"В поисках Клингзора" - читать интересную книгу автора (Вольпи Хорхе)

Автобиографические резюме: от теории множеств до тоталитаризма

Резюме 1. Детство и конец одной эпохи

Нетрудно предположить, что, ознакомившись с историей лейтенанта Фрэнсиса П. Бэкона, вы задались вопросом: если этот господин Густав Линкс, преподаватель математики Лейпцигского университета, утверждает, что излагает одни только факты, то каким образом ему стали известны самые невообразимые подробности жизни другого человека, то есть того же лейтенанта Бэкона?

Что ж, ваша обеспокоенность, скорее всего, достаточно обоснованна, поэтому я взял на себя смелость включить в повествование данную главу. Да, сомнения, как говорится, имеют право на существование, но, когда они развеются, мой рассказ приобретет достоверность. Мы, ученые, знаем, что без доказательства любая теория рассыплется, как карточный домик. Не отрицаю, некоторые события не обязательно произошли в действительности (именно поэтому они обозначены здесь как гипотезы), поскольку мне и впрямь не довелось участвовать в них лично, но лейтенант Фрэнсис П. Бэкон сам поведал мне о своей жизни, когда мы вместе коротали время за нескончаемыми разговорами. Наступала минута, когда он откладывал в сторону протокол допроса, я переставал давать долгие и скучные показания, и тогда между нами возникала удивительная, похожая на заговорщическую, связь; задушевная близость двух искренних друзей; единение не только наших умов, но и сердец. В эти мгновения полного согласия и сопереживания мне доводилось выслушивать от него признания настолько откровенные, что позавидовали бы многие психоаналитики и духовники. Мы менялись ролями, и на некоторое время я превращался в дознавателя, а он становился объектом изучения.

Дальше в лес — больше дров; за одним вопросом тянутся все новые. Какие обстоятельства привели меня и лейтенанта Бэкона к месту нашей встречи? Когда впервые столкнула нас судьба? В чем состоит наше общее предназначение? Как случилось, что пересеклись параллельные линии наших жизней? Объяснить все это возможно, сказав хотя бы несколько слов о моей собственной персоне.

Прошедшие годы позволяют взглянуть на собственную жизнь с расстояния, рассмотреть ее, словно какое-то постороннее явление или, образнее, будто мелкую букашку, ползающую и шевелящую усиками под увеличительным стеклом. Теперь мне понятно, что со дня рождения моя судьба неразрывно связана с историей двадцатого века, как морская минога, присосавшаяся к коже огромного кита, обрекает себя на бесконечные странствия в его неизменной компании. На мою долю выпало жить в непростое время, в обществе особенных людей, с которыми я познакомился в первой половине столетия. Чисто случайное стечение обстоятельств сделало меня свидетелем великих событий и самых разрушительных несчастий, когда-либо постигавших человечество: двух мировых войн, трагедий Аушвица[34] и Хиросимы, а также рождения новой науки.

Я слишком многословен. Начинать надо с самого главного, найти слова, которые создали бы ясное представление обо мне, пробудить у читателя интерес к моей личности, впечатлить каким-то эффектным ходом — но ничего подобного у меня не получается, к сожалению. Что ж, скажу самое очевидное. Меня зовут — повторюсь — Густав Линкс. Родился 25 марта 1905 года в Мюнхене, столице Баварии. Мой отец, Юрген Линкс, преподавал в университете историю Средних веков. Мою мать звали Эльза Шварц, но мои воспоминания о ней весьма расплывчатые, поскольку она умерла во время выкидыша, когда мне было только три года. Так что не могу сказать о ней почти ничего. Из-за случившейся с ней трагедии я оказался единственным ребенком, и, вопреки принятым в то время обычаям, мне не пришлось делиться своими немногими детскими радостями с целым выводком сводных братьев и сестер; отец так и не женился больше, хотя никто бы не подумал, что раннее вдовство потрясло его до такой степени.

Я родился в мире, где порядок и педантичность ценились превыше всего, легкомыслию не было места, а всякие несуразности — войны, страдания, ужасы — считались огорчительными исключениями из правил, ошибками, исчезающими вместе с эволюцией общества.

