"Прощай, Колумбус и пять рассказов" - читать интересную книгу автора (Рот Филип)

6

Это утро должно было стать моим последним в доме Патимкиных, однако днем, когда я начал сваливать свои вещи в чемодан, Бренда сказала мне, что могу распаковываться — ей удалось выцыганить у родителей еще неделю, и я смогу остаться до Дня труда, до свадьбы Рона; на следующее утро Бренда уедет в колледж, а я вернусь на работу. Так что мы пробудем друг с другом до самого конца лета.

Мне полагалось бы ликовать, но, когда Бренда побежала вниз по лестнице, чтобы вместе с семьей ехать в аэропорт — им надо было встретить Гарриет, — я испытывал не радость, а тревогу: меня все упорнее преследовала мысль, что, когда Бренда вернется в Редклифф, это будет для меня конец. Я был убежден, что даже табурет мисс Уинни недостаточно высок, чтобы увидеть с него Бостон. Тем не менее я побросал свои вещи обратно в ящик и в конце концов сумел сказать себе, что не было никаких признаков окончания нашего романа, и всякое мое подозрение или опасение порождены моей неуверенной душой. Потом я пошел в комнату Рона и позвонил тете.

— Алло? — сказала она.

— Тетя Глэдис, — сказал я, — как дела?

— Ты заболел.

— Нет. Я прекрасно себя чувствую. А позвонил потому, что остаюсь еще на неделю.

— Почему?

— Я тебе сказал. Мне здесь хорошо. Миссис Патимкин предложила мне остаться до Дня труда.

— У тебя осталось чистое белье?

— Я стираю его по ночам. Все в порядке, тетя Глэдис.

— Руками чисто не отстираешь.

— Нормально отстирываю. Тетя Глэдис, мне чудесно живется.

— Он ходит в грязном, а я должна не волноваться.

— Как дядя Макс? — спросил я.

— Как он может быть? Дядя Макс есть дядя Макс. А ты… мне не нравится твой голос.

— Какой он? Такой, как будто на мне грязное белье?

— Остряк. Когда-нибудь ты поймешь.

— Что?

— Что значит что? Поймешь. Поживешь там слишком долго, станешь слишком хорош для нас.

— Никогда, моя родная, — сказал я.

— Когда я это увижу, тогда я поверю.

— Тетя Глэдис, в Ньюарке стало прохладнее?

— Да, снег идет, — сказала она.

— Нет, правда, последнюю неделю похолодало?

— Холодает, когда целый день сидишь. Для меня это не февраль, можешь поверить.

— Хорошо, тетя Глэдис. Передай всем привет.

— Тебе письмо пришло от матери.

— Хорошо, прочту, когда вернусь домой.

— Ты не можешь заехать и прочесть?

— Подождет. Я брошу им письмишко. Будь хорошей девочкой, — сказал я.

— А что у тебя с носками?

— Хожу босиком. До свидания, милая. — Я повесил трубку.

Внизу, на кухне, Карлота готовила обед. Меня всегда удивляло, что работа никак не нарушает хода ее жизни. Любое хозяйственное занятие казалось иллюстрацией к тому, что она в данную минуту пела, даже если это было, как сейчас, «Я без ума от тебя». Она перемещалась между плитой и посудомоечной машиной, нажимала кнопки, поворачивала ручки, заглядывала в стеклянную дверцу духовки и время от времени отрывала крупную черную виноградину от грозди в раковине. Она жевала и жевала, напевая при этом, а потом небрежно-прицельно выплевывала кожуру с косточками точно в мусорный бачок. Выходя через черную дверь, я поздоровался с ней, и, хотя она не ответила, я ощутил родство с той, кто, подобно мне, был частично совращен и покорен плодами Патимкиных.

На лужайке я побросал баскетбольный мяч в корзину; потом взял клюшку и вяло запустил ватный мячик в сторону солнца; потом попинал футбольный мяч, целя в дуб, потом снова принялся бросать штрафные. Ничто меня не отвлекало — в желудке ярилась пустота, словно в нем месяц ничего не было, и, хотя я зашел на кухню и вышел с собственной пригоршней винограда, чувство пустоты не исчезло; я понимал, что оно никак не связано с количеством поглощенных калорий. Это был отголосок пустоты, вселявшейся в меня, когда Бренды не было рядом. Предстоящий ее отъезд, конечно, не первый день тяготел над моими мыслями, но сегодня они приобрели черный оттенок. Определенно, это было как-то связано с Гарриет, будущей женой Рона, и сперва я думал, что ее приезд просто придал наглядность ходу времени: мы говорили о приезде, и вот она вдруг здесь — так же и Бренда вдруг уедет, не успеешь оглянуться.

