"Легенда о малом гарнизоне" - читать интересную книгу автора (Акимов Игорь Алексеевич)

15

Медведев не ошибся: перемена в отношении к нему сержанта действительно произошла; по крайней мере – внешняя; внешняя потому, что, хотя Тимофей и понимал умом необходимость отказаться от своей привычной манеры общения именно с таким типом солдат, это далось ему непросто и не сразу.

О своем отношении к Медведеву он задумался дважды: на мгновение – когда увидел его впервые, и гораздо дольше и напряженней – когда тот появился в люке с гранатами в одеяле. Задуматься пришлось. Медведев заглянул в каземат с такой понятной мальчишеской жадностью, с нетерпением зрителя, опоздавшего на первую часть приключенческого фильма. Он даже шею все еще тянул вверх. Его глаза были широко раскрыты; не отдавая в том себе отчета, он хотел зрелища!.. Но едва он встретился глазами с сержантом, парня словно смяли, стерли, превратили в куклу. Он послушно делал, что ему говорили, но движения были скованными, и спина была все время напряжена, как будто сзади него стоит придирчивый экзаменатор.

Не боец – тюря! А еще пограничник!.. – такой была первая реакция Тимофея.

Он и Чапа остались возле пушки, готовые стрелять, как только атакующие пересекут мертвую зону. У немцев не ладилось. Они снова и снова пытались взобраться – и каждый раз неумолимо сползали на исходный рубеж. Тимофей стал наблюдать за ними куда спокойнее. Мысли опять вернулись к Медведеву.

Ведь вот же не повезло, думал он. Ведь мог на месте этого рохли оказаться справный парень, пусть не такой шустрый, как Ромка, но хотя бы полноценный боец, черт побери! А этот вроде бы не в себе, словно какой-нибудь очкарик интеллигент; тоже та еще публика…

Но каждый боец был нужен, каждый – незаменим; с каждым – воевать. Медведева надо было наставить на путь истинный.

Тимофей в своей практике привык обходиться знанием военного дела, буквой устава, да воспринятыми на веру стереотипами, да здравым смыслом. Он был строевик, воспитывать бойцов не входило в его прямые обязанности. Однако сейчас он был не только командиром, но и политруком. Думай! – сказал он себе.

Времени не было. Две-три минуты – разве это время, чтобы расшифровать человека, которого видишь впервые? С другим пуд соли…

А что, если этого парня всю жизнь кнут учил, а пряничного вкуса он и не ведает?

«Ладно. Погладить можно. Но ради чего я должен себя ломать?» Эту мысль он даже заканчивать не стал: мало ли какая дурь в голову ударит!

Насчет немцев было ясно: просто так танкам не взобраться. Тимофей высунулся из амбразуры, высмотрел Залогина и приказал ему разыскать Ромку и отходить в дот. А сам пошел за Медведевым. Когда они возвратились и задраили за собой люк, танки, пятясь, уже спустились с холма и малым ходом отползали к своим. Все три полка были развернуты в боевые порядки. Но в настроении немцев – и это было совершенно очевидно – наметился перелом. Они успокоились. Танки уже не выполняли противоартиллерийский маневр – это было бессмысленно: пушка молчала. Правда, они рассредоточились – единственная мера предосторожности, которая сейчас уже казалась достаточной. Экипажи повыбирались наружу, отдыхали, дышали предвечерним воздухом; наблюдали, как их товарищи пробуют заработать Железные кресты. Небось завидуют. Дело-то плевое, не серьезное, а без крестов не обойдется: генералу надо будет оправдаться за два подбитых танка, такое напишет про этот холм – на бумаге выйдет целый укрепрайон, почище линии Мажино! Нет, кресты за эту славную победу будут непременно!

Мотопехота тоже перестала психовать. Начала неспешное обратное движение: из ям да ложбинок потянулась к дороге. И на самом шоссе зашевелились: шоферня ходила между машинами, кто-то копался в моторе, лезли в кузова и кабины. До головных машин было чуть поболее километра, так что и без стереотрубы была видимость лучше не надо.

Наконец, самое любопытное происходило возле двух подбитых танков. Немцы зря времени не теряли. Пока внимание красноармейцев было отвлечено приступом, они успели погасить огонь на одном из танков, занялись вторым, и к ним выбрался на шоссе еще один тяжелый; от него уже заводили трос.

Если расчистят шоссе, так ведь и прорвутся, чего доброго!

– Чапа, а ну-ка вжарь осколочным в просвет промеж тех троих.

– А у меня броневбойный туды затолканный.

– Бей чем придется.

– Есть.

– Медведев!

– Вас понял, товарищ командир! – И Медведев ловко, вроде и не придержавшись ни за что, то ли соскользнул, то ли прыгнул в люк.

Первый взрыв полыхнул из-под подошедшего танка. Дал ли он что-нибудь, сказать трудно: немцы залегли на несколько секунд, потом забегали вокруг, засуетились снова. Но второй уже был осколочным и угодил именно туда, куда намечал Тимофей: в центр треугольника между танками. Это была удача. Не только от прямых осколков, но от одного рикошета (броневые стены с трех сторон!) спастись было невозможно. Уцелевшие немцы прыснули в стороны. Но ведь кто-нибудь с крепкими нервами мог и остаться, чтобы, переждав налет, все-таки сделать дело…

– Чапа, еще один снаряд туда же, а потом по грузовикам!