К счастью, мир моего детства состоял не только из научно обоснованного аскетизма. Нашлось для меня занятие, которое в значительной степени сформировало мой характер: я вступил в ряды Wandervogel — «Перелетных птиц» — так в те времена называлось движение, похожее на заграничных бойскаутов и призванное способствовать физическому воспитанию немецких подростков. Тогда-то я и познакомился с Генрихом фон Лютцем, надолго ставшим мне лучшим другом и сыгравшим важную роль в моей жизни, а также с Вернером Гейзенбергом, который был старше нас на четыре года и уже сам руководил группой «Перелетных птиц».


Резюме 2. Молодость и иррационализм

Мы с Генрихом были настолько преданными и неразлучными приятелями, что каждый словно существовал в оболочке другого. Оба досконально знали все привычки, наклонности и пристрастия друг друга.

В шестнадцать лет мы вместе впервые посетили публичный дом и заказали одну проститутку на двоих. Мы попросили ее обслужить нас обоих одновременно, чтобы насладиться видом своего собственного глупого выражения, отражающегося как в зеркале на лице друга. В общем, как ни воспитывали нас в строгости и благонравии, к восемнадцати годам мы с Гени накопили уже такой богатый опыт любовных похождений, как никто из сверстников.

Только не подумайте, что у нас тогда не было другого занятия, как шляться по улочкам Мюнхена и глазеть на женские попки. Гени получал плохие отметки в школе, но при этом обладал блестящим умом, глубоким знанием философии и способностью видеть действие ее законов в реальной жизни. Его воодушевляли идеи патриотизма, внушаемые нам в гимназии и нашей молодежной организации, а именно: общество пришло в упадок; мы, немцы, должны обратиться к опыту прошлого, чтобы отыскать способ высвободить нацию из нынешнего унизительного положения. Эти постулаты натолкнули Генриха на далеко идущие умозаключения: он еще не знал точно, каким будет его жизненный путь, но твердо решил, что станет кем-то вроде духовного вождя и о нем узнает весь мир. Постоянно читая средневековые романы, он преисполнился каким-то мистическим почитанием «германской расы», ее традиций и идеалов.

Шел 1924 год, и мы с Гени, к нашему удовольствию, только что закончили учебу в Макс-гимназии. Меня приняли в Лейпцигский университет на факультет математики, а Генрих решил отправиться в Берлин, чтобы всерьез взяться за изучение трудов своего уже тогда наиболее почитаемого философа — Фридриха Ницше и подготовить диссертацию о последних, самых ярких годах его творческой деятельности.


Резюме 3. Арифметика бесконечности

В Лейпциг я приехал в сентябре 1924 года. В то время в национальной экономике наметился подъем, обеспечивший наконец Веймарской республике несколько лет относительной политической стабильности. Город оказался не таким красивым, как, скажем, Дрезден, но не менее интересным. Здесь мне предоставлялась возможность вести самостоятельное, взрослое существование вдали от родительской опеки и, следует признать, от порядком надоевшей дисциплины молодежной организации. Денег у меня было не много, но я мог сам решать, на что их тратить.

Моей специализацией — чем, полагаю, можно вполне гордиться — была математическая логика, и прежде всего теория бесконечных множеств, разработанная Георгом Кантором в конце девятнадцатого века. Я выступал почти что в роли первопроходца, поскольку тема все еще оставалась довольно новой, а в то время немногие молодые математики посвящали свою деятельность малоизученному материалу. Теории Кантора привлекли мое внимание в последний год учебы в Макс-гимназии, и я тотчас загорелся желанием завершить начатое им дело. Мой предшественник взялся за один из наиболее интересных аспектов философских знаний — бесконечность, подойдя к нему с позиций математики. С первых страниц его трудов я понял — передо мной открылась золотая жила. Один из пунктов, включенных в знаменитую Гильбертову программу, как раз относился к теории трансфинитных чисел Кантора, а именно — так называемая «проблема континуума», которую тот так и не сумел решить.

Проблема континуума до сих пор не решена и стала чем-то вроде обидной оплеухи, полученной человеком от Господа, чуть не проклятием, свидетельством слабосилия человеческого разума.


