"Гравилет «Цесаревич»" - читать интересную книгу автора (Рыбаков Вячеслав Михайлович)1Упругая громада теплого ветра неторопливо катилась нам навстречу. Все сверкало, словно ликуя: синее небо, лесистые гряды холмов, разлетающиеся в дымчатую даль, светло-зеленые ленты двух рек далеко внизу, игрушечная, угловато-парящая островерхая глыба царственного Светицховели. И — тишина. Живая тишина. Только посвистывает в ушах напоенный сладким дурманом дрока простор, да порывисто всплескивает, волнуясь от порывов ветра, длинное белое платье Стаси. — Какая красота, — потрясенно сказала Стася, — Боже, какая красота! Здесь можно стоять часами… Ираклий удовлетворенно хмыкнул себе в бороду. Стася обернулась, бережно провела кончиками пальцев по грубой, желтовато-охристой стене храма. — Теплая… — Солнце, — сказал я. — Солнце… А в Петербурге сейчас дождь, ветер, — снова приласкала стену. — Полторы тысячи лет стоит и греется тут. — Несколько раз он был сильно порушен, — сказал Ираклий честно. — Персы, арабы… Но мы отстраивали, — и в голосе его прозвучала та же гордость, что и в сдержанном хмыке минуту назад, словно он сам, со своими ближайшими сподвижниками, отстраивал эти красоты, намечал витиеватые росчерки рек, расставлял гористый частокол по левому берегу Куры. — Ираклий Георгиевич, а правда, что высота храма Джвари, — и она опять, привечая крупно каменную шершавую стену уже как старого друга, провела по ней ладонью, — относится к высоте горы, на которой он стоит, как голова человека к его туловищу? Я где-то читала, что именно поэтому он смотрится так гармонично с любой точки долины. — Не измерял, Станислава Соломоновна, — с достоинством ответил Ираклий. — Искусствоведы утверждают, что так. Она чуть кивнула, снова уже глядя вдаль, и шагнула вперед, рывком потянув за собою почти черное на залитой солнцем брусчатке пятно своей кургузой тени. «Осто!…» — вырвалось у меня, но я вовремя осекся. Если бы я успел сказать «Осторожнее!», или, тем более, «Осторожнее, Стася!», она вполне могла подойти к самому краю обрыва и поболтать ножкой над трехсотметровой бездной. Быть может, даже прыгнула бы, кто знает. — Ираклий Георгиевич, — не оборачиваясь к нам, она показала рукой вправо, вверх по течению реки Арагви, — а во-он там, за излучиной… какие-то руины, да? — Развалины крепости Бебрисцихе. Там очень красиво, Станислава Соломоновна. И просто половодье столь любимого вами дрока, воздух медовый. Туда мы тоже обязательно съездим, но в другой раз. После обеда, или даже завтра. — Вряд ли после обеда, — подал голос я, — Стася все-таки с дороги. К Джвари мы заехали по пути с аэродрома. Стася обернулась и чуть исподлобья взглянула на меня широко открытыми, удивленными глазами. — Я ничуть не устала. Отвернувшись, добавила небрежно: — Разве что на вторую половину дня у тебя иные виды… И снова, как все чаще и чаще в последние недели, я почувствовал себя словно в тысяче верст от нее. Она неторопливо шла вдоль края площадки, мы, волей-неволей, за нею. — И совсем они не шумят, сливаясь, — проговорила она, глядя вниз. — И не обнимаются. Обнимаются вот так, — она мимолетно показала. Угловатыми змеями взлетели руки, сама изогнулась, запрокинулась пружинисто — и у меня сердце захолонуло, тело помнило. — А эти мирно, без звука, без малейшего всплеска входят друг в друга. Как пожилые, весь век верные друг другу супруги. Странно он видел… — И монастырем Джвари не был никогда, — чуть улыбаясь, добавил Ираклий. — Поэту понадобилось, — значит он прав, — сразу ответила Стася, не замечая, что атакует не столько реплику Ираклия, сколько предыдущую свою. — Если поэт в придорожном