"Лоскутное одеяло, или Психотерапия в стиле дзэн" - читать интересную книгу автора (Соколов Дмитрий Юрьевич)

ИСТОРИИ

И—1.

ПРИНЦЕССА НУРАБ-АЛЬ-МАШДИ ВОРОТИЛА СВОЙ ПРЕЛЕСТНЫЙ НОСИК от каждого потенциального жениха. Казалось, мужчины не вызывали в ней никаких чувств, кроме легкого чувства отвращения. Дабы подкорректировать положение, отец отправил ее в Париж, дав ей в напарницы мудрую воспитательницу. На прогулке по Монмартру та завела с принцессой разговор, нравятся ли ей хоть какие-нибудь мужчины. Принцесса ответила: «Отчего же. Молодой, белокурый, голубоглазый, широкоплечий парень вполне мог бы увлечь меня». И надо же было такому случиться, что именно в эту минуту проходил мимо них как раз такой молодой человек, какого описала принцесса. Наставница подтолкнула ее в бок: «Так тебе нравится вон тот?» Принцесса протянула: «Да…» И вдруг прохожий стал ковырять пальцем в носу. И принцесса сказала:

«Уже не нравится».

СОН СПЯЩЕЙ КРАСАВИЦЫ (С—3, стр. 72)

И—2.

Настоящая история Спящей Красавицы

Жила-была спящая красавица.

Спала она себе, спала. Пришел принц, поцеловал ее.

И тоже уснул.

И спали они долго и счастливо.

ПЕСЕНКА ПРО ЛИБИДО (М—3, стр. 66)

СУМОЧКА С НЕЖНОЙ КОЖЕЙ. (Д—8, стр. 25)

И—3.

КАКТУС РОДИЛ КАКТУСЁНОЧКА.

Ему было глубоко до лампочки, мальчик он или девочка.

ОН родил. Кактусёнка.

Из чистого принципа.

По любви.

МЕЗОЗОЙСКАЯ ПСИХИАТРИЧЕСКАЯ. (И—27, стр. 105)

И—4.

«Я РАССКАЗАЛА НА ГРУППЕ СОН, который мне приснился, что моя кошка родила котят, и вместо того, чтобы кормить их, она начала их пожирать. Во сне я подумала: „Бедные котята“ — и начала давить их ногой, чтобы кошка не съела. Я вышла работать с этим сном, стала кошкой, стала ногой, а котятами не могу стать, хочу — и не могу. Блин, как я намучилась. Полчаса или час мы толкли воду в ступе, потом я уже говорю: „Давайте я сяду на место, я больше не могу, я всё равно ничего не понимаю“.

Он говорит: „Всё ты понимаешь“.

Я говорю: „Тем более“.

Он говорит: „Хочешь понять сон?“

Я говорю: „Да“.

Он: „Хочешь меня слушаться?“

Я: „Да“.

Он: „Хочешь нравиться?“

Я: „Да“.

Он: „Хочешь любить?“

Я: „Да“.

Тогда он: „Значит, ты мой раб“.

Я: „Чего-о?“

Он: „Ладно, стань котятами“.

Я: „Не буду“.

Он: „Правильно, лучше их передавить к чертовой матери“.

Я: „Вот и передавлю“.

Он: „И себя заодно“.

Я: „И себя заодно“.

Он: „Ну что, почувствовала себя котенком?“

Блин, как я расплакалась! Как он меня утешал! И все!

А потом на вечере после группы я подошла к нему, села на колени и замяукала».

ЖЕНЩИНА ПЛАКАЛА. (M—5, стр. 67)

И—5.

ОДИН ХАСИД ЛЮБЛИНСКОГО РАВВИ постился однажды от субботы до субботы. Накануне субботы он почувствовал такую сильную жажду, что едва не умер. Пошел он к колодцу и уже хотел напиться, но подумал, что, не желая потерпеть немного до наступления субботы, губит весь недельный пост. Переборов себя, он не стал пить и отошел от колодца. И тут охватило его чувство гордости за то, что он устоял перед таким искушением. Но, обдумав всё, затем решил: «Лучше пойду и напьюсь, чем дам гордости завладеть моим сердцем». И пошел к колодцу. Но как только зачерпнул воды, жажда прошла. С наступлением субботы он пошел в дом учителя. Как только он переступил порог, равви крикнул ему: «Лоскутное одеяло!»

БЫТЬ ИЛИ НЕ БЫТЬ — ВОТ В ЧЕМ ВОПРОС (К—11, стр. 43)

ДЕРЕВО С ОТКЛОНЕНИЯМИ (И—29, стр. 108)

И—6.

БЫЛ ТАКОЙ ДОМ МАСОК. В нем работал миллион людей. Входя туда, каждый должен был надеть маску, а выходя, оставлял ее на вешалке. Однажды ночью Дом качнуло землетрясением, маски попадали и перемешались. Но у многих маска давно отпечаталась на лице. Эти наутро легко отыскали свои маски и пошли работать. А остальные обрадовались и разбежались.

ПЕРВЫЙ ДЕНЬ ГРУППЫ: НАБРОСОК. (И—18, стр. 96)

И—7.

Несколько болванов

Когда Му-Чу, идя по дороге, поравнялся с шедшим мимо него монахом, он окликнул его:

— Почтенный господин!

Монах обернулся.

— Болван, — заметил Му-Чу, и каждый пошел своей дорогой.

Этот анекдот был записан несколькими монахами и много лет спустя подвергся критике со стороны некоего Цзю-Ту, который говорил:

— Глупый Му-Чу не прав. Разве монах не обернулся? С какой стати он назвал его болваном?

Позже Ю-Тань, комментируя эту критику, сказал так:

— Глупый Цзю-Ту ошибался. Разве монах не обернулся? Отчего же не назвать его болваном?

ПРЕЖДЕ ВСЕГО: СКОЛЬКО ЖЕ В ЭТОЙ ИСТОРИИ БОЛВАНОВ?

(К—4, стр. 37)

И—8.

ОДНАЖДЫ УТРОМ ПОСЛЕ БЕСЕДЫ с монахами к Ю-Шаню приблизился монах и сказал:

— У меня есть одна проблема. Не решишь ли ты мне ее?

— Я решу ее во время следующей беседы, — ответил Ю-Шань. Вечером, когда все монахи собрались в зале, Ю-Шань громко объявил:

— Монах, который сказал мне сегодня утром, что у него есть проблема, пусть немедленно подойдет ко мне.

Как только монах вышел вперед, чтобы предстать перед собравшимися, Мастер встал и грубо сказал:

— Посмотрите, монахи, у этого парня есть проблема.

Затем он оттолкнул монаха в сторону и возвратился в свою комнату, так и не проведя вечерней лекции.

КОНЕЦ КАРЬЕРЫ ПСИХОТЕРАПЕВТА. (К—26, стр. 51)

Я ГОВОРЮ, ЧТОБЫ ЧТО-ТО СКРЫТЬ. (К—28, стр. 53)

ОСНОВНОЙ НЕДОСТАТОК КНИГИ… (К—18, стр. 46)

И—9.

ПОКА ТОКУСАН НЕ ПРЕОДОЛЕЛ ПРЕПЯТСТВИЯ, он был жаждущим и устремленным, у него была цель, он шел на юг, чтобы развенчать «особую передачу истины за пределами сутр». Добравшись до деревни, он попросил у пожилой женщины немного еды, чтобы «подкрепить ум». Старуха спросила у него:

— Ваша милость, какие писания вы с собой несете?

— Это мои заметки и комментарии на «Алмазную сутру», — ответил Токусан.

— В этой сутре есть слова: «Проявления ума, или разновидности мышления, будь они прошлыми, настоящими или будущими, в равной мере иллюзорны». Какие из этих проявлений ваша милость собирается подкреплять?

Токусан промолчал.

ДА ОБРУШАТСЯ ВСЕ ПРОКЛЯТИЯ АДА… (К—39, стр. 61)

И—10.

ОДНАЖДЫ ЖЕНА МАГГИДА ДОВА БАЭРА УКАЧИВАЛА ГОЛОДНОГО РЕБЕНКА, который был настолько слаб, что не мог даже плакать. Тогда — первый раз в жизни — маггид затосковал. И сразу же раздался голос, сказавший ему:

— Ты лишен своей доли в грядущем мире.

— Что ж, — сказал маггид, — я получил по заслугам. Теперь я могу начать служить совершенно серьезно.

ВСЕ НАЧИНАЕТСЯ С ОТЧАЯНИЯ. (К—45, стр. 63)

И—11. 

— ПАПА, МНЕ ПРИШЛА МЫСЛЬ. Можно?

— Конечно, нет, доченька.

Подзатыльник.

Обед, в сущности, уже кончился. Папа встает из-за стола:

— Спасибо мамочке за ее хлопоты и страдания. Алена, я хочу с тобой поговорить.

Дочка остается с папой на кухне. Скрипит дверь. Папа теребит вилкой забытую змейку-макаронину.

— В общем, вот что, хорошая моя. Мне надоели все эти бесконечные подзатыльники и окрики. Ты у нас не первая, и мы уже порядком устали с мамой и воспитывать, и наказывать, и ругать.

Алена теребит косичку. Никто не знает, о чем она думает в эту минуту. Что интересно, и то, о чем думает папа, — тоже полная тайна. Известно, что он говорит:

— Тебе пора самой становиться взрослой. Пойдем, я покажу тебе, как это делать.

Алена с папой выходят в коридор. Там мама бьет себя мокрой тряпкой по лицу и зажимает рот, чтобы не кричать. Это привычная картина, они не задерживаются. Чуть приоткрыв дверь в комнату старшего сына, папа подзывает Алену:

— Смотри.

Она заглядывает и видит, как брат, сидящий за учебниками, ритмично бьется головой о стол и время от времени — неритмично — бьет себя учебниками по голове. Один раз он перестал это делать, схватил ручку и стал изо всех сил ковырять во рту.

— Молодец, — удовлетворенно сказал отец. — Вот так, доченька. Пора тебе приниматься за дело. Садись за свои уроки, — он отвел Алену за ее стол. — Вот так, садись, открывай тетрадку, пиши. А как сделаешь ошибку — ошибки часто получаются, доченька, — дергай себя за волосы. Вначале не сильно, потом привыкнешь, втянешься.

— А ты что будешь делать, папа? — осмелела Алена.

— Пойду пить горькую. Горше не бывает!

Алена склонилась над тетрадкой и стала выводить:

«Привет участникам забега!»

(сразу же повзрослев дважды: когда поставила букву «т» в слове «участникам» и когда ее вычеркнула).

В ДОМЕ МОЕМ ПОСЕЛИЛСЯ ТРУПИК. (С—14, стр. 79)

ХОРОНЯТ МОИХ РОДИТЕЛЕЙ. (С—13, стр. 78)

И—12.

ЭТУ ДЕРЕВНЮ ОСНОВАЛИ ОДИНОКИЕ ЖЕНЩИНЫ С ДЕТЬМИ.

Потом все они нашли себе мужей.

В одной семье, уж совершенно непонятным способом, сохранился отец. То ли он пришел вместе с женщинами, то ли случайно попал на прежнее место. Так тоже бывает.

«ОТЕЦ И СЫН» — так называется сказка.

Сын был вожаком всех уличных пацанов деревни. Им уже было по 15, но они все еще гоцали по улицам, играли и забавлялись. Отчимы хмурили лбы, но матери берегли детство детей пуще собственного. Отец тоже до поры молчал, но однажды его прорвало.

— Отец позвал меня к себе, слышь, пацаны, и говорит: скоро придет время, когда ты станешь совершенно свободен и будешь нас кормить.

— Ничего себе!

— А я не хочу никого кормить.

— И я!

— Я лучше сбегу!

— Точно! Сбежим!

— Давайте сегодня! В лес!

— Тише, — сказал вожак. — Сбегать надо серьезно. Надо подготовить припасы и оружие, если мы не хотим на третий день вернуться. Кто со мной?

И мальчишки принялись за дело. Они тайком сушили фрукты, солили рыбу, натаскивали в кладовые орехи и каштаны, готовили луки. Между тем дела в деревне шли хуже. Изобилия в ней не было никогда; теперь стало не хватать еды и топлива. Мог начаться голод.