Резюме 4. Свобода и любовь

В середине октября 1926 года я получил от Генриха письмо с радостными известиями: он не только успешно осваивал университетскую науку, но вдобавок повстречал девушку своей мечты и намеревался на ней жениться. Наталия, как отмечалось в письме, была чуть моложе Генриха, красива, умна и без памяти влюблена в него. Мне предлагалось не мешкая отправляться в путь, чтобы встретиться с другом и его невестой.

С не меньшим восторгом я написал в ответном письме, что предприму все возможное для скорейшего преодоления расстояния между двумя городами и сочту за честь познакомиться с любимой женщиной Генриха.

До сих пор мне не доводилось бывать в столице рейха. Я думал, что Берлин похож на Мюнхен, но ошибся: в то время это была настоящая столица мира или, по выражению писателя Стефана Цвейга, «новый Вавилон». И в самом деле, в 1926 году Берлин занимал третье место среди крупнейших городов планеты. Я сидел на вокзальной скамейке в ожидании встречающих, чувствуя себя в своем лучшем сюртуке белой вороной среди снующих вокруг пассажиров. Однако неловкое ощущение улетучилось при виде приближавшегося ко мне Генриха в сопровождении двух прелестных девушек. Одна была веснушчатой блондинкой с точеной фигуркой восемнадцатилетней девочки, а другая, рыжеволосая, выглядела еще ослепительнее.

— Познакомься, — сказал Гени, — Наталия, моя любовь и судьба. А прелестная особа рядом с ней отзывается на имя Марианна…

— Enchante [35], — произнес я и поцеловал обеим руки. Девушки смотрели на меня с улыбкой.

— Мой друг несколько старомоден, — извиняющимся тоном объяснил Гени. — А теперь — ходу, а то опоздаем!

Наталия и Марианна шли в нескольких шагах впереди нас, а мы вдвоем следовали за ними.

— Ну что, разве не конфетки? — повернувшись ко мне, тихонько и радостно процедил сквозь зубы Генрих.

— Послушай, на какие деньги мы будем их развлекать? — завел я разговор о том, что тревожило меня больше всего. — А их родители разрешают им?..

— Да забудь ты о христианских нравоучениях, все это в прошлом! — оборвал меня на полуслове Генрих. — У тебя сегодня праздник, какого, может, не будет еще очень долго, так что просто веселись и ни о чем не думай!

Гени подозвал такси и велел отвезти нас к кафе «Бауэр» на Фридрихштрассе. Там мы посидели, слегка перекусили, причем, по мере приближения вечера, вокруг становилось все оживленнее, а я мог получше узнать своих новых знакомых. Как я и подозревал, Марианна на самом деле оказалась старше нас на два года, но вела себя как маленькая избалованная девочка: заказала себе двойную порцию десерта и в течение двух часов, которые мы там провели, почти не говорила со мной. Зато все время требовала внимания Наталии, делясь с ней впечатлениями по поводу роскошного интерьера зала, элегантных нарядов посетительниц и учтивости официантов. Наталия же только слушала и почти не отвечала. В какой-то момент она расхрабрилась и спросила, действительно ли я изучаю математику. Ее внимание так меня обрадовало, что я уже вознамерился было произнести небольшую речь о Канторе и теории бесконечности, но Генрих тут же прервал меня со свойственной ему бесцеремонностью.

— Этот город преисполнен низменных страстей! — воскликнул он, обращаясь к девушкам. — Готовы ли вы окунуться в мир разврата?

— О да! — немедленно отозвалась Марианна и впервые бросила на меня многозначительный взгляд. Я чувствовал, что мои щеки пылают.

— Думаю, в целой Европе нет такого количества кабаре, как здесь, — продолжал Гени. — В кафе «Национале» обслуживают официантки, голые по пояс. — Он подождал, пока девушки должным образом удивятся. — В «Аполло» можно танцевать вообще голышом, причем не важно, с женщиной или мужчиной — в зависимости от вкуса. Еще больше свободы в «Узах верности»; там запросто встретишь мужчин в женской одежде и женщин — в мужской…

Я был впечатлен богатым опытом Гени и подумал сначала, что он, наверно, успел наведаться во все злачные места Берлина. Но, поразмыслив, решил, что, скорее всего, этими познаниями поделился с ним его отец, хотя с трудом мог вообразить их беседующими на подобные темы. Девушки же просто внимали Генриху с восхищением.