Но дело было не только в этом: союз Гарриет и Рона напомнил мне, что разлука не обязательно должна быть разлукой навсегда. Люди могут жениться, даже если они молоды! Однако мы с Брендой ни разу не обмолвились о женитьбе, кроме разве той ночи у бассейна, когда она сказала: «Когда ты меня полюбишь, беспокоиться будет не из-за чего». Что ж, я любил ее, она — меня, а спокойствием и не пахло. Или я опять выдумывал сложности? Наверное, я должен был думать, что в моей судьбе произошла перемена к лучшему; однако здесь, на лужайке, августовское небо казалось нестерпимо прекрасным и временным, и я хотел, чтобы Бренда вышла за меня замуж. Но пятнадцать минут спустя, когда она приехала одна на своей машине, предложил я ей не женитьбу. Для этого предложения потребовалась бы храбрость, которой я в себе не предполагал. И не готов был к иному ответу, чем «Аллилуйя!». Никакое другое «да» меня бы не устроило, а «нет», даже прикрытое словами: «Давай подождем, милый», означало бы для меня конец. Поэтому, наверное, я и предложил суррогат, который оказался гораздо более дерзким, чем я тогда думал.

— Рейс запаздывает, и я поехала домой, — издали крикнула Бренда.

— А где остальные?

— Остались ждать и пообедают в аэропорту. Надо сказать Карлоте. — И она ушла в дом.

Через несколько минут она появилась на веранде. На ней было желтое платье с широким вырезом, открывавшим загорелую кожу над самой грудью. На траве она сбросила туфли и босиком пошла к дубу, под которым я сидел.

— Если женщина постоянно ходит на высоких каблуках, у нее опускаются яичники, — сказала она.

— Кто тебе сказал?

— Не помню. Мне хочется, чтобы там, внутри, был полный порядок.

— Бренда, я хочу кое о чем тебя попросить…

Она подтянула к нам одеяло с большой «О» и села.

— О чем? — сказала она.

— Я понимаю, это — как снег на голову, хотя на самом деле… Я хочу, чтобы ты поставила диафрагму. Пойди к врачу, и пусть он поставит.

Она улыбнулась:

— Не волнуйся, милый, мы ведем себя осторожно. Все в порядке.

— Но это самое безопасное.

— И так безопасно. Это пустые хлопоты.

— Зачем рисковать?

— Мы не рискуем. Сколько тебе нужно приспособлений?

— Я не накоплением озабочен. И даже не безопасностью.

— Ты просто хочешь, чтобы она у меня была. Как тросточка или пробковый шлем…

— Бренда, я хочу, чтобы она была… ради… ради удовольствия.

— Чьего удовольствия? Доктора?

— Моего.

Она не ответила, а провела пальцами по ключице, стирая вдруг выступившие там капельки пота.

— Нет, Нил, это глупо.

— Почему?

— Почему? Глупо и все.

— Бренда, ты знаешь почему — потому что я об этом попросил?

— Это еще глупее.

— Если бы ты меня попросила поставить диафрагму, мы бы сразу открыли желтые страницы и нашли гинеколога, принимающего по субботам.

— Малыш, я бы никогда тебя об этом не попросила.

— Это правда, — сказал я, хотя и улыбался. — Это правда.

— Неправда, — сказала она и ушла на баскетбольную площадку, а там стала ходить по белым линиям, которые накануне нанес мистер Патимкин.

Я сказал:

— Вернись сюда.

— Нил, это глупо, и я не хочу об этом говорить.

— Почему ты ведешь себя так эгоистично?

— Эгоистично? Это ты ведешь себя эгоистично. Речь о твоем удовольствии…

— Правильно. О моем удовольствии. А почему бы и нет?

— Не повышай голос. Карлота.

— Тогда подойди, — сказал я.

Она подошла, оставляя белые следы на траве.

— Я не думала, что ты такое плотское создание, — сказала она.

— Не думала? Тогда я тебе вот что скажу. Речь даже не о плотских удовольствиях.

— Тогда я правда не понимаю, о чем речь. И о чем ты беспокоишься. Того, чем мы пользуемся, недостаточно?

— Я беспокоюсь о том, чтобы ты пошла к врачу и поставила диафрагму. Вот и все. Никакого объяснения. Сделай это. Сделай, потому что я прошу.

— Это бессмысленно.

— Слушай, черт возьми!

— Сам слушай! — сказала она и ушла в дом.

Я закрыл глаза, лег и минут через пятнадцать услышал, как кто-то бьет клюшкой по ватному гольфовому мячу. Она переоделась в блузку и шорты и по-прежнему была босиком.