Танковые батальоны ударили беглым огнем, их тотчас же поддержали приданные мотопехоте артиллерийские батареи. Они были развернуты по обе стороны шоссе, совсем близко; возможно, через те буераки не было ходу тягачам, а скорее всего они рассчитывали, что вот-вот двинутся дальше.

Этот обстрел был куда интенсивней предыдущего. Вначале еще можно было работать, используя просветы между разрывами; затем поднимающаяся от земли пыль затянула всю видимость тонкой кисеей, она темнела, сгущалась, становилась все плотнее прямо на глазах; и вот уже все исчезло, тем более тусклое позднее солнце не в силах было пробиться; перед амбразурой клубилась буря, и едва она чуть отступала, как очередной взрыв вспенивал землю и щедро плескал осколками стали и камней.

Тимофей взял бинокль, немецкий автомат, засунул в каждый из карманов по рожку с патронами и неловко полез в нижний этаж. Медведев помог ему открыть люк, ведущий в запасной ход.

– Ты не отходи от телефона, – сказал Тимофей. – Мало ли что.

– Ага, – сказал Медведев. – А что, если я им наверх накидаю снарядов – и до вас мотнусь? Вдвоем никак веселее.

– Нет, – сказал Тимофей, переступив через высокий стальной порог люка. Ход железобетонной трубой полого ускользал вниз в темноту. Здесь была прохладная сырость. Пожалуй, сейчас единственное прохладное место во всей долине. – Нет, – повторил он, отметая на этот раз уже немую просьбу Медведева, и взял из его рук фонарик. – Ты здесь нужнее. Это знаешь как важно, чтобы у них перебоев не было. – Он мотнул головой в сторону потолка.

– Ага.

– Только телефон слушай. Если долго буду молчать – скажем, минуты две, – сам вызывай.

– Не помешаю?

– Нет. А то мало ли что… и ход останется открытый…

– Ага.

Вверху громыхнула пушка. Это уже третий снаряд вслепую, отметил про себя Тимофей. Ему так не хотелось лезть в эту дыру. И риск большой, и демаскировка возможна. Но ведь кому-то надо корректировать Чапину пальбу.

– Ну ладно.

Ход показался ему очень длинным. И выполнен был не везла качественно: местами швы между железобетонными кольцами заделали плохо, из щелей, пульсируя в такт канонаде, сыпался песок. Добро, что не вода, а то б много они здесь навоевали.

Выходной люк был такой же конструкции, что и остальные: с таким же замком и со смотровыми щелями, пригодными для ведения огня, только помощней штуковина: на глаз – трехслойная сталь миллиметров эдак около ста.

Тимофей заглянул в щель, но не разобрал ничего, кроме осыпающейся на плоские каменные плиты комьев глины. Тогда он открыл замок, взял автомат наизготовку и – раз, два, пошли! – резким движением выскочил наружу и сразу присел в простенке между скалой слева (она играла роль естественного бруствера) и откинутой крышкой люка.

Никого.

Тимофей приподнялся. Выше по склону били в небо бурые фонтаны; косматая туча клубилась, вздыхала, стремительными волнами вдруг скатывалась вниз; некоторые снаряды рвались в полусотне метров, наверное, случались и поближе, потому что осколки так и шипели вокруг. Но выбирать не приходилось.

Опасность усугублялась еще и тем, что этот выход, замаскированный под скопление валунов, приспособили для обороны с трех сторон; тыл, обращенный к вершине холма, был пологим и открыт совершенно. Это было толково: нападающие не могли использовать углубление как естественный окоп – сверху он простреливался весь. Однако сейчас и Тимофей не мог в нем укрыться.

Ладно. Что там у фашистов?

Отсюда перспектива была не столь замечательной, но враг весь на виду. Возле подбитых танков – никакого движения; третий, который должен был освободить от них шоссе, не горел, однако и признаков жизни не проявлял. На километр дальше в одном месте дымили сразу три грузовика – результат удачного снаряда, когда Чапа еще имел возможность наводить. Выходит, вся пальба вслепую была зряшной. Во всяком случае, на немцев она не произвела впечатления: в автоколонне даже признаков паники не было.

Вот в долине всплеснулся взрыв. Не совсем бестолково: гдето там лежала мотопехота; среди ее порядков и рвануло. Но от шоссе далеко.

Тимофей передал Чапе поправку. Не угадал. Вторая оказалась ближе к истине. Только с четвертой попытки ухватили колонну и пошли ее щипать, как добрая хозяйка курицу. Когда заполыхало сразу в нескольких местах, немцы опять качнулись откатной волной. Но еще не всех убедили те снаряды, и находились храбрецы, которые пытались развести машины, и некоторым это удалось: они перебирались через глубокий кювет и там петляли по целине, и все же, когда после очередного снаряда в хвосте автоколонны начался фейерверк – угодило в фургон с боеприпасами, – шоферня побросала даже то, что могла спасти, и стало очевидно: колонна обречена; разве что единичные машины уцелеют.