камне увидел ужин — он сделает из него ужин, будьте спокойны. — Но ведь ужин будет бумажный, Станислава Соломоновна! — Один этот бумажный переживет тысячу мясных. С веселой снисходительностью Ираклий развел руками, признавая свое поражение — как если бы в тупик его поставил ребенок доводом вроде «Но ведь феи всегда поспевают вовремя». — Велеть сегодня разве бумажное сациви, — задумчиво проговорил он затем, — бумажное ахашени… — и подмигнул мне. Стася, шедшая на шаг впереди, даже не обернулась. Ираклий чуть смущенно огладил бороду. — Впрочем, боюсь, мой повар меня не поймет, — пробормотал он. Как-то не так начинается эта долгожданная неделя, подумал я. Эта солнечная, эта свободная, эта беззаботная… Я прилетел вчера вечером, и мы с Ираклием почти не спали: болтали, смеялись, потягивали молодое вино и считали звезды, а я еще и часы считал — а утром гнали от Сагурамо к аэродрому, и я считал уже минуты, и говорил: «Вот сейчас Стаська элеронами зашевелила», «Вот сейчас она шасси выпустила», Ираклий же, барственно развалившись на сиденье и одной рукой небрежно покачивая баранку, хохотал от души и свободной рукой изображал все эти воздухоплавательные эволюции. И вот поди ж ты — пикировка. Ираклий, видно, тоже ощущал натянутость. — Я думаю иногда, — сказал он, явно стараясь снять напряжение и разговорить Стасю, — что российская культура прошлого века много потеряла бы без Кавказа. Отстриги — такая рана возникнет… Кровью истечет. — Не истечет, — небрежно ответила Стася, — Мицкевич, например, останется, как был. Его мало волновали пальмы и газаваты. — Ах, ну разве что Мицкевич, — с утрированно просветленным видом закивал Ираклий. Чувствовалось, его задело. — Как это я забыл! — Конечно, в плоть и кровь вошло, — примирительно сказал я. — И не только в прошлом веке — и в этом… Считай, здесь одно из сердец России. — Боже, какие цветы! — воскликнула Стася и кинулась с площадки вниз по отлогому склону, и длинное белое платье невесомым облаком заклокотало позади нее, словно она вздымала в беге пух миллионов одуванчиков. Изорвет по колючкам модную тряпку, подумал я, здесь не польские бархатные луговины… Но в слух не сказал, конечно. — Серна, — ведя за нею взглядом, проговорил Ираклий — то ли с иронией, то ли с восхищением. Скорее всего, и с тем, и с другим. Разумеется, зацепилась. Ее дернуло так, что едва не упала. Но уже мгновением позже любой сказал бы, что она остановилась именно там, где хотела. — Признайтесь, Станислава Соломоновна, — крикнул Ираклий, — в вас течет и капля грузинской крови! Она повернулась к нам — едва не по пояс в жесткой траве и полыхающих цветах. — Во мне столько всего намешано — не упомнить, — голос звенел. — Но родилась я в Варшаве. И вполне горжусь этим! — Действительно, — подал голос я. — И носик такой… с горбинкой. — Обычный еврейский шнобель, — отрезала она и отвернулась, сверкая, как снежная, посреди горячей радужной пены подставленного солнцу склона. — Ядовиток тут нет каких-нибудь? — спросил я, стараясь не выдавать голосом беспокойства. Ираклий искоса стрельнул на меня коричневым взглядом и принялся перечислять: — Кобры, тарантулы, каракурты… — Понял, — вздохнул я. Некоторое время мы молчали. День раскаленно дышал, посвистывал ветер. Ираклий достал сигареты, протянул мне. — Спасибо, на отдыхе я не курю. — Я помню. Просто мне показалось, что сейчас тебе захочется, — он вытряхнул длинную, с золотым ободком у фильтра, «Мтквари». Ухватив ее губами, пощелкал зажигалкой. Жаркий ветер сбивал пламя. Нет, занялось. — От чего мы действительно можем кровью истечь, — сказал я, — так это от порывистости. — Это как? — Я