Мы не разговаривали, но я наблюдал, как она заносит клюшку за голову, бьет и задирает подбородок, следя за траекторией, по которой полетел бы настоящий мяч.

— Удар — на сто пятьдесят метров, — сказал я.

Она не ответила, пошла за ватным мячиком и приготовилась к новому удару.

— Бренда, подойди, пожалуйста.

Она подошла, волоча по траве клюшку.

— Что?

— Я не хочу с тобой спорить.

— И я с тобой, — сказала она. — Первый раз у нас.

— Это что, такая ужасная просьба?

Она кивнула.

— Брен, я понимаю, это было неожиданно. Для меня тоже. Но мы не дети.

— Нил, я просто не хочу. И не потому, что ты меня попросил. Не знаю, откуда ты это взял. Не в том дело.

— Тогда в чем?

— Да во всем. Я не чувствую себя достаточно старой для такого количества оборудования.

— При чем здесь возраст?

— Я имею в виду не возраст. Я имею в виду… в общем, себя. В этом есть что-то такое… обдуманное.

— Конечно, обдуманное. Именно так. Ты не понимаешь? Это изменило бы нас.

— Это изменило бы меня.

— Нас. Вместе.

— Нил, ты представляешь, каково мне будет врать какому-нибудь доктору?

— Ты можешь поехать в Нью-Йорк к Маргарет Сэнгер[27]. Там не задают вопросов.

— Ты имел с ними дело?

— Нет, — сказал я. — Просто я знаю. Я читал Мэри Маккарти[28].

— Совершенно верно. Именно так я и буду себя чувствовать — как ее персонаж.

— Не надо драматизировать, — сказал я.

— Это ты драматизируешь. Придумываешь себе проходной романчик. Прошлым летом я гулял с одной блядью и послал ее к врачу…

— Бренда, какая же ты стерва и эгоистка! Это ты думаешь о «прошлым летом», о том, чтобы у нас кончилось. Если хочешь знать, в этом все и дело…

— Ну да, я стерва, я хочу, чтобы у нас кончилось. Поэтому прошу тебя остаться еще на неделю, поэтому сплю с тобой в своем доме. Что с тобой творится? Почему вы с моей мамочкой не установите очередь — один день она меня изводит, другой день — ты…

— Перестань!

— Пошли вы все к черту! — сказала Бренда. Она уже плакала, и, когда она убежала, я понял, что больше не увижу ее до вечера, — и не увидел.

* * *

Гарриет Эрлих произвела на меня впечатление молодой дамы, совершенно не задумывающейся ни о своих, ни о чужих побуждениях. Все в ней было чисто внешним, и она идеально подходила Рону и вообще Патимкиным. Миссис Патимкин повела себя точно так, как предсказывала Бренда: Гарриет появилась, мама Бренды подняла одно крыло и притянула девушку к теплому своему подкрылью, где хотелось бы угнездиться самой Бренде. Гарриет была сложена, как Бренда, только чуть грудастее, и всякий раз, когда кто-нибудь говорил, настойчиво кивала головой. Иногда она даже повторяла вместе с тобой последние несколько слов фразы, но это случалось не часто; по большей части она только кивала, сложив руки. Весь вечер, пока Патимкины планировали, где поселить молодоженов, какую мебель им купить, как скоро они заведут ребенка, — все это время я думал, что на Гарриет надеты белые перчатки, но их не было.

Мы с Брендой не обменялись ни словом, ни взглядом; мы сидели и слушали. Бренда немного более раздраженно, чем я. Под конец Гарриет стала звать миссис Патимкин «мамой», а однажды «мамой Патимкин», — вот тут Бренда и ушла спать. Я остался, загипнотизированный разбором, анализом, взвешиванием и, наконец, подытоживанием пустяков. Потом мистера и миссис Патимкин свалил сон, а Джулию, уснувшую в кресле, унес в ее комнату Рон. Мы, не-Патимкины, остались вдвоем.

— Рон говорит, что у вас очень интересная работа.

— Я работаю в библиотеке.

— Я всегда любила читать.

— Это приятно, выйти замуж за Рона.

— Рон любит музыку.

— Да, — сказал я. Что я сказал перед этим?

— Наверное, вам первому достаются бестселлеры? — сказала она.

— Иногда, — сказал я.

— Ну, — сказала она, хлопнув ладонями по коленям, — уверена, нам будет приятно в обществе друг друга. Мы с Роном надеемся, что вы и Бренда скоро станете нашими дублерами.

— Не сегодня. — Я улыбнулся. — Скоро. Вы меня извините?

