше, и чрезвычайно толста». Другой мемуарист, граф Э. Миних-сын, писал об Анне значительно мягче: «Станом она была велика и взрачна. Недостаток в красоте награждаем был благородным и величественным лицерасположением. Она имела большие карие и острые глаза, нос немного продолговатый, приятные уста и хорошие зубы. Волосы на голове были темные, лицо рябоватое и голос сильный и пронзительный. Сложением тела она была крепка и могла сносить многие удручения». И на голштинского придворного Берхгольца курляндская герцогиня произвела в 1724 году весьма благоприятное впечатление: «Герцогиня — женщина живая и приятная, хорошо сложена, недурна собою и держит себя так, что чувствуешь к ней почтение». А вот мнение упомянутого выше герцога де Лириа: «Императрица Анна толста, смугловата, и лицо у нее более мужское, нежели женское. В обхождении она приятна, ласкова и чрезвычайно внимательна. Щедра до расточительности, любит пышность чрезмерно, отчего ее двор великолепием превосходит все прочие европейские (неужто даже Эскориал или Версаль? — Другие авторы, хорошо осведомленные о неприглядных делах Анны, идут по проторенной тропе тех мемуаристов, которые уверены (или делают вид, что уверены), будто правитель сам по себе очень добр, но только — вот беда — излишне доверчив, чем и пользуются его корыстные и низкие любимцы, на которых он так опрометчиво положился. У генерала К. Г. Манштейна читаем: «Императрица Анна была от природы добра и сострадательна и не любила прибегать к строгости. Но как у нее любимцем был человек чрезвычайно суровой и жестокий (речь идет о Бироне. — Нет, не повезло нам с проницательными наблюдателями! Читатель уже понял, что автор не особенно жалует императрицу, и дело тут не в личных симпатиях или антипатиях: как ни абстрагируешься от стереотипов и негативных оценок нашей героини, сколько ни пытаешься взглянуть на нее с новой точки зрения, ничто не помогает. Сильнее субъективного стремления к переоценке традиций действует сам исторический материал, мощнейшая инерция подлинных документов. И все же попытаемся повнимательнее присмотреться к этой женщине, прожившей не очень длинную (всего лишь 47 лет!) жизнь, чтобы понять, как сформировались ее характер, нрав, привычки и привязанности. Анна Иоанновна, родившаяся 28 января 1693 года, была одной из последних московских царевен (точнее сказать — предпоследней, так как последней царевной можно считать ее младшую сестру Прасковью, которая родилась 24 сентября 1694 года). Как и другие царские дети, Анна появилась на свет в Крестовой палате Московского Кремля, которая ко времени родов царицы по традиции убиралась с особым великолепием. В обычное время Крестовая использовалась как молельня, но на время родов туда переносили царскую кровать с «постелей лебяжьей, взголовье лебяжье ж, на него пуховик — пух чижевою, подушка атлас, червчат». В ногах рожениц лежали одеяло пуховое «по белой земле травки золотые». Царские роды в те времена в России проводили в бане, на особого рода стуле (отсюда запись в дворцовых разрядах: «И того дни… великая государыня изволила сесть на место»). Родившегося и обмытого повивальными бабками ребенка показывали вначале священнику, входившему в праздничных ризах. Тот прочитывал молитву и давал ребенку имя. Совершенно очевиден магический, «оберегальный» смысл этой церемонии: раньше родного отца новорожденного видел его духовный отец, который сразу же молитвой защищал ребенка от злых сил, «определял» новорожденному имя его высочайшего небесного покровителя. А уж потом младенца показывали отцу-государю и выносили в Крестовую палату. Первое, что мог увидеть там, хотя и не осознав, появившийся на свет ребенок — это дивный свет красок, цветное буйство настенных росписей, блеск золота и серебра иконных окладов, красота «ковра золотого кызылбашского» (то есть персидского), разноцветие уборов боярынь и мамок. Царской постели не уступали в красочности и стены дворцовых комнат. Они были затянуты сверху донизу цветными сукнами зеленого, голубого и различных оттенков красного цвета (багрец, червленые, червчатые), причем цвета эти могли чередоваться на стене в шахматном порядке. Праздничные «родинные столы» устраивались в построенной итальянскими мастерами роскошной Грановитой палате, которая сама по себе необыкновенно красива. При этом нередко стены и потолок царицыных покоев обивали атласом, златоткаными обоями и редкостной красоты тисненой золоченой кожей с изображениями фантастических птиц, животных, трав, деревьев. Из описания дворца мы точно знаем, что именно такими кожами были обиты в 1694 году стены комнаты царевны Анны Иоанновны. Я намеренно подчеркиваю, что Анна была одной из последних московских царевен. Но девочку ждала иная судьба, чем ее предшественниц — царских дочерей XVII века, мир которых десятилетиями был неизменен и ограничен суровыми законами предков. Анне было суждено родиться не только на рубеже веков, но и в переломный момент российской истории, когда изменялись, переворачивались и переламывались судьбы людей и всей огромной страны. За свои 47 лет Анна прожила как бы три различные жизни. Первые пятнадцать лет — тихое, светлое детство и отрочество, вполне традиционные для московской царевны. В семнадцать лет по решению грозного дядюшки-государя Петра Великого она стала курляндскою герцогинею, и почти два десятилетия ей суждено было прожить в чужой, непонятной для нее стране. И наконец, волею случая и чужого политического расчета ставшая в январе 1730 года императрицей, она последние десять лет своей жизни просидела на престоле одной из могущественнейших империй мира. Это были очень разные жизни, потому что каждый раз Анна оказывалась в ином культурном окружении, ей приходилось заново приспосабливаться к новому укладу. Это наложило свой отпечаток на ее личность, нрав, поведение, сформировало причудливый, непростой характер. …«Санкт-Петербургские ведомости» — единственная газета, выходившая в России в 1730 году, — писала через четыре месяца после вступления Анны на трон: «Из Москвы от 22 иуня 1730. Наша государыня-императрица еще непрестанно в Измайлове при всяком совершенном пожелаемом благополучии при нынешнем летнем времени пребывает». Там же, как сообщает газета, Анна присутствовала при полевых «упражнениях» гвардии, принимала знатных гостей. То, что в официальных сообщениях замелькало название Измайлова, не случайно — старый загородный дворец царя Алексея Михайловича был отчим домом Анны, куда она после