Корректировать стрельбу было трудно. Без опыта, без сноровки. Ладно – на глазомер Тимофей не жаловался никогда, только это и выручало. Напряжение же было такое, что вначале его дрожью било. Потом прошло, но само напряжение не стало меньше, он весь ушел в эту корректировку и, кроме машин, ничего не видел, и напрасно, потому что неудача первой танковой атаки не убедила командира дивизии и немцы снова пошли на штурм. На этот раз дозоры не вмешивались, зато по фронту наступали два танковых взвода и несколько десятков автоматчиков. Они спешили и не помышляли о маскировке, и все же Тимофей их проглядел. Это было совсем на него не похоже и объяснялось разве что невероятной сосредоточенностью, которой требовала от него корректировка, да еще тем, может быть, что он почти не отрывал бинокля от глаз, так что общая панорама им не контролировалась. Но как ни был Тимофей поглощен своим делом, все же он отметил какое-то незначительное изменение в окружающей обстановке. Не отрываясь от бинокля, Тимофей одновременно попытался понять, что его обеспокоило. Ответ пришел быстро: немецкие танки уже не стреляли, и одна за другой замолкали батареи. Еще минута – и вокруг стало тихо, только звонко шлепались на землю последние комья земли и осколки.

Лишь теперь он увидел приближающихся немцев. До них оставалось метров триста. Автоматчики шли скорым шагом, и танки не спешили – старались держаться купно с ними.

Их появления, как говорится, под самым носом, Тимофей не ждал. Тем более ему было приятно отметить, с каким спокойствием он принял эту неожиданность. Еще три дня назад, видя приближающегося врага, в последние минуты перед схваткой с ним он испытывал не только решимость, но и едва ли не отчаяние: он не боялся умереть, но умирать так не хотелось!.. А сейчас его сердце молчало. Не только отчаяния, но даже ненависти – вообще никаких эмоций. Лишь спокойствие и холодный расчет. Как в тире. Ни здесь, ни там нет людей с их страстями, судьбами, талантами и детьми. Есть только задача, которую поставили перед тобой три дня назад; тогда ты был не в силах ее выполнить, но сейчас она пересекла твой жизненный путь снова, как те огненные библейские письмена на стене: «Не пропустить!.. Не пропустить!!!» Ради этого была вся предыдущая жизнь – чтобы сегодня в этой уютной долине – не пропустить. От этого зависело… Что от этого зависело? Будущее?.. Какое бесцветное слово. Чье будущее? И почему именно будущее? Нет, «будущее» – это слишком громко и красиво и скорее всего ни при чем. Тут было что-то большее и простое, чего Тимофей не мог объять, как не мог знать, что с того момента, когда он, стреляя по фашистам, перестал думать, что он убивает людей, он стал настоящим солдатом, а эта война стала его войной – не только ветром его судьбы, но и частью его естества.

Медведев ответил сразу: возле ШКАСов патронов нет, все внизу.

– Возьми шесть коробок, по две на каждую машинку, – сказал Тимофей. – Залогин укажет, кому какая.

Он хотел на этом кончить, но почувствовал: и в каземате и внизу ждут от него хоть одного слова, хоть намека – где враг.

– Немцы близко. Очень, – сказал Тимофей.

– Ага, – удовлетворенно отозвался Медведев, и в трубке щелкнуло.

– Тю! – сказал Чапа.

Тимофей не стал вникать в смысл этого междометия и повесил трубку. Ему пора было уходить. Хотя для удара по наступающей цепи с фланга его позиция не имела себе равных, он знал, что не воспользуется этим: для обороны дота тайна подземного хода значила куда больше, чем даже десяток убитых фашистов.

Он придирчиво осмотрел свой приямок – не оставляет ли после себя следов, не обвалился ли маскировочный мох с крышки люка. Выглянул напоследок. Автоматчики были близко. Молодые парни, вверх идут легко, прыгают с камня на камень; форма пропыленная, но все равно видно, что новенькая; новую форму всегда издали узнаешь.

Тимофей отступил внутрь, щелкнул замком, проверил, хорошо ли закрылось – и вдруг свалился: в глазах потемнело. Он даже сознание потерял, но, наверное, ненадолго; может, всего-то на несколько мгновений выключился, а когда понял, что произошло, сразу заторопился. Он сидел и щупал вокруг себя, искал фонарик, нашел наконец, однако зажигать не стал, а медленно пополз вперед на четвереньках, все время заваливаясь на правый бок. Он решил, что это рана его валит, и перевесил автомат на левое плечо, чтобы уравнять силы, но тут же снова завалился, и опять на правый бок. Это было совсем не больно. Он собрался с духом и опять пополз – не поднимая головы, с закрытыми глазами. Левую руку передвинуть, правую; теперь левое колено… Он спешил как только мог, спешил на помощь к своим товарищам, которые там, вверху, одни уже давно, ужасно давно бьются с фашистами. Он спешил – и вдруг замер, потому что труба, по которой он полз, которую мотало из стороны в сторону, наконец успокоилась, и тогда он почувствовал, что ползет вниз…

Потом – а уж как хотел сделать все самостоятельно до конца! – оказалось совершенно невозможным пролезть через люк со снарядом в руках. «Я так и думал, что из этого ни черта не выйдет», – пробормотал Тимофей и позвал Чапу. Тот обернулся, неторопливо снял наушники, слез с креслица, сначала забрал снаряд, потом зашел со спины и ловко, уверенно придержал командира под мышками.

Тимофей перевалился через край люка и сел на полу. В доте было не продохнуть от дыма и пыли. И духота. Впрочем, только что в трубе ему казалось, будто он через раскаленную печь ползет. Не стоит обращать внимания.

Стрельбы не слыхать; только танковые моторы ревут, будто ходят кругом дота голодные дикие звери.