— Спокойной ночи. Бренда мне очень нравится.

— Спасибо, — сказал я и пошел наверх.

Я тихонько постучал в дверь Бренды.

— Я сплю.

— Можно войти?

Ее дверь приоткрылась на палец, и она сказала:

— Рон скоро поднимется.

— Мы оставим дверь открытой. Я хочу только поговорить.

Она впустила меня, и я сел в кресло перед кроватью.

— Как тебе понравилась твоя невестка?

— Я уже с ней встречалась.

— Бренда, не обязательно быть такой лаконичной.

Она не ответила; я сидел и дергал шнурок на абажуре.

— Ты еще сердишься? — наконец спросил я.

— Да.

— Не сердись, — сказал я. — Можешь забыть о моем предложении. Оно того не стоит, если из-за него такие неприятности.

— А чего ты еще ожидал?

— Ничего. Я не думал, что оно такое ужасное.

— Это потому, что ты не можешь взглянуть с моей точки зрения.

— Может быть.

— Никаких «может быть».

— Ладно, — сказал я. — Я хочу только, чтобы ты поняла, из-за чего злишься. Не из-за моего предложения, Бренда.

— Нет? Из-за чего же?

— Из-за меня.

— Ох, только не начинай опять. Что бы я ни сказала, я все равно не права.

— Нет, — сказал я. — Ты права.

Я вышел из ее комнаты и закрыл за собой дверь. Уже до утра.

Утром, когда я спустился вниз, там кипела деятельность. Из гостиной доносился голос миссис Патимкин, зачитывавшей будущей невестке список; Джулия бегала по комнатам в поисках ключа для роликовых коньков. Карлота пылесосила ковер; все приспособления на кухне булькали, вращались и тряслись. Бренда встретила меня вполне приветливой улыбкой, и в столовой, куда я зашел, чтобы посмотреть на заднюю лужайку и погоду, поцеловала меня в плечо.

— Здравствуй, — сказала она.

— Здравствуй.

— Сегодня утром я должна поехать с Гарриет. Так что мы не сможем бегать. Или ты один побегаешь?

— Нет. Почитаю или еще что-нибудь. А вы куда?

— Мы в Нью-Йорк. По магазинам. Ей нужно платье на после свадьбы.

— А ты что покупаешь?

— Платье подружки. Если поеду с Гарриет — пойдем в «Бергдорф»[29], — маму не послушаем и в «Орбак» не пойдем.

— И для меня кое-что привезешь? — сказал я.

— Нил, опять ты за свое!

— Да я дурака валял. Я даже не думал об этом.

— Зачем тогда сказал?

— О дьявол, — сказал я, и вышел во двор, и уехал в Миллберн[30], и позавтракал там яичницей с кофе.

Когда я вернулся, Бренды уже не было, в доме остались только Карлота, миссис Патимкин и я. Я старался не попадать в те комнаты, где были они, но в конце концов миссис Патимкин и я очутились в телевизионной комнате, на стульях, друг напротив друга. Она проверяла список фамилий на длинном листе бумаги, рядом на столе лежали два тонких телефонных справочника — время от времени она в них заглядывала.

— Отдохнешь, когда умрешь, — сказала она мне.

Я ответил широченной улыбкой, впитав поговорку так, словно она только что ее сочинила.

— Да уж, — сказал я. — Может быть, вам помочь? Я тоже могу проверять.

— Нет, нет, — сказала она, помотав головой. — Это для Хадассы.

— А-а, — сказал я.

Я сидел, смотрел на нее, и через некоторое время она сказала:

— Ваша мама в Хадассе?

— Сейчас — не знаю. В Ньюарке была.

— Она была активным членом?

— Наверное, да. Она постоянно давала деньги на посадку деревьев в Израиле.

— В самом деле? — сказала миссис Патимкин. — Как ее зовут?

— Эсфирь Клагман. Сейчас она в Аризоне. Там есть Хадасса?

— Везде, где есть еврейки.

— Тогда, думаю, она в Хадассе. Они там с отцом. Переехали туда из-за астмы. Я живу у тети в Ньюарке. Она не в Хадассе. А другая тетя, Сильвия — да. Вы их знаете — Аарона и Сильвию Клагман? Они состоят в вашем клубе. У них дочь, Дорис, моя двоюродная сестра… — Я не мог остановиться. — Они живут в Ливингстоне. Может быть, тетя Сильвия и не в Хадассе. Кажется, это какая-то туберкулезная организация. Или связанная с раком. Или с мышечной дистрофией. Знаю, тетя интересуется какой-то болезнью.