и сам толком не понимаю. Навалиться всем миром, достичь быстренько и почить на лаврах. Только у нас могла возникнуть поговорка «Сделай дело — гуляй смело». Ведь дело, если это действительно дело, занятие, а не кратковременный подвиг, сделать невозможно, оно длится и длится. Так нет же! Ираклий с сомнением покачал головой. — Нет-нет. Даже язык это фиксирует. Возьми их «миллионер» и наше «миллионщик». Миллионер — это, судя по окончанию, тот, кто делает миллионы, тот, кто делает что-то с миллионами. А миллионщик — это тот, у кого миллионы есть, и все. В центре внимания — не деятельность, а достигнутое неподвижное наличие. Ираклий затянулся, задумчиво щурясь на восьмигранный барабан храма. Казалось, барабан плавится в золотом огне. Стряхивая пепел, легонько побил средним пальцем по сигарете. Вновь покачал головой. — Во-первых, мы говорили о российской культуре, а ты говоришь о русском национальном характере. Уже подмена. А во-вторых, от чего характер действительно может истечь кровью — так это, прости, от какой-то упоенной страсти к самобичеванию. Даже поводы придумываете, как нарочно, хотя они не выдерживают никакой критики. Если следовать твоей логике — можно подумать, что «погонщик» — это тот, у кого есть погоны на плечах, — он легонько хлопнул меня по плечу, обтянутому безрукавкой, — а отнюдь не тот, кто скотину гонит. — Уел, — сказал я, помолчав. — Тут ты меня уел. И где! В стихии моего языка! — Свой язык слишком привычен. Бог знает, что можно придумать, если комплекс заедает. Со стороны виднее, — он опять затянулся и опять искоса взглянул на меня, на этот раз настороженно: не обидел ли. — Хотя что значит со стороны… Одной ногой со стороны, другой — изнутри. Как многие в этой стране. Теперь уже я коснулся ладонью его плеча. — Послушай, Ираклий. Вон те горы… — Слева? — Да, те, куда Тифлисский туннель уходит… — Послушай, Александр, — в тон мне проговорил он. — Когда царь Вахтанг Горгасал, утомившись на охоте, спешился у незнакомого источника и решил умыть лицо, он опустил в воду руки и удивленно воскликнул «Тбили»! «Теплая»! Отсюда и пошло название города. Запомни, пожалуйста. — Прости. Хорошо, но почему ты мне пеняешь, а в Петербурге и где угодно слышишь по десять раз на дню «Тифлис» и — ни звука? Он бросил окурок и тщательно вбил его каблуком в сухую землю, чтобы и следа его не осталось. — Потому что чужие его пусть хоть Пном-Пнем называют. Ты же не чужой. Понял? — Понял. — Будешь еще говорить «Тифлис»? — Амазе лапаракиц ки ар шеидзлеба! — И речи быть не может… — машинально перевел он, у него сделался такой оторопелый вид, что я засмеялся. — Ба! Ты что, дорогой, грузинский учишь? И произношение как поставил! — Увы, обрывки только, — признался я. — Разговорник полистал перед отлетом. А было бы время да способности — все языки бы выучил, честное слово. Приезжай хоть в Ревель, хоть в Верный — и себе приятно, и людям уважение. Но… — Лопнет твоя головушка от такого размаха, — ухмыльнулся Ираклий. — Вот действительно русский характер. Уж если языки — то все сразу. А если не все — то ни одного. В лучшем случае — от каждого по фразе. Имперская твоя душа… Побереги себя. — Дидад гмадлобт.