двух десятилетий бесприютности, тревог и нужды вернулась в 1730 году полновластной царицей, самодержицей всея России. Измайлово для Анны было тем же, что Преображенское для Петра — любимым уголком детства. Сходство бросается в глаза, если вспомнить, что именно в Измайлове Анна в 1730 году организовала новый гвардейский полк — Измайловский, ставший в один строй с полками старой петровской гвардии — Преображенским и Семеновским, названными в честь «малой родины» Петра Великого. С Измайловым у Анны были связаны самые ранние и, вероятно, — как это часто бывает в жизни — самые лучшие воспоминания безмятежного детства. Сюда после смерти царя Ивана в 1696 году переселилась вдовствующая царица Прасковья с тремя дочерьми: пятилетней Катериной, трехлетней Анной и двухлетней Прасковьей. История как бы повторялась снова — точно так же в 1682 году в подмосковное село Преображенское перебралась вдова царя Алексея Михайловича, Наталья Кирилловна, с десятилетним Петром и девятилетней Натальей. Но если тогда будущее обитателей Преображенского дворца было тревожно и туманно, то для хозяев Измайловского дворца политический горизонт был чист и ясен: к семье старшего брата Петр относился вполне дружелюбно и спокойно. Дорога его реформ прошла в стороне от пригородного дворца царицы Прасковьи, до которого лишь доходили слухи о грандиозном перевороте в жизни России. Измайловский двор оставался островком старины в новой России: две с половиной сотни стольников, штат «царицыной» и «царевниных» комнат. Десятки слуг, мамок, нянек, приживалок были готовы исполнить любое желание Прасковьи и ее дочерей. Измайлово было райским, тихим уголком, где как бы остановилось время. Теперь, идя по пустырю, где некогда стоял деревянный, точнее, «брусяной с теремами» дворец, который напомнил бы современному человеку декорации Натальи Гончаровой к опере «Золотой петушок» Римского-Корсакова, с трудом можно представить себе, как текла здесь в конце XVII — начале XVIII века жизнь. Вокруг дворца, опоясывая его неровным, но сплошным кольцом, тянулись почти двадцать прудов: Просяной, Лебедевский, Серебрянский, Пиявочный и другие. По их берегам цвели фруктовые сады — вишневые, грушевые, яблочные. По мнению историков Москвы, в Измайлове со времен царя Алексея Михайловича было устроено опытное дворцовое хозяйство. На полях вокруг Измайлова выращивали злаки, в том числе и из семян, привезенных из-за границы. Тут были оранжереи с тропическими растениями, цветники с заморскими «тулпанами», большой птичник и зверинец. Алексей Михайлович развел в Измайлове тутовый сад и виноградник, который даже плодоносил. Во дворце был маленький театр, и там впервые ставили пьесы, играл оркестр и, как пишет иностранный путешественник И. Корб, побывавший в Измайлове в самом конце XVII века, нежные мелодии флейт и труб «соединялись с тихим шелестом ветра, который медленно стекал с вершин деревьев». При небольшом усилии фантазии легко представить себе трех юных царевен, одетых в яркие платья, медленно плывущих на украшенном резьбой, увитом зеленью и цветными тканями ботике (вспомним, что свой знаменитый ботик — «дедушку русского флота» — Петр I нашел именно здесь, в одном из амбаров Измайлова, где он, вероятно, служил царю Алексею Михайловичу для прогулок по Измайловским прудам) и кормящих плескающихся в водах рыб. Историк М. И. Семевский утверждал, что в Измайловских прудах водились щуки и стерляди с золотыми кольцами в жабрах, надетыми еще при Иване Грозном, и что эти рыбы привыкли выходить на кормежку по звуку серебряного колокольчика. Есть старинное русское слово — прохлада. По Владимиру Далю, это «умеренная или приятная теплота, когда ни жарко, ни холодно, летной холодок, тень и ветерок». Но есть и обобщенное, исторически сложившееся понятие «прохлады» как привольной, безоблачной жизни — в тишине, добре и покое. Именно в такой «прохладе» и жила долгое время, пока не выросли девочки, семья Прасковьи Федоровны. Нельзя, конечно, сказать, что Измайлово было полностью изолировано от бурной жизни тогдашней России — новое приходило и сюда. С ранних лет царевнам, помимо традиционных предметов — азбуки, арифметики, географии — преподавали немецкий и французский языки, танцы, причем учителем немецкого был Иоганн Христиан Дитрих Остерман — старший брат будущего вице-канцлера Андрея Ивановича Остермана, а танцы и французский преподавал француз Стефан Рамбург. Учитель гимназии Глюка, он был «танцевальным мастером телесного благолепия и комплиментов чином немецким и французским». В 1723 году Рамбург жаловался, что он с царевнами занимался пять лет, их «со всякой прилежностью танцевать учил», но ему так и не заплатили жалованье. Думаю, что Прасковья Федоровна поступила справедливо — языка Мольера и Расина Анна так и не выучила, неважно обстояли дела и с танцами — неуклюжей и немузыкальной царевне танцевальные фигуры и «поступи немецких учтивств» так и не дались. В неустойчивом мире Петровской эпохи царица Прасковья Федоровна сумела найти свое место, ту «нишу», в которой ей удавалось жить, не конфликтуя с новыми порядками, но и не следуя им буквально, как того требовал от других своих подданных Петр. Причина заключалась не только в почетном статусе вдовой царицы, но и в той осторожности, политическом такте, которые всегда проявляла Прасковья. Она демонстративно держалась вдали от политических распрей той эпохи. Ее имя не упоминалось ни в деле царевны Софьи и стрельцов в 1698 году, ни в деле царевича Алексея и Евдокии в 1718 году. Это показательно, ибо Петр, проводя политический розыск, не щадил никого, в том числе и членов царской семьи. Прасковья оставалась в стороне от всей этой борьбы и тем спаслась. Может быть, отстраненность вдовствующей царицы объясняется ее особой приземленностью, тем, что она была не очень знатного рода (Салтыковых) и не была связана родством с Милославскими. Как бы то ни было, ее двор был вторым после Преображенского двора сестры Петра Натальи Алексеевны островком, на который изредка ступала нога царя. Петру было памятно Измайлово. Некоторые историки считают, что именно тут он и родился. Царь не чурался общества своей невестки, хотя и считал ее двор «госпиталем уродов, ханжей и пустосвятов», имея в виду многочисленную придворную челядь царицы. Блаженная жизнь в Измайлово продолжалась до 1708 года, когда царь «выписал» свою «фамилию», то есть семью, в новую столицу. Петр встречал 20 апреля 1708 года под Шлиссельбургом своего сына, 18-летнего