"Как доктор Иов Пауперзум принес своей дочери красные розы" - читать интересную книгу автора (Майринк Густав)Густав Майринк Как доктор Иов Пауперзум принес своей дочери красные розыПоздно ночью в знаменитом мюнхенском кафе «Стефания» сидел, неподвижно глядя перед собою, старик, обладавший весьма замечательною наружностью. Развязавшийся, выскочивший на волю галстук и высокий лоб, расширивший свои пределы до затылка, свидетельствовали о том, что перед нами выдающийся ученый. Кроме серебристой, колеблющейся бороды, которая, имея своим истоком созвездие семи подбородочных бородавок, своим нижним концом как раз еще прикрывала то место в жилете, где у мудрецов, отрекшихся от мира, обыкновенно отсутствует пуговица, – у старого господина было весьма мало достойного упоминания по части земных благ. Точнее говоря, в сущности ничего более. Тем более оживляющим образом подействовало на него то, что по моде одетый посетитель с черными нафабренными усами, сидевший до тех пор за столиком в противоположном углу и уничтожавший кусочками холодную лососину (причем каждый раз на его элегантно простираемом мизинце ослепительным блеском сверкал бриллиант величиной с вишню), бросая в то же время незаметно вокруг испытующие взгляды, внезапно встал, вытирая рот, прошел по почти безлюдной комнате, поклонился и спросил: «Неугодно ли будет вам сыграть в шахматы? – Быть может, по марке партию?» Отливающие всеми цветами радуги фантасмагории наслаждений и роскоши всякого рода выросли перед духовным взором ученого и, в то время как сердце его в восторге шептало: «Эту скотину послала мне сама судьба!», он уже обратился с приказанием к кельнеру, который только что с шумом явился, дабы, как обычно, в обширных размерах уничтожить свет электрических лампочек: «Юлий, дайте мне шахматную доску»! «Если не ошибаюсь, то я имею честь говорить с доктором Пауперзумом?» – начал разговор щеголь с нафабренными усами. «Да, гм, да – я Иов-Иов Пауперзум», – рассеянно подтвердил ученый, так как он был подавлен великолепием смарагда, который представляя собою миниатюрный автомобильный фонарь, сверкал в булавке для галстука, украшая собою шею его визави. Очарование кончилось с появлением шахматной доски; затем мгновенно были расставлены фигуры, смолой прикреплены отскочившие головки коней, а потерянная ладья заменена согнутой спичкой. После третьего хода щеголь скорчился и погрузился в мрачное раздумье. «Он по-видимому изобретает возможно более глупый ход – иначе было бы непонятно, почему он так долго раздумывает!» пробормотал ученый, и при этом бессознательно уставился глазами на ярко-зеленую даму – единственное живое существо в комнате, кроме его самого и щеголя – которая безмятежно восседала на диване, словно богиня, изображаемая на заголовке «Uber Land und Meer», перед тарелкой с пирожным, забронировав свое хладное женское сердце стофунтовым слоем жира. «Я сдаюсь» – заявил, наконец, господин с автомобильным фонарем из драгоценного камня, сдвинул шахматные фигуры, вынул из кармана золотую коробочку, выудил оттуда визитную карточку и подал ее ученому. Доктор Пауперзум прочитал: Зенон Заваньевский. Импрессарио чудовищ. «Гм-да-гм-чудовищ-гм-чудовищ», – повторил он несколько раз совершенно бессознательно. – «А не угодно ли будет вам сыграть еще несколько партий?» спросил он затем громко, помышляя об увеличении своего капитала. «Конечно, само собой разумеется, сколько вы пожелаете», сказал вежливо щеголь, «но, быть может, прежде мы поговорим о более важных делах?» «О более-более-важных?» – воскликнул ученый, и недоверчиво поглядел на собеседника. «Я случайно узнал», начал импрессарио и пластическим движением руки приказал кельнеру подать бутылку вина и стакан, «совершенно случайно, что вы, несмотря на вашу громкую известность в качестве научного светила, все же не имеете в настоящее время какого-либо постоянного места?» «Ну нет, я целыми днями заворачиваю посылки и снабжаю их марками». «И это питает вас?» «Лишь настолько, насколько связанное с этим лизание почтовых марок дает моему организму известное количество углеводорода». «Да, но почему же вы не используете в данном случае ваших лингвистических знаний – хотя бы, например, в качестве переводчика в лагере военнопленных?» «Потому, что я изучал лишь древне-корейский язык, затем испанские наречия, язык Урду, три эскимосских языка и с несколько