"Космонавты живут на земле" - читать интересную книгу автора (Семенихин Геннадий Александрович)Часть первая «От родного порога»В мае 1961 года первый космонавт мира Юрий Гагарин, возвращаясь в Москву, должен был проехать по пути небольшой исконно русский городок Верхневолжск. У каждого города своя судьба и своя биография. Есть она и у Верхневолжска, уютно прилепившегося к правому берегу Волги на небольшой ее излучине, после которой она выпрямлялась и несла пароходы, буксиры и самоходки-баржи вниз к Костроме, Ярославлю и дальше до самой Астрахани. Ближайшая от того места, где когда-то возник городок, железнодорожная станция – за тридцать километров. Леса местами выбегают здесь на оба волжских берега, и в тихоструйных водах постоянно купаются отражения берез, сосенок и черных, гордых в своей непоколебимости дубов. Как не похожи друг на друга были эти деревья! Березки, например, всегда стояли словно озорные подбоченившиеся девчата, насмешливые ко всему происходящему на их глазах. Сосны высились над ними спесиво и, шурша мохнатыми ветвями, рассказывали порой такие небылицы, что тем хоть со стыда сгорай. Каждая из них – ни дать ни взять как свекровь, случайно попавшая на сходку молодых девчат, в число которых затесалась и ее собственная сноха. Дубы стоят величаво и молчаливо, убежденные в своей вечной мудрости, считая недостойным для себя судить тех или других. Сказывали, что когда-то давно леса эти насадил вернувшийся из ссылки русский инженер. К семье в Петербург, по указу царя, его больше не допустили, и он скоротал свою жизнь на этих берегах, в чахотке и исступленных заботах о молодых лесонасаждениях. Так это было или не так, судить теперь трудно, но вымахали замечательные эти леса, дожили до наших дней и стали такой гордостью Верхневолжска, что на заседаниях местного исполнительного комитета на тему об их охране была произнесена не одна горячая речь и сочинен не один протокол. На картах крупного масштаба Верхневолжск отсутствует. Однако это не означает, что его летописцам и рассказать-то не о чем. Много лет назад по всей Волге, от верховья и до устья, славились его искусные сапожники. Сапоги, хоть юфтовые, хоть из хрома, хоть с напуском и шикарными короткими голенищами, или модные дамские ботинки с высокой шнуровкой, местные умельцы делали так, что не один заезжий купчик богател на заказах и поставках. А квас, которому не было равного ни в Твери, ни в Нижнем Новгороде! А медовуха и брага, появляющиеся по праздникам! Да и пряники местные со штемпелем известного по всей Волге купца Буркалова тоже что-то значили, хоть и были похуже вяземских и тульских. Это был местный воротила, владевший верхневолжскими капиталами. И над пакгаузами пристани, и над пивоваренным заводом, и над единственной в городе деревообделочной фабрикой висели железные и деревянные вывески с намалеванной аршинными буквами его фамилией. И никаких «и сыновья» или «и К – От бога меня грозишься отлучить, длиннобородый! Накось, выкуси. А вот это видел?! Да я за эти червончики какого хошь себе бога выберу, хоть языческого, хоть лютеранского! Высокий, нескладный отец Амвросий дрожащей рукой спешно осенял себя крестным знамением, мотал головой: – Изыдь, окаянный, анафема тебя забери! В аду синим пламенем гореть будешь. – Что? – хохотал купец. – А ты видал, каким синим пламенем моя буркаловская водка горит? Да такого ни в аду, ни в раю не сыщешь, долгогривый! Буркаловские запои, или, как он сам их именовал, «циклы», доходили обычно до десяти дней. Потом с вытаращенными рачьими глазами приползал он из какого-нибудь притона, заросший и весь сгорающий от озноба и, ни к кому не обращаясь, твердил: Его управляющий, тонкий и чопорный немец Штаубе, называл этот момент «наваждением» и удовлетворительно потирал руки, потому что хорошо усвоил, что бросивший на время все свои дела Буркалов после «наваждения» крикнет своей дряблой, увядшей жене коротко, но повелительно: – Мать! Березовый веник! После лютой бани, смывавшей бесовскую алкогольную накипь, Буркалов целый месяц работал как вол, питался одними крепкими щами да гречневой кашей с парным молоком, вплоть до вступления в очередной «цикл». Рассказывали, будто бы однажды по прошествии серьезного и более затяжного, чем все предыдущие, «цикла» Игнат Гаврилович почувствовал себя плохо и слег. Вызвав фельжшера, велел поставить двойную дозу банок. Но и банки не помогли. Тогда не на шутку обеспокоенный Буркалов на лихой тройке доехал до чугунки и с первым же поездом отправился в Питер. Там он пришел на прием к знаменитому, на весь мир известному доктору. – На что жалуетесь, почтенный? – спросил его седой старик с усиками, насмешливо скользнувшими по одутловатому лицу Буркалова глазами. – Да вот в грудях какие-то хрипы появились, – сознался верхневолжский магнат, – одолевают. – А ну-ка, разденьтесь до пояса. Купец разделся, и доктор долго выслушивал через стетоскоп его могучую волосатую грудь. – Вопрос к вам один, почтенный, – жестяным голосом сказал знаменитый доктор. – Опишите хотя бы кратенько свой образ жизни. – Это весьма легко, – согласился Буркалов. – Образ жизни у меня, значит, как у всяких купцов. Я не какой-нибудь там небокоптитель, мне каждая копейка дорога. Месяц как проклятый работаю, ну а после, дело известное, – десятидневный цикл. Потом опять месяц… Купец не ангел. – Вот и продолжайте вести подобный образ жизни, – посоветовал доктор. – До ста лет проживете. Однако дожить до ста лет Буркалову не пришлось. Когда грянула Октябрьская революция, в маленьком, затерявшемся в дремучих просторах России Верхневолжске было еще некоторое время тихо, и только на деревообделочной фабрике несколько наиболее грамотных рабочих стали поговаривать, что не худо бы учредить местный Совет, как это сделано в других городах, дать Буркалову и нескольким другим, более мелким богатеям по шее да зажить по-новому. Сам купец находился тогда в завершении очередного «цикла». Когда ему, посиневшему от пьянства, втолковали в трактире постоялого двора о том, что произошло в Питере, купец побледнел, вызвал к себе управляющего Штаубе и, матерно выругавшись, сказал: – Ну вот что, господин иностранец. Бери десять тысяч целковых и сматывай на все четыре стороны. Думаю, что западная подойдет тебе лучше всего. А мне самую лучшую тройку заложи. Цыгана поставь коренником. На фабрику поеду. С рабочими хочу объясниться. И, выпив для лихости со своими забубенными собутыльниками еще четверть водки, въехал Буркалов на фабричный двор, где его уже ждала сурово притихшая толпа. – Люди! – дико закричал он. – Каюсь перед вами. Нету для меня ни ада, ни геенны огненной. Был я действительно эксплуататором, грабил вас и наживался на вашем труде. Люди, берите все, что у меня есть, потому что это ваше. Берите фабрику и все мои капиталы, берите баржу и мельницу. Ненадобно мне трех каменных домов и двух флигелей. Оставьте только одну каморку да в простые рабочие, а то и в грузчики определите, если сочтете возможным. С этими словами сел Буркалов на тройку и уехал заканчивать свой очередной «цикл». И никто не знал, о чем в ту пору думал первый богач Верхневолжска, потому что сентиментальностью он не страдал, дневников никогда не вел и писем покаянных не писал. Но когда наутро члены только что созданного первого городского Совета рабоче-крестьянских и солдатских депутатов, посудив и порядив, решили объявить купцу свою волю – признать его эксплуататором, но за чистосердечное раскаяние и публичное отречение от своих, на горе народном нажитых капиталов в домзак не заключать, а допустить к физическому труду на фабрике во благо молодой Советской республики – и поехали в трактир постоялого двора, их встретил бледный, встревоженный половой. – Нам немедленно Буркалова! – Нельзя-с, – дрожащим голосом ответил половой. – То есть как это нельзя-с? – передразнил его старый краснодеревщик Мешалкин. – Или не видишь, что перед тобой весь Совет рабоче-крестьянских депутатов. – Вижу, но только все равно нельзя-с к Игнатию Гавриловичу. – Да по какой же это причине? – гремел Мешалкин. – А по той самой причине, – бледными губами пояснил половой, – что они-с, то есть Игнатий Гаврилович, в настоящее время находится в петле-с. Замертво. – Ну! – только и выдохнул краснодеревщик. – Значит, не совладал он со своей совестью все-таки. – Совесть совестью, – прибавил переплетчик Лысов, – но и кровушки-то народной он досыта попил. Похоже, и в Волге воды прибавилось от горемычных мужицких слез. Не одну сотню людей пустил Буркалов по миру… А на следующий день над лабазами, мельницей, фабрикой и пароходством с грохотом, под народное «ура» уже сбивали тяжелые железные и деревянные вывески, на которых с твердым знаком на конце красовалась одна и та же надпись: «Буркаловъ И.Г.» Новые рассветы и новые песни пришли в древний Верхневолжск. Гражданская война не обошла его стороной, оставила и шрамы свои. В городском сквере появилась красноармейская братская могила с белой мраморной плитой. А над высоким правым берегом вырос через несколько лет памятник первому председатель горсовета, убитому из-за угла кулаками. После Великой Отечественной невдалеке от центральной площади, все в том же скверике, где были похоронены герои гражданской войны, появился скромный бюст летчика-штурмовика, уроженца города: на горящем самолете он врезался в танковую колонну фашистов. Напротив этого бюста была воздвигнута Доска передовиков промышленности и сельского хозяйства. И бронзовый летчик прищуренными глазами как бы одобрительно глядел на нее… Главная буркаловская фабрика разрослась и стала предприятием областного значения. Появились еще две фабрики: обувная и ткацкая. Педагогический и зооветеринарный техникумы наводнили город ребятами и девчатами из ближайших деревень. И не беда, что не было по-прежнему Верхневолжска на больших картах. Никто в нашей стране не мог, право, приуменьшить значение этого тихого и милого старорусского городка, раскинувшегося на волжском берегу. А когда его пересекло новое асфальтовое шоссе, жизнь тут забила еще бойчее. О том, что Юрий Гагарин проследует через Верхневолжск, в райкоме партии и горисполкоме узнали накануне. И хотя уже завершался рабочий день, известие это облетело моментально все предприятия, школы и дома, наполнило городок необыкновенным ликованием. Ткачихи успели сшить для космонавта нарядную рубашку с волжскими орнаментами. Обувщики, каким-то чудом узнавшие, какой размер обуви носит первый космонавт Земли, изготовили прекрасные светлые полуботинки. Будущие педагоги оборвали весь свой техникумовский сад и собрали букеты роз, ярче любых космических светил. В другом – зооветеринарном – техникуме самодеятельный оркестр разучил песню на слова местного поэта и готовился встретить ею космонавта. Футболисты общества «Волгарь» рады были преподнести гостю туго надутый мяч, тот самый, что влетел в ворота мастеров большого волжского города в решающем матче на кубок области. Для такого случая были мобилизованы и шесть духовых оркестров. При въезде в город уже натягивали алый транспарант с ликующей надписью: «Добро пожаловать, покоритель космоса, в славный Верхневолжск!» Секретарь исполкома принес председателю на подпись проект специального постановления, обязывающего строго-настрого всех обитателей города «держать на привязи собак и коз, не выпускать на улицы кошек, кур и прочую живность, дабы не создавала она беспорядка». Но председатель, прочитав замысловатый текст, только головой покачал, сострадательно про себя подумав: «Эх, Нил Стратович, оно и видно, что тебе шестьдесят пятый. На пенсию пора». И осталась, к неудовольствию старика, незамеченной его личная инициатива, после чего он удалился из кабинета с демонстративным вздохом. Когда подготовка к приезду высокого гостя достигла своего апогея, зашевелились в Верхневолжске и «тени прошлого». «Тенями прошлого» председатель исполкома Павел Ильич Романов, офицер Балтийского флота в запасе, называл аленький штат единственной действующей здесь церкви, состоящей из священника – старого, одинокого отца Григория, – не менее дряхлого дьячка, пономаря и псаломщика в одном лице – Антипа, да еще такой же пожилой одноглазой дьячихи. Они вдруг ударили в колокола, не заглянув, как говорится, в святцы, – ударили неведомо по какой причине: святого праздника в этот день не было, а скликать к вечере весьма редких прихожан было еще слишком рано. – Нил Стратович, – попросил огорченный председатель своего секретаря, – узнайте, пожалуйста, по какому это поводу оживились тени. – Я постараюсь, – согласился секретарь. Он ушел, а Павел Ильич Романов впал в мрачное беспокойство. Он прекрасно знал, что от отца Григория можно было ожидать любой сумасбродной выходки. Меньше всего отличался этот служитель культа раболепием перед именем господним, покорностью и набожностью. Странный это был человек. В сорок первом году он служил в небольшом приходе на Смоленщине. Похоронив в сорок восемь лет попадью, жил одиноко в ветхом домике с сыном Егором, которого любил больше всего на свете. В сорок первом Егору исполнилось четырнадцать, он окончил в городе семилетку, мечтал о техникуме и не очень твердо обещал погостить летом у отца. Но когда грянула война, мальчик все-таки завернул в родное село да там и остался, потому что начались дни оккупации. Отец и сын в В марте сорок третьего сын его Егор был убит при взрыве железнодорожного моста. Раненный в ногу Григорий на руках принес в партизанский отряд стынущее тело юноши, сам вырыл могилу. После освобождения Смоленщины он покинул родные места, чтобы не растравлять душу, и принял приход в Верхневолжске. Чудной это был поп. Прихожан не баловал, а самой богомольной Авдотье Салазкиной, пришедшей в разгар полевых работ за отпущением грехов, без обиняков сказал: – Катись ты к чертовой матери, старуха! Ты ни богу свечка, ни черту кочерга. Работать в поле надо, иначе ты ни мне, ни всевышнему не нужна. Эта шальная выходка долго была предметом шуток у горожан, давно забывших дорогу в церковь, а Павел Ильич Романов, встретив после этого отца Григория, остановил его и сочувственно сказал: – Эх, Григорий Онуфриевич, не по нраву вам служба господняя. Я же вижу прекрасно, как ею тяготитесь. Давно бы надо бросить да добрым делом заняться. Мы бы помогли. Однако или не уловил отец Григорий добрых ноток в его голосе, или притворился непонимающим, он резко тряхнул седой гривастой головой и не допускающим возражения басом ответил: – Ведомо мне, что делаю. Отрицаю бренность мирскую, ибо верую. Против Советской власти вовеки веков не шел и помыслов таких не имел, но услужение господу считаю сейчас первым своим делом. – Сказав это, он прищурился и посмотрел на Романова тепло и грустно, совсем как на своего сообщника. Вздохнул и прибавил: – Да и куда же я могу сейчас пойти в мои годы? Нет, уж, видно, до конца дней своих придется мне вечный грех за Егорку замаливать. И удалился, подволакивая простреленную фашистами ногу. Непонятным он был человеком, и не без основания поручил Павел Ильич Романов своему секретарю разведать замыслы «теней прошлого». Нил Стратович вскоре вернулся и доложил о затее отца Григория. Оказывается, вызвал тот к себе своего единственного служку Антипа и напрямик спросил: – Слышь, дьячок. Ведомо тебе или нет, что по нашему городу сам Гагарин проезжать будет? – Ведомо, батюшка, – тощим голосом протянул дьячок, стараясь уловить, к чему клонит его суровый немногословный наставник. – Ну и какого ты на этот счет мнения? – Думаю, отец благочинный, что полеты в космос не по божьему велению совершаются. – Ну и дурак же ты, дьяк! – мрачно изрек отец Григорий. – Тебе бы во времена великой инквизиции существовать, а не в двадцатом веке. Юрий Гагарин – это русский богатырь. Он повыше любого апостола. – Батюшки-светы!.. – задохнулся дьячок. – Да ты пообожди креститься, – брезгливо отмахнулся отец Григорий. – Что дьяк ты плохой, то мне ведомо. Но знаю я, что как звонарь ты первостатейный мастак. – Еще бы, отец Григорий! Было время, в самом Успенском соборе по молодости на пасху так отбивал!.. Большой колокол гудом гудет, а маленькие, как лихие плясуны, динь-дилинь, динь-дилинь… Искусство, скажу я вам. – Вот и надо встретить Колумба космоса отличным благовестом. – Будет исполнено, отец Григорий, – осклабился дьячок, польщенный похвалой. – Я его малиновым звоном угощу. Знаете, какой благовест сочиним! Средний колокол – тот это так торжественно, басовито, настоящей, что называется, октавою… А маленькие такие трели будут исполнять, что прослезиться можно. Голосочки у них этакие сладенькие, как малиновая настоечка, кою вы, батюшка, распивать у меня иногда келейно соизволите. – Ладно, давай малиновый звон, – решил отец Григорий, не предполагавший, что Павел Ильич Романов будет докладывать о его затее первому секретарю горкома. – Ну и пускай, – поморщился первый секретарь, выслушав его. – Не будешь же ты их по рукам и ногам за это связывать. Пусть побалабонят. Ты лучше скажи мне: встречу у городски ворот и вручение хлеба-соли предусмотрел? Нет? Ну вот видишь. А это гораздо важнее, чем беспокоиться о чудаковатом попе. Романов быстро связался с хлебозаводом, и там ему пообещали изготовить такой каравай, какого еще не едал ни один именитый начальник, а подносить его было поручено лучшему бригадиру хлебозавода Нине Токмаковой, девушке рослой, румяной и черноглазой. …Поздно, очень поздно погасли в эту ночь огни в городских учреждениях. Огромная ярко-оранжевая луна повисла над Волгой, навела через нее сказочную переправу. Гулко прогудел проплывший без захода к портовому причалу пассажирский экспресс, прохладный послеполуночный ветерок трепал повешенный у въезда в город алый стяг с приветственными словами в честь первого космонавта. Даже влюбленных парочек на скамейках городского сада было вполовину меньше обычного, а те наиболее стойкие, что пришли, и то на этот раз больше говорили о космосе, чем о земных своих чувствах и радостях. Где-то на окраинах беспокойно лаяли собаки, да еще в прибрежном лесу сонно вскрикивала и умолкала ночная птица. Утомленный ожиданием, Верхневолжск медленно погружался в сон. Лишь на самой окраине в деревянном домике с голубыми стенами и резными наличниками курносый двадцатилетний парень сидел за маленьким столиком, и на листе бумаги рождались под его пером тугие неповоротливые фразы. Нет, он писал не стихи, потому что никогда не стремился стать поэтом, – он писал прозу, и она ему очень трудно давалась. Перед ним лежала небольшая почтовая открытка с изображением смеющегося человека, известного теперь всему миру. Завтра этот человек появится в Верхневолжске. Двадцатилетний парень внимательно и даже пытливо вглядывался в лицо первого космонавта и ладонью ворошил свои курчавые волосы. Парень меньше всего думал о встрече с Гагариным. Он сам хотел стать космонавтом и слагал об этом до невразумительности длинное письмао. Парня звали Алеша Горелов. В Верхневолжске самой лучшей, предназначенной для встречи высоких гостей машиной была зеленая «Волга», которую рачительный Павел Ильич Романов берег как зеницу ока. На этот раз ее водителю была поставлена задача не отставать от колонны машин, сопровождающих Гагарина. Такую же инструкцию получили водители машин секретаря горкома и председателя исполкома. Они должны были составить головную часть колонны и привезти Гагарина к деревянной трибуне на центральной городской площади, верно служившей для митингов на всех революционных праздниках. Уже был подготовлен список ораторов и заучены ими речи. Словом, все хлопоты были закончены, каждый из устроителей встречи знал, что и когда ему делать. В лучшей столовой города собирались накрыть «руководящий» стол, а сам Павел Ильич Романов даже спич заготовил. И вдруг, как гром среди ясного неба, раздался звонок из области: – Имейте в виду. Гагарин к вечеру должен быть в Москве. В вашем городе он задерживаться не будет. Так что никаких митингов и встреч не затевать. Ясно? – Ясно, – упавшим голосом произнес председатель исполкома. – Ну а хоть хлеб-соль вручить можно? – Это можно, – согласились на другом конце провода. К полудню городская площадь бурлила от народа. По обеим сторонам пятикилометровой центральной Первомайской улицы шпалерами в несколько рядов выстроились встречающие. Весь город высыпал на улицы. После обеда над Верхневолжском пронесся ливень, неожиданно шумный и озорной. Он вымочил до нитки всех, не пощадив ни старых ни малых, и едва лишь закончил свою бестактную проделку, как засияло солнце и высушило мгновенно все мостовые, так что не попавшему под этот ливень трудно было понять, отчего в жаркий сухой день толпятся на улицах совершенно мокрые люди. Было уже около пяти вечера, когда по рядам, от окраины до центральной площади, пронеслось: «Едет!» Именно в эту минуту колонна из нескольких легковых машин замедлила скорость перед въездом в город. На переднем открытом кабриолете в наброшенном на военную форму пыльнике стоял Гагарин. У наспех сооруженной арки и протянутого над нею транспаранта машина остановилась, и Юрий Гагарин, сойдя на землю, принял хлеб-соль из рук розовощекой Нины Токмаковой и чинно ее расцеловал. Павел Ильич Романов, заготовивший от имени городского исполкома пространную речь, ограничился лишь двумя-тремя приветственными фразами. – Дорогой Юрий Алексеевич! – сказал он. – Когда вы снова полетите в космос, возьмите в кабину своего корабля тепло наших сердец и сосуд с волжской водой. Тепло наших сердец будет двигать вашу ракету лучше любого надежного топлива до самых далеких космических миров, а глоток волжской воды придаст вам в космосе силу и бодрость. Гагарин запросто подошел к Романову, чтобы поблагодарить его за добрые слова, но надо же было так случиться, что именно в эту самую минуту над еще далекой отсюда городской площадью, над Волгой-рекой и окрестностями Верхневолжска, в сухом терпком воздухе грянул колокольный звон. Дружно рявкнули большие, отлитые из меди, басовитые колокола и вслед за ними, словно стая гончих, преследующих на охоте зверя, зазвенели, затренькали те самые «малиновки», которыми погрозился угостить высокого гостя дьяк Антип. Председатель исполкома болезненно сморщился, а Юрий Алексеевич, вопреки всеобщему замешательству, удивленно спросил: – Послушайте, а это по какому случаю? Разве сегодня какой-нибудь престольный или Николай-летний? – Да нет, это они в вашу честь, – совершенно растерявшись, сознался находившийся ближе всех к космонавту исполкомовский секретарь Нил Стратович. Высокий гость громко расхохотался и покачал головой: – Вот дают! Однако, пора нам и в путь. Он снова занял место в кабриолете, и процессия тронулась. Колонна машин проезжала через город на очень маленькой скорости. Гагарин стоял в автомобиле, приветственно подняв руку. На его сероватом от усталости и дорожной пыли лице светилась улыбка. Он с интересом разглядывал потонувшие в зелени палисадников дома, ловил восторженные взгляды парней и девушек, улыбался цветам, которыми забрасывали его машину. Пышные белые и алые розы, букетики полевых ромашек, васильков и маков бились о борта кабриолета. Некоторые из них, брошенные неумелыми руками, попадали не в него, а во вторую машину. На ней ехали два кинооператора, снимавшего встречу космонавта в Верхневолжске, и тучный, одетый в легкий белый костюм спецкор центральной газеты, сопровождавший космонавта. Его лицо с явно обозначившимся вторым подбородком не было сонным и флегматичным, как у некоторых толстяков. Напротив, плотно сжатые губы и складки в углах рта подчеркивали энергию. Он держал в руках раскрытый блокнот, но ничего в него не записывал, лишь наблюдал за всем происходящим выпуклыми серо-голубыми глазами. Как только кортеж машин приблизился к центральной площади, все шесть верхневолжских духовых оркестров взорвались торжественным встречным маршем. Студенты, рабочие, мальчишки и старики пенсионеры восторженно скандировали из толпы: – Га-га-рин! Ю-ра! Сла-ва! Га-га-рин! Юрий Алексеевич продолжал приветственно махать рукой. Усталая улыбка не гасла на его губах. На скрещении двух улиц – Первомайской и Ленинской – стиснутая могучим людским потоком колонна вынуждена была на некоторое время остановиться. Именно в это мгновение из толпы бросился к машине космонавта смугловатый курчавый юноша. Был он в легких песочного цвета брюках и в красной старомодной ковбойке, какие уже давно не носят молодые люди в больших городах. Закатанные выше локтей рукава обнажали сильные руки. В правой из них белел конверт. Настойчиво работая локтями, юноша уже пробился в самый первый ряд встречающих и очутился ближе многих других к машине космонавта. – Юрий Алексеевич! Гагарин! – закричал он, стараясь обратить на себя внимание. – Возьмите это, Юрий Алексеевич! Но сквозь медь шести духовых оркестров Верхневолжска и приветственные крики горожан его голосу не суждено было пробиться. Правда, на какое-то мгновение их взгляды встретились: взгляд прославленного на весь мир героя и никому не известного провинциального парня. Может быть, интуитивно почувствовал Гагарин, что этот парень рвется к нему не просто так, а хочет казать свое, выстраданное. Но что? В следующую минуту внимание гостя было привлечено уже иным, и он потерял из виду этого нескладного, неожиданно возникшего почти у самой дверцы автомобиля парня. А тот, уже оттиснутый на второй план, все еще кричал: – Юрий Алексеевич, возьмите письмо! Гагарин дружески улыбнулся одному ему и закрыл ладонями уши, давая понять, что ничего не слышит. Видимо, «пробка» на площади была ликвидирована, и торжественный кортеж легковых машин двинулся дальше. Обдав парня горячим настоем бензиновых паров, рванулся передний автомобиль. В последней надежде парень бросился за второй машиной. Занятые своим делом кинооператоры не обратили на него ровным счетом никакого внимания. Тучный журналист в это время лениво прожевывал яблоко. Только его выпуклые глаза насмешливо и вопросительно скользнули по лицу юноши. А тот в последней надежде обратился к нему: – Возьмите хоть вы, товарищ. Юрию Алексеевичу передайте. Рванулась мимо него и эта машина. Ветер разлохматил редкие волосы на голове журналиста. Толстяк недоуменно крикнул: – Ну что там еще, молодой человек? Может, и вы в космос проситесь? Кому-то понравилась эта шутка, и за своей спиной юноша услыхал смешки. Он подавленно отмахнулся: – Эх, не поняли вы меня, товарищ. Но уже промчалась колонна во главе с космонавтом. Медленно растекалась толпа… Как знакомо каждому из нас ощущение огромной приподнятости, рожденное присутствием на каком-либо выдающемся событии! Пусть ты слушаешь речь видного политического деятеля, пусть встречаешь героя, или чествуешь убеленного сединами ученого, или сидишь на стадионе, когда твои соотечественники-футболисты выигрывают важный и трудный матч, – все равно ты до самого конца события ощущаешь себя полноправным участником происходящего. Но вот померкли торжественные краски исторического дня или вечера, и, оставшись наедине с самим собой, вновь вернувшись к своим заботам, ты убеждаешься, что ты – это ты, а герой – это герой, и был ты всего-навсего небольшой частицей всеобщего ликования, которым сопровождалось событие. И самому себе в таких случаях ты кажешься в сравнении с промелькнувшим героем значительно меньше, чем есть на самом деле… Так бывает в жизни. Но чувство, владевшее верхневолжским парнем, не сумевшим пробиться к Юрию Гагарину, было гораздо сложнее. Острая обида искала выхода. Прислонившись спиной к каменному забору, отделявшему от площади местный парк, стиснув от горечи губы, он, казалось, оцепенел. Мимо пробегали принарядившиеся девчонки, проходили в серой замасленной робе рабочие – им еще предстояло после встречи провести в цехах по два-три часа. Музыканты несли под мышками тромбоны, валторны и геликоны. Местный поэт, обиженный тем, что его так и не представили Колумбу космоса, на ходу размахивая руками, читал своим случайным попутчикам те самые стихи, которые он должен был прочесть Гагарину. Постепенно затихал многоголосый гомон и предвечерняя обычная тишина возвращалась в растревоженный Верхневолжск. Опустела, обезлюдела улица, а парень все стоял и стоял, думая о чем-то своем, неизвестном и непонятном для других. Пальцы стискивали конверт. Внезапно они разжались, и конверт упал в прибитую сотнями прошедших людей уличную пыль. Парень тотчас же нагнулся и поднял его. Поднес к глазам. На конверте округлыми большими буквами было написано: «Первому космонавту мира майору Ю.