– Как, отбили атаку?

– Ще не-а. Хвашисты ще тамечки.

Тимофей попытался свести концы с концами. Не сходилось.

– Чапа, – сказал он наконец, – как давно мы говорили с тобой по телефону?

– А я не знаю, товарищ командир. То, може, минута вже збигла. А може, и меньше.

Ладно…

– Там весь подъемник набит осколочными, – сказал Тимофей, – так я тебе на всякий случай бронебойный приволок. Мало ли что.

– Ото добре, товарищ командир, – дипломатично похвалил Чапа и поднял голову, потому что где-то рядом в шесть-семь выстрелов ударил крупнокалиберный и сразу в ответ ему сыпанули автоматы. – То не начало, – уверенно определил он. – То Гера на ихних нервах грает.

– Ну, вроде отдохнул. – Тимофей с помощью Чапы поднялся. – Я буду тебе помогать. Пушка заряжена?

Чапа замешкался – и вдруг чуть ли не крикнул:

– Так броневбойный же отам.

Он уже и не пытался скрыть досаду. Как неловко получилось! Ведь надеялся, что удастся промолчать; так не хотелось признаваться! – ну просто слов нет. А вот пришлось. Это же уметь надо – вляпаться в такое неловкое положение. Натурально: командир хоть и не виновен ни в чем – он же сам и виноват. Надо ему было спрашивать! Но опять же: откуда он мог знать, что своим вопросом ставит Чапу в глупое положение? Не задай Тимофей этого вопроса – и все бы тихо сошло; а так получается, что раненый командир тратил последние силы, чтобы сделать как лучше – и все зря. И только он один, Нечипор Драбына, в этом виноват…

Тимофей засмеялся.

– Там дурень один в мене под самисеньким носом копырсается, – приободрился Чапа. – То я его и стережу.

Это был средний танк с хорошим мотором, а скорее всего просто механик-водитель на нем был классный. Танк шел уверенней других, и подъем брал легче, и техника вождения здесь была мастерская – сразу видать. Его цепкость и ловкость приводили к поразительному эффекту: моментами танк казался гибким. Он должен был взобраться наверх; во всяком случае, Чапу его действия убедили настолько, что он предпочел не рисковать, оставил на время в покое полуразгромленную автоколонну и сторожил только этого подкрадывающегося к нему врага.

Остальные танки заметно поотстали.

Сначала они взяли слишком широко, и крайний едва не завяз в болоте; оно лежало справа от холма, по всей почти пойме между рекой и старицей. Это, впрочем, не остановило немцев; танк прошел по краю топкого места, уткнулся в старицу и замер на нешироком песчаном пляже; в метре от него раскачивались потревоженные им кувшинки – словно вдруг предостерегающе всплыли на поверхность огромное минное поле, красивенькие такие мины с белыми и желтыми взрывателями.

Из башни неспешно, уверенно выбрался на броню танкист; встал на капоте, широко расставив ноги, и, закрывшись от бокового солнца ладонью, разглядывал холм. Второй вылез сначала до пояса, затем отжался руками и сел на край башни, и они стали о чем-то спорить, это даже издали было ясно. Их поведение не было нахальным, скорее просто беззаботным. Ведь система огня русских не была известна до конца; почему бы не допустить в таком случае – а рельеф местности подсказывал именно этот вывод, – что танк уже вошел в мертвую зону не только для артиллерийского, но и для стрелкового оружия? Но танкистам не повезло. Во-первых, пляж простреливался, а во-вторых, сейчас за ШКАСом в этом секторе сидел Герка Залогин. Он снял обоих совсем короткой очередью (ее-то и прокомментировал Чапа, и ошибся в ее смысле, как видим), если учесть, конечно, расстояние, которое Герку от них отделяло: шесть-семь выстрелов, не больше. Выстрелы демаскировали Герку раньше времени; он шел на это сознательно; внезапный удар по автоматчикам стоил бы немцам лишних двух-трех человек, если не больше, но и соблазн был велик: смешно даже сравнивать автоматчиков и танкистов. Герка пошел на это не колеблясь. Первые же пули сбили обоих танкистов на песок, но одного словно ветром понесло: он катился по пляжу, как бревно, весь вытянутый в струнку, с закинутыми над головой руками, катился, подгоняемый черт те какой силой, может быть, даже ударами тех же пуль; он прокатился так несколько метров, но шестая или седьмая пуля пригвоздила его к песку, он затих лицом вверх, с закинутыми за голову руками, и больше не шелохнулся ни разу.

Третий танкист на это не отреагировал никак. Еще с минуту Герка поглядывал, не выберется ли он, чтобы подобрать убитых товарищей, но немец попался терпеливый. А потом Герке стало не до него, автоматчики подобрались совсем близко и так густо лепили из своих машинок по амбразуре, что одна пуля ввинтилась внутрь бронеколпака и рикошетом саданула Герку по башке. На счастье, не оглушила совсем, но все же это была контузия: он потерял на какое-то время способность говорить, а может быть, ему это только казалось; как бы там ни было, а Тимофею он отвечал только «в уме», хоть тот, судя по его голосу в наушниках на том конце провода, готов был разнести телефон вдребезги.

Герка снова вспомнил о танке лишь после того, как отбился от автоматчиков. Танка на месте не было. Герка поискал – и увидел его в стороне: танк уже приближался к исходной позиции своего батальона; оба трупа лежали позади башни на капоте.