— А что еще к нашим услугам? — попросила продолжения (не трудно догадаться!) Марианна.

— Здесь, в Берлине, выступают лучшие вокалисты мира. Доводилось слушать Ренату Мюллер? Или Эвелин Кюннеке? Но даже они не могут сравниться с Клер Вальдофф — некрасивой коротышкой с бочкообразной фигурой. И конечно же, взошедшая в этом году новая звезда — актриса Марлен Дитрих; все только и говорят о ее великолепной игре в пьесе «Из уст в уста»… [36]

С каждым словом Гени передо мной словно открывался незнакомый мир, и я вдруг ощутил, что мне в этом мире хорошо, очень хорошо…

— Расскажи о певице, — взволнованно проговорил я, — которую мы будем слушать сегодня!

— Джозефина Бейкер — верх совершенства! — голос моего друга звучал не менее возбужденно. — Сам Макс Рейнхардт[37], директор Немецкого театра, был потрясен, впервые присутствуя на ее выступлении.

Мы приехали туда, где должно было состояться представление (сейчас я уже не помню названия места), и Генрих сразу направился к администратору. Для нас оказался зарезервирован маленький столик неподалеку от сцены. Официантка принесла и поставила на него бутылку шампанского.

С самого начала я как завороженный не отрывал глаз от Джозефины Бейкер; она показалась мне необыкновенно красивой, самой прекрасной женщиной, какую я когда-либо видел! Она превосходила все описания Генриха. Ее бедра были прикрыты широкими платановыми листьями, которые развевались в стремительном танце, а маленькие груди с коричневыми сосками дрожали в такт. Она и в самом деле очаровывала страстной дикостью, но в то же время техника исполнения оставалась безупречной; ни одно движение ее тела не выбивалось из напряженного барабанного ритма.

— Приятного аппетита! — наклонясь в мою сторону, прокричал сквозь грохот Гени. — В Лейпциге такого не попробуешь!

Я промолчал, потому что не хотелось отвлекаться на разговоры. Я витал где-то на седьмом небе, я был поглощен без остатка зрелищем разгоряченной, мокрой от пота черной кожи, блестящих, гладко прилизанных волос. Сидящие рядом девушки тоже, как загипнотизированные, не отрываясь смотрели на сцену.

— И ведь все прекрасно знают, что она всего лишь шлюха, — продолжал говорить мне на ухо Генрих, — только очень дорогая. Посмотри, как все вокруг буквально сходят по ней с ума, но сделай она один неверный шаг, и ее тут же запрут обратно в клетку! Эх, умеют же здесь, в Берлине, веселиться, потому-то мне так нравится этот город! — воскликнул он, поднимая бокал.

Вслед завершившей выступление Джозефине Бейкер раздались неистовые аплодисменты, крики, публика, казалось, совсем потеряла голову. Я не мог успокоиться. Похоже, что остальные тоже были слишком взволнованы, потому что Наталия предложила пойти куда-нибудь еще. Мы посоветовались и остановили выбор на ресторане «Узы верности». Особенно на этом настаивала подвыпившая Марианна, которой непременно хотелось посмотреть на женщин, переодетых в мужчин. По дороге она остановила меня, подождав, когда Гени и Наталия уйдут вперед, поцеловала в губы и сказала, что я ее возбуждаю. Это необычайно возвысило меня в собственных глазах, и я гордо обхватил ее за талию.

То, что мы увидели в «Узах верности», не вполне оправдало наши ожидания. За некоторыми столиками действительно сидели девушки крупного телосложения, с гладко причесанными волосами, одетые в черные смокинги с белыми галстуками-бабочками… Однако остальные посетительницы все же носили женские наряды, под которыми, очевидно, не было ни лифчиков, ни трусов.

— Они тебе нравятся? — спросила меня Марианна.

— Да, кажется.

— А я?

— Очень! — я обхватил руками ее голову и крепко поцеловал.

— Ты меня любишь?

— Люблю! — сказал я не колеблясь.

— Хочешь я выйду за тебя замуж?

Я на мгновение запнулся и подумал, что на следующий день она вряд ли вспомнит об этом разговоре.