царевича Алексея, и восемь женщин, в число которых входили единокровные сестры Петра I Федосья и Мария (от первой жены царя Алексея Михайловича Марии Милославской), единоутробная сестра Наталья Алексеевна и две снохи — вдовы покойных братьев Петра, царей Федора Алексеевича и Ивана Алексеевича, царица Марфа Матвеевна (урожденная Апраксина, сестра генерал-адмирала) и Прасковья Федоровна. Последняя взяла с собой в дорогу дочерей Екатерину, Анну и Прасковью. Царь привез «фамилию» в Шлиссельбург. Здесь русские царевны и царицы увидели широкую, серую и неприветливую Неву, которая быстро несла к морю свои воды. Она была так непохожа на светлые, теплые речки Подмосковья… Грозный братец как-то сказал, что приучит свою семью к воде, и решил с этим не тянуть. В Шлиссельбурге, под грохот пушек, он посадил женщин на яхту и поднял парус. Когда показался Петербург, сестры, уже порядком укачавшиеся на волне, ничего, в сущности, и не увидели — город еще жался к земле вокруг низкой крепости и не производил впечатления рая — «парадиза», как ласково называл его царь. Но мнением родни Петр не интересовался, он с гордостью водил сестер и снох по первым петербургским улицам, а потом, вспомнив о своем зароке, направил яхту в открытое море — катал их вокруг Кронштадта. Впрочем, экскурсии и жизнь в Петербурге продолжались недолго. Пришла срочная депеша — шведы перешли Березину, и война вступила в решающую фазу. Петр поспешил навстречу своей славе полтавского героя. Родственники же уехали в Москву. Но вся история с прибытием сестер, снох и племянниц на берега Невы была важной и символичной. Отныне Романовы считались жителями Петербурга, ибо царской родне полагалось пребывать в новой столице постоянно. К этому и шло после победной для русской армии Полтавы в 1709 году. В Петербурге для них строили дома. Переселение семейства Прасковьи Федоровны произошло тогда, когда Анне было пятнадцать или шестнадцать лет. Прасковья Федоровна жила в собственном дворце на Московской стороне, ближе к современному Смольному. И хотя эти места были повыше и посуше, нежели болотистая Городская (Петербургская) сторона или Васильевский остров, привыкнуть к новому, «регулярному», построенному по строгим архитектурным канонам дворцу московским царевнам было трудно. Туманы, сырость и слякоть, пронизывающий ветер новой столицы — все это так отличалось от родного Измайлова. С этого времени для Анны кончилось безмятежное детство московской царевны и началась юность. Переезд в Петербург для Прасковьи Федоровны совпал с тем тревожным для каждой матери временем, когда решается женская судьба подросших дочерей. В старину царица не испытывала бы никакого беспокойства на этот счет — московские царевны жили в Кремлевском дворце, летом выезжали в загородные дворцы, а с годами тихо перебирались в уютную келейку расположенного неподалеку, в Кремле же, Вознесенского монастыря. Под полом Вознесенского собора находили они и свое последнее пристанище. Замуж их не выдавали — против этого была традиция: «А государства своего за князей и за бояр замуж выдавати их не повелось, потому что князи и бояре их есть холопи и в челобитье своем пишутся холопьми. И то поставлено в вечный позор, ежели за раба выдать госпожу. А иных государств за королевичей и за князей давати не повелось для того, что не одной веры и веры своей оставить не хотят, то ставят своей вере в поругание». Так писал о московских царевнах Григорий Котошихин, автор сочинения о России времен царствования Алексея Михайловича. Однако в новой российской столице дули новые, свежие балтийские ветры. Волнение старой царицы объяснялось просто — Петр задумал серией браков связать династию Романовых с правящими в Европе родами. Первым кандидатом стал сын царя Алексей, переговоры о женитьбе которого на Вольфенбюттельской кронпринцессе Шарлотте Софии уже вовсю шли в 1709 году и закончились в 1711 году свадьбой Алексея и Шарлотты в Торгау. Подумывал Петр о будущем и любимых дочерей — Анны и Елизаветы. Их с малых лет воспитывали так, чтобы подготовить к браку с европейским монархом или принцем. После поездки в Париж царь возмечтал в будущем выдать семилетнюю Елизавету Петровну за ее ровесника — французского короля Людовика XV. Намеревался Петр выгодно пристроить и племянниц — дочерей покойного брата Ивана, только следовало тщательно подобрать им хорошие заморские партии. Критерий при этом был один — польза государству Российскому! В 1709 году такой жених появился — молодой курляндский герцог, племянник прусского короля, Фридрих Вильгельм. Почему именно он достался, как вскоре выяснилось, в мужья нашей героине? Дело в том, что Петр активно пожинал созревшие под солнцем победной Полтавы дипломатические и военные плоды. В 1710 году русской армии сдались Ревель и Рига, а с ними в руках царя оказались обширные прибалтийские территории Эстляндии и Лифляндии, которые Петр — о чем сразу же было заявлено — не собирался никому уступать. После взятия Риги — столицы шведских заморских территорий в Восточной Прибалтике русские владения вплотную подошли к Курляндии — ленному, вассальному владению Речи Посполитой, стратегически важному герцогству. По его земле уже прошлась русская армия, изгнавшая из столицы герцогства Митавы и других городов шведские войска, оккупировавшие герцогство в начале Северной войны. Забегая вперед, скажу, что Петр так и не смог «проглотить» Курляндию — эту задачу он оставил потомкам — а именно Екатерине II, включившей в 1795 году в состав России вассальное герцогство Речи Посполитой по Третьему разделу Польши уже вместе с ее сюзереном — Польшей. Положение Курляндии в петровское время было незавидным. Ее теснили со всех сторон. Во-первых, территорию герцогства неоднократно пытались присоединить (инкорпорировать) как обыкновенное старостатство поляки Речи Посполитой. Во-вторых, другой сосед курляндцев — прусский король Фридрих Вильгельм I, давний собиратель германских земель, тоже выжидал момент, чтобы захватить Курляндию. О том же долго мечтали господствовавшие в течение всего XVII века в Риге и Лифляндии (Видзема, Латгалия и Южная Эстония) шведы. Когда вместо шведских гарнизонов в Лифляндию пришла еще более могущественная русская армия, ситуация в Курляндии, естественно, изменилась в пользу России. Однако так просто проблему расширения своей империи за счет Курляндии Петр решить не мог, ибо устойчивость положения герцогства достигалась как раз равновесием тянущих в разные стороны соперников — поляков, пруссаков и русских. Применить же грубую военную силу Петр тоже не мог — это вряд ли понравилось бы балтийским державам, а согласие с Пруссией и Польшей было чрезвычайно важно для решения главной задачи — победы над Швецией в ходе Северной войны. Поэтому, стремясь усилить влияние России в Курляндии, Петр предпринял обходной и весьма перспективный в отдаленном будущем маневр: в октябре 1709 года при встрече в Мариенвердере с прусским королем Фридрихом I он сумел, на гребне полтавского успеха, добиться согласия пруссаков на то, чтобы молодой курляндский герцог Фридрих Вильгельм женился на одной из родственниц русского царя. В итоге судьба семнадцатилетнего юноши, который после оккупации герцогства шведами в 1701 году (а потом — саксонцами и русскими) жил в изгнании в Гданьске со своим дядей-опекуном герцогом Фердинандом, была решена без его ведома. Впрочем, иного способа вернуть себе когда-то потерянное в огне Северной войны владение молодому Фридриху Вильгельму и не представлялось. Поэтому-то в 1710 году он и оказался в Петербурге. Герцог не произвел благоприятного впечатления на формирующийся петербургский свет: хилый и жалкий юный властитель разоренного войной небольшого владения, он вряд ли казался завидным женихом. Узнав от Петра, что в жены герцогу предназначена одна из ее дочерей, Прасковья Федоровна пожертвовала не старшей и обожаемой ею дочерью Катериной, которую звала в письмах «Катюшка-свет», а второй, нелюбимой, семнадцатилетней Анной. Думаю, что никто в семье, в том числе и невеста, не испытывал радости от невиданного со времен Киевской Руси династического эксперимента — выдания замуж в чужую, да еще «захудалую» землю царской дочери. До нас дошел весьма выразительный документ — составленное, вероятно, в Посольской канцелярии в 1709 году письмо Анны Иоанновны к своему далекому и незнакомому жениху: «Из любезнейшего письма Вашего высочества, отправленного 11-го июля, я с особенным удовольствием узнала об имеющемся быть, по воле Всевышняго и их царских величеств моих милостивейших родственников, браке нашем. При сем не могу не удостоверить Ваше высочество, что ничто не может быть для меня приятнее, как услышать Ваше объяснение в любви ко мне. Со своей стороны уверяю Ваше высочество совершенно в тех же чувствах: что при первом сердечно желаемом, с Божией помощью, счастливом личном свидании представляю себе повторить лично, оставаясь, между тем, светлейший герцог, Вашего высочества покорнейшею услужницею». В этом послании, полном галантности и вежливости, совсем нет искренних чувств. Да и откуда им взяться? Как не вспомнить «Путешествие из Москвы в Петербург» А. С. Пушкина: «Спрашивали однажды у старой крестьянки, по страсти ли вышла она замуж? «По страсти, — отвечала старуха, — я было заупрямилась, да староста грозился меня высечь». Таковые страсти обыкновенные Неволя браков давнее зло». «По страсти» в XVIII веке выходили замуж и русские царевны, только старостою у них был сам царь-государь. У знающих Анну нет сомнений в том, что она не сама писала это письмо. Интересно другое — читала ли она его вообще? Как бы то ни было, свадьба намечалась на осень 1710 года. Любопытно, что много лет спустя, в 1740 году по доносу одного усердного «патриота» копииста Колодошина была схвачена и доставлена в Тайную канцелярию посадская баба из Шлиссельбурга Авдотья Львова, которая очень некстати, при посторонних людях, запела давнюю песню о царевне Анне Иоанновне. В компании зашел разговор о правящей императрице, и вспомнили, что она была курляндской герцогиней. Тут Авдотья и сказала: «Как изволила [государыня] замуж итить, то и песня была складена тако». И далее Авдотья запела: «И потом, — продолжает доносчик, — спустя с полчаса или менее, оная жинка Авдотья говорила, что был слух, что у государыни сын был и сюда не отпущал, а кого сюда не отпущал, того оная жинка именно не говорила». На допросе перед страшным начальником политического сыска генералом Андреем Ивановичем Ушаковым несчастная баба лепетала, что все это «говорила с самой простоты своей, а не ис какова умыслу, но слыша тому лет с тритцать (то есть примерно как раз в 1710 году. — Подследственную пытали еще дважды, но ничего нового выведать у нее не смогли и наконец 9 сентября 1740 года было приказано Авдотью Львову «бить кнутом нещадно и свободить, а при свободе сказать, что Ея императорского величества указ под страхом смертной казни, чтоб таковых непристойных слов отнюдь нигде никому, никогда она не произносила и не под каким видом отнюдь же бы не упоминала». Несчастной бабе выдали паспорт до Шлиссельбурга, и она навсегда исчезла из нашего поля зрения. Вполне допускаю, что стареющая императрица, которая регулярно слушала доклады Ушакова практически о всех делах его ведомства, ознакомившись с делом, могла дрогнуть и указала отпустить певунью, напомнившую песней старую историю ее несчастного замужества. Замечательна не только точность, с которой Авдотья указала время появления песни, но и то, как чутко общество, народ откликались на драмы, происходившие в царской семье. Эта песня о несчастной 17-летней девушке, царевне Анне, которую насильно, не по любви, выдают за «бусурманина», нерусского человека, встает в один ряд с подобными песнями о несчастной судьбе женщин царского рода. Тут и песня о насильно заточенной в монастырь царице Евдокии Федоровне («Постригись, моя немилая, построгись, моя постылая…»), тут и песня о том, «Кто слышал слезы царицы Марфы Матвеевны», — о 15-летней царице, которая была супругой царя Федора Алексеевича всего лишь два месяца, а потом долгих 34 года, до самой смерти, влачила жалкую одинокую участь вдовицы. Однако вернемся к нашей героине. 