А.Гагарину от А.Горелова». Шевеля губами, перечитал он надпись и вдруг с яростью разорвал конверт на мелкие клочки. Потом кинул их в стоявшую рядом желтую урну, над которой розовела жестяная дощечка: «Окурки и мусор бросать сюда». Алексею еще не исполнилось и двенадцати, когда его мать, Алена Дмитриевна Горелова, перестала ждать мужа. Уже давно все окрестные вдовы, кто мог только, определили свои судьбы, а она все ждала. Еще не состарившаяся в свои тридцать восемь лет, лишь чуть располневшая в бедрах, была Алена Дмитриевна хороша той неяркой, но неотразимой красотой, какой далеко не всех русских женщин одарила природа. Длинная пышная коса до пояса так и осталась не обмененной ни на какие модные прически, к которым Алена Дмитриевна относилась без всякого уважения. Губы свои она только раз или два за всю жизнь, и то из озорства, подводила помадой, а в последние годы считала, что это для нее, вдовы, непристойно. Но может, поэтому губы ее так и не вяли, были розовыми и душистыми. Лишь в дни самых жарких полевых работ, чтобы не нарождались новые морщины (они и без того уже свились от горя в углах рта у Алены), она густо мазала лицо кислым молоком. И солнце ее щадило, не старило. Когда она, полногрудая и стройная, проходила в праздник в цветастом платье по окраинным улицам или вечером на полевом стане пела с девушками и бабами песни, на нее заглядывался не один молодой мужчина. Работала после войны Алена Дмитриевна все в том же совхозе «Заря коммунизма», где в юности встретилась в полеводческой бригаде с веселым городским парнем, приехавшим по комсомольской путевке в совхоз из самого Ленинграда. Помнится, дежурила она одна на стане, и появился неведомо откуда этот ладный, чуть запотевший парень, с такими бесшабашными синими глазами, что в них было страшно глядеть, – совсем как в глубокий колодец. Комбайн стоял рядом, в высокой сизой пшенице – она в тот год вымахала такой, что человека в полный рост могла спрятать. – Эй, молодица, дай-ка попить! – закричал Павел. Она поднесла ему железный ковшик и молча смотрела, как молодой комбайнер черпал им из деревянного, перехваченного обручами бочонка студеную ключевую воду и жадно пил, так что по смуглой от загара шее – на ней бились мраморные жилки – проливалась за растегнутый воротник струйки. – Ух, до чего и прелесть твоя вода! – сказал он, отдавая ковшик и норовя задержать ее руку в своей. – А еще разок попить к тебе прийти можно? Усмехнулась Алена, только бровью-дугой повела: – Отчего же. Вода у нас волжская, бесплатная. – А я знаю, красавица, – вдруг выпалил парень, – тебя Аленушкой кличут. – Смотри ты, вещий какой! Кому Аленушка, а кому Алена Дмитриевна. Ничего не ответил комбайнер, а вечером, когда за волжский бугор уже пряталось солнце и тени скользили по жнивью, разыскал ее в поле, отбил от подружек и, дерзко заглядывая в глаза, спросил: – Слушай, ты веришь в любовь с первого взгляда? Так это она ко мне пришла. Не сыщу я больше такой, как ты, если тебя потеряю. Иди за меня. Завтра же в загс явимся. – Так ты и ступай один в этот самый загс, – отрезала Алена. Но никакие насмешки не могли сломить упрямого парня. Стал он услужливым и кротким, ласковым и неназойливым, как иные кавалеры, добивавшиеся Алениного расположения. За лето он так понравился Алене, что всем было ясно – после уборки не миновать свадьбы. Так оно и случилось. Легко и счастливо зажили молодые. У Павлуши были золотые руки, перед которыми ничто не могло устоять. Не без помощи дружков поставил он на окраине Верхневолжска небольшой светлый домишко с голубыми наличниками, на премиальные обзавелся мебелью: что купил, что сам смастерил. Даже самодельный приемник осилил и поставил в самой большой комнате. Словом, хоть петь, хоть работать, хоть любить – был он щедрой души человек. И в домике под цинковой крышей не ждали по веснам аиста, потому что не мог бы он, поджарый, принести сюда большего счастья, чем то, что уже тут поселилось. В конце сорокового почувствовала себя Алена Дмитриевна тяжелой, и Павел не знал, куда деваться от радости. А потом пыльная фронтовая дорога властно позвала его, как и всех других парней и мужиков из Верхневолжского зерносовхоза. И уже без него, в горькую лихую осень сорок первого, родился сын Алешка. Вместо подарка на крестины прислал отец армейскую газету со своей фотографией на первой странице, где он был снят в полном танкистском облачении, а короткая подпись гласила, что при освобождении Калуги командир среднего танка лейтенант Павел Горелов уничтожил около десяти вражеских орудий и награжден за это орденом боевого Красного Знамени. Она тогда прослезилась, но вовсе не потому, что ее поразил орден и растрогало лаконичное описание подвига. Она прослезилась от радости, что он жив и здоров, и всю ночь думала о том, как много еще таких боев предстоит перенести ее Павлуше. Когда хромой почтальон Яков разносил по улице почту, она вздрагивала, боясь, что вместо письма получит дурное известие. Но время шло, а от мужа по-прежнему приходили короткие ласковые письма. Подрастал Алешка. Ему было около года, когда в душную августовскую ночь усталая после полевых работ Алена была разбужена громким стуком. Простоволосая, почти нагишом, она выбежала в сенцы и, задыхаясь от радостного предчувствия, спросила: – Кто? И услышала такой незабываемый голос: – Да открывай, не бойся, Аленушка. Я это. Она так долго шарила в темноте, силясь сбросить три крючка и цепочку, что он не выдержал и засмеялся: – Да что ты, или засов позабыла снять! – Руки дрожат, Павлуша, – призналась она, унимая заколотившееся сердце. – Не надо, ласточка. Живой я, здоровый, не волнуйся. Когда в проеме двери на фоне высокого звездного неба увидела Алена окутанную сумерками фигуру мужа с заплечным солдатским вещевым мешком, охнула, чуть не ударилась о дверной косяк. Неподатливыми руками ввела мужа в дом, разула, раздела. Сколько радости испытала она той ночью! Оказывается, Павел был отпущен на побывку перед новым наступлением за какой-то новый подвиг, и только на двое суток. Утром он брал на руки розового Алешку, щекотал колючей щекой и, жмурясь от счастья, приговаривал: – Медведь пришел, парень. Два дня побывки! Их и не заметил никто по-настоящему в дружной семье Гореловых. А потом в такую же душную ночь Алена снова проводила мужа на фронт. И растаяла в сумерках высокая солдатская фигура. Осенью сорок третьего она получила похоронную. Товарищи Павла рассказали в письме, что на глазах у них его танк был подожжен термитным снарядом и, не выходя из боя, врезался в дот, мешавший продвижению пехотинцев. Хромой Яков три дня не решался переступить порог ее дома, а как только вошел, она сразу все поняла по его виновато опущенным глазам. – Ты тово, Алена Дмитриевна… – хрипло пробормотал старик, – ты это самое… не больно убивайся-то. Всякое на фронте случается. Иной раз человека погибшим считают, а он жив… сквозь пламя и воду т огненные реки пробьется. Ты повремени убиваться. И потом сыночек у тебя какой, Алена! Кто же ему крылышки отрастит, если мать этак убиваться будет… Не у одной у тебя горе, доченька. До всего народа добралось оно в эти годы. И она была благодарна Якову за добрые слова. И долгие годы после этого старалась себя уверить, что, может, не все еще потеряно и что муж ее терпит беды и лишения в фашистских лагерях, а потом вернется. Дважды за Алену Дмитриевну сватались, но она гордо отказывала и выходила к сватам в черном траурном платье, сшитом на первую годовщину гибели Павла. Бесплодная надежда оставила в ней какие-то слабые, не убитые временем ростки. Но в 1952 году, накопив деньжонок, вместе с подросшим Алешей она съездила на место гибели мужа на юг Украины и действительно на берегу Днепра, около деревни, указанной в похоронной, нашла серый гранитный обелиск, обнесенный свежевыкрашенной оградой, и на мраморной плите прочла надпись, не оставляющую больше никаких сомнений: «Здесь 12.9 1943 года геройски погиб танковый экипаж в составе старшего лейтенанта П.Н.Горелова, механика-водителя старшины Боровых Г.Х. и башенного стрелка Косенко А.Г. Вечная память героям!» Она села на небольшой пригорок, а десятилетний Алеша, сжав кулачки, остался стоять и не вытирал слез, катившихся по загорелым щекам. Он не всхлипывал, стоял молча, будто вслушивался, как гудит под крутояром растревоженный серый Днепр и чайки, задевая крыльями гребни волн, мечутся над его серединой. Потом, хмуря широкий лоб, скупо сказал: – Уйдем, мама. Здесь тяжело. Вот в этот день и погасли окончательно слабые ростки надежды в душе у Алены Дмитриевны. Весной следующего года вышла она замуж за старшего агронома совхоза, вдового сорокапятилетнего Никиту Петровича Крылова. Был он лысоват, низкоросл, но лицом недурен, и настрадавшаяся за долгие годы вдовьей своей жизни Алена надеялась если не на любовь, то на доброе отношение и ласку. И все, может быть, между ними так бы и было, если бы не Алешка. Она долго скрывала от мальчика правду. Когда агроном все чаще и чаще стал наведываться в голубенький домик на Огородной, Алеша не задал матери ни одного вопроса. С угрюмым любопытством приглядывался он к малознакомому пожилому мужчине, и в глазах у него появлялась недетская печаль. Соседки уговорили Алену Дмитриевну отвести в день свадьбы сына к родственнице, жившей на другом конце Верхневолжска. – Не надо его сердечко испытывать, – говорили они, – пусть лучше потом узнает, когда все свершится. Твоя свадьба для него не радость. Алена подумала и согласилась. На свадьбе было много тостов и песен. Когда подгулявшие гости опустошили за ужином огромный жбан с крепкой брагой и нарядно одетая, почему-то невеселая Алена сидела в центре стола рука об руку с агрономом, случилось непоправимое. В те минуты, когда гости нестройно кричали «горько», а жених в черной тройке с нафиксатуренными редкими, на пробор зачесанными волосами целовал Алену, неожиданно появился в разодранной рубашке Алеша. Мальчик остолбенело остановился в дверях, не зная куда девать свои не по росту длинные руки. – Подойди, сыночек, – тихо сказала совершенно трезвая мать. – Ты видишь Никиту Петровича, сыночек? – Вижу, – глухо отозвался он. – Никита Петрович теперь мой муж, и ты должен называть его папой. – Папой? – пересохшим голосом спросил Алеша. – Да. Папой, – при всеобщем молчании повторила мать. Алеша не тронулся с места. Он застыл, остановленный какой-то ему одному понятной думой. Решив, что неловкая пауза прошла, гости уже стали наливать «по новой». И вдруг Алеша подошел к портрету отца, висевшему на стене над празднично накрытым столом. Павел Горелов в танковом шлеме и гимнастерке с боевыми орденами, чуть прищурившись, смотрел со стены на шумевших гостей. – Мама, ты хочешь, чтобы я называл Никиту Петровича папой? – Да, сынок, – повторила Алена Дмитриевна строже. – А это кто же, мама? – спросил Алеша, рукой показывая на портрет, и, захлебнувшись жалобным плачем, бросился куда глаза глядят из дома. Прошло несколько недель. Алеша и вида не подавал о случившемся. Он исправно помогал матери, относил ей на покос обед, а иной раз и ужин, встречаясь с агрономом дома и в поле, коротко и сдержанно обменивался ничего не значащими фразами. Никита Павлович попробовал было задобрить пасынка и однажды позвал в кино. Но Алеша спросил, какая идет картина, и тотчас же соврал, что уже несколько раз ее видел. Никита Павлович попытался действовать строгостью, но и это не помогло. Он запретил Алеше задерживаться на улице с ребятишками по вечерам, играть в футбол, чтобы не изнашивать обувку. Но Алеша по-прежнему возвращался домой поздно, влезал через окно, открытое матерью в его каморку, и, раздевшись, долго вздыхал под одеялом. Однажды он услышал доносившиеся из спальни приглушенные шорохи и голоса. – Как там ни суди ни ряди, а нехорошо получается, – прокуренным басом говорил агроном, – я, конечно, не в претензии к тебе, Алена, но и ты пойми меня правильно. Надо с первых шагов к порядку и уважению парня приучить. Иначе не наладим мы с тобою хорошей семейной жизни. Это я говорю точно. – Так чего же ты хочешь? – сквозь слезы спросила Алена. – Взял бы да и побеседовал с ним первый. – Это я, разумеется, сделаю, – закашлялся Никита Павлович, – но и ты, Алена, не сиди сложа руки. Должна тоже мне помощь в этом оказать. – Какую же, например? – А вот с портретом хотя бы. – Это с каким же портретом? – А с тем, что висит в нашей комнате. – С Павлушиным, что ли? – Сняла бы ты его, Алена. Я, пойми, плохих чувств к погибшему твоему мужу не питаю. Грешно бы это было. Да и сам жену имел, покойницу ныне. Но посуди сама, раз я занял в твоем доме его место… – Так тебе, значит, мертвый уже помешал, – сдавленным голосом перебила его Алена. Но Крылов, не собиравшийся, по-видимому, ссориться, вкрадчивым голосом поправился: – Да нет, не поняла ты меня, женушка. Это я к слову. – Так вот что, Никита Петрович, – тихо и решительно произнесла Алена Дмитриевна, – о портрете этом больше я от тебя чтобы ни слова. Где он есть – там ему и быть, пока я жива. Понял?.. Голоса в спальне сбились на неразборчивый шепот, а Алеша, лежа со стиснутыми губами, с горечью думал, зачем это хорошая и добрая его мать, говорившая об отце всегда одни только ласковые слова, пустила в их дом этого пожилого, чужого ему примака, пропахшего табачным дымом. «Еще отцом его называй, – зло подумал мальчик, – а фигу не хотел?» И пошли у отчима с пасынком раздоры, да такие, что хоть святых выноси. Отчим – слово, пасынок ему – два. Ни наяву, ни во сне не мог простить Алексей этого замужества своей матери. А когда заметил, что Никита Петрович всякий раз морщился, если речь заходила о его отце, невзлюбил его еще больше. И однажды вспыхнула меж ними крутая ссора, приведшая к недобрым последствиям. Была у отчима блестящая иностранная зажигалка. Никогда он сам не служил из-за своего плоскостопия ни в армии, ни на флоте; трофейную эту зажигалку кто-то ему подарил. Стоило только нажать кнопку, крышка зажигалки распахивалась, и оттуда выскакивал маленький чертик, извергающий изо рта огонь. Очень она приглянулась мальчику. ВО время летних каникул, когда агроном находился в поле, взял Алеша ее на игрище с ребятами, да и потерял где-то. Отчим приехал с поля ночью злой и усталый. Были у него на уборочной какие-то свои заботы и неприятности. Разве мало их у агронома, отвечающего за такое большое хозяйство, каким был совхоз «Заря коммунизма»! Наскоро похлебав щей и молока, захотел он перед сном выкурить папироску. Потянулся за своей любимой зажигалкой – на месте ее нет. Долго сопел агроном, рылся во всех ящиках и вазах – нигде не нашел. Тогда, как к последней решительной мере, прибегнул к допросу Алешки. Зажег в его комнате свет и по тому, как тот вздрогнул, сразу понял, что не спит он, а только притворяется спящим. И мгновенно вспыхнула у Никиты Петровича безотчетная злость. – Слышь, Алексей, очнись-ка на минуту. – Ну чего вам? – неохотно открывая глаза, протянул мальчик. Он уже с тоской ожидал неизбежной развязки. – Может, завтра меня спросите? Глаза слипаются. – Ты мою зажигалку, случаем, не брал? Весь дом перерыл, отыскать не могу. – Брал, – глухо сознался Алексей, не пытавшийся врать. – Почему же на место не положил? – недобро покосился на него отчим. – По-моему, если уж взял чужую вещь, то по крайней мере, должен положить ее на место. Это как минимум. Так ведь, кажется? Мальчик неловким движением опустил на пол босые загорелые ноги, не поднимая головы, подавленно буркнул: – А у меня ее нет, Никита Петрович. – Как так нет? – взорвался отчим. – Что же, ее святой дух забрал, что ли? – Я ее потерял, – еле слышно пробормотал Алеша. – Мы с ребятами в казаки-разбойники играли, а потом борьбу на Покровском бугре устроили. Там в траве она и пропала. Целый час я ее искал, Никита Петрович. И куда только могла деться!.. Отчим неловко вытер со лба холодный пот, чувствуя, что злое удушье мешает ему говорить. – По-по-те-рял? – тихо переспросил он. И вдруг сорвался, закричал тонким фальцетом: – Когда чужую вещь берут без спросу и она исчезает – это не называется потерял. Украл! – Я не вор! – вскинув голову, обиженно сказал Алексей. – Я не вор, – повторил он. – Если беда случилась и я потерял вашу зажигалку, это еще не значит, что я вор. Я копилку свою раскрою и все деньги вам верну, какие она стоит, эта зажигалка. Я в долгу у вас не останусь. – Молчать! – заорал Никита Петрович и в исступлении стал снимать с себя ремень. – Я тебе сейчас покажу, как чужие вещи без спроса брать. Живо отучу. Он занес над своей лысоватой головой ремень и стал медленно приближаться к мальчику. И тут случилось неожиданное. Бледный Алешка метнулся к двери, схватил черный задымленный рогач, каким мать вынимала из печи кастрюли и сковородки, и воинственно встал на пороге. – Не троньте! – крикнул он звенящим голосом. – Слышите, не троньте! Меня еще никто сроду не бил: ни отец, ни мать. Хоть в милицию ведите, если вором считаете, а бить не смейте. – Отец, говоришь, не бил, – злым шепотом продолжал отчим, – отец не бил… А я тебя огрею, да так огрею, что навек отучу воровать! Свистнул ремень, и пряжка шмякнула об пол в полуметре от босых мальчишеских ног. Пока озверевший отчим замахивался снова, Алешка как штык выставил вперед рогач и сухими гневными глазами ожег Никиту Петровича. – Слышите, не троньте, иначе и я вдарю. И на то, что вы взрослый, не посмотрю. Трудно сказать, чем бы все это кончилось, если бы на заскрипела за спиной у мальчика дверь и на пороге не появилась усталая, вернувшаяся с совхозного поля с последней машиной мать. – Батюшки-светы, да что же у вас такое делается! – воскликнула она, испуганно хватаясь за голову. – За какие-такие преступления ты его, сиротинушку, пороть собрался, Никита? Агроном опустил ремень. – Полюбуйся. Жулик у нас растет, Алена. Жу-лик! Он у меня зажигалку украл. – Да не украл я, мама, – ставя на место рогач, протянул Алешка совсем уж другим, жалким и плаксивым голосом. – Я ее только на полчаса поиграть взял и сам не знаю, как она выпала. Алена Дмитриевна видела нахохлившуюся, решительную фигуру сына, его торчащие на голове, начинавшие курчавиться волосы, видела немытый пол, кровать со смятым одеялом. Неожиданно ей показалось, будто под кроватью что-то блеснуло. – Погоди-ка, сынок, – тяжело дыша, сказала мать, – что это там у тебя под коечкой виднеется? Слазь, посмотри. Алеша нагнулся, достал из-под своей кровати не что иное, как ту самую зажигалку, и протянул отчиму. – Вот она, – сказал он обрадованно. – Зря я считал ее пропавшей. Возьмите свою зажигалку. Агроном сконфуженно засопел. – Он тебя ударил? – спросила мать. – Не-е, – протянул Алеша. – Я вовремя отскочил. Его пряжка вот тут только кусочек краски с пола соскребла. – Хорошо, Алеша, – как-то неестественно спокойно сказала мать. – Выдь на несколько минут из дому. Надо нам с Никитой Петровичем перемолвиться. Когда дверь за мальчиком закрылась, Алена Дмитриевна скинула с головы платок и с побледневшим лицом шагнула к мужу. – За что же ты руку на него поднял, Никита? – спросила она тихо. – За что ты сиротинку вором-разбойником назвал? Или тебе мало, что он до сих пор по отцу погибшему тоскует? Кто тебе дал право над душой его изыматься? Разве не он из школы табель с одними пятерками и четверками принес? Разве не о нем в пионерском отряде самые добрые слова говорят? За что же ты его острой пряжкой хотел секануть? – Но позволь, Алена… он же мою вещь без спроса взял. – Не позволю! – повысила она голос. – Слышишь, не позволю! Была промеж нами любовь, горькая, но была. А теперь ее нет. Вот что я тебе скажу, Никита. Пойди верни мальчишку и немедленно перед ним извинись за то, что вором напрасно обозвал. Дескать, так и так, не будет больше этого, чтобы я руку на тебя подымал, и точка. – Но постой, Алена! – взорвался поначалу оторопевший агроном. – Может, мне еще в ногах у него поваляться прикажешь, ручки ему поцеловать?! Нет уж, извини. Пусть я погорячился, вышел из себя. Но ведь если малец не почувствует крепкой мужской руки, он вовсе от порядка отобьется. Так что не гневись, но я Алешу в строгости и повиновении держать буду. – Значит, не извинишься? – Нет. – И правым себя продолжаешь считать? – В известной мере, да. – Тогда не о чем нам говорить, Никита. Сына калечить я никому не позволю. Подумай лучше, а завтра будем решать. Всю ночь проплакала Алена Дмитриевна, проклиная горькую свою долю. Не спал всю ночь и Никита Петрович, беспрерывно вышагивал по комнате, прикуривая от папиросы папиросу. На рассвете он упаковал свои вещи в большой коричневый чемодан, перенес в совхозную контору – красный кирпичный домик в самом дальнем конце Верхневолжска, в свой кабинет. А через месяц, будто назло Алене Дмитриевне, он снова женился. На самой окраинной из городских улиц – Огородной, где жили Гореловы, почти напротив их калитки, чернела водоразборная колонка. Была она во все времена года местом постоянных сходок, на коих бабы с коромыслами и без коромысел, гремя ведрами, окликали друг дружку, охотно останавливались на несчитанное время, делились последними новостями и только потом, все обсудив и разложив по полочкам, осанисто возвращались к своим домам. В войну здесь можно было узнать, когда и в какой дом принесли с фронта похоронку, к каким счастливцам завернул на побывку муж или сын, какая вдова, нарушив благочестие, в горькой полынной утехе впустила на ночь проходящего военного и подарила ему короткую свою любовь, кого из верхневолжцев, обитателей этой окраины, произвели в новое звание или же прославили боевыми орденами. И теперь здесь тоже судачили бабы. После того как Никита Петрович ушел от Алены Дмитриевны, их разрыв не однажды обсуждался у колонки, под звон тугой струи, падающей в ведра. – Слышь, Матрена, – обращалась старуха с кирпичным лицом к своей собеседнице, – а это правда, что Аленка из-за сынка со своим агрономом разошлась? – Болтают, правда. – Вот аспид треклятый! И что за молодежь такая растет! Нешто можно, чтобы сын лишал свою мать последнего бабьего счастья? Если бы не он, чего бы им не пожить. Алена еще в годах и телом справная. Агроном этот тоже серьезный и обстоятельный. – Да полно тебе брехать, – подходя к колонке и со звоном снимая с коромысла ведра, резала ее под самый, что называется, дых костистая, с басовитым голосом соседка Гореловых пятидесятилетняя Аграфена, всегда миловавшая и жалевшая Алешку, – жмот жмотом твой агроном! Мало того, что примаком в дом ихний вошел, так еще в ежовых рукавицах держать всех решил. Почти ни копеечки на хозяйство – все свои оклады в сберкассу норовит сносить. Кому такой колорадский жук, спрашивается, нужен?.. Разговоры эти долетали и до Алены Дмитриевны. Оставшись в одиночестве, она первое время как-то потускнела, пригорюнилась, но потом отошла и стала еще сердечнее относиться к сыну. Алешка, чувствуя себя виновником происшедшего, не знал, как ей только угодить. Он и на базар сам бегал, и воду носил, и с курами возился, и даже полы научился мыть. Осенью ушла Алена Дмитриевна из полевой бригады на курсы счетоводов, а потом стала работать в совхозной конторе, до которой от их домика рукой подать. Незаметно бежало время. Сын по-прежнему хорошо учился, слыл среди школьных товарищей справедливым и рассудительным. Был он уже в седьмом классе, когда вспыхнула у него страсть к рисованию. Мальчик стал посещать школьный кружок, приходил оттуда поздно вечером. В маленькой его комнатке появились краски, холсты и даже этюдник. По вечерам при тусклом свете электрической лампочки Алеша так разрисовывал классные стенные газеты дружескими шаржами, что, уходя на работу, мать не могла смотреть на их без улыбки. Часто уходил Алеша то на Покровский бугор, то в городской сад или на совхозные поля с альбомом и карандашами, чтобы сделать наброски. Однажды, когда он уже спал, Алена Дмитриевна, покончившая со стиркой, присела к маленькому столику, заваленному учебниками, и раскрыла один из его альбомов. Первый же карандашный рисунок заставил ее заинтересоваться. Возле водоразборочной колонки стояли несколько женщин, и она точас же узнала высокую Аграфену, ее соседку Дуняшку, даже ее дворового пса, прозванного за свою черноту Вороном. Перевернула страницу, там комбайн на косовице и знакомый им дядя Федор на рулевом мостике. Еще страница – Волга и пароход, плывущий под высоким правым берегом. – Как похоже все, – обрадованно сказала она и посмотрела на курчавую голову спящего сына. С одной стороны, она радовалась, что это увлечение оберегает Алешу от опасных уличных забав, а с другой – рисование казалось ей делом совсем-совсем зряшным. Иной раз она и вздыхала: – Эх, Леша, Леша! Пятнадцатый годок тебе пожаловал. Пора бы уж и дело какое присматривать. Сын на нее не обижался. Он только улыбался застенчиво: – Подожди, мама. Москва и та не сразу строилась. Придет время – выберу дело себе по душе. Однажды – было это дождливой осенью – вызвали ее в школу. Ждать долго не заставили, сразу провели к директору. Не успела она присесть на обитый коричневый дерматином стул, вошел в кабинет еще один человек, немолодой, с буйной, успевшей поседеть шевелюрой, в пестром костюме и рубашке с вольно расстегнутым воротом. Пристально оглядел ее живыми глазами. – Познакомьтесь, Алена Дмитриевна, – вежливо сказал директор, – это Павел Платоныч, наш учитель рисования. Учитель присел рядом и легонько