— Это очень мило, — сказала миссис Патимкин.

— Да, действительно.

— Они делают много полезного.

— Я знаю. — Я решил, что миссис Патимкин потихоньку оттаивает: фиалковые глаза перестали присматриваться и порой просто смотрели на мир, не оценивая.

— Бней-Брит[31] вас не привлекает? — спросила она. — Рон намерен вступить после женитьбы.

— Я, пожалуй, тоже до тех пор подожду.

Слегка надувшись, миссис Патимкин вернулась к своим спискам, а я подумал, что говорить с ней о еврейских делах в легкомысленном тоне было рискованно и глупо.

— У вас много работы в синагоге? — спросил я, вложив в свой голос столько заинтересованности, сколько мог.

— Да, — ответила она.

И минуту спустя спросила:

— Вы в какой синагоге?

— Мы ходили в синагогу на Гудзон-стрит. С тех пор как родители уехали, я редко бываю.

Не знаю, уловила ли миссис Патимкин фальшь в моем голосе. Самому мне казалось, что это скорбное признание прозвучало неплохо, в особенности если учесть десятилетия язычества, предшествовавшие отъезду родителей. Так или иначе, миссис Патимкин тут же спросила — кажется, с определенным умыслом:

— В пятницу вечером мы идем в синагогу. Не хотите пойти с нами? Кстати: вы ортодоксальный или консервативный?

Я подумал.

— Знаете, я давно не хожу… Что-то поменялось… — Я улыбнулся. — Я просто еврей, — сказал я с самыми лучшими намерениями, но миссис Патимкин тут же углубилась в свои списки. Я мучительно придумывал, как убедить ее, что я не отступник. Наконец спросил: — Вы знакомы с произведениями Мартина Бубера?

— Бубер… Бубер… — повторила она. Глядя в свой список Хадассы. — Он ортодоксальный или консервативный?

— Он философ.

— Реформист? — спросила она, раздраженная то ли моей уклончивостью, то ли тем, что Бубер может присутствовать на пятничной вечерней службе без шляпы, а у миссис Бубер в кухне только один набор посуды.

— Ортодоксальный, — слабым голосом ответил я.

— Это очень мило, — сказала она.

— Да.

— Синагога на Гудзон-стрит ортодоксальная? — спросила она.

— Не знаю.

— Я думала, это ваша синагога.

— Бар-мицва у меня была там.

— И вы не знаете, ортодоксальная ли она?

— Нет. Знаю. Да.

— Тогда, значит, и вы.

— Да-да, и я. А вы? — выпалил я, покраснев.

— Ортодоксальная. Муж — консервативный. — Это означало, насколько я понял, что ему все равно. — Бренда — нигде, как вы, вероятно, знаете.

— Да? — сказал я. — Нет, я не знал.

— Из всех, кого я видела в жизни, она была лучшей по ивриту, — сказала миссис Патимкин. — Но потом, конечно, возомнила о себе.

Миссис Патимкин посмотрела на меня, и я подумал, требует ли вежливость, чтобы я с ней согласился.

— Не… не знаю, — сказал я наконец. — Мне кажется, Бренда скорее консервативная. Может быть, с реформистским уклоном…

Меня спас звонок телефона, и я вознес безмолвную ортодоксальную молитву Господу.

— Алло, — сказала миссис Патимкин. — …Нет… я не могу, мне надо обзвонить всю Хадассу…

Я сделал вид, что слушаю птиц на дворе, хотя через закрытые окна не проникали природные звуки.

— Пусть их везет Рональд… Но мы не можем ждать, если хотим успеть вовремя.

Миссис Патимкин перевела взгляд на меня и прикрыла рукою микрофон.

— Можно попросить вас съездить в Ньюарк?

Я встал.

— Да. Конечно.

— Дорогой, — снова сказала она в трубку. — Нил приедет за ними… Нет, Нил, друг Бренды… Да… До свидания.

— У мистера Патимкина образчики серебра. Я хочу их посмотреть. Можете за ними съездить?

— Конечно.

— Вы знаете, где мастерские?

— Да.

— Вот, — сказала она, протягивая мне ключи. — Возьмите «фольксваген».

— Моя машина во дворе.

— Возьмите их, — сказала она.

