"Второго шанса не будет" - читать интересную книгу автора (Кобен Харлан)

Глава 2

– Мы делаем все, что в наших силах, – сказал Риган, и голос прозвучал чересчур ровно, словно, пока я лежал без сознания, он стоял рядом и репетировал эту реплику. – Повторяю, сначала мы даже не знали про ребенка. Драгоценное время было потеряно, но потом мы его наверстали. Фотография Тары разослана по всем полицейским участкам, аэропортам, автобусным и железнодорожным вокзалам, таможенным пунктам в радиусе ста миль. Мы просмотрели все дела, связанные с похищениями, в надежде обнаружить какую-нибудь закономерность или подозреваемого.

– Двенадцать дней, – напомнил я.

– Мы установили прослушку на всех ваших телефонах – домашнем, рабочем, мобильном...

– Зачем?

– На тот случай, если позвонят и потребуют выкуп.

– Ну и как, звонили?

– Пока нет.

Я закрыл глаза. Двенадцать дней. Я тут двенадцать дней валяюсь, а моя дочурка... Я отогнал эту мысль.

– Не вспомните, что было на Таре в то утро? – Риган потер пятно на подбородке.

Вспомнил. Я восстановил ежеутренний ритуал: рано просыпаюсь, подхожу на цыпочках к кроватке, гляжу на Тару. Ребенок – это не только радость, я знаю. Я знаю, случаются моменты, когда такая тоска наваливается, что не знаешь, куда податься. Я знаю, бывают ночи, когда детский плач действует на нервные окончания как терка. Не собираюсь представлять жизнь с младенцем в радужном свете. И все же новый утренний распорядок мне нравился. Взгляд на крошечное тельце каким-то образом делал меня сильнее. Даже больше – я испытывал что-то похожее на восторг. Иные переживают такое чувство в церкви. Ну а я – понимаю, это звучит сентиментально – у детской кроватки.

– Розовый комбинезон с черными пингвинами, – сказал я. – Моника купила его в "Детском мире".

Он сделал запись в блокноте.

– А Моника?

– Что Моника?

Риган уткнулся в блокнот.

– На ней что было?

– Джинсы. – Мне вспомнилось, как они обтягивали ее бедра. – Джинсы и красная блузка.

Риган черкнул в блокноте.

– А есть... Я имею в виду, напали на чей-нибудь след? – спросил я.

– Мы рассматриваем все версии.

– Я не о том.

Риган молча посмотрел на меня. Какой-то тяжелый у него получился взгляд.

Моя дочь. Неизвестно где. Одна. На протяжении двенадцати дней. Я вспомнил ее глаза, тот теплый свет, который открывается только родителям, и брякнул:

– Она жива.

Риган склонил голову набок, как щенок, услышавший нечто необычное.

– Не сдавайтесь, – попросил я.

– Мы и не собираемся, – заверил он, глядя на меня с откровенным любопытством.

– Я просто хочу сказать... У вас есть дети, детектив Риган?

– Две девочки.

– Понимаю, звучит глупо, но я бы знал. – "Знал так же хорошо, как и то, что после рождения Тары мир никогда уже не будет прежним". – Я бы знал.

Он промолчал. Я понимал, что мои слова – слова человека, привыкшего смеяться над всякими чудесами и колдовством, – звучат дико. Понимал, что невольно выдаю желаемое за действительное. И все же я цеплялся за свою веру. Прав я был или заблуждался, но она держала меня, как спасательный канат.

– Нам еще кое-что нужно, – сказал Риган. – О вас, вашей жене, друзьях, доходах...

– Не сейчас, – твердо заявила доктор Хеллер и шагнула вперед, словно хотела встать между мной и детективом. – Ему надо отдохнуть.

– Как раз сейчас, – возразил я, – необходимо найти мою дочь.

* * *

Монику похоронили в поместье ее отца, на семейном участке Портсманов. Разумеется, меня на похоронах не было. Не знаю даже, что по этому поводу и сказать, но ведь коли на то пошло, я всегда испытывал к жене (в те роковые моменты, когда я был честен сам с собой) двойственное чувство. Моника отличалась тем типом красоты (слишком точно очерченные скулы, гладкие, как черный шелк, волосы и сжатые, как у завсегдатаев аристократического загородного клуба, челюсти), что раздражал меня и притягивал. Брак у нас получился старомодный – вынужденный. Ладно, пусть я немного преувеличиваю. Моника была беременна. Я пребывал в растерянности. Грядущее событие указало дорогу на матримониальное пастбище.

О подробностях похорон мне поведал Карсон Портсман, дядя Моники и единственный из членов семьи, который поддерживал с нами дружеские отношения. Моника души в нем не чаяла. Сложив руки на коленях, он сидел подле моей больничной кровати. Очки с сильными линзами, мешковатый твидовый пиджак, шапка волос как у Альберта Эйнштейна – Карсон живо напоминал ходячий образ университетского профессора. Печально повествуя негромким голосом о том, что Эдгар, отец Моники, устроил похороны моей жены "скромно, по-домашнему", он с трудом сдерживал слезы.

В это я охотно поверил. По части скромности, во всяком случае.