31 октября 1710 года только что познакомившиеся молодые, которым исполнилось тогда по семнадцать лет, были торжественно обвенчаны. Венчание и свадьба происходили в Меншиковском дворце. На следующий день там же был устроен царский пир. Его открыл Петр, разрезавший кортиком два гигантских пирога, откуда, к изумлению пирующих, «появились по одной карлице, превосходно разодетых». Так описывал это настольное действо бывший на празднестве ганноверский дипломат Вебер. Карлики на столе протанцевали изящный менуэт. Собственно, свадьбы было две: Фридриха Вильгельма и Анны Иоанновны, а чуть позже — личного карлика Петра I Екима Волкова и его невесты. По сохранившимся гравюрам можно представить, как это происходило: столы герцогской пары и их высокопоставленных гостей стояли в большом зале Меншиковского дворца в виде разомкнутого кольца. Внутри этого стола помещался второй, низенький стол для карликов-молодоженов и их сорока двух собранных со всей страны миниатюрных гостей. Высокоумные иностранные наблюдатели усмотрели в такой организации торжества бракосочетания герцога Курляндского некую пародию, явный намек на ту ничтожную роль, которую играл молодой герцог со своим жалким герцогством в европейской политике. Не думаю, что именно в этом состояла суть затеи Петра, — он всегда был рад позабавиться, и идея параллельной свадьбы шутов могла ему показаться весьма оригинальной и смешной. После свадьбы Петр не дал молодоженам долго прохлаждаться в «парадизе» — спустя немногим более двух месяцев, 8 января 1711 года, герцогская пара отправилась в Курляндию. И тут, на следующий же день, произошло несчастье, существенным образом повлиявшее на всю последующую жизнь и судьбу Анны Иоанновны, — на первом же яме, в Дудергофе, герцог Фридрих Вильгельм умер, как полагают, с перепоя, ибо накануне позволил себе состязаться в пьянстве с самим Петром. Анна, естественно, вернулась назад, в Петербург, к матери. Мы не знаем, что она думала, но можем предположить, что семнадцатилетней вдовой владели противоречивые чувства: с одной стороны, она облегченно вздохнула, так как теперь уже могла не ехать в чужую немецкую землю, но, с другой стороны, даже безотносительно к тем чувствам, которые она испытывала к своему нежданному мужу, она не могла особенно и радоваться: бездетная вдова — положение крайне унизительное и тяжелое для русской женщины того времени. Ей нужно было или вновь искать супруга, или уходить в монастырь. Впрочем, Анна полностью полагалась на волю своего грозного дядюшки, который, исходя из интересов государства, должен был решить ее судьбу. Петр долго молчал, но в следующем, 1712 году сделал выбор, скорее всего неожиданный для Анны: ей не нашли нового жениха, ее не отправили в монастырь, а попросту приказали следовать в Курляндию той же дорогой, на которой ее застало несчастье 9 января 1711 года. Это решение явно не обрадовало ни Анну, ни курляндское дворянство, получившее 30 июня 1712 года именную грамоту Петра, в которой, со ссылкой на заключенный перед свадьбой контракт, было сказано: подготовить для вдовы герцога Фридриха Вильгельма пристойную резиденцию, а также собрать необходимые для содержания двора герцогини деньги. Вместе с Анной в Митаву отправился русский резидент П. М. Бестужев-Рюмин, которому Анна и должна была во всем подчиняться. Впрочем, Петр и не рассчитывал, что приезд русской герцогини будет с восторгом встречен местным дворянством. В письме Бестужеву-Рюмину в сентябре 1712 года он предлагал ему не стесняться в средствах для поиска необходимых для содержания Анны доходов и, если будет нужно, попросить вооруженной помощи у рижского коменданта, благо оккупированная в 1710 году русскими Рига была в двух часах езды от Митавы. Итак, с осени 1712 года потянулась новая, курляндская, жизнь Анны. В чужой стране, одинокая, окруженная недоброжелателями, не знавшая ни языка, ни культуры, она полностью подпала под власть Бестужева, который, по-видимому, через некоторое время стал делить с молодой вдовой ложе. Анна не чувствовала себя ни хозяйкой в своем доме, ни герцогиней в своих владениях. Да и власти у нее не было никакой. Герцогством после смерти Фридриха Вильгельма формально владел его дядя Фердинанд, которого судьба забросила в Гданьск. Оттуда он и пытался управлять делами герцогства. А это было непросто, ибо фактическая власть в герцогстве принадлежала дворянской корпорации. Поддерживаемые Речью Посполитой, вольнолюбивые немецкие дворяне уже давно сделали власть своего герцога формальной, оставив ему лишь управление его собственным доменом да сборы некоторых налогов. А на съезде «братской конференции» в 1715 году дворяне лишили герцога власти за превышение полномочий и под тем предлогом, что он не может править ими из-за границы. Польская комиссия 1717 года в споре дворянства с герцогом встала, естественно, на сторону курляндских дворян, но Фердинанд, опираясь на поддержку России, не желавшей расширения польского влияния. в Курляндии, опротестовал в суде решения «братской конференции» 1715 года. Тяжба затянулась на двадцать лет, вплоть до смерти Фердинанда в 1737 году. Можно лишь посочувствовать Анне. Ее жалкое пребывание в Митаве нужно было одному лишь русскому правительству, которое могло вмешиваться в дела Курляндии. А делалось это под предлогом защиты бедной вдовы — племянницы русского царя. При своем высоком статусе Анна была бедна как церковная мышь. Формально курляндцы выделили ей, по брачному контракту 1710 года, вдовью часть герцогского домена. Но прожить на средства, получаемые с разоренного и разворованного за время долгого отсутствия в стране герцогов домена, было невозможно. В 1722 году Анна писала Петру, что, приехав в Митаву в 1712 году, она нашла герцогский замок разоренным и поначалу была вынуждена поселиться в заброшенном мещанском дворе. Ей пришлось закупать все необходимое для жизни. Другое письмо Анны от 11 сентября 1724 года, посланное в Кабинет Петра I, гласило: «Доимки на мне тысяча четыреста рублев, а ежели будет милость государя батюшки и дядюшки, то б еще шестьсот мне на дорогу пожаловали по своей высокой милости». На челобитной курляндской герцогини стоит резолюция Петра: «Выдать по сему прошению». Но так бывало не всегда — батюшка-дядюшка был, как известно, прижимист и сам ходил в штопанных своей царицей чулках. Все, даже малейшие, расходы двора Анны были возможны только после одобрения Петром. Он сам или через кабинет-секретаря А. В. Макарова определял, сколько и каких вин посылать в Митаву, какие траты на еду, одежду, украшения Анне можно позволить, а какие нет. Как только представлялась возможность, Анна уезжала в Россию — в Петербург или Москву. Но Петр не давал племяннице особенно долго прохлаждаться в «парадизе», а тем более в Измайлове, и гнал ее обратно на место «службы». Так было и в 1716 году, да и в 1718 году, когда Анна, по мнению царя, непозволительно долго задержалась в Петербурге, нянча понравившегося ей маленького сына Петра и Екатерины царевича Петра Петровича. Петр хотел, чтобы в Курляндию отправилась и царица Прасковья, которая переживала за дочь, но старая царица жить в «неметчине» не возжелала. С какого-то момента отношения Анны с матерью испортились. Возможно, они не были добрыми с давних пор — ведь неслучайно за бедного курляндского герцога Прасковья Федоровна выдала не старшую дочь Екатерину (как требовал обычай), а среднюю Анну. Из переписки матери с дочерьми видно, что отношения Прасковьи Федоровны к дочерям сильно разнились: материнские тепло и нежность доставались «Катюшке-свет», а суровая взыскательность — Анне. Из писем Анны к императрице Екатерине Алексеевне также явствует, что царица Прасковья считала Анну как будто в чем-то виноватой перед собой, и дочь даже побаивалась писать матери. Возможно, одна из причин этих странных отношений состояла в том, что Анна, находясь в Митаве, пыталась поступать по-своему хотя бы в личных делах. Мать же, узнав о «срамной», по ее мнению, связи Анны со стариком Бестужевым-Рюминым, добивалась у Петра отзыва Бестужева из Митавы и очень хотела или самой приехать к дочери и лично навести там порядок, или же посадить постоянно при дворе Анны своего брата, Василия Салтыкова, который бы выполнял поручения царицы и доносил о всех делах и проделках племянницы. Анна этому явно противилась. Сварливый Василий Салтыков, как-то приехав в Митаву, сразу же рассорился с Бестужевым-Рюминым и писал Прасковье Федоровне самое плохое и о Бестужеве, и об Анне. Что это был за человек, хорошо видно из его письма в Юстиц-коллегию, датированного 1720 годом. Салтыкову пришлось объясняться за жестокое обхождение с собственной женой Александрой, жаловавшейся на побои самому государю: «Жену безвинно мучительски не бил, немилостиво с ней не обращался, голодом ее не морил, убить до смерти не желал… только за непослушание бил жену сам своеручно, да нельзя было не бить: она меня не слушала, противность всякую чинила…» Упрямство и скрытность Анны, приписываемые ей грехи — все это вызывало раздражение Прасковьи Федоровны, которая то прерывала с дочерью переписку, то требовала, чтобы та с повинной явилась к ней в Петербург. В 1720 году Анна сообщала царице Екатерине, что мать ей давно не пишет и «со многим гневом ка мне приказывать: для чево я в Питербурх не прашусь, или для чево я матушку к себе не заву». Ни того ни другого Анна как раз и не хотела и потому умоляла хорошо относившуюся к ней жену Петра поучаствовать в небольшой инсценировке — обмане: «Хотя к матушке своей о том писать я стану и праситца к ним (в Петербург. — Незадолго до смерти, осенью 1723 года Прасковья написала дочери письмо, по-видимому, не очень доброе. Анна вновь прибегла к посредничеству Екатерины, прося ее передать матери следующее: «Ежели в чем перед нею, государынею матушкою погрешила, [то] для Вашего величества милости, меня изволит прощать». Екатерина, по-видимому, просьбу Анны передала царице Прасковье и та написала в Митаву: «Слышала я от моей вселюбезнейшей невестушки, государыни императрицы Екатерины Алексеевны, что ты в великом сумнении якобы под запрещением или, тако реши (так сказать. — Царица (а с 1724 года императрица) Екатерина Алексеевна была, пожалуй, единственным человеком, который по-доброму, с сочувствием относился к несчастной Анне. Екатерина изредка направляла весточку митавской «узнице», и та радостно откликалась, посылала государыне какой-нибудь скромный подарок вроде настольного янтарного прибора. Письма Анны к Екатерине лучше всяких слов показывают то униженное, жалкое положение, в котором долгие годы находилась курляндская герцогиня. В 1719 году она так писала Екатерине: «Государыня моя тетушка, матушка-царица Екатерина Алексеевна, здравствуй, государыня моя, на многие лета вкупе с государем нашим батюшкой, дядюшком и с государынями нашими сестрицами! Благодарствую, матушка моя, за милость Вашу, что пожаловала изволила вспомнить меня. Не знаю, матушка моя, как мне благодарить за высокую Вашу милость, как я обрадовалась, Бог Вас, свет мой, самое так порадует… ей-ей, у меня, краме Тебя, свет мой, нет никакой надежды. И вручаю я себя в миласть Тваю матеренскую…. При сем прашу, матушка моя, как у самаво Бога, у Вас, дарагая моя тетушка: покажи нада мною материнскую миласть: попроси, свет мой, миласти у дарагова государя нашева батюшки дядюшки оба мне, чтоб показал миласть — мое супружественное дело ко окончанию привесть, дабы я болше в сокрушении и терпении от моих зладеев, ссораю к матушке не была… Также неволили Вы, свет мой, приказывать ко мне: нет ли нужды мне в чем здесь? Вам, матушка моя, известна, что у меня ничево нет, кроме што с воли вашей выписаны штофы, а ежели к чему случей позавет, и я не имею нарочитых алмазов, ни кружев, ни полотен, ни платья нарочетава… а деревенскими доходами насилу я магу дом и стол свой в гот содержать… Еще прошу, свет мой, штоб матушка (Прасковья Федоровна. — Как мы видим по этому письму, Анну более всего волновало «супружественное дело» — жить почти десять лет вдовой было тяжело. Но найти для нее жениха оказалось непросто: ведь его кандидатура должна была устраивать Россию, причем не вызывая протеста у других заинтересованных сторон — Польши и Пруссии, — и в то же время не нарушить сложившегося неустойчивого равновесия сил вокруг Курляндии и внутри ее самой. Поэтому Петр I отклонял одного за другим возможных женихов Анны. Почти три сотни писем, посланных Анной из Курляндии и дошедших до нашего времени, напоминают жалобные челобитья сирой вдовицы, бедной родственницы, человека совершенно беззащитного, ущемленного и униженного. Подобострастные письма к Петру и Екатерине («батюшке-дядюшке» и «матушке-тетушке») лежат вместе с не менее жалкими письмишками к влиятельным петровским сподвижникам. Анна не забывает всякий раз поздравить светлейшего князя Меншикова и его домочадцев с очередным праздником, именинами, стараясь таким образом напомнить о себе и своих вдовьих горестях. В 1726 году, уже после смерти Петра I, когда на российском престоле сидела благодетельница Анны императрица Екатерина I, возник неожиданный и очень достойный кандидат на руку Анны — Мориц, граф Саксонский, внебрачный сын польского короля Августа II и графини Амалии Вильгельмины Авроры Кенигсмарк. Молодому энергичному человеку надоела служба во французской армии, и он решил устроить разом свои династические и семейные дела. Он приехал в Курляндию, предстал перед Анной и совершенно обаял еще нестарую вдову. Мориц понравился и курляндскому дворянству, которое 18 июня 1726 года на съезде выбрало его своим герцогом, а старика Фердинанда, по-прежнему жившего в Гданьске, лишило курляндского трона. Мориц посватался к Анне. Вдова была счастлива и, узнав, что в Курляндию едет