"Семья Зитаров. Том 2" - читать интересную книгу автора (Лацис Вилис Тенисович)Глава втораяВ конце августа в павильоне городского парка ставили «Сверчок на печи» [12]. В тот день женщины стирали, и Янка все время таскал хворост и воду. Под вечер он приоделся, начистил до блеска новые ботинки и вместе с Фрицем Силинем отправился в город. Целый час они бродили по улицам, изучали афиши и не могли договориться, куда пойти. В кинотеатре — новая программа, в цирке предстояла решающая борьба между украинским великаном Терещенко и татарским чемпионом Сулейманом, а в городском парке помимо театрального представления будет еще и симфонический концерт. Повсюду интересно и заманчиво, но если бы знать, куда пойдет Лаура… У Фрица не было никаких особых интересов, поэтому он избрал цирк. Янка отправился в городской парк. Они условились: если Лаура окажется в цирке, Фриц придет за ним. Янка вошел в парк, когда дирижер раздавал оркестрантам ноты первого произведения. Он выбрал свободную скамейку поближе к эстраде. Раздались первые такты музыки. К скамейке Янки подошел пожилой латыш Сермукслис — тихий, интеллигентный человек; Янка несколько раз встречался с ним в канцелярии «эвака». Сермукслис был одним из тех редких беженцев, которые еще могли похвастаться приличной одеждой, белым воротничком и крахмальными манжетами. В годы эвакуации он руководил в горах большим кооперативом. Обескураженный высокомерием Эдгара Ниедры и других спесивых земляков, Янка отодвинулся на конец скамейки, когда Сермукслис опустился рядом. Но Сермукслис был человек другого сорта. Послушав немного музыку, он вдруг повернулся к Янке и заговорил с ним как со старым знакомым. — Ведь это латышский мотив. — Кажется, да, — ответил Янка. — Вероятно, какое-нибудь попурри. — Не правда ли, несколько необычно слышать нашу народную песню на краю света? — продолжал Сермукслис. — И ведь среди музыкантов нет ни одного латыша, что я точно знаю. Скоро они разговорились. Янка впервые встретил человека, с которым можно было свободно беседовать на любую тему, занимавшую его беспокойный ум. Сермукслис ценил и понимал музыку, много читал и в свое время был лично знаком со многими видными латышскими поэтами, которыми восхищался Янка. И теперь этот человек, близкий тому удивительному миру, куда стремились робкие мечты молодого Зитара, сидел рядом, дружески разговаривал с ним, прислушивался к его мыслям, понимал его — будто они были равными и радовались тому, что встретили друг друга. Это нечаянное знакомство имело для Янки совершенно неожиданные последствия. Сермукслиса знало все «лучшее» общество беженцев, и его дружба с простым парнем из тайги не могла укрыться от их взоров. Увлеченные беседой, они не заметили человека, который вошел в парк и сел на скамейку напротив них. В первый момент он собрался было уйти, но потом, заинтригованный, остался на месте в ожидании, когда Сермукслис заметит его. Но их беседа была так интересна — Янка передавал содержание очерка Гейне о Паганини, — что им некогда было смотреть по сторонам, и человек (сам Эдгар Ниедра во всем своем великолепии) наконец встал и подошел к ним. Янка вздрогнул, увидев перед собой стройную фигуру гордого парня. Но удивлению его не было границ, когда Эдгар дружески протянул ему руку и фамильярно сказал: — И ты наконец пришел? Вот что значит сидеть рядом с Сермукслисом. Тут даже самый спесивый преодолеет предрассудки, пожмет руку и заговорит как со старым другом. — Продолжайте, — сказал Сермукслис, когда Эдгар сел с ними рядом. — Паганини находился на острове… — Там он играл на скрипке. Вечером горожане катались на лодках возле острова и слушали невидимого скрипача. Возвратившись домой, они рассказали об этом друзьям, и в следующие вечера у острова собралось еще больше лодок. Скоро рассказы об удивительном скрипаче дошли до ушей губернатора, и он пожелал услышать игру этого странного человека. — Это не тот ли маленький, горбоносый? — спросил Эдгар, указывая на тщедушную первую скрипку капеллы. (Тот, водя смычком, косился на публику, наблюдая, какое впечатление производит его игра на слушателей.) Янка не знал, что и сказать. Не хотелось ставить