* * *

«Умывальники и Раковины Патимкина» располагались в самой середке негритянской части Ньюарка. Много лет назад, во времена интенсивной иммиграции, это был еврейский район, и здесь до сих пор можно было видеть рыбные магазины, кошерные кулинарии, турецкие бани, где покупали и купались мои деды в начале века. Даже запахи сохранились — сига, солонины, маринованных помидоров, — но теперь их перекрывали более сильные и более грязные запахи — мастерских по порче автомобилей, кислая вонь пивоварен, паленый запах с кожевенной фабрики, и, вместо идиша, на улицах раздавались крики негритят, с метловищем и половинкой резинового мяча играющих в Уилли Мейса[32]. Район изменился: старые евреи, такие, как мои деды и бабки, боролись за существование и умерли, их потомки боролись и преуспевали, перемещались все дальше на запад, к краю Ньюарка, потом прочь из него, вверх по склону Оранжевых гор, и, перевалив через гребень, спустились по другому склону и хлынули на нееврейские территории, как в свое время шотландцы-ирландцы — через Камберлендский разлом[33]. Теперь по их стопам двигались негры, а те, кто остался в Третьем городском округе, вели самую убогую жизнь, и снился им на вонючих матрасах сосновый запах ночной Джорджии.

Я подумал, что могу встретить на улице черного мальчика из библиотеки. Не встретил, конечно, хотя был уверен, что он живет в одном из этих облезлых, облупленных домов, беспрерывно выпускающих из себя собак, детей и женщин в фартуках. На верхних этажах окна были открыты, и очень старые люди, уже не способные сползти по длинной лестнице на улицу, сидели там, где их посадили, облокотясь на отощавшие подушки, и, наклонив вперед головы на тонких шеях, наблюдали за энергичной жизнью молодых, беременных и безработных. Кто придет после негров? Кто останется? Никого, подумал я, и когда-нибудь эти улицы, где дед мой пил горячий чай из старого стакана от поминальной свечи[34], опустеют, все мы переедем за Оранжевые горы, и, может быть, тогда мертвые перестанут лягать доски своих гробов?

Я остановил «фольксваген» перед громадными гаражными воротами с надписью:


Умывальники и Раковины Патимкина

Всех форм — Всех размеров


Внутри я увидел стеклянную кабинку, она помещалась в центре огромного склада. В глубине стояли под погрузкой два грузовика, а мистер Патимкин, когда я его увидел, кричал на кого-то с сигарой во рту. Он кричал на Рона, который был в белой футболке с надписью «Спортивная ассоциация штата Огайо». Хотя он был выше мистера Патимкина и почти так же плотен, руки его бессильно висели вдоль боков, как у маленького мальчика; сигара мистера Патимкина прыгала во рту. Шестеро негров лихорадочно грузили грузовик, перебрасывая по цепочке — дыхание у меня занялось — раковины.

Рон отошел от мистера Патимкина и вернулся руководить погрузкой. Он сильно размахивал руками, и, хотя вид имел довольно растерянный, кажется, совсем не беспокоился о том, что кто-то может уронить раковину. Я вдруг представил себе, как сам руковожу неграми — у меня через час сделалась бы язва. Я почти слышал, как бьются об пол эмалированные изделия. И свой голос: «Осторожно, ребята. Поаккуратней, пожалуйста! Ой-ой! Я прошу вас… осторожней! Осторожней! Ой!» А потом мистер Патимкин подойдет ко мне и скажет: «Так, мальчик, ты хочешь жениться на моей дочери, посмотрим, на что ты годен». И посмотрит: через минуту пол будет покрыт хрустящей мозаикой, осколками эмали. «Клагман, какой из тебя работник? Ты работаешь так же, как ешь!» — «Это правда, это правда, я воробей, отпустите меня». — «Ты даже в погрузке и разгрузке не смыслишь!» — «Мистер Патимкин, мне даже дышать затруднительно, сон утомляет меня, отпустите меня, отпустите…»

Мистер Патимкин направился к аквариуму, чтобы ответить на телефонный звонок; я оторвался от грез и тоже двинулся к стеклянной конторе. Когда я вошел, мистер Патимкин поднял глаза от телефона; в свободной руке у него была обслюнявленная сигара, и он направил ее на меня — приветствие. Снаружи доносился громкий голос Рона: «Вам всем нельзя одновременно на обед. Мы не можем целый день копаться!»

— Садитесь, — бросил мне мистер Патимкин; он продолжил телефонную беседу, а я увидел, что в кабинете только один стул — его. В Умывальниках Патимкина люди не рассиживались, здесь ты зарабатывал деньги тяжелым трудом — стоя. Я занялся разглядыванием календарей, висевших на металлических шкафах с документами; на них изображались женщины, такие мечтательные, с такими фантастическими бедрами и выменами, что их даже нельзя было воспринимать как порнографию. Художник, нарисовавший девушек для календарей «Строительная компания Льюиса», «Эрл — ремонт грузовиков и автомобилей» и «Картонные ящики Гроссман и сын», изображал какой-то третий пол, с которым я никогда не сталкивался.