с поручением Екатерины I А. Д. Меншиков, бросилась навстречу светлейшему и, как он потом описывал эту сцену в письме к императрице Екатерине I, «приказав всех выслать и не вступая в дальние разговоры, начала речь о известном курляндском деле с великою слезною просьбою, чтоб в утверждении герцогом Курляндским князя Морица и по желанию о вступлении с ним в супружество мог я исхадатайствовать у Вашего величества милостивейшее позволение, представляя резоны: первое, что уже столько лет как вдовствует (пятнадцать, отметим мы. — Неудивительно, что при встрече с герцогиней он тотчас охладил ее романтические порывы. Меншиков сказал то, что думали тогда в Петербурге: выборы Морица герцогом недопустимы: как сын польского короля, он будет поступать «по частным интересам короля, который чрез это получит большую возможность проводить свои планы в Польше». А как раз усиления королевской власти в Польше никто из ее соседей — будущих участников раздела Речи Посполитой во второй половине XVIII века — не хотел. Анна, поняв наивность своих просьб, сникла и (по словам Меншикова) сказала, что ей более всего хочется, чтобы герцогом был сам Александр Данилович, который смог бы защитить ее домены и не дал ей лишиться «вдовствующего пропитания». Возможно, Меншиков точно передал этот вполне формальный ответ Анны, но он явно не отражал истинных чувств и намерений герцогини. Во-первых, избрание самого Меншикова на курляндский трон обращало Анну из герцогинь в царевны, и она должна была вернуться в Россию, где ее никто не ждал. Во-вторых, Анна решила бороться дальше и сразу же после встречи с Меншиковым помчалась прямо в Петербург, чтобы переговорить о своих делах уже с самой императрицей Екатериной I. Но «матушка-заступница» на этот раз не помогла — интересы империи были превыше всего, да и возражать Меншикову Екатерина не хотела. Тем временем в Митаве разгорался скандал, получивший в истории русской внешней политики название «Курляндского». Меншиков, находясь в Риге, встретился с представителем России в Курляндии П. М. Бестужевым-Рюминым и русским посланником в Варшаве, уже известным по первой главе князем Василием Лукичом Долгоруким. По требованию Меншикова они вынесли кандидатуру светлейшего перед дворянским собранием Курляндии и тут же потерпели фиаско — курляндцы не хотели менять полюбившегося им Морица на Меншикова. И тогда светлейший решил поехать в Митаву лично — после смерти Петра Великого в январе 1725 года еще не было случая, чтобы ему кто-нибудь посмел возражать. 29 июня Меншиков встретился с дворянами и пригрозил наказать их за упрямство — определить на постой в Курляндии 20 полков русской армии. Как известно, такое квартирование было пострашнее ссылки. В целом, Меншиков вел себя как пресловутый медведь из русской сказки, который пытался взгромоздиться на теремок мышки-норушки и лягушки-квакушки и раздавил все это хрупкое сооружение. Австрийский посланник в России граф Рабутин писал тогда, что Меншиков «являлся здесь как бы авторитетом, от которого зависит судьба человечества. Он казался крайне удивленным тем, что жалкие смертные могли действовать столь необдуманно и столь мало понимали свои выгоды, что не желали чести быть подданными князя. Напрасно они с таким глубоким почтением объявляли, что не могут считать его вправе давать им приказания, он им ответил, что они говорят вздор и что он им это докажет ударами палки». И все же вежливая форма отказа была воспринята Меншиковым как завуалированная форма согласия. Он был убежден, что курляндцы поломаются-поломаются, да и согласятся на его кандидатуру. Этой иллюзии способствовала и встреча Меншикова с Морицем, который притворно обещал уступить свое место более достойному кандидату и даже выразил желание похлопотать за светлейшего перед отцом — польским королем. Однако, вернувшись в Ригу, Меншиков с удивлением узнал, что ни дворяне, ни Мориц его условий исполнять и не собираются. Он написал канцлеру Курляндии Кейзерлингу такое письмо, что обязанный передать его Василий Лукич Долгорукий ослушался приказа Меншикова и письмо скрыл, опасаясь в случае оглашения его текста грандиозного международного скандала. Одновременно Меншиков просил разрешения Екатерины утихомирить Курляндию вооруженной рукой. Тогда, писал светлейший императрице, «все курлянчики иного мнения воспримут и будут то дело производить к лучшей пользе интересов Вашего величества». Но грубые действия Меншикова, который, как сказал один острослов, охотился на птиц с дубиной, произвели сильное впечатление в Польше — все-таки Курляндия была вассальной территорией этой страны. Польский сейм, заседавший в Гродно, принял решение объявить Курляндию «поместьем Республики» и включить ее в состав Речи Посполитой. Екатерина срочно отозвала Меншикова в Петербург и послала в Польшу П. И. Ягужинского — замять совершенно ненужный России международный скандал. А что же Анна? Она вернулась в Митаву и получила на голову те шишки, которые натряс в Курляндии Меншиков — дворянское собрание решило урезать и без того скудное содержание марионеточной герцогини. В те дни лета 1726 года Анна видела, как посланные в Курляндию русские отряды охотятся за Морицем. Тот был известен как большой любитель риска и женщин, что часто совпадает, и, несмотря на предупреждения своих доброжелателей, отказывался покидать герцогство, не перепробовав всех местных красавиц. Русские же отряды все туже затягивали кольцо окружения вокруг Морица. 17 июля Мориц с 60 слугами занял круговую оборону в своем доме. Его уведомили, что этой ночью русские попытаются штурмом захватить дом и арестовать его. Когда первые русские разведчики просочились в парк возле дома, то они увидели, как из окна осторожно спускается закутанный в темный плащ человек. Полагая, что это и есть утекающий от врагов мятежный принц, они накинулись на него. Но, оказывается, в их руки попал не Мориц, а прелестная девушка, которая вылезла из спальни своего кавалера-любовника. Сам Мориц в это время, по-видимому, отдавал вооруженной прислуге последние распоряжения и заряжал пистолеты, готовясь отразить штурм. Завязался бой и, потеряв 70 человек убитыми и ранеными, русский «спецназ» отступил. Мориц жил в Курляндии еще полгода, доводя до белого каления и официальный Петербург, и курляндских мужей-рогоносцев. Наконец охоту за будущим французским маршалом возглавил с целым войском тоже будущий (русский) фельдмаршал П. П. Ласси. Он осадил Морица в Южной Лифляндии, и тому пришлось