притронулся к ее локтю. – Давно хотел с вами поговорить, Алена Дмитриевна. У вашего сына Алеши большие способности к рисованию. Если он будет их упорно совершенствовать – далеко пойдет. Он уже сейчас маслом пишет. Такой этюд недавно закончил! Она положила заскорузлые, с набрякшими от труда венами ладони на колени и в растерянности сказала: – А я-то думала, пустяки, игрушки. Я ему так об этом и говорила. – Вот и напрасно, Алена Дмитриевна, – покачал головой ее собеседник и длинными точеными пальцами стал застегивать ворот своей рубахи, – совершенно напрасно. – Так а что же я должна сделать? – растерялась она окончательно. – Вы уж извините меня, пожалуйста. Все-таки я не очень-то грамотная, не во всем научилась разбираться. – Прежде всего вам надо серьезно отнестись к начинаниям сына, – убежденно сказал учитель. – Смотреть на его рисование как на серьезное дело. Мы организуем в школе небольшую студию. Алеша будет один из ее, так сказать, зачинателей. Недели через две Алеша радостно прибежал из школы и развернул перед матерью золотыми буквами написанную грамоту. – Мама, смотри. Это мне за рисунки. Первую премию дали. И еще фотоаппарат «Зоркий» в награду. Его на днях привезут. Она читала двоившиеся буквы, и складывались они в короткий текст, извещающий, что решением жюри облоно первая премия на конкурсе «Юный художник» присуждена ученику седьмого класса Верхневолжской средней школы № 5 Алексею Горелову за картину «Обелиск над крутояром». – Дай-ка очки, я еще раз прочитаю, Алешенька, – сказала мать, чтобы незаметно от сына прикрыть очками мокрые глаза. На следующее утро у черной водоразборной колонки острая на язык бабка Додониха уже шумела, обращаясь к своей товарке: – Слышь, Аграфена, а это правда, что гореловскому Алешке в области диплом за картину дали? – И не в области, а в самой Москве, – гордо подтвердила верная их соседка, – и не только диплом, но и премию. Золотые часы с именной надписью. Вечером мать спросила: – Сынок, а что на ней нарисовано, на этой твоей картине? Ты бы хоть мне ее показал, что ли. – Непременно, мама, – обрадовался Алеша. – Но ее только через неделю с выставки возвратят. И мне там кое-что поправить хочется. – Зачем же поправлять, сынок, если картину твою премировали? – Чтобы тебе показывать, мама, – смеялся сын, – ты для меня выше любого жюри. Я хочу, чтобы картина еще лучше стала. Тогда покажу. Алексей сдержал слово. Дней через десять он принес большой, размером в оконную раму, плотный сверток, туго перетянутый шпагатом. Алена Дмитриевна, стиравшая в корыте белье, отняла руки, покрытые мыльной пеной. – Это что, сынок? – Картина, мама. – Та самая? – Ну конечно. – И можно уже смотреть? – Нет, подожди. Тут надо кое-что приготовить. Я для тебя все как на настоящей выставке хочу сделать. Он прошел в свою крохотную комнату, разрезал веревки и с шуршанием отбросил в сторону оберточную бумагу. Насвистывая, он двигался по комнате, ставил картину то в одном, то в другом месте, стараясь определить, откуда на нее будет падать больше света, чтобы краски от этого не холсте как можно ярче заиграли. Наконец понял, что дневного света явно не хватает, потому что, блеклое и вялое, оно уже падало за Волгу. Тогда он затворил ставни и включил электричество. Картина ожила. Он обрадовался и мгновенно сменил сорокасвечовую лампочку на стовсечовую. Старательно завесил картину белым полотном и весело позвал: – Мама. Готово. Алена Дмитриевна вынула руки из мыльной пены, старательно их ополоснула и вытерла мохнатым полотенцем. – Где же твоя картина, Алешенька, показывай, – сказала она, входя в его комнату. – Да тут же только белое рядно. – Это так надо, мама. А теперь стань чуть подальше, к дверному косяку, и смотри, – командовал приободренный Алексей. – Раз, два, три. – Он сдернул белое полотно и торжественно прошептал: – Вот это и есть мой «Обелиск над крутояром». Мать пораженно вздрогнула, та так и застыла. На холсте алел закат. Яркое солнце догорало под розовыми перистыми облаками, наполовину утонув в водах широкой реки. Неспокойной была эта река. Сизые чайки над ее серединой низко припадали к белым гребешкам волн. Крутым яром обрывался правый берег над водой. Желтыми языками выступали глиняные оползни на неприветливом и почти голом обрыве. Лишь кое-где виднелись низкорослые жесткие кусты орешника, которым, по всему видать, очень неуютно было тут гнездиться. На берегу ветер безжалостно мотал ветлы одинокой ивы. Кривое дерево опустило их до самой земли. Под этой ивой, в безлюдной унылой степи, сиротливо стоял солдатский обелиск, увенчанный меаленькой пятиконечной звездочкой. Столько таких обелисков было на нашей земле! Но этот, при виде которого так дрогнуло сердце, был единственным для Алены Дмитриевны. У этого обелиска, спиной к зрителю, стояли две скорбные молчаливые фигуры: высокая женщина в темном платье, повязанная по-крестьянски скромным, таким же темным, как платье, платком, и мальчонка в полосатой рубашке и стоптанных дешевых полуботинках, подпоясанный черным ремешком, курчавый, с немного оттопыренными ушами. В этих фигурах было так много горя, что Алена Дмитриевна вздохнула: – Алешенька! Так это ты отцову могилу нарисовал? Ой как похоже, аж плакать хочется. Но она не заплакала. Она только притянула к себе голову сына и, глядя на него темными глазами, стала гладить мягкие кудри. Вдруг она увидела его словно впервые, и чем-то новым поразил ее сын. Она заметила, что стал он и выше ростом, и раздался в плечах, а над прямой, тонкой, как у отца, полосой упрямого рта уже пробивался не детский мягкий пушок, хотя и реденькие, но настоящие мужские усики. Да и голос будто сломался. Стал резче и громче. Как завороженная, вглядывалась мать в каждую черточку бесценного лица. – Ой, Алешка! Да ты у меня совсем большой. Вот-вот тебе уже и бритва понадобится. – Она поцеловала его в губы, а потом в щеки, как прежде, и грустно прибавила: – Большой-то большой, а справить тебе одежонку как следует не в силах. Вон и пиджачишко подызносился, и ботинки на ладан дышат. – Не надо, мама, – остановил ее смущенно Алексей. – ты же сама сказала, что я не маленький. – Для меня ты навсегда останешься маленьким, сыночек, – покачала она головой. – А картина твоя и верно очень жалостливая и серьезная. Может, и правду сказал твой учитель Павел Платоныч, что в художники тебе надо подаваться. – Это я еще не решил, мама, – смущенно засмеялся он и обнял мать. – Ой, Алешка, – счастливо зажмурилась она. – Кем бы ты ни стал, одно скажу: славное у тебя сердце, сынок! Не попорть его. Пусть оно всю жизнь будет добрым и справедливым к людям. Разорвав в клочья белый конверт и выбросив его в урну, Алексей Горелов невеселой походкой человека, которому вдруг стало нечего делать, отправился бродить по городу. Единственно, чего бы он сейчас не желал, так это встречи со своими знакомыми и друзьями. Более года не был он в своем родном городе. Многое за это время изменилось в его жизни, и сейчас, испытывая большое огорчение, он меньше всего хотел подвергаться расспросам. Это заставляло юношу опасливо косить глазами по всем сторонам, искать тихие переулки, покидая бойкий центр. И все-таки он чуть было не попался. Когда сворачивал в тихий переулок, его окликнул школьный дружок Витька Пермяков. – Горюн, да ты откуда и какими судьбами? Целый век тебя мы не видели. Почему в штатском? Хоть бы рассказал о своем житье-бытье. Я бы тебя кружечкой пива угостил, но очень спешу. У нас с Катенькой Рыжовой поход на танцы запланирован. Так что извиняй. Завтра к тебе забегу. Алексей облегченно вздохнул и быстро зашагал вдоль зеленых, серых и голубых заборов, увитых плющом, сдерживающих напор сирени или попросту голых, каких немало в любом провинциальном городке. Ему хотелось уединиться. Было у Алексея заветное место, куда он приходил в минуты своих радостей и печалей, – знаменитый Покровский бугор. Честное слово, во всем Верхневолжске нельзя было найти более живописного уголка, и, право же, горисполкому давно надо было разбить здесь скверик со скамеечками. А впрочем, может, и правильно делает мудрое городское начальство, что не переделывает тут природу, не отягощает пейзаж голубыми скамеечками, урнами, клумбами и прочими атрибутами. Здесь чертовски хорошо и так! Плохо только, что, прежде чем попасть на Покровский бугор, нужно больше километра прошагать от центра. Вот почему не так-то много на берегу народу. Это либо ватага играющих мальчишек, разбегающихся по домам при первых признаках темноты, либо две-три влюбленных парочки, уже настолько уверовавшие в прочность своей любви, что им попросту нечего стало делать в шумном городском парке. Да еще забредет сюда иной раз пенсионер или не столь давно отстраненный от должности неудачливый начальник – задумчиво поглядит в заволжскую даль, будто в зеркало своей жизни, подумает, попечалится и уйдет, вдоволь надышавшись речным воздухом… Алеше Горелову хоть в этом повезло – в тот день на Покровском бугре никого не было. Видно, встреча Гагарина была тому причиной. Алексей подошел к самому берегу и замер, завороженный красками наступающего вечера. «Нет, такого мне на полотне не изобразить!» – грустно признался он самому себе. Под подошвами его коричневых запыленных полуботинок с легким шуршанием осыпался грунт. Пыльные струйки убегали вниз и терялись в высокой траве. Справа и слева стояли литые, как свечи, сосны – словно подпирали бугор. А впереди, ровная и раздольная, распахнулась матушка-Волга. Было заметно, как под бугром, на ее серой поверхности, закипают струйные заверти, оставляя след. Солнце уже успело перебросить через реку, прямо от обрыва и до левого низкого берега, поросшего ивняком и осокой, широкий золотой мост. Где-то за излучиной, еще невидимый, три раза прогудел пароход, а потом показался и сам, белоснежный и сияющий огнями всех трех палуб, совсем не похожий на своих отцов, дедов и прадедов, что еще лет пятнадцать назад шлепали плицами по волжской глади. На большой скорости приближался пароход к городу, следуя куда-то к Ярославлю, Горькому, а потом, видимо, и к самой Астрахани. С самой верхней палубы любовались волжскими пейзажами десятки пассажиров, и, когда пароход поравнялся с бугром, Алеша, как в прежние годы, созорничал, рупором сложил у рта ладони и крикнул во всю мочь: – Э-ге-й! Люди! Доброго вам пути! Эхо подхватило его басок, услужливо донесли до самого заречья и замерло. – Небось и не услыхали, – засмеялся Алеша. Но кто-то из стоявших на палубе, очевидно, заметил его невысокую плотную фигурку и помахал приветственно белым платком. И уже с опозданием эхо доставило: – И тебе тоже богатырем быть волжским! – Ишь ты! – польщенно покачал головой юноша. В это время пароход попал на солнечную дорожку и мгновенно преобразился, весь, от верхней палубы и до самого низа, засиял золотыми бликами. – Красотища-то какая! – прошептал Алеша. И он подумал о том, какая поистине могучая и сильная русская река Волга, сколько селений и городов обосновалось на ее берегах, сколько великих людей родилось, выросло, совершило подвиги и навеки закрыло свои глаза, а она все течет и течет, такая же юная и древняя, неспособная растратить свою красоту и мудрость. «Великие люди… – размышлял про себя Алексей. – Как много их связано с Волгой! Ленин, Горький, Степан Разин, Пугачев, Чкалов… А вот я, простой российский парень Алешка Горелов. Ну что из меня выйдет, какой дорогой пойду, если не постою за свое заветное?» Покровский бугор был для него не только любимым местом, откуда открывался взору волжский пейзаж. Разве забудет он, например, ту ночь, когда целым классом, взявшись за руки, долго бродили они по улицам Верхневолжска, пока не перепели все им известные песни, какие только можно было петь хором. Потом вчерашние десятиклассники, но с этого вечера уже не школьники, а взрослые люди, которым предстояло самим решать свою судьбу, сбились веселой стайкой на этом бугре. Розовело утро, и горизонт за левым берегом уже подернулся нежным сиянием, звезды начали тускнеть, одна только луна была такой же безжизненно выразительной и висела низко-низко над ними… Володька Добрынин прутиком помешивал в костре золу – там пеклась обугленная в мундирах картошка, каждому по штуке. Посмотрев на ночное светило, изрек: – Ишь как близко от нас проплывает! Кажется, рукой достать можно. – Видит око, да зуб неймет! – говаривал в таких случаях дедушка Крылов, – засмеялась востроглазая, щуплая Леночка Сторожева. – Да на кой она вам черт сдалась! Вот не понимаю, – пожал равнодушно плечами Алеша, – огромная стылая глыба, и только. Горы и пропасти на ней небось безлюдные, и ни одного живого существа. Даже и рисовать-то ее не неохота. – Эй, ребята! – закричал в эту минуту Володя Добрынин, угреватый высокий парень в нескладно сидевших на переносице роговых очках. – Картошка поспела! – А соль? – послышался почти испуганный голос. – Порядок, – хлопнул себя по карману Алеша, – в наличии. – Запасливый ты, Горюн, – засмеялась Леночка, – с тобой и на необитаемом острове не пропадешь. – А ты попробуй, останься, – хохотнул рыжий Васька Сомов, явно намекая на то, что Леночка неравнодушна к Алеше, – с милым рай и в шалаше. – Ладно, ребята, давайте без банальностей, – строго остановил его Добрынин, – принимайтесь за картошку. – И за песню! – воскликнула звонкоголосая необидчивая Леночка и первая затянула: Припев, всем классом подхваченный, дружно взлетел над притихшей, объятой рассветом рекой, и ему испуганно откликнулся за перекатом сонным коротким гудком невидимый буксир-плотовоз. Потом они втроем – Алексей, Леночка и Володя – отбились от ребят, сели на край оврага и стали швырять вниз мелкие камешки. Алеша смутно угадывал, что нравится Леночке, но не знал, что подслеповатый нескладный Володя Добрынин давно уже любит ее. Поэтому они и ходили всегда втроем, снискав у одноклассников звонкое прозвище «триумвират». – Ребята! – остановил их Добрынин. – В сторону все! Давайте о будущем своем говорить. – А как это? – наивно спросила Леночка. – А вот так, – приподнимаясь продолжал Володя. – Десять школьных лет нам твердили: дети – цветы нашей жизни. Нам вытирали носы, штопали носки и ставили заплаты на штанишках. Нас кормили супами, котлетами, пирожками, а по праздникам – сладостями. Мамы и папы снисходительно гладили нас по головкам или угрожали ремешком, смотря по их настроению и по нашим проделкам. Наши любимые педагоги Наталья Петровна и Сергей Алексеевич выставляли нам все баллы от двух до пяти – в зависимости от заслуг. Это были десять чудесных лет, ребята. Но они промелькнули. Нам уже никто не скажет: цветы нашей жизни. Нас уже будут спрашивать. Сперва потихоньку, легонько, ласково, а потом все строже и строже: а как ты вступил в жизнь? А что ты собираешься в ней сделать, чему отдать силы? Мы же не разочарованные в жизни Онегины и Печорины. Мы пойдем вперед. По этой вот звонкой рассветной росе пойдем. – Сказал тоже! – добродушно ухмыльнулся Алеша, которому вообще-то понравилась пылкая Володина речь. – Откуда ты взял, что роса – звонкая? – Алешка, не перебивай! – прикрикнула Леночка. – Он хорошо говорит. Добрынин снял очки, посмотрел благодарно близорукими глазами на Леночку и стал протирать стекла. – Звонкая роса – это, конечно, образ, – поправился он. – но лично я свою судьбу уже решил. Буду сдавать не геологический. – Я тоже решила, – поспешила Леночка. – Поеду на Сахалин. Постараюсь пройти в педагогический. – Эка у вас все в рифму получается, – засмеялся Горелов, – педагогический, геологический… – А ты что надумал? – мягко окликнула его девушка. – Нашла кого спрашивать, – снисходительно бросил Володя Добрынин, – у нашего Горюна все как по нотам расписано. Первый дипломант областной художественной выставки. Звучит? Его примут в какое-нибудь высшее художественное, а то и в академию живописи. Лет десять пройдет, а там, гляди, при встрече и шляпу снимать не будет. Станет каким-нибудь знаменитым пейзажистом, заслуженным деятелем искусств и тэпэ и тэдэ… Алексей выплюнул изо рта камышинку, рассмеялся: – Все как по нотам, говоришь? Ой, Добрыня, не угадал. Я действительно уже определился. Но только… – Не в художественный? – воскликнули оба в один голос. – Нет, не в художественный. Хотя не скрою, наш Павел Платоныч даже осерчал, узнав об этом. – Так куда же? – Сегодня был в райкоме, – издалека повел речь Алеша. – Ну вот и они, райком комсомола то есть, рекомендацию обещали дать… – Куда же, Алеша? – В школу военных летчиков. Ни больше, ни меньше. Леночка бурно захлопала в ладоши: – Алешка! Ты будешь военным летчиком? Вот здорово! Вот прелесть! Это же действительно звучит, мальчики: военный летчик Алексей Горелов. Только не обманешь? Слово сдержишь? – Сдержу, – засмеялся Алеша. …И он не обманул. Вскоре в поздний вечерний час пришел он домой, позвал мать в свою маленькую комнатку. – У меня к тебе дело, мама. Важное. Она хлопотала у печи, готовя ужин. Пришла сразу, будто сердце подсказало, что разговор предстоит действительно серьезный. Грустными задумчивыми глазами смотрела на еще более возмужавшего сына. «Уже не школьник. Скоро упорхнет куда-нибудь. Разве удержать?» – Я тебя слушаю, сынок. – Мама, помнишь, ты говорила, что пора бы мне и к делу какому прибиваться серьезному? – Я тогда не понимала, сынок, что твои рисунки тоже серьезное дело, – тихо вымолвила Алена Дмитриевна и, словно ища себе поддержки и оправдания, обвела глазами стены, увешанные пейзажами и портретами Алешиной работы. – Так я и определился, мама, – торжественно возвестил Алексей. – Меня в летную школу берут. На, почитай. Он протянул ей небольшой листок с машинописными строчками. В них говорилось, что сын погибшего офицера-фронтовика Алексей Павлович Горелов «должен явиться в военное училище летчиков для сдачи экзаменов и прохождения медицинской комиссии не позже десятого августа…» Стояла подпись: начальник авиаучилища Герой Советского Союза гвардии полковник Ефимков. Мать побледнела, поднесла к лицу сухие натруженные ладони. – Не пущу! Отец в танке сгорел, а ты на самолете разбиться хочешь. Знаю я эти реактивные! Их и на картинке смотреть-то жутко. – Мама, – укоризненно остановил ее Алексей, – ты еще ремень со стены сними. – И сниму! – угрожающе выкрикнула она. – Ни разу в жизни не снимала, а сейчас сниму. Алеша еле дал ей договорить. Кинув на стол бумагу, он схватил ее за руки и закружил по комнате. – Ну, бей мама! – кричал он в радостном исступлении. – Всыпь как следует своему непутевому сыну, только прости. Все равно уже ничего не изменишь. – Да постой, сумасбродный! – оттаявшим голосом воскликнула она. – Давай лучше сядем да поговорим обо всем толком. – Вот это уже деловой подход, мама. – А как же твои картины, сынок? Я-то уж думала, в художниках себя будешь пробовать. – Этого у меня никто не отберет, мама, – улыбнулся Алексей, – даже если до генерала дослужусь, все равно рисовать буду. А реактивные истребители – это же мечта! Скорость за тысячу, пушечки такие, что никто в наше небо не полезет. А форма, мама, у военных летчиков какая! Да и оклад притом ничего. Тебе помогать как следует стану… – Так-то оно так, сыночек, – грустно согласилась Алена Дмитриевна, – только кто еще из твоего класса в летчики пошел? – Никто, мама. – Значит, ты один? – А какое мне дело до других! – кипятился Алеша. – Каждый по душе должен выбирать себе место в жизни. Ох и трудно же тебя агитировать, мама! Они долго просидели за этим разговором. Электрическая лампочка горела уже зря, потому что лез в окна без спроса веселый верхневолжский рассвет, и мать, поцеловав сына в лоб, сказала ему, как маленькому: – Ложись спать, сынок. Угомон до тебя придет. …Кажется, совсем недавно все это было. А потом? Словно сон, промелькнула бурная курсантская жизнь с подъемами и отбоями, тревогами и занятиями, с полетами на учебных и учебно-боевых острокрылых машинах и даже с двумя внеочередными нарядами, полученными за пререкания со старшиной. Из застенчивого паренька превратился Горелов в крепкого, обветренного аэродромными ветрами юношу. Его выносливости и способности переносить безболезненно в воздухе перегрузки завидовали товарищи. Алексей закончил школу с отличием, получил назначение в один из южных гарнизонов и тридцать суток отпуска. Все шло гладко, размерено. Он и подарки матери привез, и новенькой, хорошо пригнанной формой лейтенанта поразил. И вдруг это краткое посещение Гагариным их городка… «Вот и прощай, мечта, – грустно подумал он, – завтра в часть». …Вдоволь надышавшись прохладным речным воздухом, проводив последний окаемок солнца, скрывшийся за горизонтом, Алеша пошагал домой. Густые сумерки заволокли Огородную улицу, когда он распахнул калитку. Мать уже давно пригнала козу и успела ее подоить. На столе Алешу ожидал стакан теплого молока, вареники со сметаной и холодные щи. Мать села в ним вместе, потом встала, откуда-то из-за печи достала нераспечатанную бутылку. – Может, выпьешь, сынок «столичной»? – спросила она нерешительно. – Никогда раньше этим зельем тебя не потчевала, но теперь ты большой. Может, ради встречи надо? – А ты, мама, выпьешь? – вопросом на вопрос ответил Алексей. Она испуганно отстранилась: – Что ты, сынок! Я ее никогда не пью. А ты – как знаешь. Говорят, летчики все пьющие. – Кто это тебе так расписал нас, мама? – засмеялся Алексей. – Бабка Додониха давеча у колонки говорила. У ней двоюродный племянник в самолетных механиках служил, так вот она на него ссылалась. – Неисправима твоя бабка Додониха. – А разве не так? – Нет, мама, – весело пояснил Алеша, – тот, кто любит эти бутылочки, долго в реактивной авиации не полетает. Они по самому дорогому бьют – по сердцу. А без него, сама понимаешь, какой из человека летчик. – Ну а ты как? – Только по большим праздникам да когда товарищей много собирается, – признался Алексей, – один же, ей-ей, в рот не беру. – Вот и не надо, – одобрила мать, и он понял, что предлагая водку, она очень хотела, чтобы он отказался. Седенькая, немного ссутулившаяся, нажившая за эти два года одинокой жизни новые морщины, сидела напротив мать. Алеше стало ее жалко, и он сказал, желая доставить ей приятное: – Мне тут подъемные выдали, мама. Целых сто двадцать рубликов. Это всем выдают, когда к новому месту службы направляют. Для расходов по переезду. Ну а какие у меня расходы? Ты их возьми, эти деньги. – Что ты, милый! – счастливо заулыбалась Алена Дмитриевна. – Мыслимо ли? Вдруг самому какая нужда! – Хоть половину возьми, мама, – настаивал Алеша, – сама же говорила, осенью крышу крыть. – Половину я, пожалуй, возьму, если велишь, – согласилась она. – На крышу действительно надо. – Вот и ч?дно. Алеша хотел уже укладываться спать, но она, стараясь придать своему голосу предельное равнодушие, все-таки спросила: – Давеча ночью ты письмо какое-то писал перед тем, как на встречу с Гагариным пойти. – Она прищурилась и в упор смотрела на него исподлобья. Алексей отодвинул от себя пустой граненый стакан. – Сознаюсь, мама. Я действительно хотел передать это письмо в руки космонавту. У меня к нему была большая просьба – взять в их часть. – В космонавты! – всплеснула руками Алена Дмитриевна. – Господи боже, как был дитем неразумным, Алеша, так и остался. Да ведомо ли тебе, что сейчас с такими просьбами к нему тысячи валят? На что же ты, лихая головушка, рассчитывал? – На суворовскую поговорку, мама. Смелость города берет. Алена Дмитриевна только вздохнула. Ей понравился даже этот его наивный порыв. Улыбаясь, она рассматривала лицо сына. Если бы не вздернутый отцовский нос да не вьющиеся волосы, оно было бы, возможно, строгим и сосредоточенным, но нос и кудряшки делали его добрым и веселым. Где-то в темном углу методично потрескивал сверчок, да комар еще вился под шелковым абажуром вокруг лампочки. Мать задумчиво вздохнула: – Алешка, Алешка, какой ты у меня страшный фантазер! Вот и отец твой был таким. Что ни получим, трактор или сеялку, – непременно задумается и какое-нибудь из своей головушки усовершенствование предложит. Только у него фантазия дальше сеялок и комбайнов не шла, а ты, мой милый, до самых звезд хватил. Иди-ка спать лучше. Небось замучили вас в училище летном ранними подъемами. Хоть на побывке-то отдохни. Глубокой ночью, прогрохотав на стрелках, скорый поезд подкатил к небольшому степному полустанку и, высадив единственного пассажира, обдав белесым паром невысокую кирпичную постройку, важно проследовал дальше. Оставшись на перроне, этот единственный пассажир поставил на стертый, с выбоинами асфальт объемистый чемодан, положил на него армейскую шинель и, стряхивая остатки сонливости, потянулся. На больших электронных часах было половина четвертого. Вдыхая предутренний воздух, пассажир прислушался, как замирает за поворотом грохот колес. Полустанок был нем, блекло горели на перроне два-три фонаря, и только фигура железнодорожника, выходившего встречать и провожать поезд, свидетельствовала, что здесь все же теплится жизнь. – Товарищ! – решительно окликнул его военный. – Как бы мне до Соболевки добраться? В руке у железнодорожника почему-то был старомодный фонарь, и он, не доверяя бледному электрическому свету, высоко его поднял, чтобы получше рассмотреть говорившего. – До штаба дивизии, что ли? – переспросил он ворчливо. – Ну да, – растерялся Алеша. – Так бы и говорил, лейтенант, – засмеялся железнодорожник, – а то темнишь, будто я у тебя военную тайну выпытываю. Соболевка-деревня это одно, а Соболевка-аэродром – другое. Деревня – вправо, а аэродром и штаб дивизии – влево. Ты лучше подожди, пока светать начнет, а то не туда вырулишь. У них недавно ночные кончились. Сейчас небось еще самолеты по стоянкам растаскивают. Через часок, перед первой утренней сменой, техники двигатели станут опробовать. Вот тогда и шагай на шум, лейтенант. – А вы откуда все с такими подробностями и авиационными терминами знаете, дядя? – не удержался от вопроса Алеша. – Можно подумать, сегодня ночными полетами руководили. – Сегодня не руководил, – мрачно ответил железнодорожник, а было время – помощником руководителя на старт действительно выходил. И кажется, на СКП не был лишним. – А почему же фонариком теперь машешь? – А ты про миллион двести слышал? – хмуро спросил незнакомец. – Знаешь, что это за цифра и с чем ее едят? – Да, вроде знаю. На такое количество людей армия наша сокращалась. – Вот и я вошел в это количество. Железнодорожник презрительно повернулся к лейтенанту спиной, дошел до двери и сильнее, чем полагалось человеку в спокойном состоянии духа, дернул ее на себя так, что пружины завизжали. Но прежде чем сутулая спина незнакомца скрылась за дверью, до лейтенанта донесся его сердитый голос: – Желаю тебе, лейтенант, в катастрофы авиационные не попадать. И в миллион двести раньше времени тоже. Дверь захлопнулась, и на перроне воцарилась глубокая тишина. Пожав плечами, лейтенант взял свои вещи и, обогнув здание полустанка, вышел на небольшую, вымощенную булыжником площадь. Ни одной