— Конечно хочу!

Больше мы в ту ночь почти не разговаривали, а только пили, целовались и под столом залезали руками друг другу под одежду.

После возвращения в Лейпциг все случившееся в Берлине казалось сном. Возобновилась обычная жизнь — серая, однообразная, расписанная по часам, и я чувствовал себя глубоко несчастным. Без особой радости ходил на занятия и продолжал изучение континуум-гипотезы.

Как-то утром по почте пришло письмо. Из Берлина. От Марианны.

Дорогой Густав! Как я узнала от Генриха, тебе предстоит невеселое Рождество в Лейпциге, поскольку твоего отца не будет в Мюнхене, и ты считаешь, что ехать туда не стоит. Какое совпадение, я оказалась в похожей ситуации: моя мать уехала в Америку повидаться с братом, и я вынуждена оставаться в Берлине в одиночестве. Так что я подумала, если захочешь, мы могли бы вместе провести праздники и, взявшись за руки, встретить новый 1927 год. Если это не мешает твоим планам и ты согласен, дай мне знать. Марианна.

Несколько секунд у меня ушло на то, чтобы обдумать ситуацию: с одной стороны — заманчивое предложение Марианны, с другой — куча недоделанной работы, подготовка к экзаменам, косые взгляды Гуттенлохера. Решение проблемы было скорым и очевидным: в ответном письме я написал, что буду счастлив встретиться с Марианной, что знаю прелестную деревеньку на полпути между Берлином и Лейпцигом, где мы оба сможем прекрасно провести время, а после, может быть, и на лыжах покататься. Она тут же согласилась.

Я не мог и предположить, что от тех недолгих колебаний — посылать ответ или нет — зависело так много в моей будущей жизни. Узнав Марианну ближе, я открыл в ней обаяние и остроумие, о которых не подозревал поначалу. С ней было легко и радостно не только в постели — наши тела и руки очень скоро обрели сладкую гармонию, — но и потому, что она обладала редкостным даром слушать и понимать мужчину. Ее искренне интересовало мое увлечение математикой (чего я никак не мог ожидать от девушки); она даже попросила рассказать ей о Канторе из-за того только, что этот человек значил так много для меня.

— Да, любопытный был тип. Хотел познать Бога с помощью математики, — пробормотал я, не отводя глаз от обнаженной груди Марианны.

Мы лежали в жарко натопленной деревенской хижине, и огонь потрескивал в камине, будто гномы вели перестрелку в короткой войне.

— И ему это удалось?

— Нет, пожалуй, — ответил я, прихватывая губами ее розовый сосок. — У него было много врагов, и все старались отравить ему жизнь. Его считали сумасшедшим.

— Он в самом деле был сумасшедшим?

— У него была уязвимая психика. Он долго лечился от депрессии в больницах и реабилитационных клиниках.

— Бедняжка! Сколько ему пришлось пережить!

— Лишь новое поколение математиков сумело по-настоящему оценить его уже незадолго до смерти… — Мне доставляло огромное удовольствие разговаривать с голой женщиной о любимой науке. — Его стали награждать медалями и дипломами, однако слава пришла слишком поздно. Разум его помутился из-за непостижимости совершенных им невероятных открытий. Кантор умер в сумасшедшем доме в Галле 6 июня 1918 года, за несколько месяцев до окончания войны.

Хижина, камин, Марианна — все это слишком хорошо, чтобы быть правдой… Я вдруг очутился в раю, о каком и не мечтал. Когда пришло время расставаться, я понял, что полюбил эту женщину больше всего на свете, что не смогу жить без нее, без запаха ее кожи, без ее сочувствия, нежности… То, о чем я, пьяный, сказал Марианне в Берлине, теперь стало для меня очевидным: мне действительно хотелось прожить вместе с ней всю жизнь. Так и случилось. 30 октября 1928 года Марианна Зибер стала моей женой. Меньше чем за три месяца до этого события, 7 августа, Генрих поклялся в вечной верности Наталии Веберн. Счастье пришло легко и просто, как в сказке или как решение алгебраического уравнения.