в смешное положение гордого Эдгара, но в присутствии Сермукслиса нельзя было и замолчать его ошибку. — Мы говорим о знаменитом итальянце, — пояснил Сермукслис. Маленькое происшествие все-таки нарушило течение беседы, и, когда Янка, сократив рассказ, закончил свое повествование, разговор перешел на общие темы. Но, на свою беду, Эдгар захотел продолжить разговор на прежнюю тему; дело в том, что при чтении книг и журналов ему иногда попадались умные изречения о музыке и музыкантах; эти изречения нужно было продемонстрировать — возможно, Сермукслис примет их за собственные мысли Эдгара. — Я могу отличить любой инструмент в оркестре, как бы он тихо ни играл, — похвастался Эдгар. Это он читал об известных дирижерах и композиторах. Он также может уловить каждую фальшивую ноту — он, который не знал названия ни одного из сыгранных в тот вечер опусов и фантазию на тему «Кармен» принял за марш-попурри. Чтобы не дать парню совсем провалиться, деликатный Сермукслис направил разговор на эвакуационные темы. Такой прозаический поворот Эдгару не поправился, потому что, разговаривая на обыденные темы, нельзя блеснуть мнимой интеллигентностью. Народу в парке становилось все больше, и наступил момент, когда Янка Зитар не смог закончить начатую фразу: прямо против них, на той скамейке, где только что сидел Эдгар, оказались Лаура и Рута. В саду еще было светло, и Янка не мог спрятать лицо в тени — оно расцветилось красными пятнами явного смущения, а лоб неизвестно почему покрылся испариной, хотя воздух был довольно прохладный. Что теперь будет? Она здесь! Она все знает! Ты приближаешься к большому перекрестку жизни, завтра не будет того, что сегодня! Чего ты боишься? Как грустно играет скрипка в этих тусклых сумерках, она словно предвещает твою судьбу; угрюмо звучит виолончель, и грозно грохочут басы. Ах, Янка Зитар, отчаянный безумец! Зачем тебе надо было спешить? Ты спрашивал и теперь должен получить ответ, потому что ты сам этого желал. Но почему этому суждено произойти здесь, в людном парке, где сотни чужих глаз, как лучи прожектора, открывают все тончайшие колебания твоей души? Почему это не уединенная горная лужайка, не тенистая лесная дорога или тихий берег студеных струй, где среди скал тихо журчит вода и только одни птицы — свидетели твоего счастья или беды? Эдгар разговаривал с Сермукслисом. Янка боязливо взглянул в сторону скамейки и встретился со взглядом Лауры. Она дружески смотрела на него. Янка приподнял фуражку, и обе девушки ответили ему. И больше он не смотрел в ту сторону, а повернулся к собеседникам, хотя не слышал и не понимал ни слова из того, что они говорили. Вновь послышалась музыка, и опять наступила тишина. Затем раздался звонок, приглашающий публику в павильон. Начинался спектакль. Эдгар с Сермукслисом вошли в павильон. У Янки тоже был билет, но он не пошел смотреть спектакль, потому что Лаура и Рута остались в парке. В пяти шагах друг от друга в тени трепетных осин сидели они в тот вечер. Но Янке казалось, что между ними лежат широкие дали, моря и горы. Подперев голову руками, он, ни о чем не думая, уставился в землю. Но это раздумье было полно напряжения; в ушах звенело, пальцы, поддерживающие голову, дрожали. Быстро стемнело. Из-за вершин деревьев выплыла бледная, надменная луна; казалось, и ей было холодно в этот прохладный вечер. На опустевшей эстраде горела одинокая лампочка. Музыканты ушли отдохнуть, и редкие парочки походили на бесшумно скользящие призраки. Вдруг Янка услышал голос Лауры. — Ян! — произнесла она одно-единственное слово. Он вздрогнул, точно к нему прикоснулся пылающий уголь; он слышал зов, но не знал, действительность это или сон. Янка выждал, не повторится ли зов, затем поднял глаза и посмотрел туда. Рута сидела на конце скамьи и всматривалась в темный парк, а Лаура… Неужели и это галлюцинация? Даже если она не звала его, то сейчас она так неотступно и призывно смотрела на него. И этот взгляд объяснял все. Она приглашала, ждала, ее глаза ласкали, и робкая улыбка обещала все, что только может обещать сердце, впервые пробудившееся для любви. Перекресток достигнут. Теперь ничто не мешало Янке встать и перейти