машины, ни одной повозки… Он сел на скамью, дремотно зажмурил глаза. Тихо и пустынно вокруг. «Вот и началась твоя самостоятельная жизнь, Алексей Павлович Горелов», – сказал самому себе лейтенант. Мрачный железнодорожник оказался прав. Едва лишь развиднелось, километрах в трех слева от полустанка ожил невидимый аэродром, наполнился тонким свистом турбин, гудом автомашин, появившихся на подъездных путях. Желтые конусы от фар стали вспыхивать то в одном, то в другом направлении, и по ним да по реву двигателей лейтенант точно определил расположение аэродрома. За какие-нибудь сорок минут Алеша дошел до проходной и, доложив о себе дежурному по гарнизону, получил от него самые точные координаты: – Видите аллейку, лейтенант? Шагайте по ней и упретесь в красный кирпичный дом. Там найдете всех – от комдива и до начпрода включительно, который укажет маршрут в летную столовую. Алексей усомнился: – Комдива в такую рань все-таки, думаю, там нет. Но разбитной старший лейтенант с повязкой дежурного на рукаве лишь усмехнулся: – Другого, может, и нет, а наш на месте. Наш с утренней зорькой начинает, с вечерней кончает. И Горелов покинул дежурку. Чахлые, спаленные за лето жарким солнцем акации росли по обеим сторонам асфальтовой аллеи. В конце она раструбом упиралась в длинное трехэтажное здание, видимо старое, потому что в отличие от рядом стоящих аэродромных построек было оно не из блоков, а из цельного красного кирпича. Над крышей возвышалась такая же красная, с большими окнами для обзора вышка командного пункта, увенчанная выгоревшим на ветру флагом Военно-воздушных сил. Длинный коридор первого этажа хранил прохладное молчание. У зачехленного полкового знамени стыла фигура часового, и Алексей с курсантской старательностью откозырял: не часовому, конечно, а знамени, под которым предстояло служить. Не сведущие в армейской жизни люди склонны иной раз иронизировать над слишком частыми, по их мнению, козыряниями, положениями «смирно» и командами «Вольно», без каких и на самом деле невозможно обойтись в армейской жизни, подчиненной сухим, на первый взгляд, уставам и правилам. Но честное слово, есть что-то трогательное, полное глубокого смысла в том, что, увидев Знамя части, тянет молодой человек в военной форе руку к виску. И безошибочно можно сказать: значит, глубоко сидит в таком парне сознание своего долга и уважение к багрянцу пролитой под этим знаменем на полях сражений крови. Шагая по коридору, Алеша читал дощечки на плотно закрытых дверях: «Начальник политотдела полковник Ремизов», «Начальник штаба полковник Савалов». И только на обитой кожей двери было написано просто: «Командир дивизии». Алеша, не раздумывая, открыл эту дверь и очутился в пустой приемной. Другая дверь, ведущая в кабинет командира, была приотворена, и оттуда доносился чуть-чуть сердитый бас: – Как вы поставили «пятерку» в плановую таблицу, если сами утверждаете, что ее еще в воздухе полагается опробовать! Так дело не пойдет. Надо, чтобы все на уровне было… Как не хватило времени?.. Что же, у командира дивизии кладовая времени, что ли? Мне и на свои дела двадцати четырех часов еле-еле хватает. Но укладываюсь. Так что и вы постарайтесь. Стукнул телефонный рычаг под опущенной трубкой, и Горелов понял, что настала минута действовать. Приоткрыв дверь, он с порога громко произнес: – Разрешите? – Да, да, – прогудел из комнаты бас. Горелов поднял голову и чуть было не протер ладонью глаза, до того фантастическим и нелепым показалось то, что он увидел. За зеленым сукном массивного письменного стола, заставленного пластмассовыми макетами стреловидных истребителей и огромным аляповатым чернильным прибором с быком из белого мрамора, сидел начальник авиаучилища полковник Ефимков. Кузьма Петрович Ефимков, с которым ни дать ни взять он расстался месяц назад, выслушав его немногословное, но довольно-таки соленое напутствие о том, как должен порядочный честный летчик шагать в двадцатом веке по авиационным стежкам-дорожкам. Был Ефимков в форменной рубашке с матерчатыми погончиками. На спинке древнего резного кресла висел его китель с пестрыми рядами орденских планок и золотой звездочкой. Озадаченный, Алексей молча смотрел на полковника широко открытыми глазами. Нижняя полная губа у Ефимкова потешно затряслась от смеха, и небольшие усики под крупным с горбинкой носом немедленно пришли в движение. – Ну чего же не докладываешь-то? – любуясь замешательством лейтенанта, спросил полковник. – Язык к гортани прилип? Или я таким уж грозным стал, что ли? – Да как же, товарищ полковник, – замялся Алексей, – только что меня провожали к новому месту службы, и к вам же, выходит, прибыл. Вам же и докладывать о прибытии приходится. – Так и докладывай, не ленись. Не зная, шутит комдив или говорит всерьез, Алексей принял положение «смирно». – Товарищ полковник, лейтенант Горелов прибыл в ваше распоряжение для дальнейшего прохождения службы. – Вот так-то, – одобрительно сказал Ефимков и вышел из-за стола. Огромный, почти в два метра ростом, с широкими плечами, он дружелюбно полуобнял Горелова, усадил рядом с собой на дерматиновый диван. – Значит, удивился, Горелов? Ничего. Привыкай к тому, что авиация – это прежде всего скорость. Пока ты отдыхал месяц на родине, твоего бывшего начальника вытряхнули с насиженного места и принять дивизию приказали, чему он, откровенно говоря, рад. Это, во-первых. Ну, а во-вторых… – Он задумался, прислушиваясь к реву выруливающих на старт истребителей, мельком скользнул взглядом по циферблату стенных часов, видимо, проверяя, точно ли выполняется плановая таблица. – …Во-вторых, был у меня в свое время хороший командующий генерал Зернов. Любил повторять: «В авиации дорожки узкие, всегда пересекутся». Как видишь, все закономерно, хотя на первый взгляд и необычно. – Он встал и тяжелыми шагами из конца в конец промерил кабинет. – Куда же мне тебя определить, Горелов? Учился ты хорошо, летал тоже не худо. Ладно. Пойдешь служить в самый передовой полк, к майору Климову. Нигде, пожалуй, не встречают так спокойно нового человека, как в авиации, где летная жизнь не замирает ни днем ни ночью. Те, кому приходится по должности принимать новичков, давно к таким встречам привыкли и редко придают им какую-либо торжественность. Просто они стараются окружить человека заботой и вниманием, чтобы тот как можно скорее ощутил себя своим среди ветеранов. Комендант гостиницы, отданной в распоряжение офицеров-холостяков, заставил Горелова подняться на третий этаж, выдал ему ключ и сказал: – Это запасной. Другой – у второго жильца, лейтенанта Комкова. Комната была маленькая, метров двенадцать, не больше. Стол, платяной шкаф, две койки. Горелов разделся, прилег отдохнуть, но тотчас же провалился в крепкий сон. Сказались и длинная ночь – он провел ее не сомкнув глаз, – и волнения, и дорога пешком с тяжелой поклажей… Когда он очнулся, то сразу почувствовал, что в комнате не один. Глаз не открыл, услышал легкое поскрипывание стула. Вероятно, второй обитатель комнаты сидел за столом. Сначала Алеша предположил, что тот пишет или читает. Но минуту спустя до его слуха дошло шуршание бумаги, стук твердого предмета о стенки стакана и шорох, не оставляющий теперь никакого сомнения, – его сосед бреется. Делал он это спокойно и деликатно, стараясь не шуметь. Но потом вдруг стал греметь стулом, бритвенной утварью и вдобавок ко всему засвистал какой-то сумбурный мотивчик, нечто среднее между «тореодор, смелее в бой» и футбольным маршем. Алеша открыл глаза и тоже подчеркнуто откровенно заворочался на своей койке, так что сетка, провисавшая под его телом, отчаянно взвыла. Перед собой он увидел голую спину незнакомца, сплошь покрытую крупными рыжими веснушками. Спина заворочалась, и зоркие любопытствующие глаза посмотрели на Алексея из-под рыжего чуба. – Проснулись, товарищ лейтенант! – весело окликнул его незнакомец. – А я здесь умышленно шумел, чтобы вы обед не проспали. Собирайтесь. Горелов, смахнув с себя простыню, вскочил с койки на прохладный паркетный пол. Оба они стояли в одних трусах, с интересом рассматривая друг друга. – Давайте познакомимся, – предложил сосед, – все-таки я здесь абориген. Лейтенант Василий Комков, старший летчик. – Лейтенант Горелов, младший летчик, – засмеялся Алеша. – Видите, какая между нами дистанция! – Чепуха, – быстро возразил Комков, – помните, что говорил Наполеон о маршальском жезле, который в ранце у каждого солдата. А жезл старшего летчика добывается гораздо проще. Алексей разглядел на столе броскую фотографию. В густых зарослях мандариновой рощи, весь окруженный ветвями, согнувшимися под тяжестью спелых плодов, стоит летчик в довоенной форме. В петлицах – шпала. Волосы – спелая рожь. Грудь в орденах. – Какой яркий снимок! – вырвалось у Горелова. – Это отец, – мрачно сказал Комков, – на отдыхе в конце сорок первого снялся. Его в Цхалтубо лечиться после ранения послали. А потом, в конце того же сорок первого, он погиб под Севастополем. – А у меня отец в сорок третьем погиб… на Днепре. – Вот как, – потеплевшим голосом откликнулся Комков, – значит, и вы сиротой росли? Я о своем отце всего и помню, что запах армейского ремня да золотой краб на летной фуражке. Рябинки вот еще на лице у него были. – А я вообще ничего не помню, – грустно признался Алеша, – совсем тогда маленьким был. – Да, – вздохнул Комков, – скоро сами отцами станем. – Не рано ли? – усмехнулся Алеша. – Лично я так нет. – О! – засмеялся Комков. – И оглянуться не успеете, как все придет. Сначала любовь, потом взаимность, загс и прочее. – Так у вас же всего этого еще нет. Вы на три-четыре года каких-нибудь меня старше. – Вот чудак, разве же это по заказу происходит? Любовь – это не пенсия за выслугу лет. Положитесь на мой личный опыт. Через полгода будете гулять у меня на свадьбе. Хорошая девушка. Честное слово, хорошая. – Как зовут-то хоть? – спросил Алеша, тронутый счастливым блеском его глаз. – Любашей, – охотно ответил Комков, – здешний финансово-экономический техникум кончает. Сейчас у них самые горячие денечки – экзамены идут. Жаль, сегодня ночные полеты. Я бы вас познакомил. Однако чего мы стоим, как два голых петуха? Пора одеваться и – в столовую. После обеда они сразу возвратились домой. Жаркая погода вынудила обоих раздеться. Комков перед вечерними полетами прилег, как и полагалось летчику, но сон не шел, и он с удовольствием продолжал расспрашивать соседа об авиаучилище, из которого тот прибыл, об однокашниках – среди них могли оказаться и его знакомые. Алеша рассказал, как добирался в Соболевку, вспомнил мрачного ночного железнодорожника. – Это капитан Савостин, – усмехнулся Комков. – Он в нашей дивизии служил. В прошлом году уволили. – Плохо летал? – осведомился Горелов. – Или по пословице: четыре раза по двести, суд чести и миллион двести? Василий пожал плечами: – Да нет. Просто наступил кому-то на мозоль. А потом в порядке сокращения личного состава стали нас омолаживать. Полагалось людей физически слабых и старшего возраста с летной работы уволить. Ну а омолаживанием кто занимался в нашей части? Одни старички, которым, моя бы воля, давно пора на пенсию. Вот они вспомнили строптивость этого капитана и записали его в «миллион двести». Теперь ходит по перрону, фонариком машет, дежурный по станции, так сказать. Впрочем, не будем обсуждать, лейтенант, действия старших. По уставу не положено. – Комков замолчал, но всего на минуту-две. – Подойдите к окну, Алеша, и посмотрите на аэродром, – позвал он внезапно. Горелов встал у раскрытого настежь окна. Отсюда, с третьего этажа, летное поле производило внушительное впечатление. Над выгоревшей, вылинявшей за лето травой господствовал белый цвет металла. Самолеты с длинными фюзеляжами и непропорционально короткими острыми крыльями рядами стояли на бетонных дорожках. Техники и механики хлопотали около восьми машин, выведенных на первую линию. Этим машинам с наступлением темноты предстояло раньше других подняться с бетонированной полосы, и Алеша подумал, что среди них, вероятно, стоит и машина его соседа по комнате. – Ну как? – разомлевшим голосом спросил Василий. – Нравится. – Эффектное зрелище. Вы на какой матчасти кончали школу? – На «мигарях». Но потом летал немножко и на этих. – И что скажете? – Еще не разобрался как-то. По=моему, эти сложнее. – Люблю летать на «мигарях», – задумчиво резюмировал Василий. – Для меня они ясная и четкая конструкция. А эта труба все пожирает: и знания и силы. Из нее после полета выходишь мокрый как мышонок. А в воздухе чуть зевнул, и кажется, что не ты ею управляешь, а она тебя таскает. Иногда идешь на полеты такой усталый… Вот, как сегодня. Горелов с каким-то жалостливым чувством посмотрел на Комкова. Зачем он так мрачно? Полузакрытыми были глаза соседа, и на веснушчатом его лице лежала печать невеселого раздумья. Тревога проникла в Алешино сердце. – Я вас не понимаю, Василий. – А чего же тут понимать? – ответил тем же дремотным голосом Комков. – Что сказано, то и сказано. – Но позвольте откровенно… – Давайте на самых максимальных оборотах откровенности. Мы же соседи и, думаю, скоро станем настоящими друзьями. – Вот поэтому я и хочу, Василий, – нескладно начал Алеша. – Мне кажется, если вы хотите летать на «мигах» и чувствуете, что вот этот тип самолета вам противопоказан, откажитесь от полетов на нем. Комков пошевелил сухими губами. – Отказаться? Да вы что, Алеша. У нас все-таки воинская часть, а не кружок художественной самодеятельности. – В его усталом голосе прозвучала грустная усмешка. – Да и притом, что обо мне в полку подумают… – Ничего не подумают! – запальчиво воскликнул Горелов, и кудряшки зашевелились на его голове. – Да как же можно ложное самолюбие приносить в жертву здравому смыслу?! – А вы бы отказались? – прозвучал контрвопрос. – Я бы?.. – Алеша запнулся. – Вот то-то и оно! – вяло заметил Василий. – Два ноль в мою пользу. Самое трудное – это победить самого себя. Многие полководцы именно поэтому и обрекали свои армии на полный разгром, а народы на страшные жертвы, что не могли в критическую минуту победить себя, выйти и сказать: вот я такой и сякой. Вы мне верили и верите. Но вы не знаете самого главного: раньше я мог, а теперь не могу, освободите меня… Ладно, перестанем об этом говорить, – закончил Комков примиряюще. Но сон к нему не шел, и усталый мозг снова настраивал на разговор. – Я очень часто думаю о сегодняшней нашей авиации, – продолжал рассуждать Василий. – Огромные скорости. Перегрузки, от которых мельтешит в глазах, а лицо уродуют гримасы. И вместе с тем кабина – это целая лаборатория. Как же много требуется от тебя, чтобы пилотировать такой самолет! И силенки сколько, и знаний. Попробуй сейчас сядь в кабину, не зная физики, алгебры, теоретической механики. Не много налетаешься. Мне вспоминается, как нам новый наш командир, Кузьма Петрович Ефимков, про войну и поршневую технику рассказывал. Тогда, говорит, иные воевали по принципу: или грудь в крестах, или голова в кустах. Гашетка, ручка, сектор газа, педали – вот и все. Он, конечно, утрирует, но многое верно. Разве сейчас с семиклассным образованием сядешь на истребитель? – И все равно так же, как и в войну, кроме знаний и физической подготовки, нужно еще одно условие, чтобы летать. – Какое же? – Призвание, – тихо произнес Алеша. – Лирика это, – отмахнулся Комков, – об этом призвании хорошо у поэта одного сказано, вот забыл его фамилию: А впрочем, давайте лучше завтра договорим. Мне и впрямь пару часочков не грех соснуть. Боржоми не хотите? В наш военторг позавчера завезли, так я пять бутылок взял. Горелов поблагодарил и отказался. Дождавшись, когда Василий заснет, он вышел из гостиницы. Надо было сдать в политотдел открепительный талон, стать на вещевой учет, зайти к замполиту полка. Когда через два часа он возвратился, Комков встретил его на пороге. На нем была уже летная куртка песочного цвета с поблескивающей «молнией». – Вот и хорошо, что пришли. Я с собой ключ брать не буду, зачем он мне в кабине. – Отдохнули хорошо? – поинтересовался Горелов. Василий дружелюбно похлопал его по плечу. – Да что вы меня, как замполит или полковой врач, исследуете? Это им по штату положено такие вопросы перед вылетом задавать. – Я ваш сосед, – с улыбкой напомнил Алеша, но Комков и тут отпарировал: – А дистанцию между старшим и младшим летчиком забыли? – Не забыл, Василий. Только вы мне очень усталым сейчас кажетесь. Не надо бы вам сегодня на ночные. И задание сложное небось? – Э-э-э, бросьте-ка причитать батенька, – как говаривал один хирург, вскрывая совершенно здорового пациента. Задание как всегда: перехват в стратосфере. Наберу высотенку, атакую в стратосфере цель – и домой. Так что гуд бай, генносе, если перейти на помесь английского с немецким, – засмеялся Василий. Он пытался произвести на Алексея впечатление бодрого, уверенного в себе человека, но тени усталости лежали полукружьями у его глаз. Поняв, что обмануть соседа не удалось, он вздохнул – хочешь не хочешь, а идти надо. Двери бесшумно затворились, и вскоре быстрые шаги Комкова замерли в лестничном пролете. Оставшись один, Горелов распаковал свой чемодан с нехитрым холостяцким имуществом. Потеснив в платяном шкафу вешалки соседа, нашел место для шинели и двух военных костюмов, штатских брюк и рубашек. Потом написал коротенькое письмо матери, сообщив, что доехал благополучно и вполне прилично устроился. Покончив с делами, разделся и в одних трусах сел у окна. Быстрые южные сумерки плотно обволакивали степь, принося с собой после душного дня прохладный ветерок. Картина ночного аэродрома волновала. Алексей пожалел, что не захватил с собой этюдник, подрамник, краски, кисти. Ночной аэродром так и просился на полотно! Т-образные раздольные бетонированные полосы были окаймлены гирляндами зеленых электрических лампочек. Эта дорожка приветливо горевших огоньков бежала вперед, к самому краю летного поля, и казалось, дальше тоже отрывалась от земли, устремляясь вместе с самолетом к голубому, ровно мерцающему звездному куполу ночного неба… То ласково зеленым, то предостерегающе красным, запрещающим посадку светом загоралось и гасло электрическое стартовое Т – издревле знакомый всем авиаторам посадочный знак. Очевидно, это электрики опробовали световую сигнализацию перед полетами. Почти бесшумно, как большие светлячки, двигались вовсе стороны тягачи-буксировщики, специальные машины, полуторки, выделенные для обслуживания полетов, и немногочисленные легковушки, развозившие по аэродрому старших начальников. Прожектористы дали яркий желтый уч. Он постоял несколько секунд почти вертикально, не в силах достать до безоблачного звездного неба, а потом, разрубив надвое летное поле, лег почти на бетонированную взлетно-посадочную полосу. Стойкий, не колеблющийся свет выделил ровный ряд стоявших на линии предварительного старта истребителей. Черные фигурки летчиков, техников и механиков суетились около них с завидной муравьиной старательностью. Горелов подумал, что там среди них расслабленной походкой шагает и его сосед лейтенант Комков. «Не понравился он мне сегодня… – вздохнул про себя Алеша. – Почему он такой утомленный?.. А говорит любопытно. Интересный парень». Алеша включил настольную лампу, к которой моментально устремилась целая эскадрилья комаров, взял со стола фотографию летчика в гроздьях мандаринов и на оборотной стороне прочитал выцветшую надпись: «Родная Катя! Энное время ты можешь за меня не волноваться. Очень трудно дался в бою тринадцатый „мессер“. Не зря говорят, что тринадцать – чертова дюжина. А на том „мессере“ был действительно нарисован рогатый черт, и пилотировал его какой-то ас, барон, что ли. Я получил в том бою легкое ранение и теперь не столько лечусь, сколько отдыхаю в Цхалтубо. Природа здесь чудо. Видишь, какие мандарины вымахали. Вот бы Ваську нашего сюда – дал бы им жизни. А о тебе и не говорю. О тебе можно только мечтать. Обнимаю и целую. Вечно твой Виктор». Алеша бережно поставил фотографию на место, еще раз полюбовался худощавым лицом Комкова-старшего и тотчас же с грустью вспомнил обелиск над Днепром, белозубую улыбку отца на фотографии, хранившейся у матери. «Значит, мы оба выросли без отцов, – подумал он, – с Василием стоит подружиться». Он выключил свет. Тем временем на аэродроме ночные полеты шли своим чередом. На стоянках запели турбины. Сначала послышался тонкий плавный свист, но вскоре обрел он силу и превратился в рев, водопадом обрушившийся на окрестности. Грозные языки пламени вспыхнули за соплами самолетов, и загудел на все голоса ночной аэродром. Одна за другой стали взлетать боевые машины. По мере их удаления гул турбин становился мягче и тоньше. К голубым звездам полуночного неба прибавились новые: красные и зеленые. Это горели на плоскостях истребителей заветные огоньки АНО. Потом на летном поле наступило затишье. Только желтый глаз прожектора иногда вспарывал темень над широким полем аэродрома. Сонная истома одолела Горелова, и он задремал. Алеше снился родной Верхневолжск, яркий летний день после дождика. Он, маленький, шлепая босыми ногами, смеясь, убегает от настигающей его матери. Впереди крутой волжский берег. Он смело кидается с обрыва в реку, долго летит вниз головой, а прохладная вода все не прикасается и не прикасается к нему. И вдруг небывалой силы взрыв наполняет уши режущей болью. Все уплывает в сторону: и мать, и река, и дождевые лужи. Горелов открывает глаза и видит непонятные багровые отблески, мечущиеся по стенам комнаты. Вскочив с кровати, он бросается к окну и каменеет. Его сон действительно был прерван страшным взрывом. За окном – аэродром, но таким еще никогда не видел его Горелов за короткую свою службу в авиации. По тем же рулежным дорожкам, оглашая сиреной южную ночь, мчится белая «санитарка». Впереди – успевшая ее обогнать пожарная машина. Зябко сник луч прожектора, застыл неподвижно над восточной окраиной летного поля, и в блеклом его свете Алексею представилась зловещая картина. Он увидел яркий костер. Пламя корежило упавший на землю истребитель и так быстро пожирало легкий металл, что пожарная машина была уже явно ненужной. В желтой полосе рассеянного света прожекторов показались темные силуэты. Это люди со всех стоянок бежали к месту взрыва. Бежали изо всей мочи, хотя твердо знали, что случившегося уже не поправишь и они совершенно бесполезны человеку, погребенному под грудой горящих обломков. Охваченный смутным беспокойством, Алеша стремительно оделся и тоже побежал на аэродром. Ветер свистел у него в ушах, фары обгоняющих автомобилей слепили глаза, а он бежал все быстрее и быстрее, еле успевая переводить дыхание. Когда он приблизился к месту падения самолета, шаги его стали медленнее, а дыхание тяжелее. Пламя, угасающее под струей из брандспойта, уже долизывало высокий стрельчатый киль. Пожарники разгребали обломки. Горелов, втиснувшись в кольцо людей, увидел, как один из пожарников положил что-то на развернутые носилки, а другой негромко, но так, что многие расслышали, произнес: – Здесь еще кисть с часами. И Алексей понял – речь шла о человеке. Нехорошее предчувствие сдавило грудь. В отсветах угасающего пламени появилась фигура замполита, коренастого, со шрамом во всю щеку, подполковника Жохова, которому несколько часов назад представлялся Горелов. Замполит, подойдя, скользнул горестными глазами по лицу новичка и глуховатым голосом курильщика проговорил: – Зря пришли, лейтенант. Не надо бы вам… Алексей почувствовал, как свинцовой тяжестью наливаются ноги. Мимо него на санитарных носилках пронесли небольшой комок, накрытый белой простыней, – так мало осталось от человека, находившегося в кабине истребителя, дышавшего и говорившего несколько минут назад. На огромной скорости примчалась «Волга». Из-за руля выскочил всклокоченный и злой комдив. Он сегодня не был на ночных полетах и только что приехал из города, расположенного в восьми километрах от летного поля – там находилась его квартира. Кольцо людей разомкнулось, словно разрубленное, и по образовавшейся просеке Ефимков тяжело и угрюмо прошагал к обугленным останкам самолета. Безмолвными тенями его сопровождали замполит Жохов, инженер и командир полка – щеголеватый, с тонкой талией, черноглазый майор Климов. Не оглядываясь на них, огромный, как монумент, Ефимков односложно спросил: – Климов, вы все время держали с ним связь? – Да, товарищ командир. – Что он радировал? – На двенадцати тысячах метров, после выхода из атаки, передал: чувствую тряску. Потом на две минуты связь прервалась. Я несколько раз его запросил – почему молчите? В наушниках сначала послышался стон, затем он очень отчетливо, хотя и слабым голосом, ответил: «Мне плохо». – Это я знаю! – грубо перебил Ефимков. – Еще какие детали вам известны? – Надо прослушать ленту магнитофона. – Спасибо за совет! – отрезал комдив, и даже в полумраке огромные его белки гневно блеснули. – Я вижу, майор, на вас очень плохо действует бессонница, если даете такие само собой разумеющиеся рекомендации. Почему не проконтролировали лейтенанта Комкова перед допуском его к ночному полету? – Он недавно прошел ВЛК,[1] – тихо сказал замполит Жохов, – кардиограмма была хорошей, да и все другие показатели на месте. – На месте, на месте, – грозно проворчал Ефимков, – а где теперь это место? На кладбище, вот где. Он повернулся к ним всей громадой своего мускулистого тела и медленно зашагал к «Волге». Неведомая сила оторвала в эту минуту тяжелые Алешины ноги от земли. – Товарищ полковник! Ефимков уже у самой машины удивленно попридержал шаг, открыв дверцу, скосил на Алешу глаза: – Ты-то откуда здесь взялся, Горелов? – Товарищ полковник, – заглатывая слова и от этого еще больше волнуясь, заговорил Алексей, – виноват… Я виноват. Он перед полетом не усталость мне пожаловался, а я не настоял, чтобы он от задания отказался, и командиру сообщить стыдным посчитал. Виноват!.. – Ну и спасибо за откровенность, – отмахнулся досадливо полковник. – Час от часу не легче. Хлопнула дверца. «Волга» с места взяла скорость и помчалась поперек аэродрома к слабо освещенным ночным окнам штабного здания. Горелов не спал до рассвета. Лежа на спине, он воспаленными глазами смотрел в давно не беленный потолок. Почему командир дивизии его не выслушал и не расспросил подробнее? Почему даже не выругал столь же резко, как майора Климова и замполита Жохова? Ведь он, лейтенант Горелов, больше всех виноват, только он мог предотвратить катастрофу, и не сделал этого. Почему он не забил тревогу, узнав о настроении Василия, не пошел к командиру полка или его замполиту? Пусть бы отстранили от полетов Комкова и тот бы надолго с ним из-за этого вмешательства рассорился. Но ведь он остался бы жить. Смеялся бы и рассуждал о полетах, женился на студентке Любаше, допил бы свой боржоми, которым запасся в военторге. Словом, носил бы по земле свою молодость, а потом зрелость и старость еще долгие годы. А теперь обгорелые его останки, из каких и поклажи-то для гроба не соберешь, унесли санитары. Как же это все так? Почему на него, Горелова, никто не обрушился как на виновника, почему он должен терзаться один?! Алексей вскочил, зажег свет и заходил по комнате. Ему было тоскливо среди вещей, хранивших на себе прикосновения Комкова, согретых теплом его рук, расставленных в порядке, в каком он любил. Виски трещали от боли. – Василий, прости! – прошептал Алеша. «Нечего сказать, хорошо же ты начал свою летную службу! – казнил он себя. – А в чем, собственно говоря, твоя вина? – возник в его сознании другой, уверенный голос. – Что, собственно, произошло? Твой однополчанин, еще не успевший даже стать тебе другом, доверчиво открыл душу. Он поставил тебя в известность, что не хотел бы летать на истребителях этого типа, что его тянет назад, к „мигам“, что на новых машинах он устает и уходит на полеты расслабленный. Ты посоветовал ему отказаться от очередного полета и был им же за это высмеян. Мог ли ты после всего этого, вопреки согласию Василия, идти к командиру полка и настаивать, чтобы его исключили из плановой таблицы, доказать, что этот человек, совершенно здоровый физически, не должен летать? Что бы сказал о тебе тот же майор Климов, замполит Жохов, сам Комков? Они бы посчитали твое заявление наивным и несерьезным. Где же правда? Виноват я или нет?» За окном серый рассвет. Мелкий неожиданный дождик прибивает тугими брызгами травку, а на обгоревших обломках разбившегося самолета капли дождя как слезы. Мрачно молчит аэродром. В штабе полковник Ефимков перечитывает коротенькое донесение на имя командующего: «В ночь на 7 июля 1961 года во время полетов на отработку перехвата воздушной цели старший лейтенант Комков В.