В ближайшие несколько дней меня посетило много человек. С утра вихрем, словно у нее персональный двигатель внутреннего сгорания, в палату влетала мать. Все звали ее Лапушкой. На ней были белоснежные кроссовки "Рибок" и голубой с золотистой каемкой спортивный костюм, как у тренера. Волосы, хоть и тщательно ухоженные, были ломкими и сильно перекрашенными. Вокруг матери всегда вился сигаретный дымок. Густой слой косметики с трудом скрывал следы утраты единственной внучки. Мать отличалась удивительной энергией и не отходила от меня буквально до ночи, ухитряясь при этом постоянно пребывать в состоянии, близком к истерическому. Это странным образом успокаивало: складывалось впечатление, будто мать сходит с ума из-за меня, а не по какой-либо иной причине.

В палате стояла чуть не тропическая жара. Тем не менее, едва я засыпал, мама набрасывала на меня лишнее одеяло. Однажды я проснулся, естественно, весь в поту и услышал: она рассказывает чернокожей сиделке в форменной шапочке о том, как я попал в больницу Святой Елизаветы в последний раз – было мне тогда семь лет.

– У него оказался сальмонеллез, – объявила Лапушка заговорщическим шепотом, который звучал словно усиленный мегафоном, правда, не самым мощным. – Кровью пахло чудовищно, она из него так и хлестала. А желчь только что в обои не впиталась.

– Так он и сейчас на розу в цвету не похож, – заметила сиделка.

Обе дружно рассмеялись.

Проснувшись на второй день своего выздоровления, я увидел мамино лицо, склонившееся надо мной.

– Помнишь? – спросила она.

В руках у нее был плюшевый Оскар-Брюзга, которого мне подарил кто-то, когда я болел сальмонеллезом. За прошедшие годы зеленый цвет превратился в салатный.

– Это игрушка Марка, – пояснила она, обращаясь к сиделке.

– Мама, – вмешался я.

Она повернулась ко мне. Макияж сегодня был наложен особенно густо, вдобавок появились бороздки.

– Оскар тогда не давал тебе соскучиться, помнишь? Он помог тебе выздороветь.

Я закрыл глаза. И вспомнил. Сальмонеллез я подхватил из-за сырых яиц. Отец добавлял их в молоко якобы из-за протеина. Помню, какой ужас охватил меня, когда сказали, что ночь мне придется провести в больнице. Отец, который недавно повредил на корте ахиллесово сухожилие, был в гипсе и страдал от непрекращающейся боли. Но, увидев, как мне страшно, по своему обыкновению, пошел на жертву. Целый день он работал на фабрике, а всю ночь провел на стуле у моей больничной койки. Я пробыл в больнице Святой Елизаветы десять суток, и отец не пропустил ни единой ночи.

Я посмотрел на мать. Неожиданно она отвернулась, и я понял, что она вспоминает о том же. Сиделка под каким-то предлогом поспешно вышла из палаты. Я погладил мать по спине. Она не пошевелилась, но я почувствовал дрожь. Я мягко отнял у мамы Оскара.

– Спасибо тебе, – сказал я.

Она вытерла глаза. Папа-то, в чем можно было не сомневаться, в больнице на сей раз не появится, и, хотя мать наверняка рассказала ему о случившемся, трудно сказать, понял ли он ее. Первый удар случился с отцом, когда ему был сорок один, – ровно через год после того, как он дежурил у меня в палате по ночам. Мне тогда было восемь лет.

Была у меня младшая сестренка Стейси – она "злоупотребляла" (если изъясняться политически корректно) или "сидела на игле" (если называть вещи своими именами). Время от времени я разглядываю старые, относящиеся ко временам, когда отец был здоров, фотографии и вижу молодую жизнерадостную семью из четырех человек и еще лохматую собачонку, аккуратно постриженный газон, горящие угли, освещающие мангал. Намеки на будущее я ищу в беззубой улыбке сестры, быть может, в ее потаенном "я", в каких-то предзнаменованиях. Ищу – и не нахожу. У нас до сих пор есть дом, но похож он на выцветший кинокадр. Отец жив, но, когда он заболел, все развалилось, как Шалтай-Болтай.

Стейси не пришла навестить меня, даже не позвонила; впрочем, меня уже в ней ничто не удивляет.

Наконец мать посмотрела на меня, и тут, сжав чуть сильнее старичка Оскара, я вдруг подумал: мы снова вместе. Отец в общем-то овощ. Стейси – пустышка, нет ее. Я потянулся и взял маму за руку. И так мы сидели, пока не открылась дверь. В палату заглянула сиделка.

Мама выпрямилась и сказала:

– И еще Марк любил играть в куклы.

– Марионетки, – уточнил я.

Мой лучший друг Ленни тоже заходил вместе с женой Черил каждый день. Ленни Маркус – крупный юрист, но иногда берется и за мои небольшие дела, вроде того, когда я судился по поводу штрафа за превышение скорости или расселения нашего дома. После окончания колледжа он поступил на работу в прокуратуру графства, и все – друзья и противники – сразу же прозвали его Бульдогом за агрессивную манеру поведения в зале суда. Через некоторое время было сочтено, что такое прозвище для него слишком деликатно, и Ленни превратился в Быка. Ленни я знал с начальной школы. Я крестный его сына Кевина. А он крестный Тары.

Сплю я плохо. Лежу ночью, смотрю в потолок, считаю автомобильные гудки за окном, прислушиваюсь к больничным звукам и изо всех сил стараюсь не думать о дочери и о том, что с ней могло произойти. Получается не всегда. Сознание, в чем мне пришлось убедиться, – это и впрямь темный омут, в котором полно ядовитых змей.