дюжин диалектов негров суахили, а с этими народами мы пока, к сожалению, не находимся во враждебных отношениях». «Вам было бы лучше изучить вместо всего этого французский, русский, английский и сербский», пробормотал импрессарио. «Ну, а тогда наверно началась бы война с эскимосами, а не с французами», возразил ученый. «Ах, так? Гм»… «Да, да, милостивый государь, к сожалению это так». «На вашем месте, господин доктор, я бы попробовал писать в какой-нибудь газете военные статьи. Прямо горячие – с письменного стола. Само собою разумеется изобретенные вами, а не иначе». «Ведь я», – пожаловался старик, – «писал корреспонденции с фронта – кратко, деловым слогом, просто и сжато, но»… «Да вы с ума сошли!» – вскричал импрессарио. – «Корреспонденции с фронта сжато и просто! Их следует писать в стиле рассказов охотников за сернами! Вы бы должны»… «Я пробовал все возможное в моей жизни», продолжал ученый усталым тоном. «Когда я не мог найти издателя для моего сочинения – четырехтомного общедоступного исчерпывающего исследования „О предполагаемом употреблении песка в доисторическом Китае“ – то кинулся заниматься химией», – ученый сделался красноречивее, видя, как собеседник его пьет вино – «и открыл новый способ закалки стали…» «Ну вот это должно было принести вам доход!» воскликнул импрессарио. «Нет. Фабрикант, которого я ознакомил с моим изобретением, не советовал мне брать на него патента (он позже взял патент для себя самого) и полагал, что можно заработать деньги лишь на маленьких, незаметных изобретениях, не возбуждающих зависти в конкурентах. Я последовал его совету и изобрел знаменитую складную конфирмационную чашу с автоматически поднимающимся дном, дабы тем самым облегчить методистским миссионерам обращение дикарей». «Ну и что же?» «Меня приговорили к двум годам тюремного заключения за кощунство». «Продолжайте, продолжайте, господин доктор», ободряющим тоном сказал щеголь доктору: «все это необыкновенно занимательно». «Ах, я мог бы рассказывать вам целыми днями о моих погибших надеждах. – Так, например, желая получить стипендию, обещанную одним известным покровителем науки, я несколько лет занимался в этнографическом музее и написал обратившее на себя внимание сочинение: „Как, судя по строению неба у перуанских мумий, древние инки стали бы произносить слово Гвитуитопохин, если бы оно было известно не в Мексике, а в Перу“». «Ну что же – вы получили стипендию?» «Нет. Знаменитый покровитель науки сказал мне – то было еще перед началом войны, – что у него нет в настоящий момент денег, и кроме того он, будучи сторонником мира, должен копить средства, так как особенно важно сохранить добрые отношения Германии к Франции для защиты с трудом созданных и собранных человечеством ценностей». «Но однако, когда началась война, вы имели больше шансов на успех?» «Нет. Меценат сказал мне, что теперь должен особенно усиленно копить средства, чтобы затем принести свою лепту на уничтожение навеки нашего наследственного врага». «Ну очевидно посеянные вами семена дадут урожай после войны, господин доктор?» «Нет. Тогда меценат скажет мне, что должен быть особенно бережливым для восстановления бесчисленных разрушенных созданий человеческого гения и для возрождения погибших добрых отношений между народами». Импрессарио погрузился в долгое и серьезное раздумье; затем он спросил сострадательным тоном: «Почему же вы до сих пор не попробовали застрелиться?» «Застрелиться – для того, чтобы заработать денег?» «Ну, нет; я полагаю… гм… я полагаю, что надо удивляться, как вы еще не потеряли мужества, начиная столько раз сызнова борьбу с жизнью». Ученый пришел внезапно в беспокойство; его лицо, походившее своей неподвижностью на вырезанную из дерева массу, неожиданно оживилось. Во взгляде старика вспыхнул колеблющийся пламень муки и глубочайшей, немой безнадежности, подобно тому, как это можно видеть в глазах пугливых животных, когда они, загнанные, останавливаются на краю пропасти, слыша погоню – перед тем как ринуться в бездну, дабы тем самым не попасть в лапы преследователям. Его сухие пальцы, словно содрогаясь от приступов заглушаемого плача, блуждали по столу, как будто ища там твердой опоры. Морщина, бегущая от крыльев носа ко рту, вдруг удлинилась и исказила его губы, словно он боролся с параличом. Старик словно проглотил что-то. «Теперь мне все понятно», сказал он