В. с высоты двенадцать тысяч метров передал о появлении тряски в самолете. Через три минуты сообщил, что ему плохо. На этом связь с летчиком прекратилась. Самолет упал на восточной окраине аэродрома и взорвался. Старший лейтенант Комков В.В. погиб. Причина катастрофы: потеря летчиком сознания. Мною отдан приказ о проведении тщательного расследования». Ночь плывет над страной. Ночь приносит радости влюбленным, победы писателям и ученым, избравшим для своего творчества это тихое время. В Соболевке она принесла смерть молодому человеку, рядовому летчику нашего Военно-воздушного флота. Василий Комков с огромной высоты падал на землю на тяжелом, уже не управляемом истребителе. Он сгорел в одиннадцать ночи. Но огромна страна наша. И где-нибудь, в одном из больших городов, в этот час гремела в городском саду музыка, и какой-нибудь замшелый обыватель, увидевший, как летчик в возрасте Василия Комкова легко и красиво кружит в вальсе партнершу, наверно, произнес затрепанное: – Ох и везет этим военным! И оклады, и пайки, и обмундирование. Не жизнь, а малина. Ночь плывет над притихшим авиационным гарнизоном, заглядывает в тридцатую комнату гостиницы, где мечется еще один тоскующий человек и пересохшим от горя голосом самого себя спрашивает: «Кто же скажет – виноват я или нет?» Еще не было и семи утра, когда побледневший и осунувшийся лейтенант Горелов остановился возле знакомой ему, обитой кожей двери с дощечкой: «Командир дивизии». Нет, у молодого летчика не дрожали колени перед предстоящей встречей. Спокойно и уверенно толкнул он дверь. Незнакомый лейтенант, дежуривший в приемной комдива, вопросительно поглядел на Алексея: – Я вас слушаю. – Мне надо видеть командира дивизии. – Вас он вызывал? – Нет, но у меня серьезное дело. – Полковник занят в связи со вчерашним. Вы же знаете. – Знаю. Я тоже в связи со вчерашним. Дежурный пожал плечами и скрылся за дверью кабинета. Возвратился он очень скоро, почти тут же, и развел руками. – Должен вас огорчить. Сказал: «Я в курсе, но принять сейчас не могу». С низко опущенной головой поплелся Горелов в гостиницу. Что же делать, если полковник Ефимков, знавший его на протяжении двух лет, даже видеть его сейчас не хочет? Значит, слишком велика его вина. Приближалось время завтрака, но Алеше и думать было противно о еде. Ощущая слабость, поднялся он к себе на третий этаж, не раздеваясь, лег. С фотографии, стоящей на столе, на него укоризненно глядел военный летчик со шпалой в петлицах и, казалось, говорил: «Не уберег. Как же ты это? А?» – Да не мог же я. Честное слово, ничего больше не мог сделать, – прошептал Алексей, чувствуя звон в висках и сухость во рту. Как он заснул – не смог бы сказать. Видимо, сон был хрупок, как и у всякого возбужденного человека. Гулких шагов по коридору Алеша не услышал. Но когда еле-еле скрипнула дверь, вскочил и замер от удивления. Чуть пригибаясь в дверях, в комнату вошел полковник Ефимков. Снял с головы фуражку, обнажив на лбу дорожку бисерного пота, глазами поискал на столе место, куда бы ее положить. Мохнатые, с проседью брови его сомкнулись над переносицей, отчего озабоченность на загорелом лице комдива проступила еще больше. Подвинув к себе стул, Ефимков сел. – Ну, здравствуй, – спокойно произнес он, оглядывая Горелова. – Чего же это ты на кровать в брюках да еще обутым взгромоздился? Я, кажется, не этому тебя обучал. Конец света, что ли, пришел? – Кошки на сердце скребут, товарищ полковник. – Кошек гони, – мрачно изрек Кузьма Петрович, – конца света тоже не предвижу. А ну-ка, дай лоб. Что-то ты мне не нравишься, парняга. – Он положил тяжелую ладонь на лоб лейтенанту, потом потрогал его щеки. – Так и есть. Градусов тридцать девять, не меньше. Небось южную лихорадку подцепил, да и нервишки сдали. Врача к тебе пришлю, чтобы все на уровне было. Ну а теперь рассказывай, зачем ко мне в кабинет ломился? Горелов сел на койку и откровенно поведал комдиву о своих мучениях. – Полагается в авиации по закону, установленному самой жизнью: если чувствуешь, что не готов к полету, заяви об этом и от полета откажись. Если знаешь, что твой товарищ не готов к полету, тоже скажи об этом командиру. – А я вот не сказал, – признался Горелов. – Юридически к тебе нельзя предъявить никаких претензий. А вот с точки зрения человеческой совести… – Надо меня судить, – перебил комдива Алеша, но полковник, поморщившись, мотнул головой. – Надо бы, конечно, – сказал он спокойно, – если бы ты промолчал. – А разве я не промолчал! – горько воскликнул Алеша. – Разве я сказал о своих сомнениях командиру полка, вам или врачу?.. – Чудачок, – усмехнулся Ефимков и зачем-то потрогал усы. – Врач немедленно бы подтвердил, что Комков физически здоров и нет никаких оснований не допускать его к ночному полету. Вот ведь фабула-то какая! – Полковник побарабанил пальцами по коленке, потом, помолчав немного, спросил: – Так, говоришь, он и стихи тебе читал? – Читал, товарищ полковник. – Какие же? – «Земля нас награждала орденами, а небо награждало сединой». – Неважнецкий симптом. – Ефимков достал из кармана старомодную трубку с искусно вырезанным чертом в том месте, куда кладут табак, набил ее и, не раскуривая, отвел влево руку. – Если летчик выходит на полеты, как тореадор на корриду, его нельзя и близко к боевой машине допускать. Жаль только, прибора такого нет, чтобы определять неуверенность. – Мне он дал в руки такой прибор, – быстро возразил Алексей, – свою откровенность. – Хрупкий прибор, – хмыкнул Ефимков, – и не всегда верный. – Почему же? – Да потому, что я тоже иной раз в кабину усталым сажусь. Только я себя в этих случаях переламываю и никому об этом ни гугу. Но попытался бы кто-нибудь отстранить меня от полета! Вот, брат, какая она штука, жизнь… тонкая! – Значит, я все-таки виноват… – Чудак, – покачал головой Ефимков, – сказано чудак, чудак и есть. Существуют такие ситуации, которые не только законом, но даже собственной совести – более тонкому инструменту – неподсудны. Дай-ка лучше огонька. Откинувшись на спинку стула, комдив выпустил в низкий потолок тонкую струю дыма. – Вам теперь плохо, товарищ полковник, – сочувственно промолвил Горелов, – только дивизию приняли – и катастрофа… могут и выговор. – Выговора посыпятся, – подтвердил комдив, – за этим дело не станет. Да что – выговора. В них разве дело? Человека нет. Понимаешь, Горелов – человека. А что такое человек? – спросил он разгоряченно. – Что может быть выше и сложнее? Мы придумали истребители, летающие на сверхзвуковых скоростях, кибернетику, в космос забрались. Но какой Главный конструктор в состоянии изобрести человека? Ни один. Потому что нет в мире более утонченного существа, чем человек. Одна нервная система чего стоит. Я уже не говорю о таком необыкновенном аппарате, как мозг. – Полковник снова сел, покосился на застеленную кровать Комкова. – На фронте у нас традиция была: если летчик не возвращался из боевого вылета, никто на застеленную кровать не ложился. Пусть и его койка так постоит. – Хорошо, – шепотом откликнулся Алеша. Ефимков вздохнул: – Каково его матери… Ей за пятьдесят. Для слабого материнского сердца такое известие… сам понимаешь… – Докурив в молчании трубку, полковник встал, с хрустом разминая спину, прошелся по комнате. – Вот ведь, черт. Тебя-то я выслушал, а о своем деле позабыл. Я же к тебе тоже пришел по делу. – По делу? – удивился Горелов. Ефимков ласково потрепал его по плечу: – Вот что, Алеша. По училищу знаю тебя как способного художника. Здесь у нас этого сделать некому. Ты видел Василия Комкова. Ты получишь его увеличенные фотографии. Комков был честным человеком. Погиб как солдат. При расследовании катастрофы выяснилось, что он до самой последней секунды за машину боролся. Даже в полусознательном состоянии. О катастрофе и не думал. Так ты вот что. Должен срочно большой портрет его написать. Я сейчас к тебе врача пришлю, пусть он тебя микстурами заморит, а потом за дело. Кисти и все прочее тебе из клуба доставят. Сможешь до вечера сотворить? – Смогу, товарищ полковник. – Вот и спасибо. Мы этот портрет над его гробом повесим. Через час на самолете мать его к нам ожидается. До самого обеда просидел Алеша над мольбертом, воскрешая по памяти и фотоснимкам простое, бесхитростное лицо лейтенанта Комкова с мечтательными глазами и рыжим, густо на них падающим чубом. На душе было тоскливо. Он зябко ежился – то ли от малярии, то ли от всего перечувственного. И возможно, поэтому Василий получился на портрете более грустным, чем был в короткой своей жизни. Алеша нарисовал Комкова в расстегнутой летной курточке, именно таким, каким он ушел из этой комнаты в свой последний полет. Посыльный по штабу принес в котелках обед, но Горелов только супу похлебал немного да пол-ломтика хлеба съел, запив боржомом. Зашел замполит Жохов, неторопливо, то приближаясь, то удаляясь, всматривался в портрет, одобрительно сказал: – Как живой получается. Алексей кивнул головой. – Ну и хорошо. После ухода замполита Алеша нарисовал над головой погибшего легкие облака, нежно тронутые солнцем, и, как ему показалось, выражение печали в глазах Комкова смягчилось. Под вечер портрет был вывешен в прохладном и длинном вестибюле гарнизонного Дома офицеров. Его поместили на стене, между двумя знаменами, приспущенными над красной крышкой гроба. Алеша отстоял свою очередь в карауле. Видел он седую плачущую женщину, старавшуюся из последних сил держаться на людях. И еще одна скорбная фигура в черном была рядом. Бледная девушка с неброским продолговатым лицом. И он понял, что это о ней так ласково говорил ему, уходя в свой последний полет, Василий. Медные трубы духового оркестра, игравшего в зрительном зале, наводили грусть, и Алеша потихоньку ушел. – Лейтенант Горелов, – объявил майор Климов на предварительной подготовке. – Сегодня пойдете на перехват воздушной цели ночью в простых метеорологических условиях. Будете атаковать в стратосфере. Три десятка по-разному подстриженных голов одновременно обернулись к Алеше, сидевшему на задней скамье. В распахнутые окна учебного класса вливалось южное утреннее солнце. В руках у сосредоточенного, умевшего всегда с шиком носить армейскую форму майора Климова была тонкая и длинная, как бильярдный кий, указка. – К полету готовы? – Так точно, товарищ майор. Горелов чувствует на себе подбадривающие взгляды однополчан и понимает, в чем дело. По сравнению с другими молодыми летчиками комдив дал ему очень сжатую программу ввода в боевой строй. Осторожный и уравновешенный майор Климов попытался было запротестовать. После катастрофы он стал заметно перестраховываться и не перегружать молодых летчиков сложными заданиями. – Может, подождем с Гореловым? – осторожно спросил он у комдива. Но полковник бурно обрушился на Климова: – Горелов в нашей части уже не новичок. Мне истребители, которые кислое молоко возят, не нужны. Смелость, настойчивость, разумный риск. Только при этом рождается настоящий воздушный боец… да и авиационный командир тоже, – уколол он Климова, но тотчас же подсластил пилюлю: – Это я не о вас, майор. Мне сейчас случай из собственной практики вспомнился. Прислали к нам как-то в авиаучилище из одной дружественной страны группу молодых людей для обучения. А надо сказать, страна эта хоть и маленькая по территории, но люди в ней настоящие. Приказал я по всем нашим авиационным канонам пропустить их через медкомиссию. Оказалось, что у троих зрение ниже среднего, а двое так вообще книжный текст только с очками читают. Что прикажете делать? Сообщили по всем правилам через МИД, что обучение командированных в Советский Союз молодых офицеров дело рисковое в связи с такой-то и такой=то причиной. Изложили все аккуратно, как положено в дипломатической переписке. И вдруг депеша из этой страны. Знаете, как премьер их ответил: «Если по земле ходят и не разбиваются, смогут и летать, не разбиваясь. Революция требует, чтобы они стали летчиками». И что же вы думаете? Стали-таки летчиками. Стали. Летают сейчас на «мигах» А вы говорите, с Гореловым воздержаться… Присутствующие при этом разговоре офицеры заулыбались, а майор Климов только головой покачал. – Ну, товарищ командир, вы всегда под корешок рубанете, когда и не ждешь. Включаю Горелова в плановую таблицу. И вот теперь, под одобрительные реплики летчиков, майор Климов ставил перед Алешей сложную для него задачу. Это был первый в его жизни ночной перехват. Горелов волновался. Он до самых мельчайших деталей продумал задание, повторил расположение всех наземных ориентиров, какие только могли понадобиться, более часа просидел в тесной кабине, репетируя предстоящие действия – от взлета и до самой посадки. Словом, когда в сумеречный вечер он появился у подготовленного к взлету истребителя, вся динамика полета была для него предельно ясна. Приняв рапорт от техника и тщательно осмотрев машину, Алексей поднялся по лестнице-стремянке в кабину. Кто не видел кабины современного реактивного истребителя, вооруженного ракетными подвесками, тот удивился бы: как может размещаться в ней человек, затянутый в тяжелый высотный костюм, увенчанный неуклюжим гермошлемом, делающим его похожим то ли на водолаза, то ли на древнего рыцаря? Но человек не только помещался на узком пилотском сиденье, а еще подстегивал парашютные лямки, соединял себя шнуром с радиосетью, чтобы вести переговоры с землей. Окруженный десятками сложных приборов, он должен был безошибочно с ними работать, ни на секунду не забывая, для чего предназначена каждая кнопка, каждый рычаг и тумблер. А это тоже требовало экономных, расчетливых движений. Горелов давно научился действовать в узком пространстве пилотской кабины и ее теснота его не тяготила. Все-таки как-никак, а уже около года летал он на самолетах нового типа. …Ночь опустилась на аэродром, было безветренно, и звездное небо ярко горело над Соболевкой. Металлический корпус истребителя сохранял дневное тепло. Тонкий запах нитролака и металла наполнял кабину. Горелов проверил все агрегаты, доложил по радио о готовности. Стрелка, отмерявшая секунды, бежала по циферблату быстро, и ему показалось, будто команда «Выруливать» прозвучала раньше положенного времени. На малых оборотах, слегка подпрыгивая, вытащил белый истребитель свое тяжелое тело на ровную бетонку и уже оттуда, по команде: «Старт-143», вам взлет», рванулся вперед, мгновенно набрав необходимую скорость. Метнулись назад две ровные строчки ограничительных огней, темный купол неба навис над фонарем кабины. Алеша потянул на себя ручку управленияЮ и широкий, как тубус, нос истребителя вздыбился, становясь в крутой угол набора высоты. Коротких стреловидных плоскостей он сейчас не видел: они оставались за его спиной. Алеша невольно вспомнил Комкова, называвшего этот тип истребителя трубой. Действительно, машина, обладавшая огромной скоростью, чем-то напоминала трубу. Будто выпущенная из гигантского лука стрела, вспарывая небо, мчалась она ввысь. Горелов очень скоро набрал заданную высоту и не успел еще перевести машину в горизонтальное положение, как с командного пункта штурман приказал: – «Старт-143», цель выше. Курс прежний. Движение рулей – и большая стрелка описала на высотомере круг. Настали для молодого летчика секунды, когда наводящие команды посыпались одна за другой. В эту ночь перехваты учебных целей выполняли и другие летчики дивизии, и Горелов, связанный с командным пунктом радиоканалом, чутко ловил свои позывные. По этому каналу он получал указания, докладывал об их исполнении. Эфир кипел пестрыми, малопонятными для непосвященных фразами. «Вам курс триста тридцать, высота пятнадцать» – это командовали ему. «Высота занята» – это уже сообщал он. И снова ему: «Цель на встречных, приготовиться к развороту влево». Потом он: «Разворот выполнен». И опять ему: «Цель справа, включите высокое». Двадцатый век освободил летчика-истребителя от необходимости напрягать зрение, чтобы в ночных условиях увидеть цель при сближении и маневрировать пере атакой. Всю эту сложную работу теперь выполняет всевидящий радиолокационный прицел, и в кабине реактивного истребителя летчик, преследующий противника, больше похож на инженера, склонившегося над прибором, чтобы произвести опыт, чем на бойца. Чуть ссутулившись, следил Алексей за пульсирующими метками на матовом экране, маневрируя в воздухе, загонял их в пространство, которое именуется на прицеле «лузой захвата». А когда верхняя и нижняя метки совпали, радостно воскликнул: «Захват произвел!» Потом нажал кнопку. Две метки на экране пропали, и вместо них появилась одна новая. Летчики ласково именовали ее в обиходе «птичкой». Теперь «противник» находился в центре сетки прицела. Еще небольшой маневр, и Горелов торжествующе передал: – Цель атакована. – Молодец, возвращайтесь, – сказала ему земля. Он увидел, как резко отвалил вниз самолет-цель, исчерпавший полностью свою миссию в этом ночном полете. Горелов хотел переключить радиостанцию на второй канал, связывающий его не с командным пунктом, а со стартом, но вдруг впереди, повыше себя, заметил еще один синий бортовой огонек. Охваченный небывалым азартом от радости, что первая ночная атака увенчалась успехом, он запросил КП. – Снова вижу цель. На этот раз визуально. Разрешите повторить атаку? С командного пункта не сразу дошел до него неуверенный голос: – Если видите, повторите. Горелов увеличил обороты турбины и потянул ручку на себя. Снова истребитель полез вверх. Зеленый огонь, подрагивая, манил к себе. Кажется, он вот-вот импульсами забьется в прицеле, и тогда можно будет еще раз передать на землю: «Закончил вторую атаку». Но прошли две минуты, три, а метки на экране не появлялись. «Что за чертовщина?» – подумал Алеша. Все так же дразня Горелова, цель не приближалась и не удалялась. «Подожди, я сейчас тебя все-таки возьму, – упрямо подумал Алексей. – Быть не может, чтобы не взял на таком сильном перехватчике». Он еще круче задрал нос истребителя и неприятно похолодел от того, что машину, всю, от стабилизатора до капота, охватила мелкая дрожь Глянул на доску приборов – стрелка давно уже перешагнула предельную высоту. В ту же минуту прозвучал строгий окрик земли: – «Старт-143», немедленно снижайтесь! А зеленый бортовой огонь неизвестного самолета все манил и манил. Казалось, набери еще с полтысячи метров, и тогда он никуда не уйдет. – Разрешите еще пятьсот метров набор? – запросил Алеша. – Запрещаю, – донеслось с командного пункта. – Вас понял, – сообщил на землю Горелов и, опустив нос самолета, стал снижаться. Через несколько минут он по всем правилам сел. Подбежал техник самолета и лаконично спросил, будут ли замечания. – Полный порядок, – бодро ответил Горелов. – Вас тут посыльный искал, – сообщил техник. – Передал, как только зарулите – немедленно к командиру. – К какому командиру? – уточнил Алеша. – К командиру эскадрильи? – Нет. К майору Климову велено. Пожав плечами и предчувствуя что-то недоброе, Горелов зашагал по летному полю к разрисованной в шахматную клетку деревянной двухэтажной будочке, где размещался СКП. Пока он дошел, последние самолеты вернулись с учебного задания и, оглушительно ревя турбинами, заруливали на стоянки. Электрическое Т и стартовые огни на взлетной полосе были выключены. Сразу на аэродром навалилась темень. Из приоткрытой двери выбивалась жиденькая полоса желтоватого света. Алексей распахнул дверь и скрылся в ее проеме. По узкой винтовой лестнице поднялся на второй этаж. В остекленной комнате, откуда был виден весь, до квадратного метра, аэродром, майор Климов, замполит Жохов и еще несколько офицеров собирались домой. – Товарищ майор, – входя в комнату, отрапортовал Алексей, – лейтенант Горелов по вашему вызову явился. Климов, сгоняя усталость, провел сверху вниз обеими ладонями по лицу. Тонкие его губы сжались. – Доложите о выполнении перехвата. – На высоте семнадцать тысяч восемьсот получил первую команду с КП, стал сближаться с «противником» и атаковал его в двадцать три сорок одну. – А дальше? – Дальше «противник» ушел маневром вниз, и я на время потерял его из виду. Потом увидел над собой левый его бортовой огонек и попросил у КП разрешения атаковать вторично. – И атаковали? – Нет, – смущенно признался Алеша. – Почему же? – «Противник» был впереди, выше меня. Я набрал максимальную скорость, поднял самолет еще выше и почувствовал тряску. В это время с КП приказали возвращаться. – Как вы думаете, – кусая губы, поинтересовался майор Климов и покосился на замполита Жохова, который, отвернувшись, делал руками какие-то знаки присутствующим. – Почему же самолет одинакового с вашим типа сумел подняться выше, а вы нет? – Я до сих пор ломаю над этим голову, – совсем не по-уставному развел Алексей руками. – Кажется, так близко до него оставалось, а у меня двигатель уже не тянул. Едва он закончил нескладную свою речь, как все присутствующие оглушительно расхохотались. – Ну и потешил! – вытирал слезы Жохов. Потом, как по команде, замполит и командир полка с двух сторон приблизились к Горелову, обняли его, растерянного и недоумевающего, за плечи. – Милый ты мой, – совсем уже по-домашнему заговорил Климов. – До этого самолета, который ты столь победоносно пытался атаковать, было, если верить нашей астрономии, по меньшей мере, всего-навсего несколько миллионов километров, а система этого самолета, опять-таки в нашей астрономии, именуется Венерой. Вот за кем ты гонялся, дорогой мой!.. – Быть того не может! – воскликнул Алеша потрясенно. Командир полка ободряюще похлопал его по спине: – Ладно, ладно, иди отдыхать, космонавт. Задание выполнил хорошо. И за дерзость хвалю. А мастерство, оно сразу не приходит ни к кому. В дружной семье летчиков, жадных до всяких подначек и острот, за Алешей после этого ночного происшествия прочно укрепилось прозвище Космонавт. В эскадрильской стенной газете появился разрисованный красками шарж. Ночное небо, осыпанное большими и малыми звездами, внизу летит космический корабль «Восток-1» с выглядывающим в иллюминатор Юрием Гагариным, немного выше его – «Восток-2» с застывшим в удивлении Германом Титовым, а еще выше, устремляясь к Венере, несется на своем реактивном истребителе Горелов с лихим выкриком: «Догони-ка попробуй». Подпись под шаржем гласила: «По небу полуночи ангел летал» и дальше стояло обидное многоточие. Горелов рассматривая рисунок, хмурился: – Очень банально. Я бы и то изобразил себя лучше. – А мы не знали, что ты так самокритику любишь, – засмеялся проходивший мимо секретарь комсомольской организации белобрысый летчик Лева Горышин, – так что считай, что стенгазета за тобой. Это я от имени комсомольского бюро. Шли дни, такие быстрые, что едва поспеваешь срывать листки календаря. Горелов прочно усвоил напряженный ритм, каким жила его вторая эскадрилья. Незаметно он налетал уже на сложном самолете много часов. Полковник Ефимков, повстречавший его как-то на аэродроме, одобрительно пообещал: – Вчера смотрел полковую документацию. Ты меня порадовал, Горелов. Такие показатели, что буду ставить вопрос о присвоении третьего класса. На уровне идешь Так-то, парень! А потом пришло время, и майор Климов зачитал новый приказ о несении боевого дежурства на аэродроме. Попала в него и фамилия Горелова. Боевое дежурство! Чистое и веселое небо часто видим мы над своей головой. Под ним живут, работают и отдыхают миллионы. Ночью над мирными крышами наших домов плывут звезды, и, засыпая, мы редко думает о том, что в эти самые часы на многих приграничных аэродромах люди в высотных костюмах и гермошлемах сидят в тесных кабинах боевых машин или в дежурном домике – если боевая готовность понижена. По первой же красной ракете могут подняться они с аэродрома. И плохо приходится воздушным пиратам – тем, что с потушенными бортовыми огнями пытаются иногда искать дороги к нашим большим, нарядно сверкающим в ночной темноте городам. Для молодого военного летчика особо торжественна минута, когда командир, оглашая список офицеров, допущенных к боевому дежурству, называет и его фамилию. В Соболевке летчиков, назначенных на ночную вахту в отдаленный домик дежурного звена, развозили только на легковой машине. Такой порядок завел Кузьма Петрович Ефимков, не жалевший для этого своей кремовой «Волги». Два летчика в гермошлемах и высотных костюмах несли дежурство в кабинах истребителей. Машины были развернуты в сторону взлетной полосы и по первому сигналу имели право взлетать без всякой рулежки, прямо с места. Двое в кабинах постоянно находились в напряжении. Зато летчики второй пары самолетов чувствовали себя куда спокойнее. В дежурном домике было всегда тепло и светло. Сюда привозили пищу в самом что ни на есть горячем виде. Стены дежурного домика были щедро оклеены лозунгами и плакатами. Одни из них требовали соблюдать интервалы и дистанции в групповом полете, другие настаивали на строгом выполнении предполетного и послеполетного осмотра материальной части, третьи просто призывали к высотам боевого мастерства. В дежурном домике возникали шахматные поединки, стучало домино и велись самые сокровенные разговоры, какие вряд ли возможны меж летчиками в другое время и в другом месте. Напарником у Алексея по первому боевому дежурству оказался белобрысый крепыш Лева Горышин. Был он всего на два года старше Горелова, но уже