Детектив Риган принес возможную версию.

– Расскажите мне о своей сестре, – начал он.

– А она-то здесь при чем? – осведомился я, пожалуй, слишком поспешно. Но не успел он и рта раскрыть, как я поднял руку. Все ясно. Моя сестра – наркоманка. А где наркотики, там и криминал. – Нас обокрали?

– Да нет, не похоже. Вроде все на месте, но квартира перевернута вверх дном. Кому и зачем это понадобилось, не представляете?

– Нет.

– Итак, расскажите мне про сестру.

– У вас есть досье Стейси?

– Да.

– Вряд ли мне есть что добавить.

– Вы ведь не поддерживаете тесных отношений, верно?

Не поддерживаем отношений. Разве так можно сказать о нас со Стейси?

– Я люблю ее, – медленно выговорил я.

– Когда вы виделись в последний раз?

– Полгода назад.

– То есть когда родилась Тара?

– Да.

– Где?

– Где мы виделись?

– Да.

– Стейси пришла в родильный дом.

– Посмотреть на племянницу?

– Да.

– И как же прошел визит?

– Стейси была не в себе. Она хотела взять младенца на руки.

– Но вы не разрешили?

– Верно.

– Она рассердилась?

– Осталась почти равнодушной. Моя сестра как накачается какой-нибудь дрянью, так вообще с трудом отдает себе отчет в происходящем.

– И вы ее выставили за дверь?

– Я велел ей, пока не покончит с наркотиками, держаться от Тары подальше.

– Ясно. Вы рассчитывали, что это заставит ее снова взяться за лечение.

– Да нет, не сказал бы. – Должно быть, я ухмыльнулся.

– Боюсь, не совсем вас понимаю.

Как бы ему объяснить? Я вспомнил улыбку на семейной фотографии, ту, где у Стейси нет передних зубов.

– Чем только мы ее не пугали, – сказал я. – Увы, от наркотиков она не откажется, они стали частью ее жизни.

– На излечение, стало быть, не рассчитываете?

– Я не мог ей доверить своего ребенка, давайте так сформулируем.

Риган подошел к окну и выглянул наружу.

– Вы когда переехали в свое нынешнее жилище?

– Мы с Моникой купили этот дом четыре месяца назад.

– Он ведь недалеко от того места, где вы провели детство?

– Верно.

– А вы с будущей женой давно были знакомы?

– Нет. – Подобная линия допроса меня несколько смутила.

– Несмотря на то что росли в одном городке?

– Мы вращались в разных кругах.

– Ясно. Итак, если я все верно понял, вы купили дом четыре месяца назад, а сестру не видели шесть?

– Именно так.

– Выходит, на новом месте сестра вас ни разу не навещала?

– Получается, так.

– Видите ли, – повернулся ко мне Риган, – мы нашли у вас в доме отпечатки ее пальцев.

Я промолчал.

– Кажется, вы не особенно удивлены, Марк?

– Стейси – наркоманка. Не думаю, что она способна выстрелить в меня и похитить моего ребенка, но, возможно, я недооцениваю, как низко она пала. Домой к ней вы не заходили?

– С тех пор как в вас стреляли, никто ее не видел.

Я закрыл глаза.

– Мы не думаем, будто она сама способна совершить нечто подобное, – продолжил Риган. – Но у нее мог быть сообщник – приятель, дилер, кто-нибудь из тех, кто знал, что ваша жена из богатой семьи. Ничего не приходит в голову?

– Нет. Короче, вы считаете, что цель – похищение ребенка?

Риган, потирая пятно на подбородке, неопределенно пожал плечами.

– Но ведь нас обоих пытались убить, – возразил я. – С мертвых родителей как получишь выкуп?

– Может, они так накачались наркотиками, что перестарались, – сказал он. – А может, рассчитывали вытянуть деньги из Тариной бабушки.

– Так чего же до сих пор медлят?

Риган промолчал. Но ответ я знал и без него. От возбуждения, особенно если дело связано со стрельбой, наркоманы себе места не находят. Они теряют представление о действительности. Отчасти именно поэтому они снова начинают нюхать кокаин, а то и в себя стреляют – чтобы ускользнуть, испариться, залечь на дно. В газетах и на телевидении поднимется шум. Полиция начнет расследование. Такого напора наркоману не выдержать. Он все бросит, лишь бы исчезнуть, бежать.

Замести все следы.

* * *

Но через два дня пришло требование о выкупе.

Теперь, когда вернулось сознание, я шел на поправку с удивительной легкостью. Может, дело заключалось в том, что мне самому хотелось как можно быстрее встать на ноги, а может, двенадцатидневная кома – достаточной срок для затягивания ран. Или, может, я гораздо больше страдал от ран душевных, нежели физических. Я думал о Таре, и от страха у меня перехватывало дыхание. Я думал о Монике, о том, что она лежит в холодной земле, и стальные когти рвали мне душу в клочья.

Хотелось вырваться на свободу.

Хотя боль в груди донимала, я настаивал на выписке. Не преминув заметить, что я лишь подтверждаю известную поговорку "Врачи – худшие больные", Рут Хеллер уступила. Мы договорились, что ко мне каждый день будет приходить терапевт и время от времени, на всякий случай, медсестра.