Пулемет в центральном секторе обороны достался Медведеву. Произошло это случайно: в спешке Герка заскочил не в тот люк, а когда разобрался в ошибке, меняться было поздно.

Был ли Медведев рад, что может наконец принять участие в бою? Трудно сказать. Ему было не до размышлений. Его затянуло так стремительно – успевай поворачиваться! Единственное, чего он боялся, – это отстать от других, подвести своих новых товарищей. И потому он излишне суетился, и опять начал тушеваться – на этот раз перед Залогиным; он так волновался, что почти ничего не видел; но едва нырнул в железобетонную трубу и прикрыл за собой люк – едва остался наедине с собою, без командиров и просто свидетелей, – как уверенность возвратилась к нему. Правда: только уверенность, но не спокойствие.

Потому что впереди, в каких-нибудь шести метрах труба была разбита и завалена обломками камней и землей. Поверх завала светлела узкая серповидная отдушина.

Судя по глубине воронки – тяжелый снаряд. Миллиметров сто пятьдесят будет. Но откуда у этой дивизии такой калибр? – даже у тяжелых танков пушки в два раза слабее, и приданная артиллерия у них тоже должна быть легкой. Неужто три или четыре снаряда угодили в одну точку? Ну и дела! А еще говорят: дважды в одну воронку не попадает. Вот и слушай кого после такой картинки…

Выбраться на волю, впрочем, не составило труда. Неудобнее всего оказалось отгибать изнутри прутья арматуры: лежишь на спине, упираешься в спину, а ведь под лопатками битый камень… Но кто в бою придает значение такой ерунде? – Медведев только в первый момент отметил про себя: больно! – и больше не думал об этом.

Цинки почти не мешали.

Ему стало жутковато на миг, когда, выглянув из воронки, он увидел совсем близко цепь автоматчиков; не просто немцев – он насмотрелся на них за последние сутки, – а немцев, которые шли на него, которые хотели убить именно его, Саню Медведева. Их было так много… А в долине – настоящий муравейник!

Но страх только опалил – и прошел. Его вытеснил не азарт – этому Медведев не был подвержен; напротив: природное спокойствие и уверенность в себе (если он оставался один на один с любым делом). Уже иными глазами он оценил расстояние до автоматчиков, решил – успеваю, – и теперь его обстоятельности хватило даже на осмотр бронеколпака снаружи, и лишь затем он спустился через уцелевший огрызок трубы на свое боевое место.

Под бронеколпаком было душно. Медведев сел в железное креслице и открыл амбразуру; легче не стало. Амбразура была узкая: узкий крест с короткой горизонтальной щелью и длинной – от основания колпака до самого зенита – вертикальной. По левую руку был штурвальчик с рукояткой; если его крутить, весь колпак поворачивался. Медведев проверил. Порядок, колпак поворачивался очень легко, но все равно к этому надо было еще привыкнуть, и, окажись на месте Медведева кто угодно другой, он не преминул бы побрюзжать по поводу этой сложной конструкции, и был бы прав, потому что, когда тихо да покойно, это вполне приятное занятие: покручивать ручку да посматривать, что делается слева от тебя, а что справа; а как бой? да ведь и бой на бой не приходится; ведь если окружат, да будут настырно лезть со всех сторон, несмотря ни на что, ни на какие потери – вот уже где помянешь конструктора в Христа, бога и душу, потому как голова кругом пойдет, за что сначала хвататься: крутить штурвальчик или бить из пулемета… Ведь заклюют!

Но именно Медведева это печалило не очень. Он был рад, что он один. Неудобно? – что с того! Большего бы горя не было!.. Главное: можно расслабиться, не думать о том, что другие скажут; можно быть самим собой!

Он вставил ленту, пожалел, что нельзя пальнуть разок – проверить, не заедает ли затвор, – вытер пот и, услышав справа короткую очередь из ШКАСа, повернул туда бронеколпак, чтобы узнать, что же там такое происходит. Но ничего не понял. Автоматчики были почти в ста метрах. Еще бы их подпустить хоть малость! Однако те выстрелы вспугнули всю цепь; вся цепь залегла – спокойно, без испуга, готовая в любую минуту подняться, и все с любопытством поглядывали на правый фланг, где наперегонки долбили автоматы и в общем что-то должно было происходить, но ничего не происходило, потому что крупнокалиберный не отвечал и вдруг выяснилось, что он вообще стрелял в другую сторону, так как в цепи убитых не оказалось.

Немцы поднялись и пошли вперед.

Они опередили свои танки; при этом часть из них стала еще осторожнее – ведь последнее прикрытие оставили позади, – другие же, обегая буксующие сползающие машины, весело скалились, что-то кричали в темные амбразуры механиков. Только один средний танк упрямо полз впереди цепи, и это тревожило Медведева.

Ревом дизелей танки раскатывали холм, как утюгами. Ждать было легко. Медведев еле заметно поворачивал бронеколпак влево-вправо (каждый большой камень, каждая промоина были ему здесь знакомы, но надо было увидеть их по-новому: в качестве возможных укрытий для врага), наконец улучил момент, когда трое автоматчиков сбились почти в кучу – и ударил по ним. Пулемет работал легко. Медведев точно видел: двоих он убил сразу. Что стало с третьим, он не понял; третий упал за кустом жимолости, и там могло быть всяко. Но двоих он убил наповал, и это раскрепостило, сняло остатки волнения. Он и дальше бил все в том же стиле: короткими, уверенными сериями, и за весь бой не дал ни единой очереди, которая бы превышала четыре-пять выстрелов. Это принесло удовлетворение.