с усилием, словно побеждая непроизвольные движения языка, «я знаю, что вы агент по страхованию жизни. Половину моей жизни я боялся встретиться с подобным человеком» (щеголь напрасно пытался заговорить, протестуя лишь жестами и выражением лица). «Да, я знаю заранее – вы хотите намекнуть мне, чтобы я застраховал мою жизнь и затем как-нибудь покончил с собою – дабы, по крайней мере, мог жить мой ребенок, не умирая с голоду! Не говорите ничего! Неужели вы полагаете, что я не знаю о том, что такому человеку, как вы, известно решительно все? Вы знаете всю нашу жизнь, у вас есть тайные ходы от дома к дому, и оттуда вы смотрите вольным взором в комнаты, нет ли где поживы, – вы знаете, где родился ребенок, сколько пфеннингов у каждого в кармане, намерен ли человек жениться или же отправиться в опасное путешествие. Вы ведете целые книги с записями о нас и перепродаете друг другу наши адреса.» «И вы, вы заглядываете в мое сердце и читаете в нем мысль, которая терзает меня уже в течение целого десятка лет. – Да, поверьте, я вовсе не такой презренный эгоист и мог бы давно застраховаться и покончить с собою из любви к дочери – по собственному почину, без ваших намеков-людей, стремившихся обмануть и нас и свое собственное учреждение, обманывающих направо и налево, желая получить почву под ногами и добиться того, чтобы все пошло прахом! Неужели вы думаете, я не знаю, что после того, как все совершится – вы прибежите и изменнически, опять-таки ради комиссионных, закричите: „Тут мы имеем дело с самоубийством – мы не должны платить страховку!“ Неужели вы думаете, что я не вижу, как и все другие – что руки моей милой дочери становятся с каждым днем все белее и прозрачнее, и не понимаю, что это значит – сухие, лихорадочные губы и кашель ночью? Даже если бы я был прощелыгой вроде вас, то и тогда давно бы – чтобы достать денег на лекарство и хорошее питание… но нет, ведь я знаю, что тогда бы случилось: деньги никогда бы не были выплачены и затем… Нет, нет, этого нельзя себе представить!» Импрессарио хотел заговорить, желая уничтожить подозрение в том, что он агент – по страхованию жизни, но не решился, так как ученый угрожающе сжал кулак. «Я все же должен испробовать иной путь» – закончил полушепотом, после долгих, непонятных гримас доктор Пауперзум, очевидно только мысленно произнесенную фразу «именно… именно – с амбрасскими великанами». «Амбрасские великаны! Черт побери, вы сами неожиданно подошли к интересующей меня теме. Ведь это именно то самое, о чем я хотел поговорить с вами!» Импрессарио не мог более молчать: «Как обстоит вопрос относительно амбрасских великанов? Я знаю, что вы когда-то написали по этому поводу статью. Но почему же вы ничего не пьете, господин доктор? Юлий, поскорее еще стакан для вина!» Доктор Пауперзум мгновенно снова превратился в ученого. «Амбрасские великаны», стал он рассказывать сухим тоном, «были уроды с невероятно большими руками и ногами, причем они встречались только в тирольской деревушке Амбрас, что дало повод считать их уродство редкою формою какой-то болезни, микроб которой должен был гнездиться на месте, так как очевидно в иной местности он не нашел бы для себя надлежащей почвы. Я впервые доказал, что надо отыскивать этот микроб в воде тамошнего, почти уже иссякающего, источника, и ряд опытов, предпринятых мною в этом направлении, дал мне право заявить, что я готов, в случае необходимости, в течение немногих месяцев демонстрировать на себе самом – несмотря на мой преклонный возраст – появление подобного рода и даже более того значительных уродливых образований». «В каком же роде, например?» спросил импрессарио с напряженным любопытством. «Мой нос, бесспорно, вытянулся бы хоботообразно на целую пядь – напоминая по форме морду американского тапира, уши стали бы величиной с тарелку, руки наверно, по прошествии трех месяцев, достигли бы величины среднего пальмового листа (Loloicea sechellarum), хотя ноги, к сожалению, вряд ли стали бы толще крышки столитровой бочки. Что же касается надежд на шишковатое вздутие колен в форме обычных среднеевропейских древесных губок, то в этой области я еще не закончил моих теоретических изысканий и поэтому могу дать научную гарантию лишь с известного рода ограничениями…» «Достаточно! Вы тот человек, которого мне надо!» прервал импрессарио, задыхаясь от волнения. «Пожалуйста, не прерывайте