В то утро, когда я должен был покинуть стены больницы Святой Елизаветы, дома у меня, то есть на месте, где было совершено преступление, находилась мать – "чтобы к моему появлению все было готово", какой бы смысл ни вкладывала она в последнее слово. Удивительно, но возвращаться было совсем не страшно. Дом – всего лишь строение, кирпич да цементный раствор.

Ленни помог мне собраться и одеться. Он высокий, жилистый, с вечной щетиной на щеках, отрастающей ровно через шесть минут после очередного бритья. Ребенком Ленни носил круглые очки и плотный вельветовый костюм, который не снимал даже летом. Курчавые волосы придавали ему вид приблудного пуделя. Теперь он аккуратно, как добропорядочный прихожанин, их подрезает. И костюмы носит исключительно высшего качества. А два года назад он сделал себе лазерную операцию на глазах, так что и очки пропали.

– Может, все-таки у нас поживешь? – спросил Ленин.

– У тебя и без того четверо ребят, – напомнил я.

– Это-то так. – Ленни помолчал. – Тогда я у тебя поживу?

Я попытался выдавить улыбку.

– Серьезно, – объяснил он, – не будешь так одиноко себя чувствовать.

– Да не волнуйся ты, справлюсь.

– Черил там кое-что тебе приготовила. Все в холодильнике.

– Очень мило с ее стороны.

– Правда, такую бездарную кухарку, как она, надо еще поискать, – вздохнул Ленни.

– А кто сказал, что я буду есть ее стряпню?

Ленни отвернулся и занялся уже сложенной сумкой.

Я наблюдал за ним. Мы знакомы давно, с первого класса школы, поэтому, думаю, он не удивился моим словам:

– Может, все же скажешь, что у тебя на уме?

Получив долгожданный предлог, Ленни немедленно им воспользовался:

– Слушай, я ведь твой адвокат, верно?

– Факт.

– Ну так хочу дать тебе юридический совет.

– Я весь внимание.

– Конечно, следовало бы сказать тебе раньше. Но ты бы не послушал. Теперь дело другое.

– Да о чем ты, наконец?

Несмотря на внушительные габариты, Ленни оставался для меня мальчишкой. Я не мог воспринимать его советы всерьез. Поймите меня правильно. Он малый толковый, это известно. Мы вместе праздновали его поступление в Принстон, а потом на юридический факультет Колумбийского университета. Мы вместе проходили тест на способность к исследовательской работе и первокурсниками занимались в одном классе по химии. Но сейчас я видел приятеля, с которым болтался по округе душными ночами в конце недели. Мы садились в здоровенную колымагу его старика и ездили на вечеринки. В компанию нас всегда принимали, но без особого энтузиазма – мы принадлежали к Великим невидимкам, как я называл университетское большинство. Мы стояли в углу, потягивали пиво, покачивали головами в такт музыке и усиленно привлекали к себе внимание. Но тщетно. Как правило, все кончалось сандвичами с сыром в закусочной "Наследие" либо, что было получше, на футбольном поле позади средней школы имени Бенджамена Франклина, где, улегшись на траву, мы пересчитывали звезды. Как-то легче разговаривать даже с лучшим другом, когда смотришь на звездное небо.

– Значит, так, – промолвил Ленни, по привычке жестикулируя, – я хочу, чтобы отныне ты общался с полицейскими только в моем присутствии.

– Вот как? – Я нахмурился.

– Может, я дую на воду, но мне приходилось сталкиваться с подобными случаями. Не точно с такими, но... короче, ты понимаешь, о чем я. Первые подозреваемые – всегда члены семьи.

– Иными словами, моя сестра.

– Нет, иными словами, самые близкие. Или, если это только возможно, еще ближе.

– Ты что же, хочешь сказать, что полиция подозревает меня?

– Не знаю, право, не знаю. – Ленни замялся, но ненадолго. – Не исключено, совсем не исключено.

– Слушай, это ведь в меня стреляли, ты не забыл? И моего ребенка похитили.

– Никто не спорит, но на это дело можно посмотреть с разных сторон.

– Как это?

– Подозрения становятся чем дальше, тем сильнее.

– Это еще почему?

– Не знаю. Просто становятся. Слушай, похищениями детей занимается ФБР. Тебе ведь это известно? Если ребенок не находится в течение двадцати четырех часов, считается, что дело выходит за границы штата и передается в ведение федералов.

– Ну и что?

– А то. Для начала, скажем, в течение первых десяти дней они наводняют округу своими агентами. Прослушивают телефоны, ждут звонка с требованием о выкупе – словом, все в этом роде. Затем они начинают пришпоривать коней. В общем-то это нормально. Бесконечно ждать невозможно, они отзывают команду и возвращаются к рутине: один-два агента. Соответственно меняется ход мысли. Так и сейчас: быть может, рассуждают они, Тару похитили не ради выкупа, а просто спрятали. Во всяком случае, полагаю, что твой телефон прослушивается. Я, правда, не уточнял, но обязательно уточню. Они наверняка скажут – мол, дожидаемся звонка с требованием выкупа. Может быть. Но одновременно рассчитывают, что и ты сболтнешь что-нибудь разоблачительное.

– И что с того?

– Надо быть осторожным. Не забывать, что все – все! – телефоны прослушиваются – домашний, рабочий, мобильный.

– Ну и что, что с того? Я ведь ничего не сделал.