Резюме 5. Поиски абсолюта

В промежутке между 1928 и 1932 годами произошло много событий, которые так или иначе потрясли Веймарскую республику: Бертольт Брехт и Курт Вайль[38] поставили «Трехгрошовую оперу»; философ Рудольф Карнап[39] опубликовал свое «Логическое строение мира»; Марлен Дитрих стала — как и предсказывал Гени — великой кинозвездой благодаря сыгранной ею роли в фильме «Голубой ангел»; дирижабль «Граф Цеппелин» совершил кругосветный перелет; писатель Альфред Деблин[40] закончил работу над книгой «Берлин, Александерплац»; власти Мюнхена не разрешили Джозефине Бейкер выступать в местном театре; Гитлеру удалось добиться высокого представительства своей партии в рейхстаге на выборах в 1930 году Гедель сформулировал знаменитую теорему; маршала Гинденбурга[41] в 1932 году вновь избрали президентом рейха, а к концу того же года сбылась заветная мечта Гитлера — двести тридцать нацистских депутатов взяли рейхстаг под свой полный контроль.

Поверхностное перечисление событий, конечно, не может передать зарождавшуюся тогда в Германии напряженную атмосферу страха и ненависти. Почему же я рассказываю об этом периоде так, словно подробности не имеют значения, почему не анализирую противоречия, послужившие причиной прихода к власти нацистского режима? Отвечу, хотя мне стыдно признаваться: потому что указанные четыре года были самыми благословенными в моей жизни. Иногда, вспоминая прошлое, мне кажется, что как раз в эти годы в нем как бы образовалась прореха; даже пытаясь восстановить в памяти день за днем, я не отмечаю ни одного существенного эпизода и… улыбаюсь. На протяжении четырех лет — четырех! — мое существование составляли незначительные события, повседневные мелочи семейной жизни, хождение по гостям и вечеринкам, упоительные сцены супружеской любви и великолепного отдыха на альпийских курортах. Весь мир готов был вот-вот перевернуться вверх тормашками; квантовая физика изменяла представления человечества о действительности; над Европой нависла черная тень фашизма; живопись, музыка, литература достигли невиданных высот; я же занимался главным образом тем, что лобзал нежный животик супруги, в университете решал задачки по математике и готовился к предстоящей Habilitationsschrift (Конкурсная работа на замещение должности преподавателя). Подобные пустяки не заслуживают внимания читателя. Если ненадолго задержаться на моей профессиональной деятельности, то, несмотря на все усилия, проблема континуума оставалась нерешенной, зато по ходу дела я занялся другими вопросами, прежде всего в области физики, и эта работа принесла мне удовлетворение и, что немаловажно, одобрение моих научных руководителей.

Заостренный овал лица Марианны напоминал кошачью мордочку, сказал бы я, да только моя жена не обладала качествами, которые присущи этой породе животных, — коварством и стремлением держаться особняком. Напротив, ее отличали нежность и отзывчивость, особенно заметные в постели, в минуты нашей всеобъемлющей близости, когда сливались в единое целое тела и души и Марианна, на людях всегда вызывающе веселая и беспечная, преображалась в застенчивую и чувственную. Это не мешало ей быть зачинщицей многих наших тогдашних похождений и приключений. Она ощущала постоянную потребность заступать за рамки дозволенного, пробовать все на зуб и на ощупь. Очень часто мы ездили в Берлин, место нашей первой встречи, и вместе с Гени и Наталией, а то и без них, вновь углублялись в темные и извилистые закоулки таинственного мира ночного города. Марианна радовалась даже больше меня, если удавалось найти кабаре с каким-нибудь неприличным шоу.

Это был самый лучший период нашей дружбы с Гени и Наталией. Всех нас занимали одни и те же заботы, сомнения, мечты. Не случайно, что даже пожениться мы решили почти одновременно; нам хотелось все в жизни делать сообща. Кстати, отношения между Наталией и Марианной были очень похожи на наши с Гени. Обе родились и выросли в Гамбурге, будучи маленькими девочками поклялись в вечной дружбе и с тех пор не разлучались. А когда вышли замуж за таких же верных друзей, как мы с Гени, их привязанность только упрочилась. Бывало, мы всей компанией устраивали такие праздники, что вспомнить приятно! Мы были так близки и так любили друг друга, что назвать наши отношения семейными — не только не преувеличение, но, пожалуй, единственно верное определение.