Немцы отступили не сразу. Они попытались ослепить обоих пулеметчиков огнем по амбразурам, заблокировать их, и под прикрытием огня просочиться к доту, тем более, что условия местности это как будто позволяли. Но ШКАСы держали их цепко, и тогда автоматчики, оставив прикрытие, стали сбиваться влево, уходя из сектора обстрела Медведева. Это продолжалось недолго, всего несколько минут. Бой решился вдруг, двумя ударами. Первым был выстрел Чапы. Он ждал все-таки не зря: танк нашел дорогу к вершине. Рискованную и настолько сложную, что тем же танкистам, возможно, ее не удалось бы повторить. Весь путь танк проделал в мертвой зоне, пока не добрался до последнего перегиба; отсюда начинался пологий легкий подъем. На нем Чапа мог расстрелять немца просто в лоб – калибр пушки позволял; но он это сделал чуть раньше: когда танк, вгрызаясь в грунт, сантиметр за сантиметром выдавался все выше над последним перегибом холма и готов был каждую секунду перевалиться вперед и занять горизонтальное положение – в этот момент Чапа и врезал ему бронебойным а самое уязвимое место – в брюхо. Танк замер на миг, а потом взрывом его как бы развернуло изнутри, он стал сразу вдвое ниже, осел с вывернутыми наружу гусеницами, распятый, как жаба на столе у препаратора, и таким плоским и безжизненным утюгом пополз назад, вниз, ломая кусты, пока не ткнулся в большой валун.

Второй удар нанес Ромка. У него хватило выдержки собрать перед своим пулеметом почти треть автоматчиков; считай, всех он там и положил одной длинной очередью. После этого, конечно, остальные посыпались в долину. За пехотой попятились танки.

Под конец еще раз отличился Чапа. Оказывается, среди судорожной суеты и спешки боя, в дыму, за огневой завесой, сквозь которую, казалось, разглядеть что-либо вообще невозможно, он успел приметить одну особенность маневров немецких танков. Та самая промоина, из-за которой под шоссе был проложен водосток, при видимой неказистости представляла собою почти идеальный противотанковый ров. Изрядная ширина; крутые, подточенные водой стенки. Увы, местами стенки обрушились, и немецкие танки, выдвигаясь на исходную для атаки позицию, пользовались одной из этих пологостей. Она была почти на границе мертвой зоны, и Чапе пришлось помозговать, прежде чем он решил, как в такой ситуации вернее подступиться к немцу. Но время у него было, и когда, наконец, танк появился в прицеле, Чапа всадил ему бронебойный. Танк загорелся не сразу, снаряд попал в ходовую часть. Это был последний бронебойный, и Тимофей полез вниз за снарядами, и они потеряли минуты три, потому что снаряд опять пришлось подавать через люк; однако немцев эти минуты не выручили: Залогин уже успел малость оправиться от контузии и зажал танкистов под брюхом; это у него получалось весьма убедительно, хотя он едва напоминал о себе. Так они там и сидели, пока машина не взорвалась от третьего снаряда.

После этого бой как-то сразу свернулся. Вряд ли немцы признали свое поражение. Для этого их было слишком много, и они считали себя (и если подходить математически – так оно и было на самом деле) тысячекратно более сильными, чем огневая точка, которая столь дерзко их остановила. Им – от генерала и до последнего солдата – и в голову не могло прийти, что они не смогут взять дот. Смогут! И взяли бы!.. Но, во-первых, для этого нужно какое-то время, а дивизия и без того уже безнадежно выбилась из графика движения, когда еще его наверстает, ведь, по сути, она лишилась машин и тягачей, а те, что уцелели… им еще предстоит выбираться из этой долины все под тем же убийственным огнем! Во-вторых, чтобы взять дот, необходимо всего небольшое подразделение; во всяком случае, держать возле него дивизию – под огнем! – бессмысленно и даже глупо. В-третьих, стало очевидно: славу здесь не заработаешь; скорее потеряешь то, что имел.

Дивизия поднялась и возобновила свое движение согласно диспозиции: на восток.

Впереди танки – подразделение за подразделением, прямо по целине, широким крылом огибая холм и уже в тылу его выползая на недосягаемое для Чапиной пушки шоссе; следом – артиллерийские и пехотные части. Эти шли, по возможности рассредоточившись, очень медленно; быстрее местность не позволяла, да и пушки задерживали: добрую половину их солдатам пришлось катить вручную. Только две батареи остались на прежних позициях и вели по вершине холма беглый огонь.

Замыкал движение второй танковый полк. Перед дотом он прошел совсем без потерь, по крайней мере так считали красноармейцы. Но как свидетельствует рапорт командира этого полка (рапорт был помечен следующим днем и обнаружен во время изучения архива спецчасти; весь архив – грузовик с железными ящиками типа сейфов – наши войска захватили в первых числах декабря где-то в районе Можайска), в описанном выше бою погиб экипаж тяжелого танка, а судя по другой его же бумаге, в ремонтный батальон были сданы две машины: одна со специфическими изменениями от долгого пребывания в воде, вторая – с разломами поворотного круга башни, тяжелыми повреждениями ходовой части и мотора. Надо полагать, оба танка пострадали от одного и того же снаряда, разрушившего мост; погибший экипаж просто утонул.