– "Ничего не?.." – Ленни взмахнул руками, словно собрался взлететь. – Ладно, поостерегись все-таки. Быть может, тебе трудно будет в это поверить – смотри, не задохнись, когда услышишь, – но полиция известна тем, что умеет переворачивать свидетельства с ног на голову.

– Ничего не понимаю. Ты хочешь сказать – я числюсь подозреваемым лишь по той простой причине, что являюсь отцом и мужем?

– Да. – Ленни выдержал паузу. – Нет.

– Спасибо, ты здорово прояснил ситуацию.

Зазвонил телефон, стоявший на тумбочке рядом с кроватью. Я был далеко от него, в противоположном углу.

– Можно? – Я потянулся к телефону.

Ленни опередил меня:

– Палата доктора Сайдмана.

Голос в трубке заставил его нахмуриться.

– Минуту, – отрывисто бросил он и передал мне трубку с таким видом, будто это рассадник микробов. Я с удивлением посмотрел на него.

– Да?

– Привет, Марк. Это Эдгар Портман.

Отец Моники. Теперь понятно поведение Ленни. Эдгар, как всегда, держится слишком официально. Есть люди, тщательно обдумывающие свои слова. Это избранная публика вроде моего тестя: прежде чем открыть рот, она бережно кладет слово на весы.

Я разом напрягся.

– Привет, Эдгар, как дела? – Ответ, надо признаться, прозвучал глуповато.

– Все нормально, спасибо. Приношу извинения за то, что не позвонил раньше. Но со слов Карсона я понял, что ты оправляешься от ранений. Я решил, лучше пока тебя не беспокоить.

– Весьма признателен, – с едва заметным сарказмом сказал я.

– Н-да. Насколько я понимаю, ты сегодня выписываешься?

– Верно.

Эдгар откашлялся, что вообще-то для него не характерно.

– Не смог бы заехать домой?

Домой. То есть к нему.

– Сегодня?

– Да, и чем быстрее, тем лучше. И если можно, один.

Повисло молчание. Ленни вопросительно посмотрел на меня.

– Что-нибудь случилось, Эдгар? – спросил я.

– Марк, внизу тебя ждет машина. Поговорим при встрече. – Он повесил трубку.

Действительно, на улице стоял черный "линкольн".

Ленни вывез меня в кресле-каталке. Улица была мне знакома, ведь я вырос всего в нескольких милях от больницы Святой Елизаветы. Когда мне было пять лет, отец срочно доставил меня сюда в отделение "скорой помощи", где мне наложили двенадцать швов, а когда исполнилось семь... Впрочем, о сальмонеллезе вам уже известно. Потом я поступил в медицинскую академию и снял квартиру неподалеку от Колумбийского университета, в так называемом пресвитерианском районе. А потом вернулся в больницу Святой Елизаветы, правда, не в качестве пациента.

Я – хирург, делаю пластические операции, но не те, о каких вы подумали. Время от времени я выправляю носы, однако с силиконовыми нитями в руках вы меня не увидите. Не то чтобы я осуждал кого-либо. Просто у меня работа другая.

Моя область – восстановительная детская хирургия; этим делом я занимаюсь вместе со своей бывшей соученицей по медицинской академии, трудоголиком из Бронкса по имени Зия Леру. Мы состоим на службе в компании "Единый мир". В общем-то, мы с Зией сами ее основали. Работаем с детьми, в основном за границей, страдающими от разнообразных деформаций – врожденных, полученных в результате недоедания или физического насилия. Мы много разъезжаем по свету. В Сьерра-Леоне я занимался лицевыми травмами, в Монголии – волчьей пастью, в Камбодже – болезнью Крузона, в Бронксе – ожогами. Подобно большинству людей моей профессии, я получил изрядную подготовку. Прошел курс специализации по оториноларингологии, год потратил на восстановление тканей, далее – пластические операции, стоматология и даже офтальмология. У Зии за спиной то же самое, только она сильнее меня в челюстных операциях.

Наверное, вы решили, что мы благодетели. Это заблуждение. У меня был выбор. Я мог сделаться костоправом, или подтягивать кожу тем, кто и без того красив, или помогать несчастным, в нищете живущим детям. Я выбрал последнее, но, увы, не столько из сострадания к обездоленным, сколько из профессионального интереса. Большинство хирургов моей специальности в душе любители загадок. Мы странный народ. Мы помешаны на врожденных аномалиях, которые только в цирке показывать, да на гигантских опухолях. Знаете, эти жуткие уродства в учебниках по медицине – смотреть страшно, правда? А мы с Зией обожаем иметь дело с такими штуками. И еще больше – заниматься починкой, из частей собирать целое.

Свежий воздух щекотал легкие. Солнце светило как при сотворении мира, словно насмехаясь над любым унынием. Я поднял лицо. Помнится, Моника точно так же вскидывала подбородок. Она утверждала, что это "снимает стресс". Морщины у нее разглаживались, будто солнечный луч делал ей легкий массаж. Я стоял с закрытыми глазами. Ленни – молча, рядом, не торопя меня.

Сам себе я всегда казался человеком чрезмерно чувствительным. Самые дурацкие фильмы вызывали у меня слезы. Я легко переходил от одного настроения к другому. Но в присутствии отца я никогда не плакал. И теперь, получив этот ужасный удар, я – как бы сказать? – был просто не способен к слезам. "Классический защитный механизм", – подумалось мне. Надо поторапливаться. Ситуация в принципе знакомая по работе: едва стоит появиться трещинке, как я склеиваю края, чтобы она не превратилась в настоящую расселину.