Учеба Генриха продвигалась как нельзя лучше, я иногда даже завидовал ему. После завершения университетского образования в Берлине ему светила аспирантура в Гейдельберге под руководством Мартина Хайдеггера[42]. Более радужной перспективы не придумаешь. Но наступил переломный 1933 год и не успели мы глазом моргнуть, как все наши планы резко изменились, как изменился и весь окружавший нас мир.

На состоявшихся накануне выборах нацисты получили около сорока процентов голосов. После стычек с коммунистами в Берлине Гитлер добился от президента страны, маршала Пауля фон Гинденбурга, своего назначения рейхсканцлером 30 января 1933 года. Несмотря на превосходство его противников в правительстве (только два нациста занимали министерские посты — Вильгельм Фрик и Герман Геринг), это стало неожиданной для всех победой Гитлера и первым шагом на пути к диктатуре. Наступило начало конца.

27 февраля, меньше чем через месяц со дня назначения Гитлера, произошло непредвиденное событие, значительно ускорившее приход нацистов к власти. Вдруг, ни с того ни с сего кому-то понадобилось поджечь рейхстаг. На следующий день Гитлер издал Указ о чрезвычайном положении, в котором объявил о мерах, вводимых с целью противостоять возмутительным провокациям коммунистов: «Действие статей 114-118, 123-124 и 153 Конституции Германского рейха временно приостанавливается. В этой связи вводятся ограничения свободы личности, свободы слова, включая свободу печати, союзов и собраний; а также цензура почтовой и телеграфной переписки, прослушивание телефонных переговоров, ограничения неприкосновенности жилища, конфискации, ограничения прав собственности, каковые в дальнейшем осуществляются по усмотрению властей вне рамок, установленных до сих пор законом».

Из обгоревшего здания рейхстага полицейские выволокли длинного, нескладного молодого человека. Он выкрикивал одно слово: «Протестую, протестую!» — и был похож на душевнобольного с вытянувшейся, опухшей, черной от копоти физиономией. Через некоторое время стало известно его имя — Маринус ван дер Люббе[43], голландец, сторонник коммунистических идей.

Я как раз находился в Лейпциге, когда ао сентября 1933 года официально начался суд над ван дер Люббе, но мне некогда было следить за ходом судебного процесса, поскольку в то время я сдавал один за другим целую кучу экзаменов и зачетов, а также выполнял разные формальности для поступления в аспирантуру Берлинского университета. В январе 1934 года пришло уведомление о том, что меня приняли. Свершилось! Кроме того, Генрих и Наталия уже пару месяцев как тоже вернулись в столицу рейха, и всем нам, четверым друзьям, снова предстояло быть вместе!

Приехав в Берлин, я сразу заметил, что город не такой, каким встретил нас несколько лет назад. Былая беспечность и эйфория если и не исчезли бесследно, то уступили место какой-то обреченности, которая так и витала повсюду — на Александерплац и в золоченых ложах Немецкой оперы, в университете и Институте имени кайзера Вильгельма, в Прусской академии наук и на Курфюрстендамм. Чтобы получить представление о том, как изменился город, достаточно сказать, что, когда по старой привычке шляться по кабаре Гени, Наталия, Марианна и я однажды вечером отправились в «Танцфест» — модное заведение, посещаемое иностранными дипломатами и туристами, нашим глазам предстало зрелище, может быть, еще более безнравственное, чем во времена Веймарской республики, однако производившее впечатление совершенно противоположное прежнему разнузданному и бесшабашному веселью. Вместо женщин, одетых мужчинами или вообще не одетых, бродили какие-то юноши, наряженные скелетами (возможно, грубо пародируя символику охранявших концентрационные лагеря гиммлеровских отрядов «Мертвая голова» — Totenkopfverbande). Они распевали хором: Berlin, dein Tanzer 1'st der Tod [44], отрывок из самого популярного тогда фокстрота со зловещим названием Totentanz — «Танец смерти». Но мне тогда казалось, что эти перемены пустяшные и не имеют никакого отношения к нашим судьбам. Естественно, я прекрасно видел, что нацисты раздувают националистические и антисемитские настроения, и без того сильные в наиболее консервативных кругах германского общества, однако, как и большинство населения, считал эти действия временным явлением, попытками поднять популярность Гитлера.