срочно бежать вроде своей подружки через окна, впопыхах бросив все свои вещи. Чуть позже его встретил ехавший в Россию испанский посланник де Лириа, который писал, что Мориц умолял его выхлопотать у русского правительства «множество записочек, кои получил он от разных дам и хранил в сундуке, который отняли у него русские». Но более всего он расстраивался, что не успел спасти «журнал любовных шашней при дворе короля, отца своего» Августа II, который он тщательно вел в течение нескольких лет. Мориц был убежден, что этот журнал взорвет европейский мир, а главное — подорвет его престиж. При этом неясно, у кого: у дам или у кавалеров. Обошлось! Сундук, наверное, разграбили, надушенные записочки дам пошли на пыжи, а «журнал любовных шашней» извели в нужнике. Мориц навсегда покинул Курляндию и впоследствии, вероятно, радовался такому повороту событий, ибо, вернувшись во Францию, стал одним из самых выдающихся полководцев XVIII века, прославив свое имя на полях многих сражений. Его походы потом изучали в военных академиях. Анне оставалось только вспоминать о необыкновенно завидном женихе — ведь ловеласы всегда высоко ценятся вдовами. После этого понятен смысл речи знаменитого витии Феофана Прокоповича, которую он произнес 12 марта 1730 года, сразу же после вступления Анны на престол: «Твое персональное доселе бывшее состояние всему миру известно: кто же, смотря на оное, не воздохнул, видя порфирородную особу в самом цвету лет своих впадшую в сиротство отшествием державных родителей (Иван V умер в 1696 году, Прасковья Федоровна в 1723 году. — Уехал Меншиков, уехал Мориц, и Анна возобновила свою жалобную вдовью «работу» — переписку с сильными мира сего. Вот перед нами очередное душещипательное письмо Анны к русскому послу в Польше П. И. Ягужинскому. Оно кончается типичной для посланий Анны того времени фразой: «…за что, доколе жива, вашу любовь в памяти иметь [буду] и пребываю вам всегда доброжелательна Анна». Но и Ягужинский, которого также отозвали в Петербург, не помог Анне в ее вотчинных и супружественных делах. И вновь она осталась у разбитого корыта. Справедливости ради скажем, что она не была так уж одинока — давний роман с обер-гофмейстером Петром Бестужевым-Рюминым все еще тянулся. Но в 1727 году Меншиков, раздосадованный «Курляндским кризисом», взвалил всю вину за его возникновение на Петра Михайловича, который якобы постарел и слишком уж разнежился под боком курляндской герцогини. Словом, по настоянию светлейшего в июне 1727 года Бестужева решили отозвать из Курляндии. И тут неожиданно Анна сорвалась. Сохранилось 26 жалобных писем Анны, написанных с июня по октябрь ко всем, кому только можно было написать в столице. Анна просила, настаивала, требовала, умоляла: оставьте в Митаве Бестужева, без него все дела «встанут»! В письме к Остерману порфирородная царевна прибегает к оборотам, более уместным в челобитье солдатской вдовы: «Нижайше прошу Ваше Превосходительство попросить за меня, сирую, у Его Светлости (Меншикова. — Впоследствии историки-моралисты с неким осуждением писали о чрезмерной привязанности герцогини к этому старику, а потом и к Бирону. Между тем Анна никогда не была особенно любострастна. Женщина простая, незатейливая, не очень умная и не отличавшаяся женственностью, она всю свою вдовью жизнь, жестоко исковерканную железной волей Петра, мечтала лишь о надежной защите, поддержке, которую ей мог дать муж, мужчина, хозяин дома, господин ее судьбы. Искренним желанием найти себе хотя бы какую-нибудь защиту объясняется униженный тон всех ее писем к членам царской семьи и сановникам петербургского двора, исполненных готовностью «предать себя в волю» любому покровителю, защитнику. Просьбами как можно скорее разрешить ее «супружественное дело» проникнута вся ее переписка с Петром, Екатериной, матерью. Она буквально рвалась замуж именно от ощущения беззащитности, неприкаянности. Но жизнь, как назло, препятствовала исполнению ее сокровенного и совсем не грешного желания. Поэтому со временем Бестужев-Рюмин стал для нее опорой — тем, что она хотела получить от мужчины. Конечно, это был не самый лучший вариант. Бестужев был старше Анны на 19 лет, характер имел тяжелый и в то же время был не в меру блудлив. Как писал один из доносчиков на Бестужева, «фрейлин водит зо двора и [им] детей поробил». И когда Бестужева-Рюмина отозвали, Анна стала неприлично убиваться по нему как по покойнику и совсем не потому, что беззаветно любила старика. Анна просто не могла и не хотела быть одной, она «к нему привыкла». Ее страшили пустота, одиночество, холод вдовьей постели. Именно об этом буквально вопит она в своих 26 письмах лета — осени 1727 года… Но не будем отчаиваться! Время — лучший доктор. Уже в октябре непрерывный поток писем внезапно прекращается, хотя положение разлученных нисколько не улучшилось — Бестужеву в Митаву дорога была прочно перекрыта. В письмах Анны за октябрь 1727 года, когда главный недруг ее и Бестужева Меншиков уже «считал березки» по знаменитому тракту в Сибирь, имя Бестужева даже не упоминается. Дело в том, что у Анны появился новый возлюбленный и, как показало время, на всю оставшуюся жизнь. Это был знаменитый впоследствии Эрнст Иоганн Бирон. Явление Бирона в новом качестве — любовника Анны — следует отнести к осени 1727 года. Как раз после свержения Меншикова, Бестужев наконец получил возможность вернуться в Митаву, но место его было уже занято. «Я в несностной печали, — писал он тогда дочери Прасковье, — едва во мне дух держится, что чрез злых людей друг мой сердечный от меня отменился, а ваш друг (это иронично о Бироне. — Впрочем, из переписки Анны Иоанновны с новыми людьми у власти (речь идет о дворе Петра II и его окружении) видно, что в жизни ее мало что изменилось — то же безвластие, бедность, неуверенность. Стремясь угодить юному императору-охотнику Петру II, она посылает ему «свору собачек». Теперь она пишет подобострастные письма уже не Меншикову или его свояченице, которые давно находились в ссылке, а сестре Петра II великой княгине Наталье Алексеевне, новым фаворитам — князьям Долгоруким, другим сановникам, и всех их слезно просит не забывать ее, и что «вся надежда на Вашу высокую светлость». Может быть, так бы и состарилась бывшая московская царевна в захолустной Митаве, среди курляндцев, если бы не яркая вспышка московских событий начала 1730 года, когда по указке князя Д. М. Голицына верховники посмотрели в ее сторону и тем самым решили ее судьбу. |
||
|