через дорожку. Если бы он встал и подошел к Лауре, его дальнейшая жизнь сложилась бы совсем иначе. А ведь он только об этом и мечтал, все его существо стремилось туда, навстречу этому призыву, и ничто не удерживало его. Но когда Янка встал, послушный сильнейшему влечению своего существа, он… медленно направился в другую сторону. Уже делая первый шаг, он понял, что это ошибка, хотел вернуться, исправить оплошность, но ноги не повиновались, уносили его все дальше и дальше. Он мысленно ругал себя, бесновался в предчувствии беды и понимал, что этот неверный шаг отразится на всей его жизни, но сопротивляться тому, что происходило, не было сил. Опять зазвучала музыка. Янка сделал круг и вернулся на прежнее место к эстраде. Обе скамьи пустовали. Около дорожки, прислонившись к осине, стояла Лаура. Руты нигде не было. Очевидно, она намеренно ушла, думая, что мешает Янке подойти к Лауре. Он понял это, и ему представилась сегодня вечером еще одна возможность исправить промах. Ах, если бы к нему пришла та смелость, которая помогла ему в тот первый день навестить Ниедр в Бийске, он подошел бы к Лауре и заговорил с ней. Но Янка уже не был тем смелым и уверенным парнем, каким пришел из тайги. Он не смел поверить, что Лаура ради него осталась одна, помогает ему, ободряет его, ждет. Он так и не подошел к ней. Вскоре Лаура вместе с сестрой ушла домой. Сразу стало пусто в парке. Янка, словно в бреду, полный отчаяния и презрения к себе, возвратился в лагерь. Ночевал он в ту ночь под открытым небом, у входа в шалаш. Никогда не простит он себе то, чего не сделал в тот вечер. Только много, много позднее он по-настоящему осознал, как велика была его ошибка. С реэвакуацией что-то было не в порядке. Бренгульцы уже четвертую неделю жили в лагере. Наступил сентябрь, а заведующий «эваком» все еще не мог сказать, когда им дадут вагоны. Они каждое утро, как на работу, отправлялись в канцелярию «эвака», и всегда им отвечали одно и то же: — Еще нет распоряжения из сибирского «эвака». Зайдите завтра. Время от времени, чтобы хоть немного поддержать настроение беженцев, называли какую-нибудь дату, когда якобы прибудут вагоны. Но не успевала она наступить, как срок переносили дальше. Между тем похолодало, запасы продуктов шли к концу, и в лагере распространились болезни. Старого Парупа отвезли в холерный барак; двумя днями позже заболела Валтериене и Эльга Зитар. Умер от тифа мальчик Весмана — первая жертва, за которой вскоре последовали другие. Разочаровавшиеся беженцы больше не верили обещаниям «эвака», в лагере царило мрачное предчувствие: как бы здесь не пришлось зимовать. Вместе с этим сознанием пробудился инстинкт самосохранения. Люди начали приспосабливаться к обстоятельствам, бороться за свое существование. Мужчины ходили по городу в поисках работы. Пилили дрова, таскали мешки на большой мельнице и грузили баржи. Женщины ходили в деревни копать картофель. Все продавали последнее, что еще можно было продать. Они не хотели сдаваться теперь, перед последним испытанием. Распространились слухи, еще больше встревожившие людей. Якобы распоряжение сибирского «эвака» об отправке получено давно, но заведующий бийским «эваком» скрыл его. Почему? Транспорт в эти дни находился в весьма тяжелом положении, не хватало вагонов, паровозов. Если появлялся свободный состав, его забирали для нужд армии или перевозки продовольствия. Карл и Эрнест Зитары пилили дрова для железной дороги. Сармите и Айя копали в ближних деревнях картофель — их за это кормили и за день работы давали корзину картофеля. По вечерам Карл и Янка ходили встречать девушек и помогали им нести корзины — от деревни было верст шесть. Длинен был рабочий день, а заработок мал. Кулаки, зная, в каком положении беженцы, скупились: на обед жидкая похлебка; кусок хлеба с огурцом или листом капусты в полдник. Ешьте на здоровье, добрые люди, и нажимайте на работу! Работодатель не стеснялся при этом сказать какую-нибудь непристойность или обнять женщину помоложе. Вдова Зариене, которая по врожденной любезности не могла никому отказать, зарабатывала немного больше других женщин, копавших картофель, поэтому Эрнесту, иногда