[1] — Не стоит благодарности. — Я вот что хотел спросить. В те горы как — погулять можно пойти? Тропки есть? Или там слишком круто? Ираклий нетерпеливо перевел взгляд на Стасю. Она была уже в шагах пятидесяти. — Да-да, я ее имею в виду. — Ну, Станислава Соломоновна-то, я вижу, везде пройдет, — он отступил от меня на шаг и с аффектированным скепсисом оглядел с головы до ног. Я улыбнулся. — Обижаешь, друг Ираклий. Конечно, после тридцати я несколько расплылся, но в юные лета хаживал и по зеркалу Ушбы, и на пик Коммунизма. — О, ну конечно! Как я мог забыть! Чтобы правоверный коммунист не совершил восхождения на свою Фудзияму! — Дорогой, при чем тут Фудзияма! — начал кипятиться я. — Просто трудный интересный маршрут! И так уж судьбе было угодно, чтобы большинство ребят, залезших туда впервые и давших в двадцать восьмом году название, принадлежали к нашей конфессии! Он засмеялся, сверкая белыми зубами из черной бороды. — А тебя оказывается, тоже можно вывести из себя, — сказал он. — Признаться, глядя, как с тобой обращаются некоторые здесь присутствующие, я думал, ты ангел кротости. Я отвернулся, уставился на Мцхету. Пожал плечами. — Тебе и тяжело так от того, что у тебя всегда все всерьез, — негромко сказал Ираклий. — И у тех, кто с тобой — все всерьез. Я пожал плечами снова. — А как Лиза? — спросил он. — Все хорошо. Провожала меня вчера чуть не до трапа. — Потому и летели разными рейсами? — Ну, мы не говорили об этом вообще, но, наверное, Стася была уверена, что меня будут провожать. Она сама и придумала себе какую-то отсрочку, чтобы лететь сегодня… даже не сказала, какую. — А Поленька? — И Поленька провожала. Всю дорогу рассказывала сказку про свой остров, уже не сказку даже, а целую повесть. На одной половине живут люди, которые еще умеют немножко думать, но только о том, где бы раздобыть еду, а на другой — которые думать совсем не умеют. «Почему?!» — «Папа, ну как ты не понимаешь? Ведь Мерлин дал им вдоволь хлеба, и теперь они думать совсем разучились, потому что весь остров долго голодал и думать люди стали только о еде!» Видишь… Это уже не сказка, это философский трактат уже. — Ей одиннадцать? — Тринадцать будет, Ираклий. — Святой Георгий, как время летит. А Лиза… знает? — Иногда мне кажется, что догадывается обо всем и махнула рукой, ведь я не ухожу. Вчера так смотрела… И так спокойно: «Отдыхай там как следует, нас не забывай… Ираклию кланяйся. Ангел тебе в дорогу». Иногда кажется, что догадывается, но гонит эти мысли, не верит. А иногда — что и помыслить о таком не может, а если узнает, просто убьет меня на месте, и правиль… — Ш-ш. Подходила Стася — неторопливо, удовлетворенно, громадная охапка цветов — как младенец на руках. Богоматерь. И один, конечно, воткнула себе повыше уха — нежный бело-розовый выстрел света в иссиня-черных, чуть вьющихся волосах. Шляпу бы ей, подумал я. На таком солнце испечет голову… — Какой красивый цветок. И как идет тебе, Стася. Как он называется? — Ты все равно не запомнишь, — ответила она и, не останавливаясь, прошла мимо нас. Вдоль теневой стены храма к тропинке, ведущей на спуск. Ираклий, косясь на меня, неодобрительно, но беззвучно поцокал языком ей вслед. Я со старательной снисходительностью улыбнулся: пусть, дескать, раз такой стих напал. Но на душе было тоскливо. — Всякая женщина — это мина замедленного действия, — наклонившись ко мне, тихонько утешил Ираклий. — Никогда не знаешь, в какой момент ей наскучит демонстрировать преданность и захочется демонстрировать независимость. Но это ничего не значит. Так… — он усмехнулся. — Разве лишь ногу оторвет взрывом, и только. Я смолчал. Преданность на людях Стася не демонстрировала никогда. Перед спуском она обернулась, удивленно глянула на нас чуть исподлобья. — Что же вы? Идемте. Мы пошли. Младенец колыхал сотней разноцветных головок. Напоследок я обвел взглядом пронзительно прекрасный простор внизу — еще шаг, и вершина, на которой стоял Джвари, выгибаясь за нашими спинами, скрыла бы долину. Сердце защемило от любви к этому краю. Разве любовь может быть безответной? Ираклий… его