меня! – Скажем кратко и точно – готовы ли вы проделать над собою этот опыт, если я гарантирую вам годовой доход в полмиллиона и дам аванс – несколько тысяч марок – положим, ну, положим – пятьсот марок?» Доктор Пауперзум был оглушен. Он закрыл глаза. Пятьсот марок! Да неужели же есть вообще так много денег на свете! В течение нескольких минут он увидел уже себя превращенным в допотопное чудовище с длинным хоботом и мысленно услыхал, как негр, одетый пестрым ярмарочным шарлатаном, оглушительно орет потеющей от выпитого пива толпе: «Входите, входите, милостивые государи – величайшее чудовище нашего века за каких-то несчастных десять пфеннингов!» – Но затем он увидел свою милую, дорогую дочь, цветущую здоровьем, в богатом белом шелковом статье и миртовом венке, невестой, на коленях перед алтарем – ярко освещенную церковь – сияющий образ богоматери и… и – тут у него на одно мгновение болезненно сжалось сердце: он сам должен прятаться за колонной, не смеет поцеловать родную дочь, посмотреть на нее издали и послать свое родительское благословение – он – ужаснейшее чудовище на земном шаре! Ведь иначе бы он спугнул жениха! И самому ему надо жить постоянно в сумраке, тщательно прячась днем, словно животное, боящееся света, – но что из того! Все это пустяки, мелочь – была бы только здорова дочь! И счастлива! И богата! Немое содрогание охватило его. – Пятьсот марок! Пятьсот марок! Импрессарио, объяснивший долгое молчание ученого его нерешительностью, захотел пустить в ход всю силу своего красноречия. «Послушайте, господин доктор! Ведь вы сами растопчите свое собственное счастье, сказав мне „нет“. Вся ваша жизнь до сих пор была сплошной неудачей. А почему? Вы забили все ваши мозги ученьем, ученье в конце концов глупость. Посмотрите на меня – разве я чему-нибудь учился? Учиться могут только люди, богатые с самого своего рождения – в сущности и вовсе уже ни на что нужно учение им! – Человек должен быть смиренным и, так сказать, глупым, тогда его будет любить природа. Ведь она сама глупа – природа-то! Видели ли вы хоть когда-нибудь гибель глупого человека? – Вы должны были с самого начала с благодарностью развивать таланты, которыми судьба одарила вас в колыбели. Или, быть может, вы никогда еще не смотрели в зеркало? Кто имеет такую наружность, как вы, даже сейчас, еще до пития амбрасской воды, тот всегда мог существовать в качестве клоуна. Боже мой, ведь так легко можно понять указания нашей доброй матери-природы! Или вы боитесь, в качестве чудовища, не найти ангажемента? Я могу вам только сказать одно, что уже подобрал для себя недурную коллекцию. И все это люди из лучших кругов общества. Вот, например, у меня есть старик, родившийся на свет без рук и ног. В ближайшем будущем я представлю его итальянской королеве в качестве бельгийского грудного младенца, искалеченного немецкими генералами». Доктор Пауперзум понял ясно лишь последние слова. «Что за ерунду вы болтаете?» воскликнул он сердитым тоном. «Сперва вы сказали, что этот калека уже старик, а теперь хотите показывать его в качестве бельгийского грудного младенца!» «Это придаст ему еще больше прелести!» – возразил импрессарио, – «я твердо заявляю, что он состарился так быстро от печали, так как видел, как прусский улан живьем сожрал его родную мать!» Ученый стал колебаться; изворотливость его собеседника была удивительна. «Ну хорошо, положим, что так. Но скажите мне прежде всего – каким образом вы будете меня показывать до тех пор, пока у меня еще не вырос хобот, ноги шириной с крышку бочки и так далее?» «Это страшно просто! – я перевезу вас по фальшивому паспорту через Швейцарию в Париж. Там вы будете сидеть в клетке, реветь каждые пять минут, словно бык, и трижды в день поглощать пару живых кольчатых ужей (мы устроим это дело – ведь только с непривычки это звучит несколько устрашающе). Затем вечером устраивается гала-представление – турок демонстрирует, как он изловил вас с помощью лассо в девственных лесах Берлина. А на вывешенном плакате будет написано: „Мы гарантируем, что это настоящий немецкий профессор (ведь это несомненная правда – я никогда не стану подписываться под враньем!) впервые доставленный живьем во Францию!