Ленни беспокоил звонок Эдгара.

– Ты хоть имеешь представление, что понадобилось этому старому сукину сыну?

– Ни малейшего.

Он замолчал. Я знаю, о чем он думал. Ленни всегда считал, что Эдгар виноват в смерти его отца. Старик был менеджером среднего звена в продовольственной компании – одной из многих, что принадлежали Эдгару. Он ишачил на фирму двадцать шесть лет, а когда ему исполнилось пятьдесят два, Эдгар затеял крупное слияние. И отец Ленни потерял работу. Помню мистера Маркуса сидящим с поникшими плечами за кухонным столом и заклеивающим конверты со своими анкетами. Работы он так и не нашел и два года спустя умер от сердечного приступа. Ленни был убежден, что увольнение и смерть отца между собой связаны.

– Может, мне с тобой поехать? – сказал он наконец.

– Да нет, справлюсь сам.

– Мобильник у тебя с собой?

Я кивнул.

– Если что нужно, сразу звони.

Я поблагодарил его, и Ленни отправился по своим делам. Водитель открыл дверцу, и я, поморщившись от боли, втиснулся в салон. Ехать было недалеко. Каслтон, штат Нью-Джерси. Там я родился. Мы миновали плотную застройку шестидесятых годов, большие участки семидесятых, здания с алюминиевым покрытием восьмидесятых, кондоминиумы девяностых. Потом деревья пошли чаще. Дома спрятались за густой растительностью от всякой рвани, которая может случайно оказаться на дороге. Мы приближались к старой роскоши, к месту, которое всегда пахнет осенью и дымком.

Первые Портсманы поселились здесь сразу по окончании Гражданской войны. Тогда, как и на большей части пригородных земель штата, здесь находились фермы. Прапрапрадед Портсман постепенно их распродал и на том нажился. Правда, шестнадцать акров в собственности у семьи сохранялись, и сейчас это был едва ли не самый крупный участок в округе. Когда мы поднялись повыше, я невольно посмотрел налево – в сторону семейного кладбища. В глаза бросился небольшой холм свежевырытой земли.

– Остановитесь, – сказал я водителю.

– Прошу прощения, доктор Сайдман, но мне велено доставить вас прямо домой.

Я хотел возразить, но потом передумал. Дождавшись, пока машина притормозит у парадного входа, я вышел и направился назад. "Доктор Сайдман!" – позвал водитель. Я не остановился. Он вновь окликнул меня. Я по-прежнему не обращал на него внимания.

Дождя не было, но трава зеленела, как в лесу после дождя. Розы стояли в полном цвету, поражая обилием красок.

Я попробовал ускорить шаг, и тут же почувствовал, что кожу буквально рвет на части. Пришлось от этой затеи отказаться. Прежде в усадьбе Портсманов я был всего лишь два раза (снаружи-то в молодости обозревал часто), но к семейному кладбищу никогда не приближался. То есть, как и большинство рационально мыслящих людей, попросту его избегал. Мысль хоронить близких у себя во дворе, как любимую собаку или кошку... Нет, подобные причуды богачей нам, обыкновенным особям, недоступны. Да и не стремимся мы их понять.

Ослепительно белый забор, окружающий кладбище, был, пожалуй, фута два в высоту. Может, его специально покрасили к моему приезду? Я перешагнул через явно ненужные ворота и, не сводя глаз с холмика, двинулся вдоль скромных надгробий. Дойдя до места, я почувствовал, что меня бьет дрожь. И опустил взгляд.

Точно, свежая могила. Надгробной плиты пока нет. Только дощечка, на которой четким каллиграфическим почерком, как на свадебном приглашении, написано:

НАША МОНИКА.

Я стоял и тер глаза. Моника. Моя бешеная красавица. Отношения у нас были тяжелые – классический случай, когда вначале страсти слишком много, а потом явно недостает. Не знаю, почему так вышло. Моника – другая, это факт. Поначалу ее огонь, ее пыл вызывал адекватную реакцию. А потом перепады настроения начали утомлять. Не хватало терпения копнуть глубже.

Я смотрел на холмик и вдруг почувствовал болезненный укол памяти. Это было за две ночи до того, как в нас стреляли. Я вошел в спальню и обнаружил Монику плачущей. Не в первый раз. Далеко не в первый. Исполняя роль, отведенную мне в домашнем спектакле под названием "Семейная жизнь", я обычно спрашивал, в чем дело, но сердце мое в этом не участвовало. Раньше, в самом начале, бывало иначе. Моника молчала. Я пытался обнять ее, она напрягалась. Через какое-то время ее холодность стала меня раздражать, так мальчику надоедает кричать: "Волк! Волк!" В конце концов сердце оледенело. А чего еще ожидать, когда наталкиваешься на камень? Нельзя же постоянно быть наседкой. В определенный момент неизбежно ударяешься в бунт.

По крайней мере именно это я себе говорил.

Но в тот раз вышло иначе: Моника вдруг ответила. Ответила кратко. Чтобы быть точным, всего одной фразой: "Ты не любишь меня". Именно так. Сожаления в голосе не было. "Ты не любишь меня". Выдавливая дежурные возражения, я тогда подумал: "Может, она и права".