приходившему встречать ее, доставалась более тяжелая ноша, чем братьям. Зная, откуда взялась эта добавка, Эрнест не хвалил Зариене, наоборот: мелкие скандалы и даже потасовки стали обычным делом в их быту и такой же необходимостью, как воинский эшелон у станции, треньканье балалайки и голоса голодных девушек-беженок в вагонах. Ни для кого уже не было секретом, как эти девушки получали по полкаравая солдатского хлеба и полные котелки горячих щей. У костров уже не слышалось прежнего веселья. Шла жестокая борьба за существование. Каждый боролся как умел. Каждый продавал то, на что находил покупателя. Однажды вечером Янке показалось, что в одном из воинских вагонов он услышал голос Айи. Хотя он в последнее время почти не думал о ней, мысль о том, что Айя может быть такой, его глубоко потрясла. Ему казалось, что он в чем-то виноват перед ней. Вернувшись в лагерь, он увидел Айю у костра, и у него отлегло от сердца. Этого еще не случилось. Но надолго ли? Старый Паруп лежал в холерном бараке, откуда редко кто возвращался, мать Айи умела только стонать да плакать. Кто поможет Айе устоять на ногах, когда буря бедствия пошатнет ее маленькую, беззащитную жизнь? Привычные ко всяким превратностям судьбы, люди эти потеряли в кровавых грозах родину, истомились в лесах и темных горных оврагах, ходили в лохмотьях, с закопченными в дыму лицами, дрогли и голодали, и теперь они стали живучими, научились терпеть и стоически переносить все невзгоды. И до тех пор, пока теплилась в их груди хоть искра жизни, они не знали усталости и не переставали надеяться на светлые дни. И вот теперь с каждым днем все горше становилась их судьба — им грозила смерть. По одному уходили от них более слабые товарищи, железным обручем стягивались вокруг них холод, болезни, голод. И вот тогда они не выдерживали, и раздавался крик протеста. Они собирались суровыми, грозными толпами и требовали справедливости. — Отправьте нас отсюда, мы не можем больше ждать! Дайте вагоны, дайте хлеба! Они окружили «эвак», не уходили из канцелярии, не внимая ни угрозам, ни уговорам. Они собрали деньги и отправили телеграмму в Омск в «эвак» Сибири. Они созвали общее собрание беженцев всех национальностей и избрали делегатов для поездки в Барнаул в губернские учреждения. Старого заведующего «эваком» отстранили от должности, а на его место назначили нового. Тот сообщил, что отправка будет не позднее двадцатого сентября, то есть, через две недели, а чтобы ожидание не казалось таким тягостным, детям и нуждающимся семьям беженцем станут выдавать хлеб — по полфунта в день. Предложили избрать комиссию из беженцев, которая должна обследовать их положение и составить списки нуждающихся. В эту комиссию от жителей тайги вошел и Янка Зитар: нужен был человек, способный вести переписку. Карл несколько раз узнавал в городе о Черняеве, но он находился в длительной командировке, поэтому устраивать дела беженцев пришлось без его помощи. Вместе с другими членами комиссии. Янка обошел лагерь, и только теперь выяснилось, сколько горя кроется в этих шалашах. Удивительно, как эти люди еще влачили существование и как только у них хватило смелости пуститься в далекий путь. Когда Янка сдавал список в «эвак», туда явился и Эдгар Ниедра. И случилось маленькое чудо: Эдгар сам подошел к Янке и протянул ему руку, хотя в «эваке» в этот момент находилось несколько земляков из «высшего круга». Немного погодя Янка встретил на улице Руту, и она на этот раз узнала его и тихо ответила на приветствие, видимо, потому, что вблизи никого не было. Но когда на следующий день он увидел Руту у ворот городского парка читающей театральную программу, она уже не узнала Янку и при его приближении поспешно ушла. Поблизости находились люди. Позднее Янка заметил одну особенность в поведении Руты: если она была вместе с Лаурой, она держалась довольно любезно, иногда даже улыбалась, здороваясь с Янкой, но проходила мимо с ледяным равнодушием, если была одна. Постепенно он начал догадываться о причинах подобного поведения: Рута знала о его отношении к Лауре и знала, как смотрит на него сестра, поэтому в ее присутствии изображала любезную покровительницу их