— Отец опять сказал мне сегодня: теперь еще ближе время, когда ты будешь нас кормить.

— Кажется, нас всех скоро припашут.

— Да, это точно.

— Бежим!

— Сегодня ночью.

И мальчишки бежали, ночью, через поле в лес, и дальше, при свете луны, вначале по тропам, а потом напролом. Они шли без остановок пять дней, и первая поляна у ручья, где они устроили привал, стала их постоянным лагерем. Там они выкопали землянки, кладовые. Они стали охотиться на зверей, и охота давала им достаточно еды. Через месяц они научились ловить рыбу. Из диких яблок они научились готовить какую-то брагу с жутким запахом, но они ее пили и пьянели. На трехмесячную годовщину своего побега они устроили праздник, обожрались оленьим мясом и напились своей брагой. Под утро их вождь, никем не замеченный, ушел из лагеря бродить по лесу.

Все было классно! Он сам не ожидал, что все так сложится. Он стал вождем настоящего народа, теперь можно было делать что угодно. Можно двинуться дальше веселой ордой и двигаться на юг или на север. Можно захватить деревню… или выкрасть оттуда девушек. Какую деревню? Ну не свою же.

Он принялся палкой сбивать сучки, а потом изломал ее на мелкие кусочки. Да уж, не свою! В своей и брать, поди, нечего. Там голод. Может быть, и нет, а может, да. Жалко родителей. А особенно ту девчонку — блин, ее глаза просто стояли перед ним. Что, если она голодает? Что? Что? ЧТО?

А ничего. Надо сходить и посмотреть. Пробраться незамеченным. И принести им жратвы.

С этой ночи он стал тайком собирать сушеное мясо. Своим ребятам он сказал, что сходит на разведку и вернется. На разведку — так на разведку.

Через две недели он вышел, взял спрятанный в лесу мешок с мясом и рыбой и двинулся к своей деревне.

Конечно, он сразу сбился с пути. Кто мог помнить, где они шли с ребятами, они ведь не шли, а бежали, да еще стараясь запутать следы. Он сбился с пути в первый же день. На третий пошел затяжной дождь.

Плохо еще было то, что он поклялся себе не притрагиваться к еде, собранной в мешке. Та еда, которую ему дали с собой ребята, кончилась на пятый день. Надо было греться, он много ел.

Дождь шел в аккурат пять дней, а он шел тогда уже шестой, каждый день начиная свои расчеты и поиски дорог заново. Когда кончилась еда, он день ничего не ел. Когда кончился дождь, он угодил в болото, так что и в этот день высохнуть не удалось. На болоте, правда, он нашел немного ягод.

На седьмой день он долго не мог встать и, стыдясь самого себя, вытащил из мешка рыбу и съел. Затем он пошел и через полчаса вышел на знакомую дорогу. Он оглядел себя и рассмеялся. Ничего более грязного и поцарапанного нельзя было и представить. Но ноги сами несли его вперед.

Он подошел к деревне в полдень. Издалека она выглядела так же, но подойдя, он увидел несколько заколоченных домов. Сердце забилось дико, он только и думал: голод, голод. Забыв, что он хотел прятаться, он пошел прямо к дому. По дороге чуточку отлегло: дома и сады были живые, но печать голода была очень явственной — или ему так казалось. Он подошел к дому. Он вошел в дверь. Его семья сидела за столом, но на столе почти ничего не было. Мать кинулась к нему, но он, быстро обняв ее, сразу стал развязывать мешок.

— Вот, — сказал он, — я принес.

— Хорошо, — сказал отец, — ты пришел к обеду. Сходи в погреб и принеси все из правого дальнего угла.

Не смея прекословить, он пошел в погреб. Погреб был почти пуст. В дальнем правом углу стоял ящик; он сдвинул крышку и поразился: там лежала еда, хорошая еда. Он взял все, что там было, и потащил наверх. Принеся ее в дом, он еще раз огляделся: нет, здесь точно был голод, ни гирлянд грибов, ни фруктов, ни рыбы — ничего. Он положил еду на стол.

— Отец, — спросил он, — откуда это?

Отец ответил:

— Мы ждали тебя.

ОДНАЖДЫ ЖЕНА МАГГИДА ДОВА БАЭРА УКАЧИВАЛА

ГОЛОДНОГО РЕБЕНКА… (И—10, стр. 88)

К ИЗВЕСТНОМУ СВОЕЙ СТРОГОСТЬЮ МАСТЕРУ… (И—15, стр. 94)

И—13.

У ИНДИЙСКОЙ ЖЕНЩИНЫ УМЕР ЕДИНСТВЕННЫЙ СЫН. Она помешалась от горя: носила его на руках, считая больным, и просила всех вокруг его вылечить. Никакие уговоры и объяснения не помогали, она никому не верила. Наконец кто-то из односельчан посоветовал ей обратиться к некоему странствующему монаху Будде, который со своими последователями остановился тогда недалеко от их деревни. Она пошла туда, нашла Будду и бросилась перед ним на колени, умоляя вылечить ребенка. Будда посмотрел на мальчика, всё понял и сказал ей:

— Хорошо, я вылечу твоего ребенка, но ты должна помочь мне.

Она запричитала:

— Всё, что угодно!

И тогда Будда сказал:

— Для того чтобы приготовить микстуру, мне нужно, чтобы ты принесла горчичное зернышко, взятое из дома, где никто не умирал.

Она бросилась в деревню, вбежала в первый попавшийся дом и закричала:

— Будда согласился вылечить моего сына!

— Очень хорошо, — сказали хозяева.

— Он сделает снадобье, и для него мне нужно принести горчичное зернышко.

— Пожалуйста, — сказали ей. — Конечно, возьми сколько хочешь.

И когда ей принесли полную пригоршню горчицы, она вдруг вспомнила об условии и спросила:

— А у вас в доме кто-нибудь умирал?

— Да, конечно, — ответили хозяева, — в позапрошлом году дед, три года назад…

Но она уже не слушала, она помчалась в следующий дом. Потом в следующий… Когда она обежала всю деревню, она поняла. Она вернулась к Будде, взяла своего ребенка, похоронила его и присоединилась к последователям Гаутамы. По легенде, она стала основательницей первой группы буддистских монахинь.

СКАЗКА: ДЕВОЧКА И ЗМЕЙ. (К—47, стр. 64)

И—14.

«ГЛАВНОЕ, Я СОВЕРШЕННО НЕ ПОМНЮ, КАК ВСЁ ЭТО НАЧАЛОСЬ. Шла группа, я сидела как-то в стороне, смеялась, смотрела, встревала, но это как-то проходило почти незаметно… И тут вдруг я оказалась на стуле, уже не в первый, конечно, раз, и он меня спрашивает:

— На что жалуетесь?

А у меня такое игривое настроение, помню, что голова пустая, дай, думаю, подыграю; говорю:

— Да так, ничего особенного. Окружающие достали.

А тут же сидит парень, который полвечера в предыдущий день ко мне клеился, так достал, неимоверно, главное, всё норовил потрогать. И я говорю:

— Окружающие достали, — а сама про него думаю. Как-то так.

Он говорит:

— Так, значит, окружающие достали. Все?

— Да, в общем, все.

— И как они тебя достали?

— Как-как — руками! Всё время трогают.

— А тебе это не нравится…

— А мне это не нравится.

— То есть они тебе не нужны, ты их хочешь послать на фиг, а они всё время трогают…

— Да.

— Ай-ай-ай, — говорит он, — и вот сейчас опять…

А я чувствую, что меня куда-то не туда занесло, но ведь всё верно, и я отвечаю:

— И вот сейчас опять.

— Да, — говорит он, — всё ясно. Динамо, и даже, наверное, второй степени.

А я сижу и не могу вспомнить, что это такое. Я точно помню, что это термин из книги Берна, какая-то игра, но какая — хоть убей. А он вдруг говорит:

— Знаешь что, ты уходи отсюда. Давай-давай, уходи. Ты же всё равно работать не будешь. Тут полно людей, которые хотят работать, а ты не хочешь — ну и уходи.

И тут у меня — полный ступор. Я чувствую, что сцена ужасная, что надо, наверное, встать и уйти, и он мне показывает рукой на дверь, а я физически не могу сдвинуться с места. У меня как будто задница к стулу приросла, я просто это физически ощутила. Он говорит: „Уходи“, а я глупо улыбаюсь и не могу сдвинуться с места.

Вот это было самое главное. Потом я, конечно, разревелась, потом мы еще говорили, но то, что я тогда пережила, — это по сей день со мной. Я никогда не перестану быть за это благодарной».

СТРЕМЛЕНИЕМ К БЕССМЕРТИЮ… (К—30, стр. 54)

И—15.

К ИЗВЕСТНОМУ СВОЕЙ СТРОГОСТЬЮ МАСТЕРУ Дзэн пришел, в числе прочих, молодой монах с юга страны. Вечером мастер вручил ему для медитации рукописный отрывок из «Алмазной сутры». Не взглянув на буквы, молодой монах разорвал свиток и бросил обрывки к ногам мастера.

— Будда — это не Путь, — сказал он.

— А что есть Путь? — спросил мастер.

— Пол под моими ногами.

— Что ждет тебя на этом Пути? — спросил учитель, перехватив поудобнее палку.

— Удар, — не моргнув глазом, ответил монах.

— Удар еще надо заслужить, — сказал мастер и, опираясь на палку, вышел.

ВТОРОЙ АКТ ПСИХОТЕРАПЕВТИЧЕСКОЙ ДРАМЫ:

ВОЙНА. (К—6, стр. 39)

И—16.

УЧЕНИК ПРИШЕЛ к своему учителю со словами:

— Когда я медитирую, я чувствую себя совершенно отвратительно. Я постоянно отвлекаюсь. У меня жутко болят ноги. И еще я время от времени проваливаюсь в сон. Это ужасно!

— Это пройдет, — спокойно ответил учитель.

Через неделю ученик пришел опять.

— Моя медитация — чистое счастье! Я чувствую себя настолько живым, таким спокойным! Это прекрасно!

— Это пройдет, — спокойно ответил учитель.

МЕЗОЗОЙСКАЯ ПСИХИАТРИЧЕСКАЯ. (И—27, стр. 105)

И—17.

Грустная история

о роли личности лошади в истории

Некий мудрец, посвятивший всю свою жизнь изучению сокровеннейших книг, достиг окончательного просветления. В это мгновение он вписал в свой трактат фразу «Ибо всё есть Дух, и нет ничего, кроме Духа» — и от избытка внутреннего света выбежал на улицу. А надо сказать, что за последние годы он на улицу почти не выходил, и в комнате у него было довольно темно, а дело происходило в полдень на юге. Так что как только он выбежал, яркое солнце ослепило его. Ничего не видя, он бросился по улице и, конечно, на кого-то налетел, и его обозвали как-то грязно и по-местному матерно. И он, не привыкший слышать ничего, кроме святых слов о Глубочайшем, оглох. И вот он бросился дальше, ничего не видя и не слыша, и через какое-то время попал под лошадь.

И почувствовав твердость копыт, он понял, что это было не окончательное просветление.

Но еще долго потом, в самые радостные минуты жизни, он вспоминал это состояние, так похожее на блаженство: бежать по улице и быть слепым и глухим. И ему казалось, что если бы он добежал, жизнь его и его поколения изменилась бы к лучшему. Если бы не лошадь…

УЧЕНИК ПРИШЕЛ… (И—16, стр. 95)

ПЕРВЫЙ СОН (С—1, стр. 72)

И—18.

Первый день группы: набросок

Решили как-то десять мудрецов собраться неизвестно для чего (хотя несколько из них — или даже все — думали, что причина им известна), и также решили они, что на эту встречу каждый из них принесет чайник вина, чтобы сварить глинтвейн, подогревающий искренность и мудрость.

Перед встречей каждый стал собираться.

Один из мудрецов подумал: «Ай, какие мы хорошие люди! Ай, сколько будет глинтвейна! Общее дело — великое дело!» — и то ли по растерянности, то ли еще почему-то наполнил свой чайник водой.