носил знак военного летчика второго класса, что зарабатывается в истребительной авиации нелегким потом и солью; успел уже послужить и на польской территории и в ГДР. Когда они вошли в дежурный домик, Горышин кивнул на две койки из четырех застеленных: это наши. Потом обвел глазами пестрые от лозунгов стены и доверительно сказал: – Когда я за пределами нашей страны служил, мы однажды совместные учения с дружественной армией проводили. Их летчики в гости нас как-то позвали, предложили аэродром осмотреть. Вот у них дежурный домик, это да! На стенах пейзажи и такая балериночка в наряде Евы – глаз не оторвешь! А у нас замполит Жохов столько сюда морали понасовывал, что от нее тошнит. – Так тебе что – голую бабу сюда подавай? – засмеялся Горелов. – Ну и комсорг, нечего сказать. – Ты не утрируй, – насупился Горышин. – Я тебе о чем хочу сказать? Разве нужно наших ребят день и ночь за Советскую власть агитировать? Они и так за нее, можно сказать, с пеленок, потому что, сам знаешь, от каких отцов родились. Зачем мне эти лозунги, когда я на дежурстве, Ты мне тройку картин хороших повесь, свежие журналы принеси, пластиночек побольше, а то проигрыватель хоть и дрянной, но есть, а пластинок только две: какой-то стамбульский фокстрот да древнее утесовское «Сердце»… Он открыл и включил на всю мощь коричневый зашарпанный проигрыватель, поставил пластинку. Дежурный домик огласился гортанными выкриками и барабанным боем. – Вот это и есть «Истамбул». Здорово? Его на манер буги-вуги танцуют. Через час вместе со своим командиром пары Горелов пошел сменить летчиков, находившихся в самолетах. Сидеть без дела в тесной кабине было муторно, но оба понимали, что это настоящая боевая вахта. После недавних событий в Карибском море в мире все еще было неспокойно, а от Соболевки до границы рукой подать, и дежурства в готовности номер один оставались до сих пор неизбежной необходимостью. Возвратились в дежурный домик они уже вечером, когда на аэродром опустились сумерки и мелкая сетка нудного предосеннего дождя пала на землю. Серые облака заклубились над стоянками и спрятали вскоре от глаз все живое. Зазвонил телефон, и Лева Горышин, сняв трубку, доложил: – Командир дежурной пары лейтенант Горышин. Слушаю вас, товарищ полковник. Дежурство проходит без происшествий. Я вас понял. Исполняю. Он бережно положил трубку на рычаг. – Вот бы кому политработником быть, – произнес он восхищенно, – нашему комдиву. – Почему это? – недоуменно улыбнулся Горелов. – А потому, что внимание к человеку у него – первая заповедь. И как только руки до всего доходят у полковника! Увидел, что на аэродром туман садится, и разрешение перейти в пониженную готовность у высшего начальства выпросил. Пойду обрадую ребят. Вскоре все четверо уже сидели у разгоревшейся железной печурки, слушали, как за окнами свистит ветер и сечет по земле косой дождь. Горышин старым зажарвленным кортиком тесал лучины от сухого березового полена и не торопясь подбрасывал их в огонь, любуясь его причудливыми отсветами. Проигрыватель быстро всем надоел, и летчики коротали время в беседе. Алеша под безобидные смешки товарищей только что рассказал, как пытался с письмом в руке атаковать гагаринский кортеж, как потом разорвал конверт и письмо на мелкие клочки. – Ну и правильно сделал, – хмуро сказал обычно неразговорчивый летчик Семушкин. Уютно поджав под себя ноги, он примостился около печки прямо на полу. – Почему так считаешь? – запальчиво возразил ему Горышин. – Разве Горелов не имел права обратиться с такой просьбой к Гагарину? – Иметь-то имел, – хмыкнул Семушкин, – да толку чуть. Сейчас охотников до космоса знаешь сколько? У нас, когда я был на Курилах, звеном старший лейтенант Уздечкин командовал. Странный, заумный. Так он еще задолго до полета Гагарина и Титова, как только Стрелку и Белку в контейнерах подняли, не кому-нибудь, а самому президенту Академии наук письмо сочинил. Дескать, так, мол, и так, во имя Отечества, партии, народа и науки готов отдать всю свою энергию, опыт и молодую жизнь и прошу поэтому записать меня первым кандидатом для полета в космическое пространство. Патриотическое желание у меня огромное, и к тому же жена в последнее время настолько мою молодую жизнь заела, что готов полететь на любую планету, лишь бы от нее, окаянной, избавиться. – Ну ты и заливаешь сегодня, молчун! – одобрительно засмеялся командир первой пары старший лейтенант Иванов, тридцатилетний лысеющий сибиряк, смуглый, с мелкими, как кедровые таежные орешки, зубами. – Сам придумал? – Да нет, товарищ старший лейтенант, подлинный это факт, клянусь. – И чем же кончилось все? – Да как чем? Люди в Академии наук эрудированные, деликатные. К черту они нашего Уздечкина не послали. Получил старший лейтенант бумагу со штампом, и в той бумаге очень вежливо ему отписали, что, мол, дорогой товарищ Уздечкин, академик Несмеянов просил передать, что он высоко оценил ваш патриотический порыв, нов настоящее время нет возможности удовлетворить вашу просьбу. Так и остался он на Курилах, жене на съедение… Лева Горышин подбросил еще лучины в печурку, послушал, как затрещала она, охваченная огнем, и покачал головой. – От твоего рассказа, Семушкин, все-таки анекдотом попахивает, – проговорил он убежденно. – У Горелова все было не так. – А кончилось чем? – привстал Семушкин. – Чем кончилось? Разорванной петицией? Если завтра Гагарин в наш гарнизон на часок заедет, Алексей к нему пробиваться уже не станет. Ведь не пошел бы, Горелов? Алеша задумчиво посмотрел в темное окно, за которым стояла беспросветная сырая ночь, на отсветы от печки, отраженные мокрыми стеклами окон, и как-то спокойно сказал: – Пошел бы. – Не верю, – усмехнулся Семушкин. – Это ты в бутылку сейчас из чистого упрямства лезешь. – Нет, ребята, – тихо возразил Алеша. – Упрямство здесь ни при чем. Просто попасть в отряд космонавтов – это цель моей жизни. И я все сделаю, чтобы этого добиться. – На что же ты надеялся, когда искал встречи с Гагариным? – продолжал допытываться Семушкин. – На что? – переспросил Горелов. – Да на очень простую вещь. На метод исключения. Есть такой метод. Им философы, следователи, юристы пользуются. Это когда сразу выдвигается несколько предположений, а потом наиболее бездоказательные отсеиваются. И остается в конце концов правильное. Старший лейтенант Иванов, с интересом прислушивавшийся к разговору, пожал плечами: – Не понимаю. – Это же очень просто, – охотно пояснил Алеша. – Я был бы Иванушкой-дурачком, если бы, подобно тому Уздечкину, обратился с просьбой к президенту Академии наук или министру обороны. Там пуды таких писем. Но если бы я передал просьбу самому Гагарину, то мог бы уже рассчитывать на кое-какое внимание. Прежде всего космонавт меня бы знал лично и особой комиссии мог сказать, как я выгляжу. Во-вторых, просителей много, но, как мне кажется, военных среди них меньше. Среди военных еще меньше летчиков. А среди летчиков – истребителей и того меньше. Как видите, круг сузился, и многие остались за его пределами, а я – нет. Волжские мужики – они хитрющие! – Смотри ты, выдумщик… – протянул Иванов, – логики не лишен. – Я и в другом вижу логику, – увлеченно продолжал Горелов. – Пока что совершены лишь первые полеты. Дальше они будут усложняться, проводиться чаще. Потребуются кадры. Откуда их будут брать? Ясное дело – из ВВС. – Тогда у тебя есть все шансы в космонавты попасть, – рассмеялся Семушкин. – Не знаю, был ли еще в авиации случай, чтобы кто-нибудь на реактивном самолете гонялся за Венерой. – Вы все шутите, – вздохнул Горелов, – но должна же у каждого из вас быть заветная мечта, своя цель. И она есть. Вот скажите, ведь каждый из вас что-то очень и очень ждет. Старший лейтенант Иванов внезапно поморщился, как это бывает с человеком, когда пришла острая боль и ее надо немедленно погасить. – У меня, например, есть мечта, – промолвил он глухо, – чтобы моя жена от рака не умерла. Для меня это в сто раз важнее всех космических запусков. А она умрет. И никто ее не в состоянии спасти. Десять лет прожили душа в душу, сына на будущий год в школу мечтали повести. А теперь она как свеча тает, одни только глаза светятся… Он встал с койки и, глядя куда-то в сторону, быстрыми резкими шагами вышел из домика. Печально хлопнула дверь. – Я пойду. Надо утешить старшого, – вскочил было Семушкин. – Сиди! – оборвал его Лева Горышин. – Нужна ему сейчас твоя сострадательность, как щуке зонтик. Человек в одиночестве хочет побыть, а ты ему в душу лезешь. Один он скорее успокоится. Горышин оказался прав. Примерно через четверть часа старший лейтенант возвратился и, как ни в чем не бывало, стал снимать намокшую одежду. Лицо его еще сохраняло следы недавней возбужденности, но он уже прочно взял себя в руки. – Ну и погодка, – сказал он, присаживаясь у печки и потирая руки. – Печурку на славу растопили… Давайте теперь чаек погоняем. Большой пестрый термос, разрисованный змеями, появился на столе. Стаканов хватало на всех. Лева Горышин, как заботливый хозяин, отвинтил крышку, разлил всем поровну коричневый от густого настоя чай, еще отдающий легким паром, насыпал сахар и поставил в центре стола вазу с сухими пирожными. Старший лейтенант Иванов взял в руки опустевший термос, повертел его туда-сюда. – Эк разрисовал-то его маляр какой-то, – проговорил он с наигранной веселостью, и все поняли, что этой репликой он хочет сгладить впечатление от своей недавней вспышки. – Не мог, бедолага, ничего получше придумать. Хочешь не хочешь, будем пить чаек с пирожными и этими змеями вприкуску. Семушкин и Горелов вяло улыбнулись, а Лева Горышин протестующе поднял руку. – Что вы, товарищ старший лейтенант! Разве так можно о змеях? – А как же еще о них? – Нет, я с этим не согласен, – возразил деловито Горышин. – Змея – это умное существо, скажу вам. Я, конечно, исключаю всяких гадюк и медянок, но есть змеи, заслуживающие уважения. Недаром в Индии, да и у нас в Средней Азии, дехкане и почтенные аксакалы некоторых змей священными считают. Вы думаете, я шучу? Самым серьезным образом. Родился и вырос я в Гиссарской долине и тамошнюю жизнь знаю. Например, такая змея, как кобра, во многих местах почитается. – Это за какие-такие заслуги? – недоверчиво покосился на него Иванов. – А за повадки свои. – Какие же у змеи повадки? – пожал Иванов плечами. – Коварство да злость. – Нет, не скажите. Кобра среди змей – что лев среди зверей, но гораздо его благороднее. Она никогда не нападет на свою жертву исподтишка, как гадюка или гремучая змея. Она на бой выходит, словно рыцарь. Раздувает свой капюшон и начинает подниматься. И прямо в глаза вам глядит, если хочет броситься. Мне в детстве мать рассказывала. Была в нашем кишлаке во времена басмаческих банд одинокая старуха. Ее сыновья ушли к красным. Старая эта таджичка умела заклинать змей, и в ее юрте постоянно кобра жила. И вот однажды прискакала банда местного бая. Старую женщину за волосы вытащили из юрты, паранджу сорвали, ноги баю целовать велели. Она была гордой, от сыновей не отреклась и баю в лицо плюнула. Тот маузер выхватил и – наповал. Ускакали басмачи в центр кишлака. В самом богатом доме устроили для себя вечером роскошный плов. Перепились все основательно. Потом раздели и уложили бая на самую лучшую кошму, загасили свет. Ночью бай проснулся от какой-то непонятной тревоги. Почувствовал, будто кто-то тонко свистит рядом и струйка холодная по лицу. Открыл глаза, а над ним голова кобры. «Змея!» – завопил он, но в ту же минуту кобра прыгнула… – А ты не врешь? – недоверчиво спросил внимательно слушавший весь этот рассказ Семушкин. – Провалиться на месте! – воскликнул Горышин и совсем по-восточному поднес к груди скрещенные ладони. – Но вы послушайте, что произошло дальше. Пока пьяные басмачи проснулись, зажгли свет и стали выяснять, что и почему, кобру как ветром сдуло. Они даже сначала не поверили, решили, что у бая мираж от сорокаградусной, да только видят, что тот уже хрипит и корчится. «Это меня змея той проклятой старухи покарала, – говорит он басмачам. – Сожгите завтра ее змеиное гнездо…» Басмачи решили сделать, как он велел. Прискакали к пустой юрте и стали ее поджигать со всех сторон. Двое подожгли и, отойдя в сторону, любовались, как она огнем занимается, а третий едва огонь успел высечь, почувствовал, что затылок от холода сводит. Обернулся, а кобра уже для прыжка раскачивается. Он на весь кишлак заорал от страха, да было поздно. И опять, пока двое до него добежали, кобры и след простыл. Пришлось им не по одному баю, а по двум бандитам сразу салюты из маузеров давать. Юрта, конечно, сгорела, басмачи ускакали, наших почуяв. Но старики и до сих пор рассказывают, что долго мимо того места ходить было страшно. Кобра даже пепелище охраняла… Горышин замолчал и с удовлетворением отметил, что еще никто из летчиков не поднес к губам стакана с чаем. – Товарищи, нектар остынет, – всполошился он и, звякая ложкой, стал размешивать сахар. – Так кто же виноват, что уже остыл? – добродушно усмехнулся Иванов. – Не сам ли? Загипнотизировал своим рассказом, что твоя кобра. Все засмеялись, а Горышин, отхлебнув глоток и прикрыв при этом глаза, сказал: – А то вам еще одну историю, с коброй связанную, расскажу. Она короче. – Валяй, – принимаясь за пирожное, согласился Иванов. – Только это уже легенда, – предупредил Лева. Дрова дружно трещали в печурке и по всей комнате распространялось благословенное тепло, понемногу навевающее на усталых летчиков сонливость. Гудел за окном ветер, и в тон ему приглушенно гудел голос Горышина. – Жила в одном кишлаке красивая девушка по имени Гюльджан. Косы, глаза – одним словом, красавица первого класса. Ее не трогали змеи, а большая сильная кобра часто приползала в ее жилище. Приехал в кишлак великий эмир с многочисленной свитой… – На ЗИМах или на «Волгах»? – невинным голосом спросил Алеша. – Помолчи, – сердито осадил его рассказчик, – то же в девятнадцатом веке было. Так вот, увидал великий эмир красавицу и приказал зачислить ее, что называется, в штат своего гарема. Ему не надо было, как начальнику отдела кадров, писать аттестации, представления, готовить проект приказа и прочее. Указательным пальцем пошевелил – решение принято. Девушка та отчаянно сопротивлялась, но слуги связали ее по рукам и ногам, доставили в эмирский дворец. Ночью к ней пришел в спальню эмир. «Ты будешь моей самой любимой женой, только подари мне свои ласки», – уговаривал он. «Никогда!» – закричала девушка. Тгда эмир стал добиваться ее силой. Вдруг он почувствовал, что сбоку кто-то пристально смотрит на него. Оглянулся – кобра. Уже для прыжка изготовилась и капюшон свой до предела раздула. – Словом, готовность номер один, – вставил Горелов. – Затрясся эмир в испуге, окаменел и стал ее упрашивать дрожащим голосом: «Послушай, кобра, ты самая сильная и самая мудрая змея. Пощади, не отнимай меня у моего народа. Я не хочу, чтобы осиротел этот дворец и подданным некому было платить дань. Пощади, и я тебя озолочу». «Хорошо, – ответила кобра человеческим голосом и перестала раскачиваться. – Так и быть, я оставлю тебя для твоего народа. Он сам в тебе когда-нибудь разберется и сделает то, чего не сделала я. Но за то, что ты обидел мою госпожу, я должна тебя наказать. У тебя при гареме много евнухов, о великий эмир! С завтрашнего дня их станет на одного больше». Наутро великий эмир распустил свой гарем. – Ай да история! – всплеснул руками Иванов. – Не дай бог оказаться на месте этого повелителя. Семушкин, закрывая поддувало печурки, аппетитно зевнул. – Интересно знать, эти самые кобры спят аль нет? – Разумеется, спят! – убежденно воскликнул Лева. – Тогда и нам пора на боковую. А то снова в кабины могут усадить… Они разделись и загасили свет. Взбивая подушку, Иванов пробурчал: – Ты бы, комсорг, почаще такие байки комсомольцам рассказывал. Успех бы имел. Горелов подумал, что Иванов попал в самую точку. Дважды Алеша побывал на беседах Горышина с комсомольцами и дважды уносил тягостное чувство. Были эти беседы нудными, вялыми, а теперь этот же самый человек раскрылся перед ним совсем с другой стороны. – Поспим, что ли! – сказал Иванов. Слова его прозвучали как приказание, и воцарилась тишина. Алексей закрыл глаза и попытался уснуть. Его товарищи по дежурству быстро смолкли, и комната наполнилась ровным дыханием. А ему не спалось. Он вспомнил Верхневолжск, домик на Огородной с голубыми наличниками, мать. Тревожась, подумал: «Почему от нее так давно нет писем? Может, заболела?» Потом мысли его вернулись к Соболевке, аэродрому и к тем, кто лежал сейчас рядом на соседних койках. Как-то быстро промелькнули эти месяцы, и он, сам в то не веря, стал уже немножко другим. В нем появилось больше сдержанности, уверенности в своих силах. «Все-таки это здорово – водить в небе такую сложную машину! – признался он себе. – И ребята здесь все такие хорошие – и летчики, и техники. Никто ни разу не обидел. Если пошутят, то незлобиво. Если увидят, что споткнулся, – помогут встать». И ему захотелось, чтобы у них всегда все было хорошо. Даже у замполита Жохова. «Вот острят по его адресу, шуточки отпускают обидные, – рассуждал Алеша, – а у него столько дел своих и забот, разве сочтешь! И все трудные, сложные. В войну он сражался, а сейчас уже постарел и, наверное, последние годы служит. Все ему помогать должны, не только критиковать, как Лева Горышин… Или вот лежит рядом старший лейтенант Иванов. Спит или только затаился, думает о жене. Рак, конечно, дело дрянное. Люди изобрели атомную энергию и космические корабли, а рак как косил их, так и косит. Но надо как-то потеплее утешить старшего лейтенанта. Верить бы в выздоровление ее заставил… Да ты совсем как горьковский странник Лука, – оборвал самого себя Горелов, но тотчас же самому себе и возразил: – А может, лучше, если от утешения человеку легче?! Вот и Семушкин мрачный ходит. Видимо, носит в себе какую-то боль, ни с кем не делясь. Или Лева Горышин. Неплохой парень и летчик стоящий. А с комсомольской работой у него не ладится…» Ветер проносил над крышей дежурного домика все новые и новые облака, бил в стекла дождем. Незаметно Горелов уснул. Стало совсем тихо в дежурке, только часы громко стучали на столе, да Иванов несколько раз бормотнул что-то во сне. Было без четверти шесть, когда телефон забился длинным звонком. Иванов вскочил босыми ногами на пол, снял трубку. – Слушаюсь. Занимаем готовность номер один. – Мы пойдем. Ладно? – попросил Горышин, приподнявшись на кровати. Старший лейтенант кивнул головой, в трубку сказал: – Сейчас в шесть тридцать готовность номер один займет пара лейтенанта Горышина… – И, повесив трубку, добавил: – Собирайтесь, хлопцы, а я еще доберу немного. Алеша пошел за техниками. С их помощью он и Горышин надели высотные костюмы и покинули помещение. Утренний ветерок обдал их свежестью. В нем неуловимо присутствовала влага тех самых облаков, что пришли на Соболекву с моря. На больших телах истребителей оседала сырость. На этом дежурстве самолеты Горелова и Горышина обслуживали братья-близнецы техники Колпаковы Олег и Виктор. Они были известны на весь военный округ – ни о ком так много не писала армейская печать. Отличники, кандидаты в военную академию… Горелов к ним приглядывался с любопытством. Действительно, если бы не шрам над левой бровью у Олега, их не различить. Когда Горелов и его командир подошли к самолетам, там было уже все готово. Колпаковы играли в шахматы на недавно снятых сырых чехлах. Лева и Алеша не спешили садиться в кабины истребителей, с удовольствием любуясь наступавшим утром и небом, которое заголубело в двух или трех местах. Но радость их была преждевременной. Буквально через десять минут снова косыми рваными хлопьями поплыли облака и даже не облака, а так какой-то бесцветный теплый пар. Мелкая изморось вместе с ветром ударила в лицо. – Вот теперь будешь знать, что такое близость моря, – нравоучительно изрек Горышин. Алеша, окая, сказал: – Да… у нас на Верхней Волге такая погода – редкость. – А у нас в Средней Азии так вообще сложных метеоусловий почти не бывает: пески да солнышко. Только над горами такая муть образуется. А от Карши до Кызыл-арвата люди вообще о туманах слабое представление имеют. Стой! – вдруг остановил самого себя Лева. – По какому случаю в штабе такая иллюминация? Горелов посмотрел в сторону красного кирпичного здания. Действительно во всех окнах сиял яркий электрический свет. – Вот это да! – с еще большим удивлением воскликнул наблюдательный Горышин. – Чего это там столько народу сейчас? И кажется, все под ремнями, ни одного в брюках навыпуск не вижу. Смотри, Горелов, целая кавалькада ЗИМов на аэродром въезжает – раз, два, три, четыре, пять… Ох, не люблю я, когда столько начальства! Давай-ка досрочно по кабинам. Они уже забрались по стремянкам в свои машины, когда дверь дежурного домика распахнулась и на пороге появился Иванов. – Эй, ребята! В гарнизоне тревога! Алеша с помощью Олега Колпакова надел парашют, подключил к радиостанции соединительный провод. Сделал он это вовремя, потому что не куда-нибудь, а прямо к дежурному домику взяла курс кавалькада автомашин. Впереди мчалась кремовая «Волга» Ефимкова – как лидер, указывающий путь всему каравану в сложном лабиринте аэродромных дорого. Горелов с любопытством наблюдал за приближающимися машинами. Они очень аккуратно съехались возле дежурного домика. Из «Волги» вышел туго перепоясанный ремнями и от этого еще более нескладный и грузный комдив, неторопливо, с достоинством приблизился к первому ЗИМу и отворил дверцу. Показался высокий военный в брюках навыпуск и сером плащ-пальто. Алеша рассмотрел на погоне большую маршальскую звезду. Он узнал военного по многочисленным портретам. Это был один из заместителей министра обороны. «Вот это да! – подумал Алеша. – Ну, начнется сейчас кутерьма». Едва только маршал вышел, как дружно захлопали дверцы всех других ЗИМов. Из машин выходили генералы в форме самых различных родов войск: два авиатора, два артиллериста, остальные были в общевойсковой форме – в большинстве с красными лампасами. Твердой, негнущейся походкой маршал направился к дежурному домику. Он еще легко носил тело в свои шестьдесят с лишним лет. Выбежавший навстречу с рапортом старшего лейтенанта Иванова маршал прервал на полуслове коротким «вольно». Войдя в дежурный домик, досадливо передернул плечами. – Полковник Ефимков, – спросил он строго, – здесь у вас что? – Помещение для отдыха летного состава дежурного звена, товарищ маршал, – немного озадаченный, доложил комдив. – Чепуха, – громко сказал маршал, – изба-читальня двадцатых годов, а не помещение для отдыха. Неужели вы не могли создать людям, несущим боевую вахту, хотя бы минимальный уют? – Я уже думал об этом, товарищ маршал. Руки только не дошли. – Займитесь. Маршал неторопливо зашагал к самолету, в котором находился Горелов. «Докладывать или не докладывать?» – подумал Алексей. Но обстановка сама собою сложилась так, что докладывать ему не пришлось. Окруженный генералами, маршал остановился метрах в пяти от его машины, отрывисто спросил: – В этой машине кто дежурит? – Лейтенант Горелов, товарищ Маршал Советского Союза. – Какой у него класс? – Третий. Оформлен на второй. – Не рано ли такого юнца допустили к боевому дежурству? – Обстановка заставила. И потом надо рисковать, – улыбнулся комдив. – Но обоснованно, – строго поправил маршал. – В этом случае риск обоснованный, – не сдался Ефимков, – за лейтенанта я ручаюсь. Маршал придирчиво посмотрел на командира дивизии. Маршал славился строгостью и пунктуальностью, но людей дерзких, самостоятельно мыслящих и не боящихся отстаивать собственную точку зрения уважал. Чем-то ему понравился этот великан-полковник. – Ну, хорошо, – произнес он без улыбки, но добрым голосом, – вы, значит, любите рисковать, Ефимков? Похвально. Я тоже люблю рисковать. А потому… – Закатав обшлаг плаща, он посмотрел на часы и договорил: – Немедленно поднять лейтенанта на перехват цели. – Есть, поднять на перехват цели, – повторил Ефимков и бегом бросился к истребителю. Алеша, слышавший весь разговор, уже готовился к запуску. – Немедленно выруливай, дружок, – ласково и спокойно сказал комдив, – да смотри не подведи ни себя, ни меня. Будь готов и к посадке на другом аэродроме. Погодка – сам видишь. – Постараюсь, товарищ полковник. Фонарь мягко опустился над Алешиной головой. Истребитель помчался по взлетной полосе. Стрелка на приборе указывала скорость разбега. Струи дождя забрызгивали смотровое стекло, туман ограничивал видимость. Все же Горелов по всем правилам и вовремя закончил разбег, уверенно оторвал машину от земли и стал с крутым углом набирать высоту. Со всех сторон его обступила кромешная тьма. Невесомые облака прилипли к стеклу кабины. Стало темно, и Алеша опасливо подумал: «Вверх-то хорошо, а вот как я вниз дорогу сквозь облачность найду?» Он еще не знал, где цель, какая она, в каком направлении летит. Сегодня у него был самый чудной позывной из всех, какие он когда-либо получал: «Архимед-три». На высоте в десять тысяч метров он услышал по радио: – «Архимед-три», набирайте двенадцать. Вскоре он передал: – Есть, двенадцать. Облачность кончилась, и теперь самолет рассекал ясное, чистое голубое пространство стратосферы. Даже не верилось, что на земле туманно и слякотно и генералы, окружающие маршала, зябнут от ветра. С командного пункта передали новый курс. Послушный воле Горелова, истребитель стал менять направление полета до тех пор, пока красная черточка на компасе не совместилась с указанной цифрой. Потом от него потребовали сделать левый разворот. И опять под устойчивый свист турбины выполнил он маневр. Затем невидимый офицер, руководивший наведением, потребовал набрать еще пятьсот метров высоты, изменить курс на двенадцать градусов, снизиться на сто метров, увеличить скорость, и наконец прозвучала команда: – Цель впереди. Атакуйте. Горелов напряженно осматривал впереди себя пространство. Под гермошлемом рычажок микрофона давил щеку. Внизу, под острыми стреловидными крыльями его машины, повсюду расстилалось бескрайнее барашковое море облаков, и сначала на этом однообразном их фоне он ничего не увидел. Стало сухо во рту и неприятно похолодело внутри при мысли, что он может прозевать цель. Горелов, вопреки всем наставлениям с КП, опустил нос истребителя, чтобы осмотреть самую близкую к нему часть неба. Тотчас же он увидел волнистый след инверсии. «Так и есть!» – крикнул он обрадованно. Строго под ним, так что истребитель закрывал его своей тенью, шел, купаясь в солнечных лучах, остроносый двухтурбинный бомбардировщик. До рези в глазах сверкало остекление кабины. Хитрым и опытным был летчик, решивший, что только таким образом сможет уйти он от более скоростного истребителя. Еще минута, и Алексей потерял бы цель. Его машина пронеслась бы над ней, и, лишенный возможности смотреть назад, он бы неминуемо пропустил ее на белом фоне облаков. Алеша облегченно вздохнул, убрав газ, отстал