дружбы, но за спиной сестры старалась уничтожить в Янке всякую надежду, оттолкнуть его, оскорбить, вызвать раздражение, чтобы ему и в голову не приходило приблизиться к Лауре. Значит, Лаура была на его стороне, против желания сестры разделяла с ним его большую мечту. Он убеждался в этом всякий раз, встречая Лауру. Она выглядела такой солнечной, ее взгляд выражал такую ласковую нежность и робкий призыв, какой может быть только у любящего человека. И тем не менее, еще раз подойти к ней он не решался. И снова Янка написал письмо, более ясное, чем первое. Он объяснил, почему в тот вечер в парке не подошел к ней, и обещал в следующий раз быть смелее. Следующий раз наступил скоро — в тот же вечер, когда Янка написал письмо. Он вместе с Фрицем отправился в парк. Денег хватило лишь на концерт, занимать у приятеля не хотелось. И на спектакль поэтому пошел только Фриц. Пройдя круг, Янка увидел в темноте на скамейке двух девушек. На одной была точь-в-точь такая юбка, как на Лауре в прошлый раз, но другая никак не походила на Руту. Проходя мимо, он услыхал, как первая сказала: «Ведь это же Ян…» — это не был голос Лауры. Да, но кто же это? Янка продолжал гулять по парку, не решаясь подойти. Девушки тоже встали и пошли по аллее. Он следовал за ними и все-таки не мог их узнать. Тогда он присел на скамейку, где только что сидели подруги. Они заметили Янку и, тихо о чем-то переговорив, сели рядом с ним. Все трое молчали. Это была волнующая тишина, полная немого ожидания и напряженности. Двое, конечно, ждали, что раздастся знакомый голос и они узнают, кто сидит рядом. По никто не осмеливался заговорить первым. По временам девушки перешептывались. Янка не слышал ни слона, но знал — говорят о нем. Они изредка посматривали в его сторону. Окончилось первое действие. В антракте вышел Фриц, отыскал Янку на скамейке и закурил папиросу. Янка, воспользовавшись вспышкой спички, взглянул на соседок. Рядом с ним сидела Вилма Ниедра (хорошо, что он в темноте не позволил себе ничего лишнего; письмо жгло его карман, и не хватало еще, чтобы оно оказалось в руках Вилмы). Другая была Лаура. Они сегодня поменялись одеждой. Фриц сел рядом с Янкой. Девушки сразу поднялись и отправились гулять — очевидно, присутствие Фрица их смущало. Если бы Янка был чуть поопытнее, он бы понял, что сейчас наступило время заговорить с девушками. О Фрице нечего беспокоиться — он бы не обиделся, что его оставили одного. Но Янка был еще неопытен и робок, поэтому, как только девушки удалились, он отдал письмо Фрицу и положился на сноровку друга. — Вечер темный, может быть, тебе удастся… — Хорошо, постараюсь. И Фриц старался, скрытый темнотой и подбадриваемый собственным равнодушием. Фриц шел за девушками по пятам, соразмеряя свои шаги с их походкой, и ждал подходящего момента. Наблюдая издали, Янка наконец увидел, как он на мгновение поравнялся с Лаурой и затем, описав большой круг, направился к павильону, так как прозвенел звонок, извещающий о начале действия. Девушки пошли к воротам и через базарную площадь — домой. «Значит, сделано», — радостно подумал Янка. Второе действие, как показалось Янке, тянулось бесконечно. Он беспокойно бродил по парку, нетерпеливо ожидая конца, и, услышав аплодисменты, бросился к двери павильона. Как только показался Фриц, он схватил его за плечи, потащил в темную аллею. — Ну как, передал? — спросил он, задыхаясь от волнения. — Ничего не вышло. У них не было ни одного кармана. И сразу все оцепенело в Янке. Машинально пройдя несколько шагов рядом с Фрицем, Янка вдруг повернулся и зашагал прочь. «Никуда я не гожусь, нерешительный, трусливый теленок…» — думал он. Был промах, а теперь их два. В третий раз тебе такой удобный случай не представится. Или ты думаешь, Лаура от усталости села рядом с тобой на скамейку? Не пошла смотреть спектакль и предпочла томиться в темном парке? Эх, Янка, почему ты все понимаешь тогда, когда уже поздно? Ты всегда опаздываешь. Мысленно ты сокрушаешь горы и готов переплыть моря, а вот нужно сказать несколько простых слов — и у тебя челюсти сводит судорога. Не удивляйся, что люди иногда стесняются знакомства с тобой. Озорника можно