друзья… «Мои друзья — твои друзья!» Откуда же тогда это черное чувство, застилающее ослепительный свет южного дня — чувство, что эта красота уже не моя, что я вижу ее в последний раз? Кто надышал на меня эту тьму? Странно, но я уверен: она откуда-то извне, из неведомых мне теснин, она — чужая… Мы начали спускаться. Навстречу нам, вываливаясь из громадного туристического автобуса, плотной вереницей поднимались увешанные видеоаппаратурой люди, послышалась многоголосая испанская речь, и я порадовался, как нам повезло — мы были у Джвари только втроем. Авто Ираклия дожидалось на обочине, там, где мы его оставили час назад — роскошный, белоснежный «Руссо-Балт» типа «Ландо», с откидным верхом. Верх убран, дверцы — настежь, ключ зажигания с янтарным брелком в виде головки Эгле Королевы ужей — наверняка подарок какой-нибудь прибалтийской красавицы — вызывающе доверчиво торчит из приборной доски. Ираклий весь в этом. Впрочем, вероятно, его авто знают в округе. — Ираклий Георгиевич, можно, я сяду рядом с вами, впереди? — Почту за честь, Станислава Соломоновна. Она протянула мне младенца. — Подержи ты, пожалуйста. Здесь не помещается, закрывает руль. А просто на сиденье кинуть — растреплется. — Конечно, подержу. Какой разговор. Ни с одним человеком нельзя встретиться дважды, думал я, одиноко усаживаясь на просторное заднее сиденье. Пока человек жив, он меняется ежесекундно, пусть даже сам до поры того не замечает — и вот проходит неделя, пусть даже пять дней, и он иной, ты встречаешься уже не с тем, с кем расстался, тот же рост у него, те же привычки и пристрастия, но сам он — иной, он тебя не помнит, и — все сначала. И ведь со мною тот же ад, ведь и я живу и, значит, меняюсь ежесекундно. Так не честно. Не хочу! А притворяться прежним собой, чтобы не поранить того, с кем встретился после пятидневной разлуки — честно? Значит, порядочный человек должен быть нечестным, чтобы скомпенсировать нечестность мира. Ведь это подлый, подлый мир, коль скоро он так устроен: бережный — лжет, Честный — чуть что, рубит наотмашь… Горячий ликующий ветер, огибая ветровое стекло, бил в лицо. Разливы цветов на обочинах мелькали и сметали друг друга. Шипя, дорога танцевала навстречу, как змея. Прекрасный, нечестный мир. Ираклий лихо затормозил у самых ворот своей сагурамской дачи. Выскочил из машины, галантно распахнул дверцу со стороны Стаси. — Прошу. Потом, ухмыляясь, открыл дверцу мне. С букетом я был совершенно беспомощен. — Прошу и вас. Навалившись обеими руками, сам распахнул перед нами створку ажурных ворот. Полого вверх в темную глубину сада уходила дорожка. — Добро пожаловать в приют убогого чухонца. Забавно, он уже не в первый раз называет так свое родовое гнездо. Я никогда не решался спросить, в чем тут дело. Подозреваю, игра сложилась уже давно, благодаря многолетней фамильной дружбе князей Чавчавадзе с баронами Маннергейм. Корни ее уходят годы, пожалуй, в тридцатые. Вот и Ираклий в свое время долго служил вместе с Урхо. Я с Урхо никогда не был особенно близок, и никогда мне не довелось бывать в его особняке под Виипури, но, думаю, случись такое, у ворот он непременно пригласил бы войти в бедную саклю, прилепившуюся к крутому склону соплеменных гор. Или что-нибудь в этом роде. Наконец-то тень. Только в саду я понял, как, при всей своей любви к солнцу, с непривычки устал от него. Настоящей прохлады не было, однако, и здесь — сухой прогретый воздух томно играл листвой, колыхался среди деревьев, причудливо катая волны запахов от одного к другому, так что, проходя мимо олеандра или жасмина, мы вдруг ощущали на миг аромат глицинии, а возле глицинии