Спад активности врага не мог не отразиться на действиях красноармейцев. Их успех был огромен и, очевидно, выше самых оптимистических ожиданий. Он потребовал не только мужества, но и невероятных затрат душевных сил. И когда напряжение упало, какая-то пружина в них расслабилась, и вдруг навалилась усталость: неодолимое желание лечь, закрыть глаза и ни о чем не думать. Да и само восприятие победы было далеко не простым: они выиграли бой; кажется, об этом двух мнений не может быть; но вот в долине мимо них движется дивизия, обломавшая о них зубы, и столько в этом движении спокойствия и уверенности в собственной силе… Это движение – вопреки всему, вопреки любым потерям, – словно нивелировало успех красноармейцев; оно как будто имело целью внушить: что бы вы ни делали, чего бы по частностям ни добились, в конечном итоге выйдет по-нашему; так было, так есть и так будет во веки веков, покуда существует германская идея и тысячелетний райх. Немцы шли под огнем их пушки, падали, сраженные осколками, звали санитаров, гибли, но продолжали свое неумолимое движение, подразделение за подразделением обтекали холм и в тылу его выходили на шоссе, которое вело прямо на восток.

Как-то так получалось, что в этом марше под смертью было больше угрозы и демонстрации силы, чем в самой страшной прямой атаке. И чем дольше смотрел на это Тимофей, тем яснее чувствовал, что надо, совершенно необходимо что-то этому противопоставить. Сейчас. Сию минуту. И не только из-за немцев – из-за красноармейцев тоже. Тимофей видел: что-то надо сделать, чтобы сбить с парней наваждение, встряхнуть их и дать неоспоримый аргумент их победы. Но что? Что?!.

Бой иссякал; сейчас кто-то поставит на нем последнюю точку: еще полчаса, еще час – и – если и дальше так пойдет – считай, что это сделали немцы…

Солнце между тем успело исчезнуть; когда – никто не заметил. Закат был невыразительный, слабый, может быть, потому, что все небо оставалось еще очень светлым, и долина казалась ровнее и светлей, чем прежде, скорее всего из-за отсутствия теней: их тоже вдруг не стало.

Но этот легкий призрачный мир был невелик; его ограничивали горы; их бесцветная стена чернела ущельями. Только одно из них жило, играло сполохами; там горели немецкие машины. Возможно, это было одно из подразделений той же механизированной дивизии, но скорее всего какая-то новая часть, шедшая следом. Разрушенный мост остановил ее; задние все напирали, протискивались вперед, наконец образовалась типичная автомобильная пробка. Вот по ней-то, едва отбив вторую атаку, и ударили красноармейцы из своей пушки. Наводить было несложно, каждый снаряд шел в цель, в самую гущу, и через десять минут там творилось такое, что не приведи господь.

Потом они увидели, что дивизия поднялась и уходит, и перенесли огонь на нее. На обстрел, который продолжали две батареи, никто уже не обращал внимания. Поняли: только прямое попадание в амбразуру опасно. Кто же будет считаться со столь невероятной случайностью? И они уже не береглись и били только по пехоте – осколочными и шрапнелью, – только по россыпям маленьких подвижных фигурок, которые для стратегов и штабистов – живая сила, а для населения оккупированных областей – мародеры, бандиты, насильники и убийцы. Красноармейцы уже не обращали внимания ни на танки и пушки, ни на машины и тягачи. Только по пехоте: огонь! Осколочными и шрапнелью. По пехоте. По живой силе. По немцам, по гитлеровцам, по фашистам, по гадам в человеческом обличье, по убийцам: огонь! огонь!! огонь!!!

Но разве эта пушка, выпускавшая в полторы-две минуты всего один снаряд, могла остановить целую дивизию? Конечно же, нет. Пушка могла нанести урон, да и то незначительный, если сравнивать со всей массой многотысячного воинства. А дивизия была столь велика и могуча, что она могла пренебречь каким-то дотом; могла пройти мимо – пусть даже с потерями – и при этом не потерять своего достоинства. Так она была велика!

Когда сдвинулась и пошла пехота, похоже было: поле зашевелилось.

Немцы шли, как саранча, как грызуны во время великих переселений, когда какая-то неведомая сила поднимает их и гонит напрямик: через поля, дороги, через улицы городов. – разве можно их остановить или заставить повернуть в сторону? Их можно только уничтожить – всех, до последнего; или дать им пройти, но тогда после них останется нежить, мертвая земля…

У красноармейцев крали победу. Хладнокровно и нагло.

Надо было что-то делать. Немедленно. Ради ребят.

Примириться с этим Тимофей не имел права. Но что он мог придумать? Что человек способен придумать в таком положения вообще? Вдруг не поумнеешь. И дело ведь не в том вовсе, чтобы учудить с панталыку нечто эдакое экстравагантное, невероятное; не в том фокус, чтобы эпатировать противника. Тут: или – или. Кто-то взял верх, а кто-то повержен; одновременно быть победителями оба могут лишь в хитроумных рассуждениях побежденного. Но если истину у тебя на глазах ставят на голову, и это оказывается убедительным, потому что воин не побежден, пока не признал поражения, пока его дух не сломлен; если поединок, формально завершенный, на деле продолжается, только в иных формах – незримый – в области духа… тут уж от тебя сегодняшнего зависит совсем немногое – всей твоей жизни дается слово, – и аргументы не ты подбираешь, а твое прошлое, твое счастье, твоя вера, твои идеалы, на которых тебя воспитали. Что Тимофей мог бы придумать? – только один ответ у него был; для него – естественный, для него – единственный. Разве он предполагал, что, отстаивая свою правоту, экзаменует свои идеалы, которым настал час стать в его руках оружием?..