— Да, да, да, да, — говорил в трубку мистер Патимкин. — Завтра, не говорите мне завтра. Завтра мир может полететь в тартарары.

На том конце что-то отвечали. Кто это был? Льюис из строительной компании? Эрл из ремонта грузовиков?

— У меня производство, Гроссман, а не благотворительность.

А, значит, это на Гроссмана нагоняли холода по телефону.

— Мне насрать, — говорил мистер Патимкин. — Вы не единственный в городе, друг мой. — И он подмигнул мне.

Ага, в заговоре против Гроссмана. Мы с мистером Патимкиным. Я, насколько мог заговорщицки, улыбнулся.

— Ладно, мы здесь до пяти… Не позже.

Он что-то написал на листе бумаги. Оказалось — просто большой крестик.

— Мой парень здесь будет, — сказал он. — Да, взял его в дело.

Неизвестно, что сказал на том конце Гроссман, но мистер Патимкин рассмеялся. Мистер Патимкин повесил трубку, не попрощавшись.

Он посмотрел назад — как там дела у Рона.

— Четыре года в колледже, и не может разгрузить машину.

Я не знал, что сказать, и решил сказать правду:

— Я, наверное, тоже.

— Можно научиться. Я что — гений? Я учился. От труда никто еще не умирал.

С этим я согласился.

Мистер Патимкин посмотрел на свою сигару.

— Человек усердно трудится — он что-то получает. Сидя на заднице, никуда не придешь… Самые большие люди в стране тяжело трудились, поверьте мне. Даже Рокфеллер. Успех легко не дается…

Это была не столько речь, сколько мысли вслух; одновременно он озирал свои владения. Мистер Патимкин не был краснобаем, и у меня сложилось впечатление, что этот поток философем вызван деятельностью Рона и моим присутствием — присутствием чужого, который однажды может стать своим. Впрочем, приходило ли такое в голову мистеру Патимкину? Не знаю; знаю только, что эти несколько произнесенных слов едва ли могли передать удовлетворение и изумление перед жизнью, которую ему удалось построить для себя и своей семьи.

Он снова взглянул на Рона:

— Посмотрите на него — если бы он в баскетбол так играл, его бы выгнали к черту с площадки. — Но сказано это было с улыбкой.

Он подошел к двери:

— Рональд, отпусти их обедать.

Рон крикнул в ответ:

— Я думал, часть из них пойдет, а часть — попозже.

— Зачем?

— Тогда тут все время кто-нибудь будет…

— Что еще за фокусы? — крикнул мистер Патимкин. — Все уходим обедать вместе.

Рон повернулся к рабочим:

— Все, ребята. Обед!

Его отец улыбнулся мне.

— Толковый парень? А? — Он постучал себя по голове. — Университет, мозги нужны, а? К бизнесу его не тянет. Он идеалист. — И тут, кажется, мистер Патимкин вдруг вспомнил, кто я такой, и поспешил поправиться, чтобы не обидеть. — Это ничего, если ты учитель или, как вы, ну знаете, студент или что-то такое. А тут надо быть немножко гонеф. Вы знаете, что это значит, гонеф?

— Вор, — сказал я.

— Вы знаете больше, чем мои собственные дети. Они гои[35], вот сколько они понимают. — Он посмотрел на негров-грузчиков, которые проходили как раз мимо конторы, и крикнул им: — Вы там помните, сколько в часе минут? Чтобы через час назад!

В контору вошел Рон и, конечно, пожал мне руку.

— У вас что-то есть для миссис Патимкин? — сказал я.

— Рональд, дай ему образчики серебра. — Рон отвернулся, и мистер Патимкин сказал: — Когда я женился, у нас были вилки и нолей по пять центов. Этому мальчику надо кушать с золота. — Но в его словах не было гнева; отнюдь.

* * *

Во второй половине дня я поехал на своей машине в горы и стоял у проволочной изгороди, наблюдая за воздушными прыжками и застенчивым питанием оленей под защитой вывески: «Не кормите оленей. Распоряжение по заповеднику „Южная гора“». Рядом со мной перед изгородью стояли десятки ребятишек; когда олени слизывали с их ладоней воздушную кукурузу, они смеялись и кричали, а потом огорчались, когда от их возбужденных криков оленята убегали на дальний край поля, туда, где их коричневые мамаши царственно наблюдали за петлистым потоком автомобилей, поднимающихся по горной дороге. Позади молодые белые мамы, едва ли старше меня, а часто и моложе, болтали в открытых машинах и время от времени поглядывали на своих детей — чем они там заняты. Я видел их раньше — когда мы с Брендой выходили в поселок перекусить или приезжали сюда обедать: компаниями по три — по четыре они сидели в сельских закусочных, рассыпанных по заповеднику, их дети лакомились гамбургерами и солодовым молоком и получали монетки, чтобы скормить их музыкальному автомату.