вдруг проносилась струйка тягучей патоки дрока. Хотелось сесть на землю, привалиться спиною к стволу хотя бы вот этой фисташки, зажмуриться и дышать, дышать. — Хочу обратить ваше внимание, Станислава Соломоновна, — древний источник. Он волшебный. Еще триста с лишним лет назад люди заметили, что каждый глоток отнимает один грех. — О-о! У меня как раз такая жажда! Нужно пить и пить! Она стремительно подбежала к высокой тумбе красного кирпича, в нише которой журчала чуть слышно кристально чистая влага. Стараясь стоять подальше, чтобы не забрызгать платье, и даже отведя одну руку за спину, ладошкой другой она черпала и пила, пила. Не простудилась бы… Только что с солнцепека, а горлышко-то у нее слабенькое, я знал. Отвернувшись, выпрямилась, отряхивая руку. Лицо — счастливое, глаза сверкают, и чуть вздрагивает безымянный цветок в черных кудрях. И влажно поблескивает подбородок. — Вкусная! И двадцать семь грехов как не бывало! А можно еще, он не обмелеет? — Сколько вашей душе угодно, Станислава Соломоновна. Я вижу, вы великая грешница. Или решили запастись на будущее? Только не простудитесь. Он будто читал мои мысли. Может и читал слегка. Друг. — Александр тоже вчера набросился было, — Ираклий лукаво посмотрел на меня и подмигнул. — Но потом быстро понял, что есть напитки куда более целебные. Стася совсем по-детски затягивала шею, чтобы с подбородка не капнуло на платье. — Еще пятнадцать, — опять повернулась она к нам, вытирая улыбающиеся губы тыльной стороной ладони. — А? Нет, целебнее нет. — А молодые вина? — явно оскорбился Ираклий. — Спасибо, Ираклий Георгиевич, но это не для меня. С нею что-то случилось? Она вдруг подошла ко мне. Взглянула чуть исподлобья. — Здесь можно принять душ, Саша? Я успею до обеда? — Разумеется. Сейчас я провожу. Наконец-то что-то родное в интонации. И тоски — как ни бывало, лишь удивление: что за тьма мне пригрезилась, из какого ящика Пандоры? Ведь все хорошо, все чудесно. Покой, солнце. Дышать… — Как красиво здесь, — сказала она. — Да. Я знал, что тебе понравится. Идем. — Знаешь, что я подумала там, у Джвари? Совершенно необходимо иногда увидеть воочию те прекрасные места, о которых до этого только читал и только от поэтов знал, как они прекрасны. Тогда сразу становится ясно, что и остальное прекрасное, о чем мы читаем — совесть, преданность, любовь — тоже не выдумка. — А тебе иногда кажется, что выдумка? Она пожала плечами. — Как и тебе. — Ну не-ет… Она усмехнулась с грустным всепрощающим превосходством. — Кому-нибудь другому рассказывай, Я-то уж знаю. — Старый дядя Реваз, будто спрыгнувший с картин Пиросмани, сидел в плетеном кресле у входа, в тенечке, обмахиваясь последним номером «Аполлона», и явно поджидал нас — увидел и сразу встал. — Гамарджобат, мадам! Гамарджобат, батоно княз! — Добрый день, дядя Реваз. «Реваз» и «княз», благодаря его произношению, составили, на мой взгляд, идеальную рифму. Я коротко покосился на Стасю — заметила ли она? Не подвигнет ли эта деталь, например, на эпиграмму? Мне всегда было ужасно приятно и даже лестно, если в ее стихах я угадывал отголоски впечатлений, коим я был пусть не виновником, но хотя бы свидетелем. Нет, ее лицо оставалось отстраненным. — Это Станислава Соломоновна, большой талант, — проговорил я. — Это Реваз Вахтангович, большая душа. — Здравствуйте, Реваз Вахтангович. — Заходите дом, прошу. Дом прохладно. — Он говорил с сильным акцентом, но мне и акцент был мил, и акцент был пропитан солнцем. Сделал шаг в сторону, пропуская Стасю к ступенькам, и, когда она прошла, наклонился ко мне. Сказал вполголоса: — Вам депеша пришел, батоно. В конверт. Протянул