простить, бедняку — сочувствовать, злого — остерегаться и в то же время удивляться его силе и смелости. Но что думать о глупце? Или, может быть, ты хочешь, чтобы Лаура первая заговорила с тобой, ты, мужчина, завоеватель в кавычках? Так издевался он над собой всю дорогу до самого леса. Но от этого ему ничуть не стало легче. В середине сентября умерла мать Сармите. В простом некрашеном ящике, сколоченном на скорую руку из еловых досок, ее увезли на кладбище. За короткий срок там образовался латышский угол, и количество могил быстро увеличивалось. Несколькими днями позже рядом с Валтериене похоронили старого Парупа и маленького мальчика. А в холерные бараки увезли новых больных. Но ночам начались сильные заморозки. В ведрах замерзала вода, а в лесу на мху появились кристаллы снежинок. В лагере приступили к новой работе: беженцы утеплялись, зарывались глубже в землю и покрывали шалаши дерном. Бренгулис выстроил настоящую землянку и купил на базаре маленькую чугунную печку! Безумные! Они хотели тягаться с сибирской зимой и оставаться в лагере до тех пор, пока их не увезут, точно желая этим упорством ускорить момент отъезда. Те, у кого нечего было продавать, искали работу, но редкий находил ее. Остальные еле влачили существование на маленькой полуфунтовой порции хлеба, ежедневно выдаваемой «эваком». Теперь еще реже раздавался смех, умолкла гармонь, и вечерами у костров сидели молчаливые, печальные люди, они не осмеливались высказывать свои заботы и предчувствия. А утром опять везли кого-нибудь на кладбище, и это уж стало обычным. Не в одном шалаше слышались рыдания. Все более неумолимо вставал вопрос: — Чем будем жить?.. Мать Айи после смерти мужа не выходила из шалаша. Она впала в глубокую апатию. Откровенно говоря, старый Паруп представлял собой не бог весть какую ценность и не умел обеспечить семью. Но все же он был мужчина, глава семьи. Что сможет сделать одна Айя? Об этом страшно было подумать. Поэтому Парупиене сидела весь день, как в полусне, не спрашивая, откуда по утрам и вечерам берется корка хлеба или котелок картофеля, который ставит перед ней Айя, и будет ли это завтра. Если думать об этом, то надо плакать, выть, пока в груди не захватит дыхание, и биться больной головой о камни. О, как она болела, эта голова, точно внутри ее вздувался громадный нарыв, который ныл, колол, как только ты начнешь думать. Выдавить его не можешь, забыть о нем не в состоянии, как бы спокойно ни сидела; как кровожадная пиявка, сосет он тебя, и все ему мало. Зачастую ты совсем уже не соображаешь, что делаешь. Нужно плакать, а ты смеешься, и из груди вырываются всхлипывания; тебе кажется, ты молча сидишь, на самом же деле твои губы шевелятся и рот произносит бессмысленные слова. Дети твои испуганно прислушиваются, успокаивают, расспрашивают, что с тобой, но ты не понимаешь их. И это легче, чем все понимать… В городе невозможно стало найти квартиру. Да если бы ее и найти, чем платить нищему беженцу? Наивные люди! Неужели они в самом деле думают, что у заведующего «эваком», начальника станции и у других ответственных работников только и заботы, как бы скорее их отправить? Вы хотите уехать? Вам это необходимо? У нас найдутся вагоны. А что мы за это будем иметь? Кто-то из жителей лесного лагеря был лично знаком с начальником станции. Этот добряк, напрасно прождав полтора месяца в надежде, что беженцы сами поймут, как действовать, наконец не выдержал и в дружеской беседе заявил своему знакомому: — Без взятки не уедете. Дайте взятку, и я отстукаю куда следует четыре телеграммы одну за другой о том, что беженцы в ужасном положении, — через три дня получите вагоны или окончательный отказ. В лесу на собрания беженцы избрали комиссию по сбору взяток. Официально она называлась «комитетом дорожного фонда». На следующий после собрания день в один из шалашей началось паломничество беженцев. Несли серебряные и бумажные деньги, масло, мед, крупу, мясо, муку, горох и просо — все, что представляло какую-то ценность. Состоятельные жертвовали больше (Бренгулис дал ведро масла), но и бедняки отрывали от себя последний кусок и участвовали в пожертвованиях. К вечеру собрали два