Другой решил: «Люди мы уже пожилые, так и упиться недолго. Чтобы сохранить ясным свой ум и ум своих друзей, разбавлю-ка я немного наш напиток». И наполнил свой чайник водой.

Третий был большим эстетом и выпендрежником. Он пошел на рынок и долго искал самый красивый чайник. В конце концов, он купил один из самых дорогих чайников на рынке. Ай-ай-ай! — после этого обнаружилось, что у него совершенно не осталось денег! И ему пришлось наполнить свой чайник водой. Не подсолнечным же маслом!

Четвертый… Чтобы сделать рассказ короче, скажем просто, что и все остальные семь мудрецов — от четвертого, который был очень нервный, до десятого, который был просто жадный, — наполнили свои чайники водой.

И вот они собрались на долгожданную встречу… И горел камин, и чайники были слиты в единый котел, и когда нагревали котел, и из него поднимался пар, все они принюхивались и восхищенно двигали носами. И вот один из них разлил приготовленный напиток по чашкам…

Я слышал подобные истории раньше, но их всегда обрывали на самом интересном месте. Дескать, пригубили они и увидели, что вода. Конечно, пригубили и увидели — нет, не увидели, у них были темные пиалы, а вот именно нутро их проняло, — что это чистая вода, несколько скрашенная специями и что там еще добавляют в глинтвейн. Но! Никто из них не встал и не вышел! Кто-то из них, возможно, усмехнулся, кто-то опечалился, но на то они и были мудрецы, что сидели там всю ночь напролет и пили приготовленный напиток.

НЕ ДАВАЙ МНЕ ТЕБЯ ОБМАНУТЬ… (М—11, стр. 70)

ВЕЛИЧАЙШИМ ПСИХОЛОГИЧЕСКИМ ОТКРЫТИЕМ

ЧЕЛОВЕЧЕСТВА… (К—20, стр. 47)

СУМОЧКА С НЕЖНОЙ КОЖЕЙ. (Д—8, стр. 25)

И—19.

Второй день группы: набросок

Девочка сидела дома. Чудовище разгуливало по улице.

— Слава Богу, я заперла дверь и спрятала ключ. (Так думала девочка). Теперь чудовище не сможет до меня добраться.

Она вышла на балкон, чтобы убедиться в своей высоте.

Чудовище разгуливало по улице.

— Слава Богу, я спрятала ключ, — думала девочка. — Теперь я не открою дверь и не выйду навстречу чудовищу.

Тут она вспомнила, куда спрятала ключ.

Черная сумочка со связкой ключей полетела с балкона.

— Слава Богу, я выбросила этот ужасный ключ. Спасибо тебе, Боженька.

По лестнице раздались шаги. Это чудовище шло отпирать дверь выброшенным ключом.

Вначале оно зашло к подруге девочки, там был такой ключ, на связке.

Подруга сидела на черной тахте, вся в черном.

— Я ждало тебя, — сказала она чудовищу и протянула ему навстречу руки.

Чудовище попятилось.

— Я, кажется, ошиблось дверью, — сказало оно. — Нет ли у тебя сладкого молока?

— Сволочь! Мерзавец! — раздался крик на улице.

Подруга и чудище подбежали к окну. Это кричала толстенная тетка, лежавшая в пыли перед маленьким «Запорожцем». В «Запорожце» сидел ее бледный сын и жал на педаль сцепления.

Сцепления не происходило.

Подруга схватила чудовище за руку.

— Давай будем лучше их! — закричала она. — Давай станем на чью-нибудь сторону и всех победим! Бежим!

И они побежали вниз, в приоткрытую дверь их увидела девочка и рванулась за ними. Все вместе они схватили тетку за талию и сдвинули с дороги. «Запорожец» рванулся и мигом вылетел со двора.

Потом мигом влетел обратно, и бледный молодой человек стал орать сквозь лобовое стекло:

— Уйдите все! С дороги! Я раздавлю, хоть вы кто! Я возвращаюсь в нормальную жизнь! Мне никто не нужен! Мне я сам не нужен! Да здравствует свобода!

И никто на этом не остановился.

Чудовище снял очки и сказал:

— Меня зовут Сеня, или можно Семен Петрович. Моя фамилия Новгородский. Я зоотехник по образованию, живу в этом доме, в первом подъезде, соседнем с девочками. Я абсолютно обыкновенное существо, разведенный мужчина, я выпиваю, зарабатываю халтурой, по утрам любуюсь своей лысиной в зеркале. Упаси меня Боже сделать что-нибудь не то.

И ушел, помахав всем рукой подчеркнуто искренне.

Девочка сказала:

— Мне, в общем, тоже больше всех не надо. Я учусь на швею-мотористку, зарабатываю косметикой.

Она замялась.

— Я люблю сладкое молоко с конфетами. Мне нравится Олег Меньшиков и Богдан Титомир. Всё, отстаньте от меня!

— Я массажистка, спортсменка, любовница крупного бизнесмена, я занимаюсь гравюрой, макраме, учу французский и увлекаюсь каратэ. Мне не хватает жизни в этом …ном городе! Звоните когда хотите!

Это сказала подруга. И ушла.

— А это мой сыночек, Олег Добронравов, — сказала толстая тетка. — Он, между прочим, тоже закончил школу с медалью. Он хотел учиться на космонавта, но не прошел по близорукости. Он очень славный, вы не думайте. Сейчас, конечно, возраст у него трудный. На машине вот хочет научиться. А я всё боюсь за него. Материнское сердце…

И когда они ушли, остался только пыльный двор с засосами солнца там, где не было тени.

СОН ЮНОГО ГОРОЖАНИНА. (С—16, стр. 80)

РАЗГОВОР С МАМОЙ. (Д—10, стр. 28)

И—20.

После группы: набросок

После участия в группе Саши Гранкина Марина М. начала вести дневник. В основном она записывала туда сны, которые теперь стали сниться ей каждую ночь. Во снах она гуляла по потрясающим местам, и она аккуратно и очень красиво их описывала: леса, луга, озера, лебеди и т.д. В этих снах ее часто сопровождал мужчина, из числа древних и новых знакомых, каждый раз другой. Кто-то из ее ночных спутников рассказывал ей про эти места, кто-то читал стихи, с кем-то она занималась любовью. Всё это она описывала в новом своем дневнике.

Ее муж (она была замужем около десяти лет) примерно через месяц после группы залез к ней в сумочку и прочитал дневник. У него и раньше были (вполне беспричинные) припадки ревности; тут он закатил жуткий скандал, избив Марину до «Скорой помощи». Когда это повторилось во второй раз, она схватила сумку, запихнула в нее несколько вещей и ушла из дома.

Я не знаю, было ли это днем или ночью. Знаю только, что, побродив по улицам или сразу направившись к цели, она пришла к дому своего психотерапевта, Гранкина Александра Борисовича. Посомневавшись или нет, нажала кнопку звонка. И когда он открыл, сказала: «Саша, можно, я поживу у тебя, пока не сниму квартиру?»

Через неделю к ней присоединился ее девятилетний сын.

Я заходил туда примерно через месяц. Марина с сыном все еще жили там, и надо отдать ей должное, в вечном бардаке этой квартиры она навела вполне сносный порядок, вечный вялотекущий ремонт был локализован, в холодильнике была не тухлая еда. Саша стыдливо переживал, что Фрейд бы так не поступил.

Еще через месяц Марина сняла квартиру, развелась. Ей по-прежнему снятся те же потрясающие сны.

ВЕЛИЧАЙШИМ ПСИХОЛОГИЧЕСКИМ ОТКРЫТИЕМ

ЧЕЛОВЕЧЕСТВА… (К—20, стр. 47)

И—21.

Художник, философ и обезьяна

Философ высмеивал людскую глупость. Обезьяна жила в джунглях. Художник был привлечен к иллюстрированию работ философа и нарисовал глупую обезьяну, которая ловила в реке отражение луны. Философу очень понравилась картина, и он заказал с нее репродукцию, которую повесил у себя в спальне.

Ночью обезьяна проснулась на ветке дерева. Прямо над ней сияла огромная, совершенно круглая луна. Она долго не засыпала и смотрела на нее.

В ту же ночь философ проснулся в своей постели. В полутьме спальни выделялся круг луны на картине. Он долго не спал, рассматривая эту луну — отражение отражения.

ВТОРОЙ СОН (В ПУСТЫНЕ) (С—2, стр. 72)

МОДЕЛЬ ПРОСТА: ЕСЛИ СНЯТЬ С ЧЕЛОВЕКА ОДЕЖДУ…

(К—19, стр. 47)

СОН О ГЕНИАЛЬНОМ ПСИХОТЕРАПЕВТЕ (C—5, стр. 74)

И—22.

УЧЕНИКИ БААЛ ШЕМА ОДНАЖДЫ услышали, что некто имеет репутацию весьма ученого человека. Кое-кто из них захотел пойти к нему и посмотреть, чему он может научить. Наставник позволил им пойти, но прежде они его спросили: «А как мы узнаем, истинный ли он цадик?»

Баал Шем ответил так: «Попросите его дать вам совет о том, что следует делать, чтобы во время молитвы и учения вас не тревожили нечистые помыслы. Если он даст вам совет, то вы поймете, что он не принадлежит к великим учителям. Ибо таково служение человека в этом мире до самого его смертного часа — всё время бороться с чуждыми помыслами и всё время возвышать себя и уподобляться природе Божественного Имени».

ОДНАЖДЫ УТРОМ ПОСЛЕ БЕСЕДЫ… (И—8, стр. 88)

И—23.

Колодец и маятник

Две и три человеческие жизни — ничто для странствующего монаха. Он разрывает грудью заросли колючего кустарника, он пьет реки и повторяет молитвы вслед за шепотом деревьев. Счастье идущему! Он открыл основной закон — закон маятника. Он знает, что грусть уравновешивает радость, как маятник отходит на равные расстояния от беспечной и пустой середины. Маятник летит, перенося внимание со зла на добро и дальше.

Самая радостная для него мысль — о неминуемой смерти.

И вот представьте себе, как он сидит ночью у костра и помешивает ложкой будущий суп. В какой-то момент из кустов выскальзывает лисица и садится обок.

— Ты весь — комок нервов, — говорит она ему. — Расслабься.

— Что же тогда будет с миром? — спрашивает он.

Лиса начинает смеяться, всё ее тело колышется — или это огонь меняет позу.

— Милый человек, — говорит она, — не на тебе держится мир.

— А на ком? — спрашивает он. Он хочет показать заинтересованность, а не тревогу.

— Мир держится на маятнике…

Он кивает: это давно известно.

— …и колодце, — заканчивает лисица.

Монах хмурит брови, тщетно пытаясь высечь искру понимания.

— Что такое колодец? — спрашивает он.

— Это нечто, чего почти не существует, — отвечает лиса. — Это нечто, чего нет на карте. Его можно заметить, только если ты очень близко.

— Ты знаешь, я тебя не понимаю, — говорит монах и встает. — Пока мы говорили, наступило утро. Давай поклонимся восходящему солнцу и продолжим нашу беседу в живой реальности. Я буду божеством маятника. Попробуй быть тем таинственным колодцем.

— Хорошо, — лисица скользит по поляне. — Начинай.

— Я великий маятник, — возвещает монах, надув щеки и набычив шею. — Я раскалываю мир на противоположности.

— Ну, твори же свой мир, — торопит его лисица.

— Здесь будет суша, а здесь — океан, — размечает монах взмахами рук. — Горы здесь, а там — впадины. Здесь прольются великие дожди, а вот тут будет полная сушь и пустыня.

— Минуточку, — впрыгивает лиса. — И идущие по пустыне умрут от жажды?

— Да, — разводит руками монах, — если колебания маятника достигнут такого размаха…

— Тогда смотри: я стою в середине пустыни. Я беру лопату, это просто палка с железным набалдашником. Я сгребаю песок. Утрам­бовываю стенки. Я копаю вглубь… Этого не запрещает маятник?

— Нет.

— Я копаю вглубь. Вокруг меня пустыня. Но — смотри, монах! — там есть вода. Ее нет вокруг, ее нет на карте, но идущий здесь путник напьется и пойдет дальше. Мы очень маленькие, и вся наша жизнь может пройти, пока маятник летит в одну сторону… Подойди, напейся.