мне. — Спасибо, дядя Реваз, — я оттопырил правый локоть, а дядя Реваз сунул мне конверт подмышку — я прижал его к боку и, по-прежнему с врученным мне Стасей стоглавым младенцем на руках, вошел в дом. Здесь, в действительно прохладной прихожей, Стася и княгинюшка Темрико уже ворковали, успев познакомиться без меня. — Мужчины всегда не там, где надо, спешат и не там, где надо, опаздывают, — сказала княгинюшка, завидев меня. — Я уже все знаю — и как нашу гостью зовут, и про Джвари, и что нужен душ. Вы свободны, Саша. Да. Стася умела быть стремительной, мне-то довелось это испытать. — Тогда я действительно поднимусь на минуту к себе и хоть руки освобожу. — Я велю принести вам вазу с водой, — княгинюшка взглядом опытного эксперта смерила букет. — Две вазы. — Ты положи его пока аккуратненько, — сказала Стася, стоя ко мне спиной. — Я приду — разберусь. Я свалил букет на стол, рванул конверт по краю. Конечно, бумага раздернулась не там, где надо — пальцы спешили и волновались, бросающаяся в глаза надпечатка «Князю Трубецкому А.Л. в собственные руки» с хрустом лопнула пополам. Так я и знал, сплошная цифирь. Несколько секунд, кусая губы, я бессмысленно смотрел на выпавший из конверта маленький твердый листок с шестью колонками пятизначных чисел, потом встал. Открыл шкап, из бокового кармана пиджака достал комп-шифратор, оформленный под записную книжку. Вложил в щель листок и надавил пальцами на незаметные точки гнезд опознавателя, пару секунд опознаватель считывал мои отпечатки пальцев, индекс пота… Потом на темном табло брызнули мельтешащие бестолковые буквы и, посуетившись мгновение, сложились в устойчивую строку: «Получением сего надлежит вам немедля вернуться столицу участия расследования чрезвычайной важности. Товарищ министра государственной безопасности России И.В.Ламсдорф». Я отложил дешифратор. Вне контакта с моей рукой он сразу погасил текст. Я поднялся и медленно подошел к распахнутому в сад окошку. Оперся обеими руками на широкий подоконник. Солнце ушло с него, наверное, с полчаса назад, спряталось за угол дома, но подоконник до сих пор был теплее, чем руки. Отсюда, со второго этажа, поверх сверкающей листвы долина открывалась на десятки верст — едва ли не все главные земли древнего Картли. Вот тебе и отдохнул. Вот тебе и побыл с любимой в раю. Упоительный запах цветущего под окном смолосемянника сразу стал не моим. Далеким, как воспоминание. Нет, все-таки надо закурить. Я закрутился по комнате в поисках сигарет, обнаружил. Снова подошел к окну и дунул мерзким дымом в благоухающий простор. Слышно было, как внизу, за углом, перешучиваются по грузински мальчишки, волокущие багаж Стаси из авто в дом. Милейший Иван Вольфович! Чтобы он отбил мне такую шифровку, должно было случиться нечто действительно выходящее из ряда вон. Ведь мы виделись с ним только вчера поутру, и он, теребя свои старомодные бакенбарды, взбивая их указательным пальцем, так откровенно, по-домашнему завидовал мне. «Какие места! Какой язык! Цинандали, кварели, киндзмараули… каждое слово исполнено глубочайшего смысла! Отдохните, батенька, отдохните. Имеете полное право. Дело тарбагатайских наркоманов съело у вас полгода жизни». И вот извольте. «Получением сего…» Нет, дудки. Могли же мы задержаться на прогулке до вечера! А дядя Реваз мог, например, уснуть, нас не дождавшись. Да мало ли как что могло! До утра я с места не сдвинусь! Но все же — Что стряслось? Не хочу, не хочу думать об этом! Уже забыл! А ведь что-то страшное… И завтра ли, послезавтра — мне опять в это лезть с головой. — Друг Александр! — зычно крикнул Ираклий снизу. — Стол накрыт! |
||
|