Тимофей спустился в жилой отсек, достал из тумбочки прорезиненный пакет постельного белья, сорвал невесомую, блестящую, как новенький гривенник, пломбу и достал простыню. Развернул – ох, велика! – разодрал пополам и сунул половину за пазуху. Потом в кладовой выбрал из связки несколько прутьев арматуры подлиннее и ловко сплел (раны даже не завыли – не до них!) длинный прочный стержень. Потом поднялся наверх и скомандовал:

– Отставить огонь!

Четыре лица повернулись к нему – четыре маски. Пот замесил пыль и копоть, затвердел коростой. Воспаленные глаза выражают внимание, и – ни единой эмоции.

– У нас нет флага. Теперь он у нас будет. Вот он!

Тимофей вытянул из-за пазухи кусок простыни.

Никто не шелохнулся. Правда, глаза ожили: перебегали со стального стержня на белую тряпку и обратно…

– Эх, комод, ты просто прелесть! – Ромка улыбнулся так, что рот ему развернуло чуть ли не на пол-лица, и маска сразу полопалась. – Умница, Тима!

– Ото вещь, – согласился Чапа. – Вчасная штучка.

– Колоссальный фитиль им в задницу! Только бы успеть. – Герка повернулся к Медведеву. – Тащи сюда свою хваленую аптечку. Всю!

– Есть!

– Чапа, цыганскую иглу и дратву.

– Завсегда тутечки, товарищ командир.

– Пришивай полотнище, дядя, только так, чтобы и зубами от флагштока не оторвать.

– Ага.

– Товарищ сержант, я заранее знаю все ваши аргументы…

– И не проси, Гера, – перебил Тимофей.

– Ну хорошо. Только чуть-чуть, а? Чисто символически. А то ведь нас же и подведете.

– Ладно.

Ромка не ждал других. Вынул из-за голенища финку и легко, словно не в первый раз ему приходилось это делать, полоснул ею по левой руке, немного выше бинтов, которыми были затянуты его руки по самые запястья. Крупные капли тяжело упали на белую материю и лежали на ней, как ртуть. Красноармейцы смотрели напряженно – всем пятерым одновременно показалось, что кровь так и останется лежать, не впитываясь; так и засохнет. Но затем увидали, как по нитям поползло красное – и вздохнули облегченно.

– Темноват будет матерьяльчик! – самодовольно оскалился Ромка.

– Ничего, разберутся…

Управились быстро. Ставить знамя пошли вдвоем (мало ли что – снаряды рвутся рядом) Страшных и Медведев. Флагшток воткнули в отверстие для перископа. Эх, «фотокор» бы сюда! – какой кадр пропадает, товарищ Страшных, какой кадр!..

Немцы признали флаг сразу: обе батареи устроили салют – наперегонки застучали, только не фугасными, как до этого, а осколочными. Потом остановились те, что проходили мимо, развернулись: ах! ах! ах! Потом и до тех докатилась волна, что уже обогнули холм и на шоссе вышли. Им-то флаг виден на фоне заката – лучше не придумаешь. Повернулись – и ураган стали затопил холм. А вот уже и пехота перестраивается, поворачивает сюда, растекается в цепи и вдруг – броском – вперед!

– А-а-а-а!.. – бессловесный звериный рев растет над полем.

С двух сторон – сразу – сотни наперегонки. Какой там строй! какой к черту порядок! сломались цепи – сотни ревущих, ненавидящих, с пеной у рта – вперед! вперед! вперед!..

Тимофей спокойно:

– К пулеметам.

Закрыл наглухо амбразуру, взял автомат, верный припас патронов, полдюжины «лимонок». Чапа уже готов, ждет; в последний момент, правда, вернулся – шинельку прихватил; жалко с такой шинелькой расставаться, даже напоследок.

– Пошли?

Бой кончился так же быстро, как и вспыхнул. Но теперь это означало: победа окончательная; теперь оспорить ее было невозможно. А потом с реки, со старицы и от болотца стал подниматься туман. Он как-то незаметно, сразу сгустился над долиной; только вершина холма, увенчанная флагом, плыла, как остров, да сквозь серую муть блестели прямой ниткой бесчисленные костры – догорали машины.

Потом упала короткая ночь. Красноармейцы чередовались в карауле, но спать не мог никто. Ждали нападения. Его не случилось, а с рассветом снова поднялся туман – утренний, очень легкий, такая красивенькая голубоватая дымка, а когда и она рассеялась, открылась долина – пустая, даже сгоревших танков след простыл, кроме одного, подбитого возле вершины; на удивление пуста долина, будто всего несколько часов назад здесь не стояла целая дивизия. Потом все же красноармейцы разглядели тонкую цепь окопов. Их только начали копать, и сейчас всюду темнели солдатские спины.

А ровно в четыре утра откуда-то сбоку появились три «фокке-вульфа», сделали высоко в ясном небе спокойный круг, и парни впервые в жизни услышали, как воют авиабомбы, когда они летят точно в тебя.