И монах, бродяга и неудачник, долго и жадно пьет. Глаза лисы сверкают, как капли этой удивительной воды…

ОДИН ХАСИД ЛЮБЛИНСКОГО РАВВИ… (И—5, стр. 86)

И—24.

ЦЗУЙ-ЕНЬ, ДУМАЯ, ЧТО ОН УЖЕ достиг чего-то в Дзэн, совсем молодым монахом оставил монастырь Цзы-Мина и отправился странствовать по Китаю. Когда через много лет он снова посетил монастырь, его старый учитель спросил:

— Скажи мне, в чем суть учения буддизма?

Цзуй-Ень ответил:

— Если облако не висит над горой, свет луны бороздит воды озера.

Цзы-Мин гневно взглянул на своего бывшего ученика:

— Ты постарел. Твои волосы поседели, твои зубы поредели, а у тебя все еще такое представление о Дзэн. Как можешь ты избежать рождения и смерти?

Слезы потекли по лицу Цзуй-Еня, и он низко склонил голову. Через несколько минут он спросил:

— Скажи мне, в чем суть буддизма?

— Если облако не висит над горой, — ответил Учитель, — свет луны бороздит воды озера.

Прежде чем Цзы-Мин закончил говорить, Цзуй-Ень стал просветленным.

САМОЕ СТРАШНОЕ — ЭТО ПРАВИЛЬНЫЕ СЛОВА. (М—14, стр. 71)

ЕСТЬ ПРОСВЕТЛЕНИЯ, ПОХОЖИЕ… (К—36, стр. 58)

И—25.

ПОСЛЕ СМЕРТИ МАГГИД ЯВИЛСЯ К СВОЕМУ СЫНУ, рабби Аврааму и, напомнив ему о заповеди чтить родителей, повелел ему оставить уединенную жизнь. Авраам ответил:

— Я не признаю отца во плоти. Я признаю только милостивого Отца всего живого.

— Но ты получил наследство при условии, что будешь почитать меня как отца и после моей смерти, — сказал маггид.

— Я отказываюсь от этого наследства, — ответил равви Авраам.

В тот же момент на дом снизошел огонь, спаливший несколько незначительных вещей, которые маггид оставил в наследство сыну, — и ничего более.

Вскоре после этого шурин равви Авраама подарил ему пекеше, сделанное из белого шелка, чтобы он одевал его по большим праздникам. Был как раз канун Йом-Кипура, и Авраам принял подарок, который был знаком признательности его отцу. Но в синагоге, где горели все огни, равви Авраам, облаченный в подаренное праздничное одеяние, нечаянно задел один из светильников. Одежды вспыхнули. Равви немедленно скинул их. Долго смотрел равви Авраам, как они превращаются в пепел. Он понимал, что происходит.

ОТЕЦ И СЫН (И—12, стр. 90)

ИДЕЯ ПРОГРЕССА… (К—44, стр. 63)

И—26.

САРРА, ЖЕНА РАББИ МЕНАХЕМА из Берштадта, будучи беременной, заболела странной болезнью почек, и никто не мог ее вылечить. «Тогда я подумала: не от нутра ли идет эта болезнь, не шепчет ли она мне что-то, что мне необходимо. И я решила: я слишком запутала свою жизнь ненужной ложью. Тогда я встала с кровати и пошла ко всем, кого я любила, и сказала им об этом, и приблизилась к ним. А потом я пошла ко всем, кого не любила, и сказала им об этом, и отдалилась от них. А когда я вернулась, чтобы снова лечь, это оказалось не нужно, болезнь исчезла».

Родившийся у Сарры сын Рафаэль с детских лет обожал молитву «Бог прям», и не было чище его человека.

КОЛОДЕЦ И МАЯТНИК (И—23, стр. 101)

И—27.

Мезозойская психиатрическая

Жил-был бронтозавр, который очень не хотел быть археодонтом, а хотел быть бронтозавром и страшно переживал по этому поводу.

Под подушкой он прятал фотографии бронтозавров, а об археодонтах и думать не хотел.

Конечно, дело кончилось психиатрической лечебницей.

Главным доктором в ней был бронтозавр, который на самом деле был археодонтом, но это тщательнейшим образом скрывал.

Он очень заинтересовался новым больным, стал за ним ухаживать и наблюдать.

— А что хорошего в археодонтах? — спрашивал он больного.

— Да я имени их слышать не хочу! — волновался бронтозавр. — Я никогда, никогда не стану археодонтом!

— А попробуйте себе представить, что вы всё же стали археодонтом… Ну, просто так, вот, скажем, вы проснулись утром и вдруг обнаружили, что вы — археодонт.

— Я не археодонт!!! — и дальше обычно начиналась истерика, после которой бронтозавр несколько дней лежал в кровати, смотрел из окна и почти ничего не ел. Тогда археодонт, который притворялся бронтозавром, чувствовал себя виноватым, ставил ему термометр десять раз в день и спрашивал, как тот себя чувствует.

— Я чувствую растерянность в завтрашнем дне, — жаловался бронтозавр.

— Это очень хорошо, — заверял его врач, — это адекватно отражает ваше экзистенциальное состояние. Проще говоря, в этом фуфловом мире каждый честный бронтозавр должен мучиться и чувствовать себя всё фуфловее и фуфловее.

— Вы так думаете? — успокаивался больной.

— Так думает наука!

Много раз прокрутилось солнце вокруг земли, пока бронтозавр лежал в больнице. Очень они подружились с доктором. Выпивали вместе, а как же. Оба к старости становились всё сентиментальнее. Бывало, выпьют рюмку, один скажет: «Вспомним мезозой!» — и плачет. Тогда другой говорит: «Вспомним криптозой!» — и тоже плачет.

А то, бывало, лягут на солнце пузами вверх, и вообще забудут, какая эра и кто они такие.

Вот так однажды они расслабились, и когда вернулись в больницу, главврача засекли на археодонтстве. После обличающего скандала его уволили из больницы без выходного пособия. Весь персонал и все пациенты пели хором: «Мы БЭ! — бронтозавры!»

Наш бронтозавр выбрался из больницы через окно. Он догнал доктора на дороге и пошел вместе с ним. Через день он вернулся и получил одним пайком всю свою бронтозаврскую пенсию. И тогда уже они вместе, поедая ее, отправились в страну археодонтов. Придя туда, они увидели, что это — так себе страна, зато там бывший доктор смог получить пенсию за все свои года, прожитые у бронтозавров. Они пожили там, но странны и чудны им были археодонты, и они всё чаще «вспоминали мезозой» и плакали. У бронтозавра — все же старого пациента психиатрической клиники — случались приступы депрессии, и он донимал своего друга вопросами: «Так кто же мы?» И однажды тот ему, сам не зная почему, ответил:

— Мы с тобою — совершенно отдельный вид. Или два совершенно отдельных вида. Таких, как мы, больше в мире нет. Сейчас нет, а потом появятся.

— Но у нас с тобой нет детей.

— А такой вид, как у нас, передается совершенно другим способом. Экзистенциально.

Бронтозавр успокоился, но на всякий случай спросил:

— Ты так думаешь?

— Так думает наука!

Они жили долго и счастливо и вымерли в один день.

БОЛТАЮТ ДВА МАЛЫША… (Д—11, стр. 31)

И—28.

Как я зауважал свою подругу

(Рассказ Саши Гранкина)

Мы с моей подружкой Галей были в гостях у знакомой, психолога, которая работала с детьми, чьи родители были лишены родительских прав. Понятно, вполне страшное место. И вот она долго-долго рассказывала нам об этих детях, жутко печально, даже, я бы сказал, торжественно-печально. Когда она рассказывала про мальчика, с которым тогда работала (его в детстве насиловали и всякое такое), мы с Галей в какой-то момент переглянулись, а потом я повернулся к этой психологине и говорю: «Слушай, а ты можешь хоть раз улыбнуться, пока обо всем этом говоришь?» Она сжала губы и сказала, что нет, никогда, это слишком для нее серьезно. И тогда мы с Галкой, не глядя друг на друга, одновременно расхохотались.

ИНТЕРВЬЮ С САШЕЙ ГРАНКИНЫМ В КОРОТКИЙ ПЕРИОД

УВЛЕЧЕНИЯ ДЗЭН-БУДДИЗМОМ. (Д—16, стр. 33)

И—29.

Дерево с отклонениями

(Рассказ Саши Гранкина)

Я тестировал тогда детей в какой-то школе… Они там рисовали дом, семью, дерево, еще какую-то белиберду, а я делал умные научные диагностические выводы. Ну вот, рисует мне один мальчик дерево, у которого ветки отходят от ствола очень странным образом. Эдак вот так вот, ну, скажем, наподобие скрипичного ключа. Очень странно. Я никогда такого раньше не видел. Открываю я руководство к тесту, смотрю все возможные конфигурации — нет такой. Я не поленился и даже сходил к своему преподавателю, который давал нам в институте диагностику, показал ему — по нулям, он тоже такого не видел. Сказал, что странно это, что мальчик, возможно, с отклонениями, и надо за ним дополнительно понаблюдать.

И вот через три дня иду я в эту школу через городской парк, где ходил всю жизнь, вдруг поднимаю голову — и вижу точно такое дерево, и ветки отходят от ствола наподобие скрипичного ключа.

ХУДОЖНИК, ФИЛОСОФ И ОБЕЗЬЯНА. (И—21, стр. 100)

И—30.

О глубине взаимопонимания

(Рассказ Саши Гранкина)

В любимом городе N проводил я как-то семинар, посвященный всё тому же самоосознанаванию. В последний день у одной участницы, женщины средних лет, был день рожденья. Я дарю ей свою книгу, она просит подписать. Сижу, думаю. Вдруг она говорит: «А знаете, напишите мне, пожалуйста, ту фразу, которую мы вчера хором повторяли. Такая замечательная фраза». Я сижу и не могу вспомнить — что-то мы правда вчера декламировали, а вот что? Она говорит: «Подождите, она у меня где-то записана». Роется в бумагах. Я сижу тихо, я вообще тогда работал до звонка, а потом слегка умирал. Потом она восклицает «Ага!» — и показывает мне листик, а на нем написано: «Нас во все времена кто-то вел».

Тут уж я, конечно, вспомнил. Вчера у меня — с другой участницей — была долгая и утомительная битва. Совсем не хотел человек за себя думать. Ну, и я ей: «По чьим же заветам вы живете?» А она: «Неважно, по чьим». Я: «Вот как?» И тогда она: «Так было всегда. Нас во все времена кто-то вел».

Я просто обрадовался такой фразе (выдала! всё же уже убеждение, а не болтовня) и попросил: «Давайте мы сейчас все несколько раз повторим это хором». Автор фразы отказалась ее повторять, еще кто-то сжал губы, но, в общем, худо-бедно, мы несколько раз, и я громче всех, продекламировали: «Нас во все времена кто-то вел. Нас во все времена кто-то вел…»

Вот такая замечательная фраза, она протягивает мне ручку и просит надписать — совсем серьезно, а не в шутку. Я смотрю на нее и вижу утес, для которого жалкие птицы иронии не значат ничего. Они могут кричать над ним, биться о него грудью или вить в нем гнезда — утес неколебим.

Я взял свою книгу и вывел на титульном листе «замечательную фразу». Только — совсем как здесь — заключил ее в кавычки. От себя самого. И подписался.

КРАТКИЙ КУРС РАБСКОЙ ПСИХОЛОГИИ И ПИГМОТЕРАПИИ.

(М—6, стр. 68)

И—31.

Красавицы и милиционер

Однажды милиционер Карл Иванович Поппер, стоя утром на балконе в ожидании утренней гимнастики, заметил на другом балконе двух девиц вида отчаянно наглого. Зачесался у него даже правый бок (к стрельбе). Девицы громоздили на своем балконе какие-то плакаты и лозунги, вроде декораций.

Карл Иванович задумался. Кому могут предназначаться надписи на таком этаже? «Прилетай, пернатый друг»? Однако было лето. Стоило разобраться. К.И. закрыл глаза от предвкушения и гаркнул:

— Девушки, добрый день! Чем это вы там занимаетесь?

На том балконе зашушукались.

— Прилетел, пернатый друг!