от бомбардировщика, дождался, пока тот не удалился на наиболее выгодное для атаки расстояние, и передал: – Цель атакую! – Молодец! Возвращайтесь! – приказал командный пункт. Он переключил радиостанцию на аэродром и получил подтверждение команды. Теперь развернуться, пробить облачность и выйти на дальнюю приводную. В тесной кабине стало отчего-то жарко. Горелов решил – от усталости. Закончив разворот, он окунул нос самолета в белую кипень облаков. Снижаясь с небольшим углом, он твердо знал, что не раньше как через пять минут появится под нижней их кромкой чуть севернее аэродрома, а до дальнего привода – рукой подать. Пот растекался по лицу. «Почему так жарко?» – подумал Алеша. И вдруг турбина с резким скрежетом взвыла, и в лицо ударило острым запахом гари. Тяга резко упала, но двигатель еще теплился, еще жил. Не веря в случившееся, Алеша продолжал планировать, теряя высоту. Он не видел, что следом за истребителем тянется зловещий шлейф дыма, но приборы уже сигнализировали о случившемся. Переговорные рычажки, прильнувшие под гермошлемом к шее, были холодными, как змеи. Приборная доска стала серой, стрелки начали двоиться. – Дым! – прошептал он странно сухими губами. С земли голос Ефимкова рассержено спросил: – «Архимед-три», почему молчите? Прием. – Я – «Архимед-три», – отозвался Алеша, стараясь победить неожиданно охрипший голос. – Самолет горит. Иду с выключенным двигателем. Обеспечьте полосу. Прием. Несколько секунд длилось молчание. Турбина замерла на шести километрах высоты, дым немного рассеялся, но в кабине стало еще жарче. – «Архимед-три», Алеша! – донесся с земли испуганный голос комдива. – Немедленно катапультируйся! – Не могу. Буду садиться, – быстро ответил Горелов и удивился, что голос его прозвучал твердо. В ушах – новый окрик комдива: – Немедленно покидай машину! Алеша не ответил. Считается, что секунда минимальное время. Вспыхнула, и уже ее нет. Но это, когда жизнь идет размеренным чередом. А если человеку угрожает опасность, о многом подумает он за одну-две секунды. Нет, это приказание он ни за что не может сейчас выполнить. Да, он знает, что при пожаре летный устав требует немедленно покинуть самолет. Он знает, что на земле, на его родном аэродроме, находится маршал, утверждавший этот устав и этот параграф. Но в своей тревоге за его судьбу и Ефимков, и генералы, и маршал едва ли подумали о том, что представилось ему в один миг. Алеша похолодел, вспомнив, что пролетает сейчас над большим городом. Он его не видел, но знал твердо, что под короткими металлическими крыльями самолета, скрытые непроницаемым пологом тумана, лежат улицы и площади. Сейчас утро. В сырое низкое небо фабричные трубы выбрасывают черный дым, мальчишки и девчонки шагают по тротуарам с портфелями в школу. Трамваи увозят рабочих первой смены. На кухнях готовятся завтраки – заботливые жены провожают на службу мужей, воспитательницы детских садов выводят на улицу малышей, студенты перед началом первой лекции спорят о новых стихах. Тихое обычное утро. И никто, кроме него, лейтенанта Горелова, не может даже вообразить, что летящая в воздухе неуправляемая машина обрушится на мирные крыши и огромный взрыв потрясет город. – Ни за что! – самому себе крикнул Алеша. В кабине уже пекло. Алеша слышал в наушниках требовательный голос комдива, приказывавшего выбрасываться, но затуманенное сознание решительно противилось. Мысли бежали нестройно. – Неужели погибну? – шептал он хриплым от жара голосом. – Нет, не может этого быть! Все труднее и труднее становилось дышать, размывы зеленых кругов мельтешили перед глазами. Горло душили холодные спазмы. «А еще космонавт, температуры такой не выдерживаешь, – оборвал он себя насмешливо. Он вдруг вспомнил о матери. – Она не переживет!» «Ну, так что же? – спросил его кто-то чужой. – Возьми и нажми на пиропатрон. Машина упадет на город, а ты будешь жить». «Нет! – возразил Алеша этому чужому. – Только с машиной!» Он раскрыл слипающиеся глаза и увидел на приборе три тысячи метров. «Город уже позади», – подумал он облегченно. Высоты – три тысячи. Дальше нельзя было пикировать с таким крутым углом. Напрягая силы, он потянул на себя странно отяжелевшую ручку управления. Проклятая слабость! Только бы ей не сдаваться. Смутные, уже редеющие облака мчались за фонарем кабины. Тысяча метров, восемьсот, пятьсот… Алеша увидел внизу расплывающиеся, подрагивающие очертания аэродрома и чуть не вскрикнул от радости. Как это здорово получилось! Он выскочил из облаков совсем близко от летного поля. Вот впереди и серая лента бетонной полосы, и красное кирпичное здание штаба, и даже маленький домик дежурного вена, окруженный ЗИМами. «Нет, я не погибну. Жить!» – закричал самому себе Алеша. Он явно промазал, заходя на посадку. Едкий дым, снова ворвавшийся в кабину, закрыл приборную доску и смотровое стекло. Но Горелов успел выровнять истребитель. На доске обнадеживающе засияли зеленые лампочки. Значит, вышли все три колеса. Он опустил нос машины и ощутил толчок. Самолет уже мчался по бетонке. Весело гудели под твердыми резиновыми покрышками серые плиты. Если бы не привязные ремни, его бы обязательно бросило вперед и ударило о приборную панель. Но ремни выдержали неудачное торможение. Голова кружилась и гудела от звона. Алеша чувствовал, что вот-вот потеряет сознание. Кабина, наполненная удушливым чадом, дышала, как раскаленная печь. «Фонарь», – вспомнил он и нетвердой рукой открыл над собою крышку. Сырой утренний воздух плеснулся в лицо. Не освобождаясь от парашюта, Горелов выскочил из кабины на землю и отбежал от самолета. К нему со всех сторон спешили люди. Две пожарные машины уже поливали плоскости истребителя и горячее сопло из брандспойтов. Санитары разворачивали носилки, и это привело его в замешательство. Сбрасывая на землю парашют, Горелов слабо воскликнул: – Не надо, я живой! У черного, закоптившегося от дыма крыла появился Ефимков. – Товарищ полковник… – начал было рапортовать Горелов, но тот остановил его решительным жестом. – Не мне… здесь маршал. Лишь теперь увидел Алеша высокого пожилого человека в длинном плащ-пальто и, собрав все силы, стараясь, чтобы голос звучал как можно тверже, отчеканил: – Товарищ Маршал Советского Союза. Лейтенант Горелов воздушную цель перехватил. На обратном маршруте возник пожар. Произвел посадку с выключенным двигателем. – Молодец, – тихо сказал маршал. – Какой же, право, молодец! Как фамилия, говоришь? Горелов? Ну, раз ты с такой фамилией не сгорел, то любые огни и воды пройдешь. – Так точно, товарищ маршал. Пройду! – улыбнулся Алеша. – У вас, лейтенант, какой класс? – Третий, товарищ маршал. – С этого дня вы – военный летчик второго класса, товарищ Горелов. За мужество и отвагу объявляю вам благодарность, награждаю ценным подарком и присваиваю досрочно звание «старший лейтенант». – Служу Советскому Союзу! – ответил Алеша. И еще прошло несколько месяцев. Осень с нудными дождями и туманами сменилась такой же кислой южной зимой. Аэродром в Соболевке не просыхал, и, когда в начале января ударил мороз и сковал вязкий грунт, все этому откровенно радовались. Шагая по летному полю, старший лейтенант Горелов наслаждался хрустом снега и холодным багрянцем солнца. После истории с вынужденной посадкой он как-то сразу повзрослел, стал собранным и строгим. Наблюдая за ним, Ефимков улыбался. Старый воздушный волк знал годами проверенную истину, что любая авария или катастрофа не проходит бесследно для летчика, оставшегося живым. Тот, на кого дохнула смерть, уже не может, как прежде, относиться к полетам. У слабых это вырабатывает острастку, боязнь резкого пилотажа, нервную дрожь при каждой неверной ноте в работе двигателя. У такого, чуть осложнись в воздухе обстановка, и ноги становятся ватными, и сердце норовит закатиться, куда ему вовсе не положено. И много, ой как много нужно после этого воспитывать такого человека, чтобы вернуть ему прежнюю выдержку и душевное равновесие. Люди же сильные и по-настоящему храбрые тоже подвергаются воздействию перенесенной ими беды. Но в противовес слабым они не мечутся и не пугаются, когда возникает какое-либо затруднение в полете. Перенесенная опасность делает их более сдержанными, более осмотрительными, освобождает от ненужного риска, учит дорожить жизнью. К этой второй категории, по твердому убеждению Кузьмы Петровича Ефимкова, и относился Горелов. Когда на другой день после аварии комдив проведал своего подчиненного в лазарете и тот стал горячо его убеждать, что он здоров и его надо немедленно выписать и включить в плановую таблицу на очередные учебные полеты, Ефимков добродушно ухмыльнулся: – Нет, парень. Ты еще больной. – Я? – почти возмутился Алеша. – Да откуда вы взяли?! – Больной, – жестко повторил полковник. – Пережитым больной. Вот когда сядешь в самолет – поймешь меня… Это, брат, не простая вещь. Горелов, хмуря лоб, вслушивался в его речь, неуверенно сказал: «Не может быть», но после первого же полета нашел на аэродроме комдива и доверительно признался: – Правильно вы говорили, товарищ полковник. Не сразу от пережитого освободишься. – Ну вот, – засмеялся Ефимков, – теперь понял, Фома-неверующий. С каждым новым полетом Горелов чувствовал себя в воздухе все спокойнее и спокойнее. К нему вернулась прежняя уверенность, но была уже она несколько иной, всегда обдуманной, взвешенной. Вот почему, глядя на Алексея, комдив думал: «Этого небо примет. Хороший из него комэск выйдет в недалеком будущем». Об аварийной посадке Горелова, о том, как спас он истребитель, писали в газетах. Даже «Красная звезда» напечатала небольшую заметку. Алексей сначала хотел на радостях послать газету матери, но сразу же спохватился: зачем? И так она каждый день думает о нем и тревожится; профессия летчика-истребителя кажется ей в десятки раз опаснее, чем это есть на самом деле. Он не послал ей газету, но вскоре получил от матери платный конверт. «Сыночек, дорогой мой, – писала Алена Дмитриевна, – что же ты огорчаешь меня? Почему ничего не написал о своем происшествии и мне пришлось про это узнать из газеты? Вся наша окраина только и говорит, что о твоем геройстве и о том, как сам маршал новый чин тебе дал. Это хорошо, сынок, но летай поосторожнее, чтобы больше такие приключения с тобой не случались. И еще посылаю тебе нашу верхневолжскую газету „Знамя коммуны“, где пишется про тебя, и целую своего бесценного». В конверт был вложен номер местной газеты с самым подробным описанием Алешиного полета. И еще была там заметка, подписанная его друзьями Володькой Добрыниным и Леной Сторожевой. «Мы гордимся тобой, Алексей!» – называлась заметка. Горелов недоуменно пожал плечами: они-то откуда в Верхневолжске взялись? Ведь разъезжались в далекие края. Загадка разъяснилась через неделю, когда он получил от них письмо. Оказывается, летом, во время каникул, они встретились в родном городе и поженились. «Правильно сделали, – одобрил Горелов, – подходящая пара». Зори и закаты в любое время года заставали на Соболевском аэродроме людей в летных комбинезонах и технических куртках. Одни из них готовили боевые машины на земле, другие поднимались в воздух на стремительных скоростях, оставляя иной раз в вышине пушистые хвосты инверсии. Был среди них и Алексей Горелов. Даже видавшие виды ветераны считали теперь его своим человеком и относились с уважением, как к равному. Все шло обычным чередом, и в жизни обитателей Соболевского аэродрома нет-нет да и происходили то радостные, то грустные перемены. Жена старшего лейтенанта Иванова наперекор всем врачам встала на ноги – никакой раковой опухоли у нее не оказалось. Сам Иванов после этого неузнаваемо переменился: и следа не осталось от его прежней мрачной подавленности. Он чертом носился по аэродрому, покрикивая на подчиненных, подгоняя работу на каждой самолетной стоянке. Его звено вышло в отличные. Лева Горышин получил звание старшего лейтенанта, а командир полка Климов носил уже подполковничьи погоны. Ушел в запас замполит Жохов, и на его место из Москвы приехал выпускник военно-политической академии молодой веселый майор Тимаков, сразу ожививший в полку партийно-политическую работу. В свободные дни Алеша не расставался с книгами. Он перечитал «Далекое близкое» Репина, книги о русских передвижниках. Все, что имелось в полковой библиотеке о первых космических полетах, уже побывало у него на дому, а книги Гагарина и Титова он брал по два раза. Горелов подолгу рассматривал снимки космонавтов, сделанные во время их тренировок в кабине космического корабля, много и часто думал об этих людях. Какие они, пилоты первых советских космических кораблей? Необыкновенные они или такие же, как и он? Гагарин и Титов обещающе улыбались с различных фотографий, но ответа на этот вопрос не давали. Сам с собой Алеша рассуждал и о космическом полете, упорно убеждал себя: «Не может быть, чтобы такой полет был мне не под силу. Если бы я оказался на их месте, тоже смог… А может, нет?.. Может, у меня не такая кровь, нервная система, мускулатура? Может это быть или нет?» То космонавты казались ему особенными, во всем его превосходящими людьми, то Алексей начинал видеть в них таких же молодых летчиков-истребителей, как и он сам. «Самое волнующее придет потом, когда люди станут летать на высоких орбитах, выходить в открытый космос», – думал Алеша, и мечта попасть к тем, кто готовится для этого, – острая и дерзкая мечта, – опять волновала его. Алеша с увлечением рисовал в эти дни космические корабли, поднимающиеся к звездам, и космонавтов в их фантастическом облачении. Эти рисунки он никому не рисковал показывать. По просьбе нового замполита он расписал широкие дощатые стены в комнате отдыха дежурного звена. На одной из них в масляных красках воскресли перовские охотники, на другой – запорожцы, сочиняющие письмо турецкому султану. Исчерпав свою приверженность к классикам, Алеша взялся за собственный сюжет, и на третьей стене появилась сложная композиция: освещенный солнечным закатом аэродром, взлетающие истребители и группа офицеров в летных комбинезонах. Один из них – высокий, плечистый, чем-то смахивающий на Ефимкова и в то же время совсем не Ефимков – из-под ладони, козырьком приставленного к глазам, наблюдает за полетами. Оставался небольшой простенок меж окон, выходящий на летное поле. После долгих раздумий Алеша нарисовал здесь звездное темно-синее небо и ярко-желтый космический корабль, набирающий высоту. На борту его сделал короткую надпись: «Заря». Когда все было готово, летчики и техники валом повалили в дежурный домик. Зашел и Кузьма Петрович, которого просили не заглядывать сюда, пока работа была в разгаре. Подбоченясь, встал она пороге, да так и застыл от радостного изумления. – Батюшки вы мои! – воскликнул он. – Да ведь это же целая Третьяковска у нас в Соболевке открылась. Подполковник Климов, пришедший вместе с комдивом, заметил: – Теперь этот флигель не дежурным, а охотничьим домиком будем звать. – Почему охотничьим? – запротестовал Ефимков. – Космическим. У нас вошло теперь в моду длинные статьи печатать и доклады делать о том, что космонавтика от авиации произошла. Воды в них хоть отбавляй, а тут эта теорема предметно в двух сюжетах доказывается. Взлетают наши истребители, а напротив, будто подхватив и умножив их скорость, целая махина к звездам устремилась. Ей=богу, убедительно. Как-то приехал в гарнизон член Военного совета, уже немолодой седоватый генерал. Ему понравилась роспись домика, а еще больше портрет погибшего Комкова, написанный Алешей. – Может, этого парня надо в студии Грекова показать, – задумался член Военного совета, – самородок же! – Показать-то не штука. Да бесполезно, – вздохнул Ефимков. – Не пойдет, товарищ генерал. Он на свою живопись смотрит как на дело второстепенное. Есть у него другая большая мечта. – Какая же? – Стать космонавтом. – О! – генерал развел руками и засмеялся: – Тут, Ефимков, я, к сожалению, так же беспомощен, как и вы! Сейчас таких мечтателей хоть отбавляй. Любит военных людей дорога. Идут ли бои или день за днем текут годы мирной боевой учебы – для армии движение – это ее жизнь. Разве не носился молодой, полный энергии и пыла Суворов во главе своих полков, осуществляя стремительные марш-броски и маневры, прежде чем вел их в бой? Разве пожилой дряхлеющий полководец Кутузов, уже обессмертивший себя победой над Наполеоном, не разъезжал бесконечно по гарнизонам и бивакам на польской земле, где оставался в войсках до последнего дня своей жизни? В день и в полночь, в зной и дожди прикатывал он на своем «возке» то в один, то в другой полк, инспектировал учения, поощрял достойных, наказывал нерадивых. Ну а в наше время курьерских поездов и реактивных воздушных лайнеров военачальники разных степеней, от самых молодых и до шестидесятилетних, которым зрелость опыта и зрелость мысли не позволяют состариться, разве они не пребывают в постоянном движении? Ну а сами войска: мотопехота, танковые части, летчики, артиллеристы, ракетчики… Они тоже находятся в постоянном движении. Кто-то едет за новой, более совершенной и грозной техникой, кто-то передислоцируется на более важный рубеж в приграничной зоне, где на всякий случай надо постоянно иметь наиболее надежные силы. Кто-то перелетает со своего родного и хорошо обжитого аэродрома на другой, незнакомый и необжитый, потому что этого требуют условия тактического учения. Кто-то ночует в поле, а не в казарме и не в кругу семьи, и получает ужин не на тарелке с розовой каемочкой, а в солдатском котелке. Кого-то будит на привале свежая утренняя роса, а не будильник, заботливо поставленный женой на нужный час. Словом, богата дорогами армейская жизнь. И нет ничего удивительного, что в поезде дальнего следования, идущем из Москвы на юг, встретились два старых фронтовых друга – генерал-майор авиации и полковник. Встретились не где-нибудь, а в вагоне-ресторане, потому что, не будем скрывать, генералы туда тоже заходят и не считают за великий грех в дороге выпить стопку-другую за обедом или ужином. Генерал-майор авиации, лет за сорок пять, среднего роста, чуть сутуловатый, как и многие летчики, у которых значительная часть их жизни прошла в кабине, вошел неторопливо в вагон-ресторан и, так как посетителей было мало, сразу задержал взгляд на высоком плечистом полковнике, в одиночку сидевшем за столиком у окна. Серые выразительные глаза генерала дрогнули под цепочкой густых бровей. – Кузьма! – воскликнул он, да так громко, что все сидевшие за столиками сразу же оглянулись. Полковник стремительно вскочил, едва не перевернув столик. – Сережа! Мочалов! – Генерал и полковник крепко обнялись и некоторое время стояли в проходе, оглядывая и похлопывая друг друга. – Вот так встреча! Ты куда? Генерал назвал город, куда он ехал. – Так это же замечательно! – обрадовался полковник. – Значит, в наш военный округ, мимо моих владений. Не будь я Ефимковым, если ты не побываешь у меня. Слезем в десять ноль три в Соболевке – воскресенье все равно день не рабочий, значит, твой, – а в понедельник утром я тебя на Як-12 переброшу к самому месту. – А если погоды не будет? – На машине тогда отвезем. И не отговаривайся, друже. Все равно ничего не получится. – Да я и не думаю отговариваться. Откуда ты взял? – засмеялся генерал. Ефимков усадил старого друга напротив себя и, широко улыбаясь, продолжал разглядывать его. – Все такой же. – Да ведь мы только два года не виделись. А годы теперь реактивные. Пролетают быстро. – Ну а меня чего не спрашиваешь, где я и что? – Знаю, Кузьма, все знаю. Перед командировкой был у маршала авиации. Он твое хозяйство похваливал. – Да вроде на уровне стараемся идти, – самодовольно пробасил Ефимков. – Ну а сам-то где? Что-то за последний год фамилия твоя в приказах перестала фигурировать. Ни среди тех, кому благодарности объявляют, ни среди тех, кому взыскания. – Однако на орехи мне достается не меньше, – улыбнулся генерал. – Где же ты теперь, Сергей Степанович? – Потом скажу. Ты в каком вагоне едешь? – В пятом. – Так и я в пятом. И купе пустое. Перебирайся. Поезд грохотал на стыках рельсов, оглашая сизую от инея ночь короткими гудками. В репродукторе низкий женский голос рассказывал о том, что течет река Волга и что кому-то семнадцать лет. Буфетчик равнодушно зевал у стойки. Ефимков взял меню, на переплете которого была наклеена фотография – нарядная блондинка с высоко взбитой, но уже не модной прической сидела с молодым красавцем за столиком, уставленным фруктами, шампанским и прочими яствами. Дальше начиналась реклама, призывающая пассажиров посещать вагоны-рестораны. – Черт побери, – ворчливо произнес он, – езжу, езжу и всегда, как только переступаю порог вагона-ресторана, наталкиваюсь на эту пикантную блондинку. Уже виски седеть начали, дети выросли, а она все такая же прекрасная. Мочалов расхохотался: – Это что? Комплемент блондинке или критика рекламы министерства торговли? – Считай и то и другое, – подтвердил Ефимков. – Голоден я как черт, давай заказывать. Заказывать еду Кузьма Петрович был мастер. Даже скудное меню вагона-ресторана он сумел превосходно использовать. По его велению на столе одна за другой появились тарелки с семгой и заливным судаком, салаты, приправленные майонезом и сметаной. На продолговатом блюде идеально разделанная засияла селедка, а рядом с нею уже дымился вареный картофель. Наконец, пожилой официант поставил ломтиками нарезанный лимон и бутылку коньяку. Ефимков потер огромные с крупными синими жилами руки. Когда-то давно, еще до войны, он на спор гнул ими подкову. – Ты чего на меня так пристально смотришь? – Как в зеркало, – засмеялся генерал, – самого себя в тебе вижу. Вот и морщин прибавилось и седина голову подкрасила, а молодость, чувствую, не иссякла. – Так я же не из тех, что носят расписные рубашки и в двадцать лет рассуждают, как старики, или пишут стихи о каком-то конфликте двух поколений. – А что, и у тебя в дивизии есть такие? – Нет, у меня все на уровне. Один, правда, затесался, да и то… – Уволил при удобном случае? – Зачем? – ухмыльнулся Ефимков и стал набивать трубку. – Перевоспитал. Как миленький сейчас трудится. Ну а горя с этим парнем действительно хватил. Как его звали, постой. Техник-лейтенант Борис Святошин. Себя-то он Бобом именовал. На полеты выходил танцующей походкой, весь аэродром смешил. Бороду окладистую на шотландский манер отпустил. Я его какое-то время не замечать пытался, думаю, дурь пройдет. Ан нет. Что ни день, то хуже. Начал хороших парней, молодых офицеров, на вечеринки таскать. Пластиночки, накрашенные девицы, коктейли. Смотрю, уже человек пять стали на аэродром с красными глазами по утрам выходить. Вот тогда я и взялся за этого Боба. Стал беседовать. Ему слово, он в ответ десять. «Вы, – говорит, – старшее поколение – продукт культа. Вы нас не понимаете». Не выдержал я, кулаки сжал. «Ах ты, – говорю, – желторотый. Это о ком ты так говоришь? О тех, кто тебе право носить красивую одежду и слушать транзисторы в войну отстаивали? Причем же здесь культ? Ты подумал, на кого замахиваешься?» Здорово вял в оборот. А потом стал ближе интересоваться, кто он, откуда. И оказалось, хороший парень. Сын умершего после войны фронтовика. Засосала его всякая плесень, вот и попал под влияние. Ну, мы его по комсомольской линии, на суд офицерской чести. Кто-то внес предложение понизить в звании, так он горючими слезами плакал. Сжалились. А сейчас в отличниках ходит. Уволить его легче легкого было. Так я же не из тех, которые только и любят наказывать да увольнять. Генерал покачал головой и грустно сказал: – Их тоже понимать надо, этих наших мальчиков. Не всегда они шумят по злому умыслу. Годы культа ведь действительно по самому сердцу прошли. Мы люди закаленные – видели и смерть и пожарища, и трудности первых пятилеток, голод и холод. Нам было легче. А им труднее понять произошедшее и оценить. К ним надо чутко подходить, Кузьма. Мы все же иногда любим покрикивать: дескать, как вам не стыдно, боитесь трудностей, нытики, плаксы, нам в вашем возрасте иногда белая булка за радость была, а вы ходите чистенькие, сытые, да еще прошлое поругиваете! Но ведь для чего мы все это прошли? Неужели для того, чтобы и наши сыновья шли по такой же дороге трудностей и лишений? Нет. Люди лучше сейчас хотят жить. Кому охота переживать то, что мы в юности пережили?.. Давай выпьем, друже, за племя младое, незнакомое. Пусть оно идет дальше нас, в том числе и наши дети, конечно. – Вот за это самое и давай. – Ефимков поднял рюмку. – И за встречу, – прибавил генерал. – И за то, что оба живы и песок из нас не сыплется, чтобы уходить в отставку. Чокнулись и выпили. Мочалов, повернувшись к окну, чуть приоткрыл штору – мелькали сквозь сумрак далекие огоньки, летел в ночи скорый поезд. Если бы наши отделы кадров умели поглубже заглядывать в судьбы человеческие, они бы обязательно в личные дела Ефимкова и Мочалова вписали историю их дружбы, прошедшей через многие испытания. И в самом кратком изложении выглядела бы эта история так. …Летом сорок третьего года за линией фронта был подбит штурмовик Ил-2. Еле-еле перетянув лесок, летчик посадил его на жнивье. Низко над ним пронеслись самолеты его группы. Он проводил их тоскливыми глазами и остался один у разбитой машины, полный решимости принять свой первый и последний бой с фашистами на земле. От ближнего хутора, взметая пыль, уже мчались к месту вынужденной посадки вражеские мотоциклисты. Короткие автоматные очереди с треском разрывали сухой полевой воздух. Но вдруг над головой летчика со звоном пронеслось звено наших истребителей. Три из них ударили из пушек по дороге, отсекая мотоциклистов, а четвертый смело пошел на посадку. Не выключая мотора, пилот открыл над головой крышку фонаря, приподнялся в кабине. Мочалов, подбегая, увидел тяжелый, резко очерченный подбородок, злые глаза. – Чего шляешься! – свирепо закричал незнакомый пилот. – Тут тебе не парк культуры и отдыха. В машину!.. После войны судьба снова свела их на время: оба служили в одном пограничном полку, овладевали первыми реактивными истребителями. Совместные полеты на новых машинах, дружба семей и многое-многое другое их породнило. При встречах они обходились без театрально бурных восклицаний: «А помнишь ли?» Они читали свое прошлое в глазах друг у друга. – Ну а теперь что за тост будет? – спросил Мочалов, разливая остатки коньяка. – За небо над нами! – Давай за небо! – согласился генерал. – Под этим небом хорошо дышится. Потом они направились в пятый вагон, и Ефимков перенес в купе генерала свой небольшой чемодан. Сняв китель с разноцветными орденскими планками, он надел пижаму и с наслаждением стал набивать трубку. Искоса посмотрел при этом на друга. – Ты как? – По-прежнему не курю, – отозвался генерал. – Жаль, – вздохнул Ефимков, – мне под старость стало казаться, что человек, брезгающий трубкой, многое теряет. Люлька, она мыслить располагает. В облаках табачного дыма многие великие решения принимались. – Ты стал