Я закрыл глаза и отдался воспоминаниям. Наша жизнь складывалась плохо, но по крайней мере полгода назад появился выход, надежный и теплый узел связи – наша дочь, Я посмотрел на небо, снова протер глаза и перевел взгляд на землю, под которой лежит моя непредсказуемая жена.

– Моника, – сказал я.

И дал ей последнюю клятву.

На могиле жены я поклялся найти Тару.

* * *

Слуга, то ли швейцар, то ли секретарь (не знаю, как их теперь называют), провел меня через коридор в библиотеку. Обстановка в глаза не бросалась, но большими деньгами пахло: темный паркет с простыми восточными коврами, мебель в старом американском стиле – скорее внушительная, нежели изящная. При всем своем богатстве Эдгар был не из тех, кто тычет им в лицо. Само слово "нувориш" было, по его мнению, чем-то неприличным, непроизносимым.

Эдгар сидел за просторным письменным столом из мореного дуба, посредине которого красовались гусиное перо (прапрадедово, если не ошибаюсь) и два бронзовых бюста – Вашингтона и Джефферсона. При виде меня Эдгар встал и одернул блейзер из голубого кашемира. К моему удивлению, помимо хозяина, в библиотеке находился и дядя Карсон. Когда он навещал меня в больнице, я был слишком слаб для объятий. Теперь Карсон решил наверстать упущенное. Он тесно прижал меня к груди. Я молча покорился. От него, как от усадьбы, пахло осенью и дымком.

Фотографий в комнате не было – ни семейных снимков на отдыхе, ни школьных портретов, ни изображений главы семьи с супругой на благотворительном вечере. Честно говоря, я вообще не встречал фотографий в этом доме.

– Ну как ты, Марк? – осведомился Карсон.

– Да все нормально, дальше некуда, – ответил я и повернулся к тестю.

Эдгар не вышел из-за стола. Мы не обнялись. Даже рукопожатием не обменялись. Он просто указал мне на кресло перед столом.

Нельзя сказать, что я был близко знаком с Эдгаром. Мы вообще виделись всего трижды. И насколько он богат, я не знаю. Но даже если извлечь его из этой обстановки, даже если столкнуться с ним на городской улице или автовокзале, даже если вообще раздеть донага, все равно сразу можно сказать: Портсманы – это деньги. Моника тоже несла эту печать, она передается из поколения в поколение, это не заученный урок, это генетика. Решение Моники жить в нашей относительно скромной берлоге было, наверное, формой бунта.

Она ненавидела отца.

И я не особенно любил его – быть может, оттого, что мне приходилось сталкиваться с подобными людьми. Эдгар считает, что всего в жизни добился сам, но в действительности деньги достались ему традиционным путем – по наследству. Не то чтобы среди моих знакомых было много богачей, но я заметил: чем больше тебе достается на блюдечке с голубой каемочкой, тем охотнее ты толкуешь о матерях, живущих на пособие и государственные подачки. Удивительно, право. Эдгар принадлежит к той уникальной категории избранных, которые внушили себе, будто добились своего положения тяжким трудом. Разумеется, мы все склонны к самообольщению, и если тебе никогда не приходилось бороться за существование, если ты всегда жил в роскоши и даже пальцем ради нее не пошевелил, что ж, такая иллюзия, наверное, служит психологической компенсацией, добавляет апломба. Но все равно, нельзя быть настолько самодовольным.

Я сел. Эдгар – тоже. Карсон остался стоять. Я внимательно посмотрел на Эдгара. Комплекция мужчины, привыкшего хорошо поесть. Кожа на лице в мелких морщинках. Румянец исчез. Эдгар переплел пальцы и прижал ладони к брюшку. Выглядел он, к некоторому моему удивлению, подавленным, вялым, каким-то безжизненным.

Я удивился, ибо Эдгар всегда представлялся мне чистым воплощением эгоизма, человеком, для которого существуют только собственные беды и радости, люди для него – лишь элементы интерьера или роботы, предназначенные для развлечения. Теперь, со смертью Моники, у Эдгара не осталось детей. Его сын Эдди IV десять лет назад погиб в автокатастрофе, сев за руль пьяным. Моника считала, он выехал на встречную полосу и врезался в фургон нарочно. Непонятно почему, но винила она в этом отца. Она вообще во многом его винила.

Имеется мать Моники. Ее я видел один раз. Она все время "отдыхает". У нее "продолжительные каникулы". Иными словами, она то и дело попадает в психиатрическое заведение. В тот день она собиралась на светский раут, приодетая, надушенная, красивая, только бледная очень, и глаза пустые, и речь запинающаяся, и шаткая походка.

Если не считать дяди Карсона, Моника чувствовала себя чужой среди родных. Мне, как понимаете, это было все равно.

– Хотели видеть меня? – спросил я.

– Да, Марк. Я хотел тебя видеть.

Я выжидательно помолчал.

– Ты любил мою дочь? – Эдгар переложил ладони на стол.

К такому вопросу я не был готов, тем не менее без малейшего промедления ответил:

– Да, очень любил.

Похоже, он догадался, что я лукавлю. Я изо всех сил постарался выдержать его взгляд.

– И все же, скажу тебе, счастливой она не была.

– Не думаю, что в этом следует винить меня.

– Справедливо замечено, – медленно кивнул Эдгар.