— А я говорила, надо было раньше!

— Не отвечай!

— Да пошел он!

— Он же мент, не связывайся!

— Мне теперь на них…

И одна, сложив ладошки рупором (а на самом деле балконы были довольно близко), закричала:

— Смерть ментам! Да здравствует Цой!

К.И. открыл глаза и присмотрелся. Девицам от роду, надо полагать, было не больше пятнадцати. Не исключалось также четырнадцать, двенадцать и десять.

— Слышь, мент драный! — не успокаивалась девица. — Сегодня Витин день рожденья!

— Ты хоть Цоя знаешь? — заорала другая.

Поппер кивнул. Не очень он пока соображал. Напоминало ему все это пока надпись в своем туалете:

Глупостьхлынулаводопадом.

— С днем рождения, — вежливо сказал он.

— Он родился в десять утра! — сказала одна.

— Без пяти десять! — подхватила другая.

— А вас как зовут? — машинально спросил К.И.

— Алена! Света! — закричали они.

— Кто есть кто? Которая Алена?

— Беленькая!

— А я — черненькая!

— Вот и познакомились, — Карл Иванович, видно, уже совсем успокоился. — Как праздник будем отмечать?

— А вас как зовут?

— Ах, да. Карл Иванович.

— Мы, Карл Иванович, сейчас будем прыгать с балкона.

— Без пяти десять!

— Без пяти десять.

— Так, — сказал К.И., — ты и ты.

Обе кивнули, а Света еще заорала: «Да здравствует Цой!»

— Просто прыгать? На асфальт?

Опять обе закивали в восторге от самих себя, а Алена (беленькая) запела:

Пожелай мне удачи в бою,Пожелай мне-э — удачи!

— Слушайте, девочки, — дослушав куплет и чувствуя себя бесконечно тупым, сказал Карл Иванович, — у меня предложение. Вы сейчас приходите ко мне, я тут один, жены нет, мы открываем бутылку шампанского, даем салют из пистолета и отмечаем день рожденья как положено. Принято?

— Дули, — сказала Алена, которая была постарше. — Мы решили прыгать! Нас теперь не остановишь.

Света молча показала фигу.

— А почему прыгать?

— Витя умер!

— Теперь жить подло!

«Жить и раньше было подло». (Это Карл Иванович подумал). И еще он подумал: «Круты, девчонки. Он умер — мы с балкона». И еще он вспомнил: «Когда умер Высоцкий, я ж так с наряда и не отпросился на похороны. А уж смыться — этого у меня и в голове не было». Дальше молчать было неприлично. Он сказал:

— Что у вас на плакатах-то написано? Отсюда не видно.

— Цой, мы с тобой!

— Группа крови на рукаве!

— Мы с тобой одной крови! Витя жив!

— Девчонки, вы мне нравитесь, — наконец сказал Поппер то, что обдумывал. — Глупо просить вас брать меня с собой, я ж вашего Цоя не слушал. Мне что Цой, что три яйца на боку у коровы. Не обижайтесь. Но мне ваша мысль понравилась. Или нет, не мысль… А чувства ваши.

— Хотите с нами? — не поверила Алена.

— Сдурел, — как в гипнозе, подтвердила Света.

— А чего нет? — обиделся Поппер.

— У вас же…

— Что у меня?

— Семья, дети…

— Ничего умнее не смогли придумать? — поинтересовался Поппер. — А у вас?

— У меня предки — жопа, — сказала беленькая и приставила ладонь к горлу.

— У меня все — пидоры недоделанные, — вздохнула черненькая. — Что предки, что братец…

— Молодцы… Ну, красота… Так вас, значит, только Цой и манит?

— Цой — великий, — сказала Света. — И добрый…

— Значит, так, — решил Поппер, только он еще не знал, что он решил. — Вы не только сами запутались, вы и меня запутали. Представьте, что на нас сейчас смотрят тысячи две народу и бьются об заклад: прыгнут, не прыгнут. А с другой стороны на нас смотрит Цой. Если, конечно, он жив…

— Он жив!

— А что ж вы тогда хотите сдохнуть? Если он жив?

Это была сложная логическая задача. Поймать разницу между символом и реальностью не удавалось и более светлым головам.

— Я пошла! — тогда сказала Света, встала на перила и — прыгнула.

gt;

— Теперь у ее родителей, — зло сказал Карл Иванович, — будет песня на всю оставшуюся жизнь.

— Какая? — вскинулась Алена.

— Группа крови на рукаве… У вас там плакатика «Посвящается любимым родителям» нет?

— Нет…

— Зря. Вы же для них стараетесь.

— Почему?

— А почему вам, дурам, в лес не убежать со своим Цоем? Ну? Почему? Почему вам надо им всем под носом свои разбитые тела демонстрировать? Это же подарок — на восьмое марта!

— Почему подарок? Я ничего не понимаю! Почему подарок?

Карл Иванович не очень понимал, почему это подарок. Но твердо знал, что он прав. Внезапно он вспомнил про Свету; защемило. «Беленькая!» «Черненькая!» Он повернулся уходить с балкона, уже открыл дверь, а потом вдруг развернулся и сказал:

— Одно я тебе обещаю, голуба. Если ты сейчас кинешься, то я сам помогу твоим родителям организовать в твоей комнате музей памяти Цоя. Они у тебя Цоя ненавидели?

Алена кивнула.

— Теперь полюбят. Я тебе обещаю. Целыми днями будут слушать. И учителей из школы приглашать. Ты их всех подружишь. Мертвый панк — хороший панк. Ты ведь панк?

Она помотала головой: «Нет».

— А черт вас разберет, в кого вы играетесь. Ладно. Это они. А сам я — это я тебе тоже обещаю — приду на твою могилу и… И…

— Что? — она обомлела от ужаса.

— И лично вобью в нее осиновый кол. И дерьмом обмажу. По-панковски. Поняла?

— Да.

— Ну, всё. Либо приходи сегодня вечером чай пить. Сто тридцать седьмая квартира. Пока.

— До свиданья.

Это она уже почти прошептала, но он услышал.

Дверь захлопнулась.

Алена опустилась на пол и плакала до обеда.

ЗА КАЖДЫМ ПОСТУПКОМ СТОИТ СТРАДАНИЕ. (М—4, стр. 67)

И—32.

Проклятый доктор Земмельвейс

«Любезная маменька,

меня достали Ваши письма, они забили мусорную корзинку, и вчера мне пришлось ее вынести.

Баста! Завтра я уезжаю из Петербурга, кидаю его на хрен, и даже своей истории мне здесь не оставляется. Ути-пути, любимый город. Моя история изображается, запечатывается и отправляется — Вам, любезная маменька.

Как мне хочется рассказать Вам все! — как вырыдаться на плече детским бездарным секретом. Странно: за те два года, что мы не виделись, это — полный рецидив. Ну, и Вы просите про деда — да, я буду и про него, но и про себя, ладно?

(„Рассказывай мне поменьше“, — просила меня моя мама.)

Когда Вы уехали в Бостон, я лежал в полном отпаде — наглотался какой-то дряни — но Вы ведь и не стремились попрощаться. Дед был дик и прекрасен в своем гневе; когда я приплелся к нему, поцеловав замок на твоей двери, он кричал: „Она родилась не в конюшне!“ Я поинтересовался, и он мне вытряс: „Она укатила мстить своему дураку первому с дураком пятнадцатым!“ Будучи сам формой подобной мести, я за тебя не обиделся, от деда откатился и, выйдя на улицу, депреснулся надолго.

(Как хочется пить! Но я домотаю, пока хватит злости.)

Через месяц от деда пришло письмо, он звал меня переехать к нему. Ха! я ответил! там было и „не премину“ и „тяжкие жизненные обстоятельства“; я чуть не подписался „Ваш покойный внук“. Тогда уже вышли деньги на квартиру, и я ясным бомжем прокатился по городу. К зиме я стал на якорь в очень приличном доме, и его юная хозяйка и привела меня к деду. Мы с ней залетели, и денег на аборт не было ни у кого. Когда их стал предлагать ее прошлый мальчик, я сделал гонор и сказал: „Мой дед — директор родильного дома“. „Тогда ты или идиот, или падло“, — выразилась моя крошка.

Я пришел к деду к ужину, он прожег меня взглядом на мою жизнь как на кучу мусора и вообще оторвался крепко — это еще до просьбы. Когда я все же объяснился, он улетел в высоты самого пошлого сарказма. Я сцепил зубы (с чувством, что под столом) и сказал ему: „Дед, давай сделаем это, и я к тебе перееду“. Перепад на „ты“ сбил его в пыль еженощных забот. Он сказал: „Володя, я в тебя верю как в избавление от родильной горячки“. Я тогда не понял юмора. Мы договорились, что в качестве оплаты я разрисую его клинику богами и ангелочками.

Я это сделал за неделю. И всю эту неделю мою девочку не выпускали из клиники. Пока росли и лопались все сроки домашнего вранья, дед хвалил меня за ангелочка у входа, а попочка, с которой этот ангелочек писался, вся покрылась дрянными кровоподтеками. Через неделю я сдох и перестал верить. Я пришел к нему в кабинет и спросил вкрутую: „Дед, что с ней?“ А он сказал: горячка, заражение крови.

Блядь, я пошел в подвал его клиники и бил стекло и склянки, а потом туда пришел он, наорал на меня и отвел домой. Так я впервые ночевал в его доме. Следующие дни меня к ней не пускали, я сидел и читал все про родильную горячку, что мог найти у деда. В промежутках я разглядывал свои порезки на руках (тогда их было две), тупо и романтично, вдох-выдох.

Все было быстро: она не умирала, а я прочел Земмельвейса. К этому времени я уже знал, что хороший процент отсева рожениц в клиниках — одна десятая. А в яркие годы там тухла каждая третья. Мы говорили об этом с дедом. Он взял меня в морг на вскрытие. Я представлял там ее или тебя и ничего не слышал, кроме ударов собственного сердца.

Да, так я прочел Земмельвейса. Он писал, что роженицы заражаются трупным ядом, который приносят из моргов обследующие их врачи. Все, что он предлагал делать — это мыть всем руки хлорной водой. Я спросил об этому деда. Дед сказал, что Земмельвейс — выскочка и горлопан. Я прикололся своим сходством с Земмельвейсом и послал свои изыскания через неделю, когда моя девочка осталась жива и выписалась из клиники. К ней домой я уже не вернулся.

Мы весело жили. Дед постепенно пристрастился устраивать мне мойки за всех отсутствовавших родителей, бабушек и учителей. Самым мягким разговором было вклеивание в меня „развратник“ и „лоботряс“, а разочек в неделю все кончалось хлопаньем дверей. Как-то стихийно Земмельвейс стал козырем моей защиты. Вместо „Чего ты говоришь, если ты даже не спал втроем“, я стал говорить: „Спокуха, чуточку хлорной водички — и все улягутся!“ Дед бесился, как дикая собака!

(Главное, я правда не мог тогда понять, чего они ярились и чего задолбали парня (Земмельвейс тогда уже умер в сумасшедшем доме). Ну, помойте вы — я думал — руки хлоркой и сверьтесь через неделю!)

Но мы и сдружились с дедом здорово. Мы просиживали за ужином по четыре часа. Он грузил меня войной 12-го года, а я про­поведовал, что лечить надо сексом. Вот с такой вечери все и на­чалось. То есть, конечно, не началось, но я врубился, что происходит. Я расшалился и толкнул нечто вот что: „Дед, стране срочно необходимо сексуальное воспитание детей. Прикинь: я начал трахаться в пятнадцать лет, а что такое клитор, узнал в двадцать! Это сколько ж я перепортил за эти годы! Так я же еще узнал…“ И тут дед как взорвался: „Идиот! Грязный полоумный идиот!“ Он вскочил из-за стола, двинул по спинке стула и кинулся в кабинет. Я сидел оглоушенный.

Минут через десять дед вышел и сказал: „Володя, прости“. Потом помолчал и выдавил: „Две недели назад я ввел в клинике обработку по Земмельвейсу. За это время умерло три женщины“. „А обычно?“ „А обычно двадцать, — сказал дед. — Не сиди так поздно, иди спать“.