“ – и так далее. Во всяком случае мой приятель д'Аннунцио охотно напишет подходящий текст, так как обладает необходимым для этого поэтическим пафосом». «Но однако если война за это время кончится? – сказал с раздумьем ученый, – то, знаете ли, ведь мне так не везет, что»… Импрессарио усмехнулся: «Не беспокойтесь, господин доктор; никогда не придет такое время, чтобы француз не поверил каким угодно сказкам про немцев. Даже и по прошествии целых тысячелетий!» Было ли то землетрясение? Нет – просто мальчик приступил к исполнению своих ночных обязанностей в кафе и, в виде музыкального вступления, грохнул об пол жестяной поднос со стаканами для воды. Доктор Пауперзум встревоженно озирался вокруг. Богиня с обложки «Uber Lan und Meer» исчезла и вместо нее на диване сидел, сгорбившись, старый, неисправимый, привычный театральный критик, мысленно разносил в пух и прах премьеру, которая должна была состояться на будущей неделе, хватал влажными пальцами кусочки булки и грыз их передними зубами с лицом, похожим на хорька. Постепенно доктор Пауперзум убедился, к величайшему своему удивлению, что сидел обернувшись спиной к комнате и все, виденное им, было лишь отражением в большом стенном зеркале, откуда на него теперь задумчиво глядело его собственное лицо. – Щеголь был еще тут, он действительно пожирал лососину – конечно, с ножа, – но сидел не тут за столом, а напротив в углу. «Каким образом я собственно попал в кафе „Стефания“?» – спросил себя ученый. Он не мог толком прийти в себя. Но наконец медленно сообразил – все происходит от вечного голодания, в особенности, когда видишь, как другие едят лососину и пьют вино. «Мое „я“ временно раздвоилось. Это старая, вполне понятная история: в подобных случаях мы являемся одновременно зрителями в театре и актерами на сцене. Роли, играемые нами, составляются из некогда прочитанного нами, слышанного и втайне ожидаемого! Да, да, надежда – это жестокий поэт! Мы воображаем разговоры, будто бы слышимые нами, меняем выражение лица до тех пор, пока внешний мир не станет просвечивать и окружающая нас обстановка не выльется в иные, обманчивые формы. Даже фразы, складывающиеся в нашем мозгу, звучат совершенно иначе, чем прежде; все окутано пояснениями и примечаниями, словно в какой-нибудь новелле. Удивительная вещь – это наше „я“! Иногда оно распадается, словно развязанная пачка прутьев…и тут снова доктор Пауперзум поймал себя на том, что губы его бормотали: „каким образом я собственно попал в кафе "Стефания“»? Вдруг ликующий крик заглушил в его душе все думы: "Ведь я выиграл в шахматы целую марку. Целую марку! Теперь все будет отлично; мое дитя снова выздоровеет. Скорее бутылку красного вина, молока и… В диком возбуждении он стал рыться в карманах – вдруг его взгляд упал на траур, нашитый на рукаве и разом перед ним встала голая, ужасная правда: ведь дочь его умерла вчера ночью! Он схватился обеими руками за виски – да, у… мер… ла. Теперь он знал, каким образом попал в кафе – с кладбища, после похорон. Они ее похоронили днем. Поспешно, безучастно, с досадой – потому что шел дождь. А затем он несколько часов бродил по улицам, стиснув зубы, судорожно прислушиваясь к ударам каблуков и считая при этом, считая, все считая от одного до ста и обратно, чтобы не сойти с ума от страха, от боязни, что ноги приведут его, помимо воли, домой, в комнату с голыми стенами и нищенской кроватью, на которой она умерла и которая теперь – опустела. Каким-то образом он забрел сюда. Каким-то образом… Он схватился за край стола, чтобы не упасть со стула. В его мозгу ученого отрывочно и несвязно неслись одна за другой мысли: "Гм, да, я бы должен был – да, должен был перелить ей кровь из моих жил – перелить кровь" повторил он механически несколько раз подряд; тут его внезапно встревожила мысль: "Ведь я же не могу оставить мое дитя в одиночестве – там, далеко, в сырую ночь" – он хотел закричать, но из груди его вырвался лишь тихий взвизг… "Розы – последним ее желанием был букет роз", снова пронеслось у него в голове… "ведь я могу, по крайней мере, купить для нее букет роз – у меня есть марка, выигранная в шахматы" – он стал снова рыться в карманах и выбежал вон, без шляпы, в темноту, гонясь за последним ничтожным, блуждающим огоньком. На следующее утро его нашли мертвым на могиле дочери. Он зарылся руками в землю. Жилы на руках были перерезаны и кровь просочилась к той, которая лежала там, внизу. А на его бледном лице сиял отблеск того гордого умиротворения, которое не может быть более нарушено никакой надеждой. |
|
|