Ошибочность своего мнения я понял весной 1934 года, и это ранило меня больнее, чем все творившиеся тогда беды. Гораздо больнее, чем чистка СА[45] или Закон о полномочиях, предоставлявший фюреру неограниченную власть. Больнее даже, чем организованный в это время бойкот еврейских фирм или Закон о реорганизации государственного аппарата, запретивший всем «неарийцам» занимать чиновничьи посты. Как-то Марианна и я пришли в гости к Гени с Наталией на очередную вечеринку. Часа два мы пытались более или менее слаженно сыграть «Эрцгерцог-трио»[46] Бетховена. Не помню, рассказывал ли я, что Гени играл на скрипке, Наталия — на фортепиано, а я — на виолончели. Марианна составляла всю нашу публику, однако ее аплодисментов нам было достаточно, чтобы считать себя неплохими исполнителями. Закончив музицировать, Наталия отправилась на кухню готовить ужин, а все остальные расселись поудобнее в самом умиротворенном расположении духа, навеянном музыкой. Вдруг, без всякого перехода или вступления, словно заводя речь о пустяках вроде погоды или болезни дальнего родственника, Гени заявляет, что намеревается поступить на службу в вермахт.

Сначала я подумал, что ослышался, однако, посмотрев на его серьезное и неподвижное лицо, понял, что это правда. Кровь застучала мне в виски, как барабан расстрельного взвода, взявшего ружья наизготовку. Меня обуял ужас. Происходило что-то непостижимое.

— Что ты сказал?

— Я решил пойти на службу в вермахт, — ровным тоном повторил он.

— Ты хочешь сказать, что цивилизованный человек, философ предпочел стать солдафоном? И вдобавок служить в нацистской армии? Я не могу в это поверить!

Марианна принялась меня успокаивать, а вернувшаяся с кухни Наталия подсела к мужу.

— Бог мой, Генрих, но зачем! — оторопело твердил я.

— Боюсь, тебе не понять, Густав. Это решение, может быть, самое философское из всех, что я принимал.

— Невероятно! Ты, наверно, сошел с ума! Гитлер — придурок, которому нужна только война! Тебе что — на фронт захотелось? Хочешь, чтоб тебе там пулей башку разнесло?

— Я уже объяснил тебе, — сдержанно ответил он, — это решение принято мной после долгих размышлений, осознанно; то, что я делаю, считаю своим долгом.

Я уставился на Наталию, державшую Генриха под руку, и не отводил взгляда, пока она не опустила глаза. Все это было чудовищно!

— Но так нельзя! — в отчаянии воскликнул я. — Как можно ни с того ни с сего, вдруг отказываться от собственного мировоззрения! Признавайся: ты это делаешь, чтобы сохранить свои привилегии, так?

— Постарайся обойтись без оскорблений! — сухо проговорил он. Я не узнавал ни голоса, ни выражения лица Гени. Передо мной сидел чужой человек, не имеющий ничего общего с моим самым близким другом. — Повторяю, я поступаю так, как велит мне долг, а не ради выгоды. Речь идет о чести интеллигента, если это более понятно.

— Кто вбил тебе в голову подобные мысли, Гени? Наталия, скажи хоть что-нибудь, прошу тебя! — Она по-прежнему прятала от меня глаза.

У меня руки зачесались ударить его по лицу, такое зло взяло. Нам никогда не приходилось говорить на эту тему, но я привык думать, что у нас с Генрихом обо всем одинаковое мнение. И вот теперь он предал не только меня, но нас обоих… А ведь мы были как братья, даже больше, чем братья… Нет, не могу поверить!

— Нам лучше пойти домой… — поднялась Марианна. — Когда вы оба успокоитесь, сможете все обсудить мирно.

— Нам нечего обсуждать! — выкрикнул я.

Марианна и я лихорадочно собрали вещи и направились к выходу. Меня просто трясло от ярости.

— Густав, ради бога… — умоляюще произнесла вслед Наталия.

— Бог да простит вас! — бросил я.