Я пошел, но не спал. Я медленно начал врубаться. К концу ночи я напился. Потом лег спать, и я помню сон. Я пригласил деда в оперу, и вот мы идем, залитые светом, в роскошных фраках, раскланиваясь с высшими чинами и их дамами. Вот к нам подходит лакей — Земмельвейс — и предлагает шампанское на подносе. Дед берет бокал и говорит, указывая на меня: „И мадам тоже“. Я удивляюсь, но молчу. Потом начинается опера. В разгаре действия проносится слух, что сейчас должен явиться анархист, чтобы убить герцога. Он является; это Земмельвейс. Он в черном плаще, улыбается презрительно. Все парализованы. Он стреляет, и вдруг падает дед, убитый. Земмельвейс кружится в дикой пляске под музыку оперы.

Теперь-то я знаю, что Земмельвейс просто хотел убить своего деда, или отца, или учителя, и выбрал для этого чувство вины за бедных сгоревших женщин. Он сделал игру слишком крупной и обломался. „Помыть руки хлорной водичкой…“ Ха!

Короче, днем я ушел, а вечером пришел уже в кипящий дом. Полицейские говорили, что дед отравился под утро. Еще они говорили, что пузырек с чернилами почти пуст, и значит, дед писал всю ночь, но все, кроме завещания, сжег. Я знаю, что он писал числа, как будто два трупа — это больше, чем один.

Теперь я восстанавливаюсь в Университете. Коли дед двинулся в мою землю, значит, я пойду в его.

И ты уже знаешь его завещание, мама? Все его состояние пошло на дело Земмельвейса — кроме той тысячи, которую он отписал управлению реальными училищами на развитие курса полового воспитания мальчиков.

Пожалуй, с любовью,

Владимир М.»

Не в силах вынести весь этот кошмар, не поняв и десятой доли, бедная мама разрыдалась (она была не такой смелой, как представлял ее сын), а потом нашарила очки, пудреницу, зонтик и отправилась к Эмме-Элизабет, за полчаса до начала вечера домашнего чтения. Собираться у Эммы-Элизабет, супруги главного врача городской больницы, и вязать под чтение любовных романов было сущим удовольствием для высшего света бостонских дам. Хотя Володина мама и не принадлежала к высшему свету Бостона (ее муж, бывший капитан гвардии, немного плотничал и много пил), ее приглашала на вечера сама хозяйка, уехавшая из России 40 лет тому назад. Она была, в сущности, ближайшей подругой и единственной, способной прочесть письмо, написанное по-русски.

Сделав это дважды, Эмма-Элизабет сказала:

— Боже мой. Какой кошмар. Бедный мальчик. И бедный… ваш папа. Извините меня, я на секундочку.

Она вышла из гостиной, прошла по галерее и постучалась в кабинет мужа.

— Оливер, можно? Скажи, ты помнишь, еще до нашей свадьбы, когда ты приходил ко мне на свидания, твои руки чем-то пахли? и я еще говорила, чтобы ты целовал меня, держа руки за спиной? Что это было?

— Аquа сhlorina, хлорная вода, — ответил он. — Мы постоянно мыли ею руки, а в родильном отделении даже натирались хлорным порошком. Потом мы перешли на…

— Понятно, — сказала она. — Извини. Меня ждут.

И направившись обратно по галерее, она только один раз вздрогнула и сказала:

— Дикая моя родина!

Эти красивые слова поплыли по галерее и обернулись бронзовым колечком в сердце. Когда таких колечек становится слишком много, человек умирает.

РАЗГОВОР С МАМОЙ. (Д—10, стр. 28)

СОН ПРО ОБЩЕЕ ДЕЛО. (С—19, стр. 82)

И—33.

Зубы дракона

Интересно, делала ли она ему минет. Никто бы не спросил: она была великой поэтессой. Если бы спросили его, он бы не знал, что ответить. Он не помнил почти ничего. Когда его интервьюировали в первый раз, он перепутал ее фамилию и число детей. Кто его упрекнет — это было сорок лет назад.

Она была великой поэтессой. Он об этом не знал. Об этом почти никто тогда не знал. Великая поэтесса — выборная должность; у нее явно не было кворума. Жила в фигульке-городке, кормила детей, зарабатывала уроками. Муж-чудак, в исторической перспективе сволочь. Он появлялся и исчезал вместе с войной. Всё растянулось на десятилетия: война, любовь, дети, уроки. Менялись стихи.

Он был авантюристом, красавцем, бродягой. Он жил в городе месяц, три недели у них был роман, четыре года она писала ему письма и посвящала стихи всю жизнь. Стихи он читал — тогда, может быть, два или три стихотворения. Он не знал, что она была великой поэтессой, но, кстати, потом вспомнил, что два стихотворения увез и хранил, когда-то перечитывал и сжег, когда вступил в армию. Он был благороден, она умна, у него было таких романов за жизнь штук тридцать, у нее — один. Он забыл ее, когда отправился на войну, забыл бы и на гражданке. Она писала ему почти каждый день. Ни до, ни после, ни во время романа она не отдала ему и не отослала ни единого письма.

Конечно, интересно, кому она их писала. Первое письмо было написано, когда они еще не были представлены. Она писала их гениально, как всё остальное, потом заворачивала и складывала в тайничок. Вышла пара здоровых пачек. Он воевал в двух войнах, в перерыве сидел в концлагере. Она умерла в эвакуации через пятнадцать лет. Письма лежали в картонной коробке. Еще десять лет к ним никто не притронулся.

После войны ее стихи стали расходиться, и она стала великой поэтессой, что она всегда знала, тогда подтвердилось. Он уехал на другой континент, там разбогател, был женат два раза. Через тридцать лет после их романа у нее появились биографы, они склоняли его имя нещадно, потом его разыскали. Он ничего не помнил: да, была такая, ну и что? Слава его не взволновала. Так продолжалось до аукциона, на котором распродавался ее архив.

Распродажа архива — это праздненство, тотемное пиршество. Ее слава еще не зашкаливала, цены были вполне пристойными. Он приехал инкогнито и купил картонную коробку писем. Причем большой вопрос, знал он, что это за письма или нет. Их никто не публиковал, там шныряли специалисты. Также интересно, любила ли она жареный лук, или какая была погода в день их знакомства. Эта история вращается вокруг прекрасных слов великой поэтессы, где ни разу не упоминается ни минет, ни лук, ни погода. Их как бы не стало.

Итак, он прочитал письма, написанные для него сорок лет назад. Очень красивый поворот, но в его жизни было много красивых поворотов. Тогда же, в окололитературном салоне, он познакомился с шикарной актрисой, восходящей звездой. Ей едва исполнилось двадцать, ему было шестьдесят пять. Шансов было мало, но он был верным служителем любви и не пугался заборов. Он стал писать ей письма. Как-то вышло, видимо, не нарочно, что в ход пошли слова из купленных писем. Звезда отвечала; мало исправленные фразы переливались из картонной коробки в конверты и будоражили сердце младой девы. Завязался роман, совсем не скандальный, она переехала к нему. Легко предположить, что актриса боготворила поэтессу, и он — единственный ее любовник… и так далее. Роман длился чуть меньше года.

Всё больше времени он стал отдавать тем письмам и воспоминаниям. В этой коробке он нашел что-то, чего у него не было всю жизнь. Конечно, ее стиль завораживал тогда полстраны. Любовница до писем не допускалась. Он стал бывать с ними больше, чем с ней. Потом стал отвечать на них.

Письма поэтессы не отличались фактологической стороной, но он стал вовсе гнать чушь. Плохо, что он перенес эти дела в свои интервью. Он начал выдавать такие исторические подробности, что газетчики вначале слетелись, а потом подняли его на смех. Актриса ушла, он стал печатать совсем фантастические мемуары. В его воспоминаниях они отправились из городка на океанский остров. Общество возмутилось, он озлобился. Прочитав какое-то разоблачение своих воспоминаний, он выбросился из окна. На столе он оставил картонную коробку писем, написав на ней: «Адресат выбыл».

Так письма достигли своей цели.

СТРАХ ПЕРЕД ЖЕНЩИНОЙ — СТРАХ ПЕРЕД ДУШОЙ.

(К—27, стр. 52)

И—34.

Вечная история о сэре Эйнштейне

и его друге сэре Чарльзе Дарвине,

рассказанная им самим

1

21 июня 1995 года сэр Альберт Эйнштейн отвозил своего друга Чарльза Дарвина для помещения его в закрытую психиатрическую клинику в одном из отдаленных уголков Швейцарии. Решение об этом, принятое семьей сэра Чарльза, закрытым ученым советом Университета и консилиумом врачей, было известно уже кому угодно, но не бедняге Дарвину. Эйнштейн, поехавший с ним как бы на прогулку, должен был сообщить об этом по дороге.

Дорога шла по предгорьям Альп, всё выше и выше.

Машину вел шофер.

2

Дарвина, понятно, это не волновало. Труднее понять Эйнштейна. Но его тоже можно понять. Его волновало, где там Дарвин, что там с ним, как ему об этом сказать, время, шофер, все эти бумаги, которые он вез, выписки, справки, счет, записка Одного Другому… Да, а Дарвина это всё не волновало и не могло никаким боком волновать. Потому что он смеялся.

Он смеялся, глядя в окно. Его легче понять, чем Эйнштейна, который его не понимал. То есть бедняга Дарвин смеялся, ему было хорошо, а бедняге Эйнштейну было непонятно, почему хорошо бедняге Дарвину.

3

У Эйнштейна, конечно, был мобильный телефон, и ему по нему всё время звонили. Откуда ему звонили? Ну… из родового поместья. Да, ему всё время звонили из родового поместья. И он всё время думал, как же ему сообщить Дарвину, куда его везут.

Конечно, гораздо труднее понять Эйнштейна — сейчас мне, — чем Дарвина, но всё же его, как и всякое существо в мире, можно понять. У него, конечно, обязательно телефон в кармане. У него был телефон, и ему всегда могли позвонить по этому телефону. Это был мобильный телефон потому что. И по этому телефону ему всё время звонили. То есть всегда могли позвонить. Он всё время ожидал этих звонков. Но пока их не было. И… он всё время из-за этого волновался. А пейзаж его совсем не волновал. Нет, пейзажем он ни капельки не интересовался. А там горы были, конечно, такие красивые, и луга, и простые такие барашки с овечками там летали, и дорога вилась, и дорога текла, и дорога разбегалась во все стороны, и дождь шел одновременно с солнцем и со снегом, но Эйнштейну это было всё равно.

4

И вот дон Эйнштейн осмелился заговорить. Он не мог осмелиться на это уже год… нет, три года… нет, 35 лет, боже мой, он не мог осмелиться заговорить… или, наоборот, он всё это время говорил, а мы с Дарвином этого не замечали? О, вот это интересно. Но как бы то ни было, он сказал ему: «Чарльз, ты, наверное, помнишь…» Предположим, он обратился к какому-нибудь давнему воспоминанию. Ну, скажем, они вместе учились в колледже… В колледже… Да, это называется колледж. И там была, скажем, такая толстуха, и они там касались друг друга, и хватались, и что-то там было такое смешное и неприличное, у Эйнштейна с ней… А Дарвин здесь при чем? А Дарвин ее тоже знал… А, они выставили беднягу Дарвина из комнаты, чтобы этим заниматься. И Эйнштейн об этом вспомнил. И когда он об этом вспомнил в 50-й раз, потому что он, конечно, проверял себя, раз проверил, два проверил, так ли я сказал, то ли я пока еще не сказал, да и не скажу… Такой был человек. Такой был человек. Суровый жрец общественных наук потому что. И вот этот жрец говорит:

— Всемилостивейший Чарльз! Не благоволите ли припомнить, как с фройляйн Гретхен были знакомы?