Прочесть название песни они еще не умели, но выкрикивать ее слова уже могли — и выкрикивали, а мамаши, среди которых я узнавал своих соучениц из школы, сравнивали свои загары, супермаркеты и отпуска. Сидя там, они выглядели бессмертными. Волосы у них всегда сохраняли нужный им цвет, одежда — нужную фактуру и тон, в домах у них — простой шведский модерн, пока он был моден, а если вернется тяжелое уродливое барокко, тогда долой коротконогий мраморный журнальный столик и добро пожаловать, Людовик XIV. Это были богини, и, будь я Парисом, я не смог бы выбрать между ними, настолько микроскопическими были различия. Их судьба отштамповала из них одно целое. Сияла только Бренда. Деньгам и комфорту не стереть ее особливости… не стерли еще — или уже? Что я люблю? — возникал вопрос, но, поскольку я не охотник втыкать в себя скальпели, я повертел руками за изгородью и позволил маленькой оленьей мордочке слизнуть мои мысли.

Когда я вернулся в дом Патимкиных, Бренда была в гостиной, такая красивая, какой я ее еще не видел. Она демонстрировала новое платье матери и Гарриет. Даже миссис Патимкин, похоже, смягчилась при виде ее красоты: как будто ей впрыснули успокоительное, и мышцы ненависти к Бренде вокруг глаз и рта расслабились. Бренда без очков принимала позы; когда она посмотрела на меня, это был пьяноватый, затуманенный взгляд, и, хотя другие могли бы счесть его сонным, в моих жилах он зазвенел вожделением. Миссис Патимкин сказала ей, что она купила очень симпатичное платье, я сказал, что она выгладит чудесно, а Гарриет сказала, что она очень красивая и сама должна быть невестой, — и наступило неловкое молчание, пока мы раздумывали, кто же должен быть женихом.

Потом, когда миссис Патимкин увела Гарриет на кухню, Бренда подошла ко мне и сказала:

— Я должна была быть невестой.

— Должна, родная. — Я поцеловал ее, а она вдруг заплакала.

— Что случилось? — спросил я.

— Выйдем на двор.

На лужайке Бренда уже не плакала, но голос ее звучал устало.

— Нил, я позвонила в клинику Маргарет Сэнгер. Когда была в Нью-Йорке.

Я молчал.

— Нил, они действительно спросили, замужем ли я. Эта женщина разговаривала, как моя мать…

— Что ты сказала?

— Я сказала «нет».

— Что она сказала?

— Не знаю. Я повесила трубку. — Она отошла, обогнула дуб, а появившись из-за дерева, сбросила туфли и положила ладонь на ствол, как будто собиралась танцевать вокруг «майского дерева»[36].

— Можешь еще раз позвонить, — сказал я.

Она покачала головой.

— Нет, не могу. Не знаю даже, зачем я вообще позвонила. Мы занимались покупками, я отошла, нашла номер и позвонила.

— Тогда можешь пойти к врачу.

Она опять покачала головой.

— Слушай, Брен, — сказал я, бросившись к ней, — пойдем к врачу вместе. В Нью-Йорке…

— Я не хочу идти в какой-то грязный кабинетик…

— И не надо. Пойдем к самому шикарному гинекологу в Нью-Йорке. У которого в приемной лежит «Харперс базар». Как думаешь?

Она прикусила нижнюю губу.

— Ты пойдешь со мной? — спросила она.

— Пойду с тобой.

— В кабинет?

— Милая, муж не пошел бы с тобой в кабинет.

— Нет?

— Он был бы на работе.

— Ты же не работаешь, — сказала она.

— У меня отпуск, — сказал я, но ответил не на тот вопрос. — Брен, я буду ждать, и, когда ты выйдешь, мы выпьем. Пойдем пообедаем.

— Нил, мне не надо было звонить в Маргарет Сэнгер, это неправильно.

— Нет, Бренда. Это самое правильное, что мы можем сделать.

Она отошла, а я устал упрашивать. Я чувствовал, что смог бы ее убедить, если бы повел дело хитрее; но я не хотел добиваться своего хитростью. Я молчал, когда она вернулась, и, может быть, именно это мое молчание побудило ее сказать:

— Я спрошу маму Патимкин, не отправит ли она с нами и Гарриет…