сентиментальным, Кузьма. – Помилуй бог, Сережа. Чего нет, того нет. Просто во мне собственный опыт заговорил. – А меня к трубке не тянет, – улыбнулся добродушно Мочалов, – да и должность сейчас такая, что курить противопоказано. Обязан пример подчиненным подавать. А уж кому-кому, а им и на понюшку табаку нельзя. – Да, да, – деланно зевнул Ефимков, – ты же обещал рассказать, на какой ты теперь работе. – Действительно обещал, – согласился генерал, тоже снимая китель и форменную рубашку. Оставшись в одной белой майке, он плотнее притворил дверь и сел на диван к Ефимкову. – Видишь ли, Кузьма Петрович, я уже полгода не служу в строевой авиации. – Это я сразу понял, – подхватил Ефимков. – Но где? В каких войсках? К ракетчикам, что ли, подался? – Бери выше, – улыбнулся Сергей Степанович. – Назначен командовать особым отрядом космонавтов. – Ты! – Ефимков от удивления замер. – Да какой же ты, извини меня, космонавт?! И годы уже не те, и делом этим, насколько мне известно, ты никогда не занимался. – Примерно так я и заявил, когда мне предложили эту должность, – улыбнулся Мочалов. – Выслушал меня один ответственный товарищ и головой покачал. «Когда вы вступали в партию, товарищ Мочалов?» – «На фронте, – отвечаю, – и партбилет между двумя боевыми вылетами получил. Только в разных местах: вступал под Орлом, а получал уже за Днепром». Он засмеялся, но глаза, гляжу, строгие: «Не годится, – говорит, – коммунисту-фронтовику пасовать перед трудностями». Я стал ссылаться на свою некомпетентность, сказал, каким, по моему убеждению, должен быть командир подобной части. Он меня снова остановил. «Вы как думаете, с чего начинается техническая революция?» – «С появления новых форм труда». – «А еще точнее?» – «С появлением новых орудий труда». – «Правильно. Сначала появляются новые орудия труда, а потом – производственные отношения, которые им должны соответствовать. Давайте с точки зрения диалектики и отнесемся к новой профессии летчика-космонавта. Согласитесь: сначала появилась идея осуществить полет человека в космос, затем – корабль, способный поднять человека, и потом уж – первый отряд космонавтов. А вот академию, готовящую командиров таких отрядов, мы не смогли сразу открыть. Да и то сказать – космонавтике нашей год с небольшим, а срок обучения в любой академии не меньше трех-четырех лет. Как же быть?» Я пожал плечами, а он усмехнулся и закончил: «Из авиации надо брать кадры. Таких, как вы, выдвигать. Когда вас назначили командиром эскадрильи, вы были уверены, что с этой должностью справитесь?» – «Не очень», – отвечаю. «А когда полк доверили?» – «Тем более». – «А когда дивизию дали?» – «Совсем поначалу растерялся». Он засмеялся: «А знаете, почему? Потому что во всех случаях вы шли на новое дело. И сейчас на новое дело идете. Но партия вам доверяет…» Вот я и пошел, Кузьма Петрович. Трудно было поначалу, очень трудно. Но чертовски интересно. – И корабли космические ты видел? – оживился Ефимков. – Зачеты даже по материальной части сдавал. – Ну а с Главным конструктором беседовал? – Было. – Вот, по-моему, человек! Глыбища! – Большой человек! – подтвердил Мочалов. Вагон покачивало. Временами под колесами жестко взвизгивали рельсы. Тихо тлела трубка в руках Ефимкова, негромкий голос Мочалова наполнял купе. – Ты вот спрашиваешь, что такое первые полеты человека в космос. Конечно, если быть откровенным, это, что называется, проба пера. Мы сейчас пишем и говорим, что наши корабли несравненно лучше и надежнее американских капсул. Но придет время, и в сравнении с новыми они будут выглядеть, как самолет По-2 рядом со сверхзвуковым реактивным истребителем. Первые полеты – это разведка околоземного космического пространства. – Нечего сказать – разведка, если весь мир о ней шумит! – гулко рассмеялся Ефимков. – Так-то оно так, – согласился Мочалов, – но мы смотрим вперед, в будущее. А наше будущее – это орбитальные станции, монтажные работы в космосе, высадка на Луне. Сам понимаешь, какие кадры нужны для этого. – Ну а в наши края ты по какой надобности прискакал, Сережа? Сказать можешь? – Скажу. Во-первых, в штабе округа надо мне о парашютных прыжках договориться. Собираюсь свой личный состав весной сюда привезти. Еще кое-какие организационные дела. В том числе должен на вакантное место одного паренька из молодых летчиков в отряд подобрать. – В космонавты? – Да. – И почему ты его решил искать именно у нас? Не свет ли клином сошелся на нашем округе. Генерал прищурился и с усмешкой посмотрел на друга: – Только потому, что служит в этих краях некий полковник Ефимков. Когда я об этом узнал, сразу подумал: вот кто лучше всех мне поможет. Доложил начальству и получил от него «добро». – Вот за это спасибо, – растрогался Кузьма Петрович, – спасибо, что друга не позабыл. Да я тебе на выбор такие кадры предложу – лучше нигде не найдешь. Целую дюжину кандидатов в космонавты порекомендую. Кузьма Петрович, как и в молодости, умел быстро поддаваться приливам бурной энергии и заражать ею других. И, прикусив в углах рта добрую усмешку, думал генерал Мочалов о том, что не поддался его друг своим сорока шести годам и не потерял острого отношения к жизни, какой бы стороной она ни поворачивалась к нему. Вот и морщины залегли под глазами, и виски начали заниматься той неторопливой сединой, какая несмело трогает в такие годы деятельных, но уравновешенных людей с отличным здоровьем и крепкими нервами. – Подожди, дорогой, – попытался Мочалов сбавить его пыл. – Во-первых, чтобы задержаться у тебя на денек, я должен доложить об этом в округ. – По телефону доложишь. У нас связь работает, как нерв. Так, кажется, мы в войну на плакатах писали? А задержаться тебе у меня командующий посоветует. Увидишь. Мочалов кивнул головой. – Будем считать – уговорил. Однако подобрать одного кандидата для меня дело очень и очень нелегкое. – А разве я сказал, что легкое? – забасил Ефимков. – Ты мне со всеми подробностями обрисуешь, какой именно кандидат тебе нужен, а я уж об остальном позабочусь. Сам должен понимать: у меня в дивизии летуны один к одному – все в комдива! В понедельник утром Кузьма Петрович Ефимков подъехал к штабу на час позднее обычного. Полетов в этот день не было, в учебных классах шли занятия. В его приемной уже давно сидел начальник отдела кадров майор Бенюк с огромной кипой личных дел на коленях. Окинув бегло эту кипу и самого Бенюка, Ефимков спросил: – Принес? – Принес, товарищ полковник. – Как я просил – молодые, красивые, хорошие летчики и физкультурники? – Так точно, – подтвердил ничего не понимающий майор, – может, вы все-таки объясните, товарищ полковник, почему вас самые красивые заинтересовали. – Это тот случай, когда начальнику вопросов задавать не положено, – прервал Ефимков, сверху вниз взирая на невысокого Бенюка. – Клади мне эти папки на стол. Он прошел в кабинет и по телефону приказал начальнику медицинской службы немедленно принести личные медицинские книжки всех тех офицеров, чьи личные дела отобрал Бенюк. Потом, когда это было сделано, связался со своей квартирой. К телефону долго никто не подходил, длинные басовитые гудки следовали один за другим. Наконец в трубке послышался голос генерала Мочалова: – Квартира полковника Ефимкова. – Это ты, Сережа? – Конечно, Кузьма. Стою с намыленной щекой. – У меня все готово. Заканчивай и приезжай. Когда его старый друг появился на пороге кабинета, Кузьма Петрович важно расхаживал вокруг стола и дымил трубкой. Он был явно доволен. – Десять человеческих судеб на моем столе, – похвалился он. – Ты как, сначала обзором фотографий и личных дел удовлетворишься или тебе сразу оригиналы представить? – Экий ты скоропалительный, – усмехнулся генерал, – с оригиналами повремени. Предоставь мне свободную комнату и время. – Оставайся в моем кабинете. Я на аэродром ухожу. – Кузьма Петрович снял с вешалки меховую куртку и потянулся за папахой. – Тебе на эту операцию часа хватит? – Боюсь, побольше уйдет, – покачал головой Мочалов, – два, не меньше. – Работай два. В десять я к тебе наведаюсь. И ровно в десять, переделав целую кучу разных дел, побывав на занятиях, в дежурном звене, на самолетных стоянках, весь раскрасневшийся от морозного солнца, Кузьма Петрович возвратился к себе в кабинет. Мочалов сидел за столом, молча постукивая пальцами по стеклу. Серые его глаза были озабоченными, брови хмурились. Большая стопка личных дел лежала в стороне, и только два – перед ним. На верхней Ефимков прочел фамилию Горышина. – Ну что, Сережа? – трубным голосом спросил комдив. – Отобрал кандидатов для беседы? Мочалов отрицательно покачал головой и ладонью отбросил свисавшие на лоб пряди седеющих волос. – Нет, Кузьма. Лишь два человека меня заинтересовали из всех представленных: Горышин и Савушкин. – Как, только два? – удивился комдив. – А остальные? Например, Иванов, командир отличного звена, а Лабриченко, наш снайпер?.. – Так-то оно так, – спокойно согласился генерал. – Я не отнимаю у твоих подчиненных их заслуг. Но пойми, дорогой, очень жестким критерием мне приходится руководствоваться. Восемь из них уже не подходят по двум показателям: рост и вес. Два личных дела я пока задержал. Но понимаешь, Кузьма, хотелось бы более колоритного парня. Чтобы и летная биография была у него поинтереснее и сам он физически посильнее выглядел, чем эти, и к космонавтике бы тянулся. – Кого же тебе еще порекомендовать? – задумался Ефимков и сел на просторный дерматиновый диван. – Есть тут у нас еще один паренек, да лично я не хотел бы его отпускать. Вот у него так и в самом деле тяготение к космонавтике. Года два назад Гагарин проезжал через его родной город. Так этот парнишка с пакетом к нему пробивался. А в пакете просьба: «Возьмите меня в космонавты, это мое призвание». У нас в дивизии ребята зубастые, «космонавтом» его так и прозвали. – За этот самый случай? – равнодушно спросил генерал. – Нет, за другое – за то, что он ночью вместо самолета-цели за звездой погнался. Глаза Мочалова так и брызнули смехом. – Это любопытно. А летает он сносно? – На уровне. Самолет у него в воздухе задымил как-то. Не растерялся парень. Посадил на летное поле. Звание досрочно получил за это от самого маршала. – А физически как? – Так ведь жарища во время пожара в кабине, я полагаю, адская была. В обморок не падал. Из самолета на своих ногах вышел, маршалу все чин по чину доложил… – Смотри какой, – одобрительно кивнул Мочалов. – А еще какие за ним доблести водятся? – Ты меня, Сережа, будто корреспондент какой расспрашиваешь, – нервно улыбнулся Ефимков, смутно почувствовавший, что Гореловым его друг заинтересовался всерьез. – Больше за ним доблестей вроде никаких. Разве только что живописью увлекается. Знаешь, если бы не авиация, из него профессиональный художник мог получиться. Он у нас домик дежурного звена так разукрасил. Что ни стена – то картина. Мочалов положил в общую кипу и те два личных дела, которые поначалу лежали отдельно. – Слушай, друже, ты меня окончательно заинтриговал. Покажи мне эту роспись. – Поехали, – без особого энтузиазма согласился Ефимков. Что-то сковывало теперь его речь. Казалось, он был бы не прочь избежать дальнейших расспросов. Мочалов это понял и стал еще настойчивее. Комдив, кряхтя, уселся за руль и сам погнал «Волгу» через аэродром по скользкой от гололеда дороге к дежурному домику. В пути был мрачен и почти не вынимал изо рта потухшую трубку. Когда командир отдыхающей дежурной пары, завидев генеральские погоны, бросился было докладывать, он за Мочалова сделал резкий нетерпеливый жест, означающий: отставить. Войдя в домик, Сергей Степанович огляделся по сторонам. Копии веселых охотников на привале и запорожцев вызвали не его губах усмешку, но эта усмешка исчезла, когда он увидел на третьей стене картину будничного летного дня, где с точностью была выписана не только каждая фигура, но и трава, пригнувшаяся от могучего дыхания двигателей, и ромашка в руке у одного из летчиков, наблюдавших с земли за взлетом реактивных машин. А устремившаяся к звездам ракета, оставившая за собой огненный след, еще больше понравилась генералу. – Как его фамилия? – Старший лейтенант Алексей Горелов. – Я что-то не припоминаю его личного дела в той кипе. – Не было его там, – невесело сказал Ефимков, когда они вышли, – да и зачем стал бы я его рекомендовать? Парень как парень. Ничем не лучше тех десяти. Пристально посмотрев на своего друга, Мочалов весело расхохотался. Нет, годы явно не повлияли на Ефимкова, он, как и прежде, не умел скрывать решительно ничего: ни своих радостей, ни обид. Генерал готов был биться об заклад, что Ефимков ни за что не хотел отдавать ему Горелова. – Слушай, друже, а ты все-таки феодал. – Это отчего же? – Зачем от меня Горелова прячешь? – Это что, лобовая атака? – Считай, что так. – Только я его вовсе не прячу, – вяло проговорил Кузьма Петрович. – Что он – невеста на смотринах, что ли? Можешь с ним хоть сейчас побеседовать, если имеешь желание. – Конечно, имею. Мне уже интуиция подсказывает, что это самый интересный кандидат. Кузьма Петрович с остервенением выбил из трубки пепел и скосил на друга унылые глаза. Ударив себя черной крагой по голенищу сапога, он громко и упрямо воскликнул: – Не пущу. Не пущу его, и точка. Они сели в «Волгу». Полковник – за руль, генерал – рядом. Включив для прогрева мотор, Кузьма Петрович рассеянно слушал его гудение. – Ты пойми меня правильно, Сережа, – сумбурно оправдывался Ефимков, – зачислят его к вашим космонавтам, и будет он там ждать своей очереди. Год, два, пять лет. Ручкой истребителя, гляди, ворочать разучится за это время. А потом оглянется – вроде уже и прошла самая спелая полоса жизни. И космонавтом не стал, и летчиком быть разучился. А у нас он, без обиняков скажу, на широкую дорогу вышел бы. Скоро командовать эскадрильей назначу. Годик-два, и в академию учиться отправим. А оттуда на полк, а то и замом на дивизию. Талантливый, чертяка! – Так ты же только что уверял меня, что он ничем не лучше других? – заметил насмешливо Мочалов. Но Ефимков уже входил в раж: – Э, да это только для присловья было говорено. Горелов – что надо. И потом, как старому другу, тебе откроюсь: он сиротой рос. Понимаешь, жизнь для него с колыбели медового пряника не заготовила. Мать, простая крестьянка, еле-еле читает и пишет. Батька в сорок третьем году в танке сгорел. Горелов еще картину об этом написал. «Обелиск над крутояром» называется. Круча, внизу Днепр бурлит, над обрывом одинокая солдатская могилка. Глянешь – по сердцу мурашки… Мочалов уже твердо убедился, что его своенравный приятель будет как скала стоять за Горелова. Возможно, и кадровику он дал указание не приносить личного дела этого летчика. И чем упрямее возражал Ефимков, тем все сильнее росло у Мочалова желание поговорить со старшим лейтенантом Гореловым. Тихонько трогая с места машину, Ефимков оживленно продолжал: – И еще могу по секрету прибавить, чем дорог мне этот парнишка. Два года он у меня учился, а курсанты были всякие. И отличники, и вчерашние маменькины сынки, и стиляги. Но серьезнее, сдержаннее и умнее не было там у меня парня. Откровенно говоря, иной раз подумаю, он мне вроде родного сына. Никого сейчас так не опекаю. Вот теперь я и высказался, Сережа. Мочалов искоса посмотрел на друга. – Так ты что же, – спросил он, пожимая плечами, – полагаешь, что после такой красочной характеристики у меня пропадет желание с ним увидеться? Ефимков затормозил, давая дорогу маслозаправщику, и, поглядев на генерала широко раскрытыми глазами, умоляюще произнес: – Сережа, пощади. Откажись от этой беседы! – Но ты же дал слово, Кузьма! – нахмурился генерал. – Да к тому же, если я побеседую с ним несколько минут, посмотрю медицинскую книжку и личное дело, это еще ничего не означает. – Не означает! – ворчливо повторил комдив. – В том то и дело, что еще как означает. Если ты с ним поговоришь один раз, ты ни за что уже от него не отстанешь. Он тебе по всем видам подойдет. В том числе по росту и по весу. Я-то догадываюсь, что ты ищешь человека с такими габаритами, как у Гагарина или у Титова. Так вот Горелов в самый раз подойдет. Комдив резко, так что завизжали тормоза, остановил «Волгу» у штабного подъезда. Вышли молча и так же молча прошли в кабинет. Мочалов неторопливо снял шинель, достал платок с синей каемкой и, старательно сморщившись, громко чихнул. – Будь здоров, – мрачно пожелал Ефимков. – Ну так что, Горелова звать? – Обязательно, – сказал Сергей Степанович. Ефимков шумно вздохнул и нажал на табло коммутатора одну из кнопок. – Подполковника Климова, – прогудел он в трубку. – Это ты, Леонтий Архипович? Чем сейчас у тебя народ занимается? Техсостав на матчасти? А летчики? Так. А где старший лейтенант Горелов? По штабу дежурит? Что-то вы его слишком зачастили на эти дежурства. Человек он творческий, надо учитывать. У вас людей много, можно и пореже посылать. Тем более только что стал командиром звена, работы непочатый край. На будущее учти это. А сейчас срочно подмени его кем-нибудь, и пусть немедленно ко мне придет. Полковник положил трубку, и красная лампочка на табло погасла. Не замечая в глазах Мочалова иронии, спросил: – Мне как: остаться при этой беседе или уйти? – Как хочешь. Пожалуй, оставайся. – Нет, не останусь, – нахмурился комдив. – А то будешь после говорить, что я психически или еще как-нибудь подчиненного подавлял. – Да не ворчи, друже, – потеплевшим голосом сказал Мочалов. – Оставайся, и баста! – Нет, я уйду, – решительно сказал комдив и нахлобучил папаху на подстриженную ежиком голову. Дежурный принес в это время личное дело и медицинскую книжку Горелова. – Как знаешь, Кузьма Петрович, – ответил Мочалов и быстро потянулся к документам. Личное дело Горелова генерала уже не интересовало: там все было так, как представил Ефимков. А вот медицинскую книжку генерал читал жадно. Словно заправский терапевт, приблизив к глазам причудливые, пляшущие линии кардиограммы, всматривался в них. Поглощенный расшифровкой цифр и латинских, трудно разбираемых фраз, он не сразу поднял голову на скрип двери. Спокойный громкий голос заставил его оторваться от записей. – Товарищ генерал. Старший лейтенант Горелов по вашему вызову явился. Мочалов вскинул голову. На пороге стоял молодой стройный парень. Чуть худощавое лицо, вздернутый мальчишеский нос. Спокойные, но отнюдь не апатичные, а пытливые, с затаенным блеском глаза. Рот – тонкая прямая линия, чуть поджатая в углах. Широкий лоб без единой морщинки. Сдержался Мочалов – не захотел сразу показаться излишне демократичным. А парень продолжал стоять с рукой, приложенной к виску, и была в этом уставном жесте старательность, присущая молодому офицеру, которому в своей жизни весьма редко приходилось докладывать генералам. – Садитесь, товарищ старший лейтенант, и подождите немножко. – Листая теперь ненужную ему медицинскую книжку, Мочалов исподлобья наблюдал за летчиком. Устроившись в жестком кресле (Ефимков у себя в кабинете мягкой мебели не держал), Горелов достал расческу, не спеша поправил волосы. Мочалов накрыл медицинскую книжку обеими ладонями. – Рад с вами познакомиться, товарищ старший лейтенант. Горелов привстал, крепко встряхнул протянутую руку и сел снова. – Я с вами познакомился чуть пораньше, – улыбнулся Мочалов. Ни один мускул не дрогнул на лице Горелова, только ресницы застыли от удивления. – Каким образом, товарищ генерал? – Смотрел ваши работы… Конечно, это еще не рука профессионала, но человек вы, бесспорно, одаренный, и я вам от души желаю держать кисть так же крепко, как и ручку управления на истребителе. Горелов улыбнулся, обнажая ровные, крепкие зубы. – Стараюсь. Но за двумя зайцами не гонюсь. – Это как же понимать? – А так, что ручка истребителя для меня прежде всего, а уж кисть – потом, на досуге. – Хороший взгляд на свою профессию, Алексей Павлович. Вы раньше на чем летали? – На МиГ-19, товарищ генерал. – А как, на ваш взгляд, самолеты, на которых теперь летать приходится? – Сложнее и лучше. Мочалов одобрительно кивнул головой. Он не хотел затягивать беседу. Все было ясно. Этот доверчивый и в то же время знающий себе цену, уверенный в своих силах парень был прекрасным кандидатом. Генерал встал из-за стола, заложив за спину руки, прошелся по кабинету, ощущая на себе взгляд Горелова, наполненный ожиданием. – Ну как, Горелов, хотели бы вы перейти на новую, более сложную технику? У старшего лейтенанта вздрогнула нижняя губа. – Какой же летчик этого не хочет, товарищ генерал? – А если придется летать на высотах раз в двадцать больших, чем высота вашего истребителя, да и на скоростях во много раз превосходящих? – Мой истребитель двадцать километров запросто берет, – с дерзинкой ответил Алексей. – А вы говорите – раз в двадцать выше. Что-то я не слыхал, товарищ генерал, что есть такая авиация. Мочалов пропустил дерзинку мимо ушей и сам ответил насмешливо: – Если газеты читаете и радио слушаете, должны бы знать, что есть. Уверенность как ветром сдуло с лица Горелова. Волнение догадывающегося, робкая невысказанная надежда и, наконец, полное смятение отразились в его глазах. – Так то ж только космические корабли могут, – прошептал он. – Я не понимаю вас… – Сейчас поймете, – испытывая его нетерпение, проговорил генерал. – Я приехал сюда для того, чтобы подобрать одного кандидата в отряд летчиков-космонавтов. Горелов чуть побледнел. Голос, дрогнувший на первом же слове, выдал его волнение. – Шутите, товарищ генерал? – Да, да, шучу. Именно для этого я и приехал сюда из Москвы. – холодно осадил его Мочалов. – Чтобы вызвать старшего лейтенанта Горелова и пошутить. Неловко опираясь о подлокотники, Алеша поднялся в кресле. Глаза его растерянно блуждали по комнате. – Простите, товарищ генерал. Но то, что вы говорите, так необычно. – Ущипните себя за нос, чтобы убедиться, что это не сон, – тем же бесстрастным голосом произнес Сергей Степанович. – Но вы что-то не торопитесь с ответом. Возможно, это предложение вам совсем не по душе. Горелов клятвенно прижал ладони к груди, словно хотел унять неровное дыхание. – Что вы, товарищ генерал! Стать космонавтом… Да это же мечта всей моей жизни! Самая заветная мечта. Только я думать не мог, что… то есть не я, а вы…, ой, я совсем запутался, товарищ генерал. Выдержки не хватило. – Космонавту всегда должно хватать выдержки, – нравоучительно заметил генерал. – Да, но это так странно, – повторил Алексей. – Два года назад я пытался просить Гагарина взять меня в космонавты. Тогда я был предельно наивным провинциальным парнем. Позже сам смеялся над этим. А здесь, в полку, спутал в ночном полете бортовой огонь самолета со звездой, и ребята наши так и прозвали меня: «космонавт». И мечта об этом как-то уже растворилась. И вдруг вы мне предлагаете… Да как же я могу отказаться? Только это как снег на голову. И притом – почему мне? У нас в дивизии есть ребята и получше… – Выходит, вы мне больше подходите, – перебил Горелова Мочалов и повелительным жестом негромко хлопнул ладонью по стеклу письменного стола. – Считаю, что вы дали согласие. Передумывать не будете? – Нет, – ответил Алеша быстро. Сергей Степанович удовлетворительно наклонил голову. – Однако вы должны понимать, что, дав согласие стать космонавтом, вы им еще не стали. Впереди серьезное испытание, сложная медицинская комиссия. Если она не найдет в вашем здоровье изъянов, вопрос будет решен положительно. – Я понимаю, – тихо сказал Горелов. – Вот и отлично. О нашем разговоре никому не должно быть известно. Когда получите вызов, тоже не вдавайтесь в объяснения. Куда и зачем едите – для остальных тайна. Скажите, что переводитесь в другую часть. Или к летчикам-испытателям. Словом, сами придумаете. А сейчас можете быть свободным, если нет вопросов. Не успел Горелов одеться, на пороге появилась припорошенная снегом фигура комдива. Расстегнув на теплой меховой куртке «молнию», Кузьма Петрович потирал красные руки. – Завьюжило сегодня, – покачал он головой и, покосившись на старшего лейтенанта, по-домашнему спросил: – Ну как, Алеша? – Как в сказке, товарищ полковник, – с заблестевшими глазами бойко ответил Горелов. – До сих пор не верю, что это наяву происходит. – А что решил? – спросил Ефимков, хотя по счастливому лицу Алексея и так все можно было понять. – Согласен, – сдержанно ответил Мочалов. – Ты или он? – И я, и он. – Так я и знал, – мрачно заключил комдив и, не снимая куртки, сел. Достал из кармана трубку, снова сунул ее в карман и, подойдя к молодому летчику, крепко обнял его левой сильной рукой, почти пригнул за плечи к себе. Был Ефимков на целую голову выше Горелова, глыбой возвышался над ним. – Как назвал ты меня, Сережа? – окликнул он Мочалова. – Феодалом? Ну а ты – самый что ни на есть узурпатор. Лучшего парня забираешь. Никому бы другому не отдал. Только тебе, старому верному другу, доверяю Горелова. – Он оттолкнул от себя Горелова так же неожиданно, как и притянул, погрозил ему сурово пальцем. – А ты смотри… от родного порога в новую жизнь уходишь. Был ты летчиком на уровне у Кузьмы Ефимкова. Вот и там должен честь родного порога беречь. Не забывай, парень, что этим родным порогом у тебя в жизни была истребительная авиация. Она тебя человеком сделала. – Я этого никогда не забуду, Кузьма Петрович, – негромко произнес Горелов, – и вас особенно. Вы столько для меня сделали. – А вот это уже сентиментальность, – прервал его Ефимков, – это не надо, Алексей. Она даже в пейзажах вредна, если их пишет летчик-истребитель. Шагай переживай свою радость. Все у тебя складывается хорошо, парень. Только смотри, в космос слетаешь, на земле меня не забывай. А то встречу где-нибудь, автограф попрошу, а ты сделаешь вид, будто и не знаешь меня… – Да что вы, товарищ полковник. – Ладно, ладно, всякое бывает, – проворчал с напускной суровостью комдив. – Ну а сейчас марш! …Ровно через неделю на имя полковника Ефимкова пришла из высшего авиационного штаба короткая телеграмма: «Командир звена старший лейтенант Горелов Алексей Павлович приказом Главкома ВВС НП 296 п откомандировывается в распоряжение генерала Мочалова». Кузьма Петрович, уже свыкшийся с неизбежностью предстоящей разлуки, прочитал ее не спеша, резко нажал кнопку звонка и, когда в дверях выросла фигура дежурившего по штабу офицера, спокойно произнес: – Разыщите старшего лейтенанта Горелова и передайте, что поступил приказ об отчислении его из нашей дивизии. Пускай срочно собирается и завтра вечерним поездом выезжает в Москву. Куда и зачем – он знает. Оставшись один, комдив еще раз перечитал телеграмму и шумно вздохнул. Откинувшись на спинку кресла, он долго глядел в прямоугольник запотевшего от холода окна и думал о людях, с какими сталкивался на жизненных тропах. Многих летчиков встречал он и провожал. Но этот парнишка по особенному был дорог. Его, вчерашнего десятиклассника, научил когда-то Ефимков летать, ему помог стать здесь, в Соболевке, боевым летчиком. Теперь он уходил. – Пусть же повезет ему и на космическом маршруте! – тихо вздохнул комдив. |
|
|