5

Конечно, Эйнштейна в нормальном состоянии интересуют только общественные отношения. Об этом совершенно неинтересно и нелепо думать сейчас. Почему? Ведь это же так интересно, они объединяются, не верят друг другу, такие милые, такие дурашливые, такие хорошие, такие трогательные. У них какие-то правила… И вот у него такой мобильный телефон, да, как такой пенис торчит из кармана. Вот один у него в трусах, один торчит из кармана, и еще у него есть авторучка, — она тоже торчит, и еще носки ботинок, они тоже торчат. Это сэр Эйнштейн, у него многое торчит, он такой человек. Такие люди бывают, это трудно понять, но такие люди бывают. И вот один из таких людей сейчас сидел с сэром Чарльзом… Сидел с сэром Чарльзом… Почему он сидел?.. Потому что это происходило в машине. Предположим, в это время его качало на лапах облако, но он этого не видел. Этого не происходило для него. В это трудно поверить, но этого для него не происходило, и наша задача — понять, что же думает сэр Эйнштейн. А влезать в это ужасно не хочется. Ну, до смешного не хочется думать, о чем же думал сэр Эйнштейн. Сэрэнштейн. Сэрэн Штейн. А кажется, что надо. Это как бы ему кажется, что надо. Ему надо — он и влезает. А он не может влезть, правильно? Сэр Эйнштейн не может понять, что с ним происходит. Естественно. Поэтому он везет сэра Чарльза. Бедняга. Ну, бедняга, не бедняга, жалеть его не надо. А что надо? Пожурить… Его пожюрить… Это судить, что ли? Нет, судить тоже не надо, он и так всё время себя судит, бедный. Как нам трудно понять сэра Эйнштейна! А ведь хочется. Вот он сидит рядом, этот сэр Эйнштейн, и говорит, обращаясь к нам… Ну, предположим, он говорит:

6

— Дарвин, помнишь ли ты, скажем, Гретхен?

Ну, конечно, помню, едрена вошь, конечно, помню Гретхен. А он нам говорит:

— Чарльз, я встречал ее недавно…

Ну, хорошо, ну, он встречал ее недавно, отлично. И что? Ну, ничего, ну, он так говорит. Он к нам же обращается, и он же что-то хочет сказать. И вот он говорит… Он говорит…

Ну, не совсем же он мудак! И как не совсем мудак, он спрашивает:

— Чарльз, ты знаешь, куда мы едем?

Так же проще. Но он может оказаться совсем мудаком. Но пусть он не будет мудаком в эту возвышенную минуту, и он спрашивает:

— Чарльз, ты знаешь, куда мы едем?

7

«Ну да, знаю», — ответит сэр Чарльз Дарвин. А он скажет: «Мы едем в сумасшедший дом». «Да, я знаю, мы едем в сумасшедший дом». А он скажет: «Тебя там будут бить. Ты это знаешь?» И я скажу: «Черт, бить — это не совсем приятно». Я пробую себя ущипнуть, мне трудно воспринять боль. Ну да, я допускаю, было время, когда мне было больно, и я верил, что мне было больно. Ну да, боль есть, боль есть, меня будут бить, и значит, мне будет больно. И Эйнштейн говорит: «Да, да». И я говорю: «Ну да, я понимаю, это нужно ради Родины-матери, ради общества, и в Университете согласны, и уже всё подписали». Его это немножко удивляет, он говорит: «Как, ты уже всё знаешь?» И я говорю: «Да, я, конечно, уже всё знаю». А он говорит: «А откуда?» А интересно, я сам могу ответить на этот вопрос? Нет. Но как-то знаю.

8

Надо ехать быстрее. И мы едем. Машина идет в гору. И Эйнштейн говорит: «Чарльз, черт возьми, почему это тебя как бы не колышет?» А я говорю: «Ну как бы тебе это объяснить? Это как бы вопрос о превращении тебя в меня». Интересно, он поймет это или нет, Эйнштейн? нет, он этого не понимает. Он говорит: «Чарльз, ну ты же понимаешь, общество, университет — это всё херня. Я правда так думаю, в смысле — я не слепой исполнитель. Я тоже был за то, чтобы тебя отвезти». А что скажет Дарвин? А Дарвин скажет: «Да, конечно, я это понимаю. Я понимаю, что ты так думаешь. И я ничем не могу тебе помочь… в этом трудном процессе думания. Ты думаешь, что меня надо упечь в этот, как его, сумасшедший дом, где меня будут бить. Ногами?» Эйнштейн скажет: «Ну, да, ногами, там, колют всякое. Те люди, которые внизу, они не хотят об этом думать». Я скажу: «Ладно, хули, ну, я их понимаю, они не хотят об этом думать».

9

Трудно представить себе сэра Эйнштейна. Впрочем, очень легко. Вот он сидит такой и говорит: «Мне очень жаль, что так получилось». Что ему может ответить Дарвин? Дарвин ему может ответить: «Ну, Алик, ну, ты, в общем… Ну что ж, если тебе правда жаль… Ну, хорошо. А мне нет». А Эйнштейн скажет: «Вот именно. Я тебя понимаю сейчас, а ты меня нет, я тебе сочувствую, а ты мне нет». А Дарвин ему скажет: «Да, да… Почему же, я же о тебе думаю. Значит, тоже сочувствую. Я думаю о тебе, я сочувствую тебе. Конечно. Тебе же потом возвращаться, с этим вот телефоном еще… Ой, бедный! Ежкин кот!… Ежкин кот!… Это тебе туда возвращаться?! О-о, бедный! И разговаривать с моей женой — о-о-о! Какой кошмар! И подписывать опять эти бумаги — ё-моё! Зачем тебе всё это?» А Эйнштейн скажет: «Это долг. Это обязанность. То, чего ты никогда не мог понять». И Дарвин скажет: «Да, я никогда не мог понять, зачем это нужно. Поэтому мне надо жить в теплой стране, мне надо, чтоб меня кормили. Меня там будут кормить?» — «Да, да, — скажет Эйнштейн, — да! Кормить там будут хорошо». — «А там тепло внутри?» — «Да, тепло».

А Дарвин скажет: «Ну, ты не грусти. Ты только не грусти. Хотя действительно жаль… тебя… Тебе хорошо — ну, в этом пиджаке и с мобильным телефоном?» А Эйнштейн скажет: «Да, Чарльз, мне хорошо, я отлично себя чувствую. Я еду… Мне с тобой хорошо… И природа — все эти горы… Они мне напоминают Гретхен — со всеми ее выпуклостями…»

Тут зазвонит мобильный телефон, и Эйнштейну скажут… какой-нибудь идиотизм ему скажут. Он его не будет слушать. Он скажет: «Да, сэр» — и повесит трубку. Это мой Эйнштейн так скажет, потому что это мой Эйнштейн. Другой Эйнштейн по-другому бы сказал. Да. Но в машине его нет. В машине есть Дарвин, есть Эйнштейн, есть шофер, который ведет машину. Он мне очень нравится. Он хороший.

10

Духу надо обслуживать тело. Духу — надо — обслуживать — тело… В смысле, наоборот? Нет, именно так. А телу надо обслуживать дух. Приходится ему, бедному, приходится. А оно не хочет. А что же телу еще делать, бедному, хорошему такому? Это же тело, ну, как Эйнштейн, такое плотное, хорошее, из материи какой-то такой, клетчатой там, волосатой. Оно тоже хорошее. Магнитофон, книга — это всё материя. Над этим смешно думать Дарвину. Но Эйнштейну приходится. Потому что он — тело. Конечно, он — тело. А Дарвин — дух. И кому кого приходится обслуживать? Телу приходится обслуживать дух. Но духу приходится обслуживать тело. Вот это удивительно. Он не взлетает. Он в него помещен. Он рядом с ним помещен. Он может входить и выходить  — как Дарвин из машины.

11

И он говорит, Дарвин: «Альберт! Можно мне выйти из машины?» А Эйнштейн вначале испугается. Ну, он же всё время боится. Ё-моё, бедный! Значит, он думает и не знает, чего больше пугаться: того, что тот раньше времени начнет сопротивляться и тра-та-та, или… В общем, он говорит: «Конечно, выйди на лужок, погуляй».

И Дарвин говорит: «Спасибо», выходит из машины и взлетает. Ну, он так летит, оно ему не надо. То есть он выходит и писает. Что ему еще делать — вне машины? Он писает, потому что он дух, существующий вместе с телом, и телу же что-то нужно делать, да? Ну, вот, и он его писает… Он же не описывает машину? Нет, но если к нему подходит Эйнштейн, описывает ли он его? Да, он его описывает. Точно, Дарвин описывает Эйнштейна.

Смешно.

А Эйнштейну неприятно, ему мокро, бедный, он же тело, и ему мокро. И к тому же, он же делает различие между разными мочами. Он писает одной мочой, и она ему дорога и близка, а это — чужая моча Дарвина, которая на него попала, и ему, конечно, неприятно. «Вот видишь, — говорит он, — ты, наверное, понимаешь, да, за что страдаешь?» Они идут в машину. А Дарвин отвечает — ну да, что ему еще остается делать — он, конечно, отвечает Эйнштейну, он же его любит: «За то, что я описал твои штаны, и тебе теперь мокро и неприятно? И там волосы еще на ногах всякие… И тебе даже говорить об этом неприятно?» Эйнштейн говорит: «Да, мне и говорить об этом неприятно».

12

Вот как это происходит. Этот диалог постоянно свершается на наших глазах, а что делать, он всегда вокруг нас. Конечно, Эйнштейну неприятно. Дарвин ему отвечает: «Ну да, я понимаю, за это меня будут бить». А Эйнштейн, злой, наверняка, раздраженный, говорит: «Да, за это тебя будут бить». И конечно, Дарвину от этого грустно опять становится. Он говорит: «Я ведь могу и не описывать твои штаны дурацкие. Вот смотри: я с тобой работал столько лет в Университете и ни разу не описал твоих брюк! Хотя у меня были возможности: мы ходили вместе в туалет, и я мог же написать тебе на брюки — мог, но я этого не сделал. И даже — в колледже — я одевал твои брюки, мог же я и описать? — мог, но я этого не сделал. И в такой форме тоже не сделал, видишь? А мог ли я, например, представляясь тобой, читая лекции твоим студентам, описать твои брюки, то есть выглаженность твоей репутации? Мог. И описывал. А, я понял: я описывал твои брюки».

А Эйнштейн скажет: о нет, на это я как раз не сержусь. И начнет, конечно, опять свою галиматью нести, что он не сердится, и что дело нисколько не в студентах, хотя коню понятно, что он обижался. В общем, он начнет открещиваться опять от своих чувств — зачем ему так это надо? Это ведь тоже интересно Дарвину, и он его спрашивает: «Слушай, а зачем ты открещиваешься от своих чувств? Это ты только передо мной или и перед собой?» А Эйнштейн скажет: «И перед собой, конечно, тоже».

13

Машина ехала, мотор не подводил. Шофер сидел и делал так: у-у-у, тр-р-р, ж-ж-ж-ж, ту-ту-у-у! Одной рукой он вертел баранку, а второй рукой курил, делал вид, что курил, а на самом деле он трогал себя за пипиську. И трогая себя за пипиську, шофер думал… Шофер ничего не думал — о! Этот третий персонаж ни хрена не думал. Он говорил себе: тр-р-р, ту-ту-у-у! Кто же это такой? Мы его не знаем. Это как бы не аналитический разум. То есть он просто ведет машину, ни о чем не думает. Кто же он, этот шофер? Он этого, конечно, не знает, он просто делает так: ту-ту-у-у! чух-чух! — ну, повороты там всякие, впадины, мотор шумит, и он, как мотор. Да. Он просто мотор. И всё. О нем ничего больше не скажешь. Когда он с женой, он тоже просто гудит: ту-ту! ду-ду! Нет, ну, он ест, конечно, суп, смотрит телевизор. Бедный, телевизор-то он зачем смотрит?