миллиона рублей и несколько мешков продуктов. В ту ночь в части лагеря, которая примыкала к станции, люди не могли уснуть. У Парупиене начался приступ сумасшествия. Она не узнавала своих и не поддавалась уговорам детей. Вечером, когда Айя ушла на станцию за водой, Парупиене чуть не сожгла шалаш. Если бы Эльза Зитар не услышала подозрительного потрескивания хвои, остатки имущества Парупов сгорели бы, а с ними, возможно, и шалаши ближайших соседей. Грозно заворчал бас Симана Бренгулиса: — Дальше так продолжаться не может! Держать сумасшедшую в лагере! Кто захочет ехать с ней в одном вагоне? Лунной ночью в сосняке раздавались завывания сумасшедшей. Айя ни на миг не решалась оставить мать одну. Маленький Рудис ушел спать к Силиням. Под утро больная немного утихла и погрузилась в тревожную, бредовую дремоту. Айя укрыла мать одеялом и, подождав немного, не вскочит ли больная опять, вышла из шалаша. Землю покрывал иней. Местами в золе потухших костров тлели угли, а костер Зитаров горел маленьким ярким пламенем. Кто-то, накинув на плечи теплый пиджак, сидел на камне спиной к Айе и читал при свете костра книгу. Это был Янка. Сегодняшней ночью на него возложили ответственную обязанность — охранять собранный беженцами «дорожный фонд» и встретить подводу, на которой следовало свезти продукты на дачу важного железнодорожного деятеля. Члены «комитета» отправились вчера для «дипломатических переговоров». Но ночь была на исходе, а подводы и в помине нет. Янке нравилось это ожидание в одиночестве. Он мог поразмыслить обо всем, читать раздобытую где-то книгу и, погрузившись в драматические события античного мира, забыть невеселую лагерную суетню, буйство Парупиене, вопли которой, похожие на крики ночной птицы, снова и снова слышались в сосняке. — Ты еще не спишь? — тихо проговорила Айя, усаживаясь рядом с Янкой на другой камень. Янка закрыл книгу и посмотрел на Айю. Она казалась совсем больной: воспаленные веки и губы, потрескавшиеся, как у больного лихорадкой. Летний загар на лице Айи побледнел, а здоровый румянец не появился. Темные глаза уже не горели и не искрились, как прежде, губы разучились улыбаться — утомленный человек, его гнетет неотвратимое, и он все ниже клонится к земле. — Я хотела тебя попросить об одной вещи, — продолжала она. — С матерью плохо. Мне приходится следить за ней, как за маленьким ребенком. Нас никто не захочет взять в вагон, а отдельного вагона ведь не дадут. — На это нечего надеяться. — Как же мне тогда быть? — Надо обратиться за помощью в городской отдел здравоохранения. — Я тоже так думаю. Но как это сделать? Я не могу оставить ее одну в шалаше, а вести к врачу… Пойдет ли она со мной? Не можешь ли ты… если у тебя найдется время?.. Все остальные какие-то чужие и черствые, я не смею их просить. — Хорошо, Айя. Я постараюсь сегодня что-нибудь сделать. Близилось утро. Несколько оставшихся часов они провели, сидя тут же у костра. Янка снес книгу в шалаш и вскипятил чай, чтобы можно было скорей позавтракать и отправиться по делам. Айя ломала хворост и кидала в огонь. Они мало разговаривали — может быть, устали, может быть, потому, что слишком мрачна была обстановка. Лагерь просыпался. Из шалаша Парупов опять послышался бред больной. Вернулись наконец и члены «комитета дорожного фонда». Они рассказали, что главный взяточник был в гостях и заставил делегатов ожидать себя до полуночи. Затем он тайком принял беженцев, выслушал их предложение и дал им мудрый совет, в какой сумме и кого «подмазать». Сегодня взятку надо разделить на части, а следующей ночью доставить по назначению. Как только это будет сделано, административный аппарат начнет работать в пользу беженцев, и на будущей неделе они уже будут находиться в пути. Это известие немного приободрило беженцев. Женщины принялись за стирку белья, мужчины проверили узлы с вещами и увязали их покрепче, чтобы они занимали меньше места в вагоне. Оптимисты уже подсчитывали, когда примерно они приедут на родину. Янка сразу же после завтрака отправился в железнодорожную амбулаторию и привел в лагерь врача. Тот осмотрел Парупиене и выдал справку, что больная опасна для окружающих и ее необходимо