Но в моих глазах такая защита выглядела слабой. Слова Эдгара шарахнули меня, как кувалдой. Меня вновь затопило чувство огромной вины.

– Тебе известно, что Моника консультировалась с психиатром? – спросил Эдгар.

Я перевел взгляд на Карсона, затем вернулся к тестю.

– Нет.

– Неудивительно. Она хотела сохранить это в тайне от всех.

– А вам как удалось узнать?

Эдгар не ответил, погруженный в изучение собственных ладоней. Затем сказал:

– Сейчас я кое-что тебе покажу.

Я бросил на дядю Карсона еще один взгляд – исподтишка. Мне показалось, он вздрогнул.

– Валяйте, – разрешил я Эдгару.

Эдгар отпер ящик стола, пошарил внутри, извлек пластиковый мешочек и, зажав его между большим и указательным пальцами, поднял над столом. Я не сразу сообразил, что передо мной, а когда понял, выкатил глаза и лишился дара речи.

– Узнаешь?

Я посмотрел на Карсона. Глаза у него покраснели. Я перевел взгляд на Эдгара и молча кивнул. В мешочке был лоскут примерно три на три дюйма – образчик материи, которую я видел две недели назад, за несколько мгновений до выстрела.

Розовый, с черными пингвинами.

– Как это к вам попало? – едва слышно прохрипел я.

Эдгар протянул мне большой коричневый конверт, обернутый в пластик. Я повернул его другой стороной. Имя и адрес Эдгара. Обратного адреса нет. Судя по штемпелю, бандероль отправлена из Нью-Йорка.

– Это пришло с сегодняшней почтой, – сказал Эдгар и ткнул пальцем в лоскуток. – Тарино?

По-моему, я выдавил из себя:

– Да.

– Это не все. – Эдгар вновь запустил руку в ящик. – Я взял на себя смелость разложить все по мешочкам. На случай если власти решат взять на анализ содержимое.

Он протянул мне пластиковый пакетик на липучке. Внутри оказались волосы. Крохотные локоны. Когда я понял, на что смотрю, мне стало по-настоящему страшно. Перехватило дыхание.

Волосы младенца.

Откуда-то издалека донесся голос Эдгара:

– Ее?

Я закрыл глаза и попытался представить себе Тару в кроватке. К моему ужасу, черты дочери уже поистерлись в памяти. Неужели это возможно? Я даже затрудняюсь сказать, что увидел: реальный образ, выплывший из глубины сознания, или то, что я придумал взамен его. Проклятие! Веки набухли слезами. Я не в силах был мысленно нарисовать головку дочери, которую так любил поглаживать.

– Марк?

– Может быть, – сказал я, открывая глаза. – С уверенностью сказать не могу.

– И последнее. – Эдгар передал мне очередной пластиковый контейнер.

Я аккуратно положил его на стол рядом с волосами. В контейнере лежал лист бумаги со следующим текстом, напечатанным, похоже, на лазерном принтере:

"Если сообщите властям, мы исчезнем и вам никогда не узнать, что с ней. Мы будем следить за вами. Нам все будет известно. У нас есть свой человек. Ваши звонки отслеживаются, так что не надо говорить на эту тему по телефону. Мы знаем, что ты, дедушка, богатенький. Нам нужны два миллиона долларов. И выкуп передашь ты, папочка. Так что готовь деньги, дедушка. Посылаем мобильник. Он защищен от прослушки. Но если будете пользоваться им для разговоров с другими, нам это станет известно. Мы исчезнем, и вы никогда не увидите ребенка. Дедушка, готовь деньги. Передай их папочке. А ты, папочка, держи деньги и мобильник при себе. Отправляйся домой и жди. Мы позвоним и скажем, что делать. Будешь своевольничать – потеряешь дочь. Это твой единственный шанс".

Необычный слог, мягко говоря. Я прочитал записку трижды и посмотрел на Эдгара с Карсоном. Мной овладела странная умиротворенность. Да, случилась страшная вещь, но эта записка... Она успокаивает. Наконец хоть что-то произошло. Теперь можно действовать. Можно вернуть Тару. Появилась надежда.

Эдгар встал, проследовал в угол, открыл шкаф и вытащил спортивную сумку с эмблемой "Найк".

– Здесь вся сумма, – сообщил он и положил сумку мне на колени.

Я опустил взгляд:

– Два миллиона?

– Банкноты разложены не по номерам, но сами номера я на всякий случай переписал.

– Может, стоит связаться с ФБР? – Я перевел взгляд с сумки на Карсона.

– Не думаю. – Эдгар уселся на крышку стола и скрестил руки на груди. От него пахло лосьоном, но этот запах смешивался с чем-то куда более простым, прогорклым, земным. Под глазами у Эдгара темнели круги. – Решать тебе, Марк. Ты отец. Мы с уважением примем любое твое решение. Но ты знаешь, мне приходилось иметь кое-какие дела с верхами. Возможно, я сужу предвзято, возможно, мои взгляды окрашены личным отношением, но, по моему опыту общения, люди из ФБР некомпетентны и своекорыстны. Если бы речь шла о моей дочери, я положился бы скорее на собственное суждение, нежели на них.

Я колебался. Эдгар взял бразды правления в свои руки. Он хлопнул в ладоши и кивнул в сторону двери.

– В записке говорится, чтобы ты ехал домой и ждал. По-моему, лучше последовать указанию.