Дарвин и Эйнштейн — вот что важно. Нужно думать о них. Хотя шоферу это было не важно. А Эйнштейну важно, он думал об этом и старался понять с одной стороны, с другой, с третьей, хотя не понимал даже с первой. Во как интересно происходило — конечно, он не понимал даже с первой. Просто у него была справка, и он был к ней приписка. С одной стороны. С этой отвратительной стороны, с какой Дарвин сейчас понимал, что его будут бить. Ногами. Он попытался себя ущипнуть опять. Это странное дело — себя щипать, представить себе, как чужой сапог входит в твое тело. Это немножко трудно. Но это тоже можно. Потому что все мы — Эйнштейны. Дарвин попытался себе это представить и увидел красивый сапог, красиво входящий в красивое тело. Тогда он попытался себе представить ужасный сапог, жуткий такой сапог, такой грязный!.. Но он всё время видел свет, совершенно точно и безошибочно, он был духом, и он не понимал. А Эйнштейн был телом, и он не понимал. И общество было обществом, и оно, уж конечно, ни фига не понимало. Кто же мог понять? Справка о душевной болезни Дарвина была справкой; кто же мог понять? Кто мог увидеть это и задуматься об этом? Кто мог сказать, что вот я это вижу? Только Бог, и никто другой. Может быть, как бы читатель? Но нет, он — Эйнштейн. Это трудно понять — как сапог входит в тело. Когда ты — дух, когда ты везде разлит, и любая картина тебе представима, кроме вот такой, скучной. Почему же с Эйнштейном так скучно? Почему же можно задуматься обо всем в мире, о камнях, о бабочках, а об Эйнштейне скучно? То есть Дарвин, что ли, боится думать об Эйнштейне? Разве он не тело? Нет, он обслуживает тело. Он обслуживает одно тело, другое тело, женщин, когда они просят: «Войди в меня» — и он входит, или там к нему подходит кто-нибудь и говорит: «Расскажи мне…» — и он тогда рассказывает. Ну, в смысле, у нас есть всякие глушилки. Глушилок очень много. Эйнштейн о них знает. Он об этом никогда не думал. А ему казалось, что думал. Едрена вошь! Как трудно с Эйнштейном нам. Он очень запутанный. Он насмерть запутанный. Может быть, это только так кажется Дарвину, что Эйнштейн запутанный? Ведь это так просто быть телом и испытывать боль. В это нужно очень твердо верить, что ты — тело, жестко и абсолютно верить, что ты тело, и что когда в тебя входит сапог, тебе больно, больно, больно! Если перестать над этим смеяться… то может ли Дарвин это понять? Нет, он понять этого не может, и поэтому его везут в сумасшедший дом. Потому что он дух. Духу не место среди тела. Конечно, дух мешает телу жить. Конечно! Он выкидывает там всякое, а телу этого не нужно. Хотя ведь Эйнштейну по мобильному телефону всё равно звонит шеф, он выкидывает там всякое, шеф-то дурной. Конечно, шеф дурной, у него всякие свои вспышки — ну, раздражения там, еще чего-то, и он успокаивает раздражение, набирая костяшками номер, и влезает, как сапог, вонзает этот звонок в тело Эйнштейну. Ведь у него же в теле торчит этот мобильный телефон, ну, ему кажется, что в кармашке, но он же и есть этот кармашек, он же не может взять и снять пиджак! Ему кажется, что он может снять пиджак, а тогда мы его спросим: «А ты можешь снять рубашку?» — и он скажет: «В принципе, да, но не хочу». Другими словами, рубашку он не снимет, поэтому он и является этим пиджаком. Зачем он так? Потому что он — тело. Тело не верит, что если снять пиджак, останется тепло. Так верит тело южных стран, а Эйнштейн — из северной страны. И когда в него вонзаются, как сапоги, эти звонки его шефа, то что он может сказать ему? Он ничего не может сказать, он зажат в этой ситуации. Шеф ему что-то говорит, и спрашивает, где они, и тот спрашивает у шофера, а шоферу по фигу, но он отвечает, что осталось 20 километров … 30 километров … и Эйнштейн говорит, что да, они уже совсем рядом. Дорога прошла, и ничего не сказано. Эйнштейновский шеф почему-то волнуется. И волнуется сам Эйнштейн. Это тело волнуется о душе. А душа, которую оно везет в эту клинику, она волнуется ведь о теле, и Дарвина очень беспокоит… Он говорит: «Альберт, ну хочешь, пойдем погуляем?» И тот говорит: «Нет, нельзя гулять». Тогда Дарвин говорит: «Ну хочешь, я разденусь для тебя?» А Эйнштейн говорит: «Нет». И Дарвин говорит: «Ну хочешь, когда мы приедем, мы останемся там вместе, в одной палате?» И Эйнштейн — нет, конечно, он говорит: «Нет, Чарльз, я вернусь в город и буду там, в своей палате». Ему кажется, что он так шутит, хотя это, конечно, правда, естественно, он там, в палате, у него там очень жесткие законы. Ну, телу же должно быть тепло. Тело хочет тепла, пищи и питья; этот мобильный телефон тоже зачем-то нужен, который торчит из него, с которым он чаще, конечно, общается, чем со своей пиписькой. Это странно Дарвину — ну, пипиську он понимает, а вот мобильный телефон ему трудно понять.

14

Но, так или иначе, они подъезжают к больнице. Это тело привезло свою душу на место ссылки. Вот они подъезжают к воротам, шофер затормозил — ему нравится тормозить, он так делает губами: г-т-кх! — и Эйнштейн вышел, открыл дверцу перед Чарльзом и сказал: «Чарльз… Милый, ведь я же очень хочу, чтобы ты вернулся!» Это было как обращение ко времени, да? Вернулся куда? Вернулся в тот городок внизу? Ну, он вернется, конечно, тогда начинается вопрос: каким? Он там будет, он всегда там; в смысле — его помнят, его видят, он разговаривает — это как бы во снах, но они занимают очень много времени. Он есть, он там, он дух, но тело этого духа помещают в закрытую психиатрическую клинику. Эйнштейн плачет — конечно, Эйнштейн плачет. Он говорит: «Чарльз, прости… прощай. Я так хочу, чтобы ты вернулся». А Чарльз — ему же хочется, чтобы Эйнштейн тоже попал к нему? — хочется, конечно, и он… Но как это объяснить — он не знает. Его скоро будут бить, но пока он стоит перед Эйнштейном, и не знает, как ему это объяснить. Не может же он ему сказать: «Прими грибов». Потому что ничего принимать не надо, можно же просто знать, кто ты. Перестать играть, и знать, кто ты, и всё. И ты оказываешься сам собой. Это дух говорит телу. Но дух говорит запутанно, потому что ему всё слишком ясно. И он говорит: «Я тоже хочу, чтобы ты приходил ко мне почаще. Я люблю тебя, конечно. Хочешь, я буду тебе письма писать? Хочешь, возьми мою переписку с женой?» А Эйнштейн ее уже читал, в университетском суде, когда были разборки, жена всё отнесла. «Ну, возьми там, книги мои почитай». А Эйнштейн говорит: «Да, кстати, Чарльз, не вопрос, если тебе нужны будут какие книги, я привезу». Конечно, это грустно, что ж они, только книгами могут общаться? Ну, и то хорошо, там ведь дорога какая длинная, а ну как авто откажет, или типографии выйдут из строя, или сломается теплоизоляция, и придется топить книгами, и они сгорят? И Дарвину-то это по фигу, а Эйнштейну-то это страшно. Бедный Эйнштейн.

Дарвину больно — нет, сапог не может, а вот расставание может. Он говорит: «Ну, пока». Он может шутить — нет, в этот момент он не шутит.

15

Подходит врач. Теперь Эйнштейну, чтобы приехать к своей душе, придется садиться на машину, и даже вызывать шофера, и что-то кому-то объяснять. Это сложно — ну, в его обстановке это сложно. Много звонков по его мобильному члену. Но его тянет — конечно, тело тянет к душе. А Дарвин — он ведь будет и в городке, но теперь место, где они смогут сойтись, будет только в клинике. И хорошо, что он там, хоть как-то определились. Понятно, что где. Эйнштейн едет назад со своим мобильным… ну, понятно. Шофер делает: ту-ту-у-у! — ему же всё равно, дорога идет вниз или вверх. А Дарвина раздевают, укладывают. Ему хорошо. Он дух. И всё. Вся история.

ОСНОВНОЙ ЧЕРТОЙ МОИХ СОВРЕМЕННИКОВ… (К—13, стр. 44)

ДУША СВОБОДНА. (К—34, стр. 56)

КАК БУДТО ДВА ХОЗЯИНА… (К—35, стр. 57)

ЕСЛИ ПЕРЕСТАТЬ СОБИРАТЬ БЛЕСТЯЩИЕ МОНЕТКИ…

(М—12, стр. 71)

И—35.

Счастливый конец

1) Стоит Саша в клетке, зубы сжал, губы сжал, и выросло у него сто жал. Жала полифункциональные: одни врагов жалят, другие жалеют. Стали его называть Сашка-Жало, а потом: Сашка-Жалоба. А потом — Сашка-Жлоб. Потому что он был твердый и острый, и никому ничего не давал. А он всё сжимался и сжимался. Твердый стал, уже не просверлить; ущипнуть — и то трудно. Ужался. Жалкое, если присмотреться, зрелище.

2) Взял мальчик Саша шашку, пистолет и гранатомет и стал врагов крушить во все стороны. А они вялые такие, такие призрачные комарики; он их бьет, они разбегаются. Из многих какая-то жидкость течет. Потом Саша то ли собственной шашкой поранился, то ли стукнул его кто-то, только и у него из ранки кровь пошла. Он смотрит — из врагов та же кровь капала. «Ой, — думает, — какие же они дураки, они же тоже живые. Буду на них изнутри смотреть, в крайнем случае — до крови щипать, чтобы помнить».

3) Стоит Саша в клетке, аж глаза закрыл, никуда смотреть не хочется. Потом вспомнил зэковский способ и быстро тайком нарисовал два глаза на бумажках и слюной прилепил их на закрытые веки. Теперь он сам в себя смотрел, а пустоглазые смотрели ему в нарисованные глаза, и за своего приняли. Обрадовались, выпустили его из клетки, он отошел на безопасное расстояние, а потом глаза открыл, сказал: «Спокойной ночи, кретины!» — и ушел.

4) Пришли наши, освободили Сашу из клетки. Глаза у него уже затуманиваться стали, он их обратно проплакал. Потом он стал хитрым миссионером среди пустоглазых и пустогрудых, называл их «пустяками». Потом решил: чего пустяками заниматься?

КУДА УГОДНО.

И—36.

Волчонок и Роза

Глупый, толстенький волчонок, который вечно рыскал по лесу, пока мама занималась тем, что папа не велел, однажды набрел на окраину парка. Там было восемь прилизанных грядок, и на них росли цветы, которые были такими смешными, что их можно было назвать гиацинтами, а в сторонке был розовый куст, на котором распустилась роза. Волчонку она приглянулась, он потянулся к ней носом, подошел поближе — и наткнулся на колючку. Это так его возмутило, что он схватил розу зубами, сломал, а потом разжевал и съел.

Ах, как плохо волчатам есть розы! Волки серые, а розы зеленые и красные — краски так не мешаются! Но волчонок убежал домой, а роза оказалась в его желудке, и он был совершенно черный, а в темноте один цвет не отличишь от другого. Роза впилась единственным оставшимся шипом в какое-то место, на ощупь, и застыла, впервые в жизни слушая ток соков другого существа. Постепенно к этим сокам примешался розовый аромат.

В это время волчонку снилась розовая страна, где все были легче пуха и плавали на лодках по реке и, когда хотели, перелетали из одной лодки в другую.

Он проспал завтрак, получил подзатыльник от мамы, побежал на уроки, вернулся весь красный: гоняли белок, сердце стучало как бешеное, а на сердце спала роза, и никто не знал об этом.

Волчонку стали сниться ярко цветущие кактусы в песках, он влюбился и краснел, только увидев кисточки на ушах у малинника, где они встречались, а роза росла и просачивалась тоненькими побегами по его нутру.

На охоте он сбился на запах клевера, любимая ушла к вожаку, и он красными от ярости глазами смотрел, как они гуляют вдвоем, и убегал в степь, чтобы ветер охолодил, но даже когда дождь пронизывал его до косточки, роза впитывала влагу и рассылала невидимые стрелы.

Он подрался с вожаком, потом с друзьями, которые не пошли за ним, когда он отправился разыскивать новую стаю. Он бежал на юг, солнце слепило глаза, пробегал какие-то пустоши, пустыри, поляны и упал только на окраине какого-то сада, где была распахана земля, и розовый куст, уже пронизавший его насквозь, прорвал его шкуру и расцвел, и корни, выпившие сердце, вросли в землю.

КОНЕЦ