поместить в психиатрическую больницу. Янка с этой справкой отправился в городской отдел здравоохранения и в тот же день получил направление в больницу для умалишенных. Не успел еще Янка сообщить Айе об этом, как в лагерь прибыли санитары и велели собирать больную в дорогу, — в Бийске психиатрической лечебницы не было, поэтому Парупиене отправляли в Омск. Умалишенный, почувствовав, что ему что-то готовят, становится хитрым, на некоторое время перестает буйствовать и старается обмануть всех своим поведением. Парупиене никогда не была такой тихой и спокойной, как в тот вечер, когда санитары собрались вести ее на поезд. Вначале она ни за что не хотела выходить из шалаша. Забившись в угол, она упрямо молчала, кутаясь в платок. Тогда ее стали уговаривать, сказали, что подан поезд и ее повезут домой, — она поедет не одна, а вместе со всеми. В конце концов ее удалось увести на станцию. Айя первая села в вагон, и только тогда больная согласилась последовать за ней. Все время, пока поезд стоял, Парупиене бредила о родине, о муже, забыв, что он уже вторую неделю лежит на бийском кладбище, фантазировала что-то о будущем, путала тайгу с родным домом и временами вспоминала далекое прошлое. Раздался второй звонок. Санитар, который должен был сопровождать больную до Омска, дал Айе знак, чтобы она вышла. Но как только та собралась уйти, сумасшедшая, дрожа, вцепилась в нее и не выпускала. И опять пришлось обманывать ее. Глотая слезы, Айя притворилась веселой и этим подбодрила больную. Наконец Айя высвободилась из цепких объятий матери и ушла из вагона. Она еще раз увидела мать в окно. За решеткой, как в арестантском вагоне, больная смеялась, призывно махала рукой, звала Айю. А когда поезд тронулся, до слуха девушки донеслась простая, наивная песенка, какую обычно поют влюбленные. Песенка вызвала у дочери боль и слезы. Так уехала старая Парупиене. Когда спустя несколько недель эшелон беженцев остановился в Омске и Айя в больнице навела справки о матери, ее уже не было в живых. Вечером роздали взятки. Начальнику станции снесли ведро масла и мешок муки. Свою часть продуктов и денег получил и новый заведующий «эваком», но львиная доля досталась начальнику отделения железной дороги. Ночью, когда лагерь беженцев спал, к одному из шалашей подъехала подвода, и ее нагрузили мукой, крупой, туесами масла и кувшинами меду. Один из членов «комитета» сопровождал груз до дачи «высокого деятеля». Ехать нужно было по окраинным улочкам и взятку передать тайно, потому что начальник отделения боялся, как бы об этом не узнали власти. Но все прошло хорошо. Машина теперь смазана, и следовало ждать отправки. …Опять прошло несколько дней, а об эшелоне ни слуху ни духу. Опять беженцы собрали деньги и отправили телеграмму сибирскому «эваку». В лагере распространились, новые слухи: начальник станции недоволен полученной взяткой, потому что львиная доля «по совести» полагалась ему, а ее сцапал начальник отделения. Ямка каждый третий вечер ходил в город, но ему больше не удавалось встретить Лауру. Он уже начал привыкать к неудачам и ободрял себя мыслью, что скоро придут вагоны, и тогда он будет видеть Лауру каждый день. Эдгар Ниедра за последнее время стал совершенно неузнаваемым — приветливым, простым, дружелюбным. Как-то вечером Янка вместе с ним смотрел «Уриеля Акосту» [13], и в продолжение всего спектакля Эдгар был очень внимателен к нему. Но Янка видел в нем только брата Лауры, дружба Эдгара сближала и с ней, а это самое главное. Погода стала еще холоднее, со дня на день следовало ожидать первого снега. Концертный сезон в городском парке кончился, теперь вечерами был переполнен цирк. Третьего октября в лагерь беженцев вернулся из города Карл Зитар и сообщил: — Завтра посадка в вагоны. Так давно ожидаемая весть упала, словно метеор с мрачного небосклона, и людей ослепило его сияние. Дождались! Едем! Конец мытарствам! В ту ночь в лагере никто не спал. Веселее обычного трещали костры перед шалашами, гармони гудели на одних басах, и песни пелись у каждого костра — старинные, любимые народные песни; их пели деды, прадеды и, возможно, будут петь еще их потомки в будущие века. |
||
|